Ю.Г. Бит-Юнан
РЕЦЕПЦИЯ ТВОРЧЕСТВА В.С. ГРОССМАНА В СОВЕТСКОЙ ЖУРНАЛИСТИКЕ 30-х гг.
Автор статьи анализирует отзывы о творчестве советского писателя и журналиста В.С. Гроссмана, опубликованные в советской периодической печати 30-х гг. Сопоставляя их с материалами «проработочных кампаний» в советской журналистике, исследователь доказывает, что критическое отношение Гроссмана к советским идеологическим установкам было сразу замечено рецензентами. Именно поэтому журналисты, писавшие о Гроссмане вполне доброжелательно, ценившие его высокий профессионализм, избегали подробного рассмотрения некоторых рассказов на страницах периодических изданий.
Ключевые слова: Гроссман, советская журналистика, критики, история советской журналистики, история советской литературы, рецепция, «про-работочные кампании», литературная репутация, еврейский вопрос в советской литературе.
Анализ рецепции творчества В.С. Гроссмана - достаточно сложная задача. В первую очередь потому, что его литературная репутация противоречива.
До момента публикации романа «Жизнь и судьба» в СССР Гроссман официально считался пусть и весьма одаренным, но в целом обычным советским писателем. Его литературному дебюту в 1934 г. сопутствовали похвалы М.А. Горького1. Ранние произведения были встречены благожелательными отзывами критиков2. Довоенные «проработочные кампании» Гроссмана не коснулись. И массовые аресты писателей на исходе 30-х гг. - тоже. В период Великой Отечественной войны Гроссман был фронтовым корреспондентом. Репутация опять безупречна: «по тылам не отсиживал-
© Бит-Юнан Ю.Г., 2010
ся». Уже в 1943 г. повесть Гроссмана «Народ бессмертен» рассматривалась руководством Союза советских писателей при номинировании на Сталинскую премию3. Немногочисленные послевоенные эксцессы, казалось бы, ничего не меняли. Да, в 1946 г. пьесу Гроссмана «Если верить пифагорейцам» критики бранили довольно ожесточенно4. Еще более ожесточенной была критическая кампания в 1953 г., после публикации романа «За правое дело»5. Но извергали громы в те годы на многих и многих арестовали. Опять же, была причина, считавшаяся очевидной: Гроссман постольку стал объектом «проработки», поскольку был евреем, а в 1953 г. продолжалась очередная антисемитская кампания - «борьба с безродными космополитами»6. И пострадал не только Гроссман. Тем не менее, автор романа, объявленного «клеветническим», не был арестован. «За правое дело» же впоследствии признали соответствующим всем канонам социалистического реализма и неоднократно переиздавали в 50-е гг.7
Об истории романа «Жизнь и судьба» в Советском Союзе мало кто знал. Конфискация рукописи сотрудниками КГБ не стала достоянием гласности. Потому литературная репутация Гроссмана официально не пересматривалась. И в начале 80-х гг., когда за границей была напечатана «Жизнь и судьба», почти ничего не изменилось. В соответствии с цензурной установкой, публикацию официально игнорировали. О ней опять мало кто знал, потому и открытых переоценок творческого наследия Гроссмана не было.
Еще через несколько лет, когда роман «Жизнь и судьба» был издан на родине автора, гроссмановская репутация изменилась кардинально. На рубеже 80-90-х гг. Гроссман - советский писатель-нонконформист. Именно в таком порядке. Во-первых, советский, во-вторых, нонконформист. Судя по критическим отзывам тех лет, Гроссман - истинный коммунист, верный последователь В.И. Ленина, пытавшийся обличить пороки тоталитарного режима, установленного стараниями И.В. Сталина8. Получился некий парадокс: Гроссман боролся за советскую власть против советской власти.
В 1990-е гг. литературная репутация Гроссмана вновь меняется. Цензуры уже нет, благодаря чему критики объявляют Гроссмана нонконформистом, на исходе 50-х гг. решившимся во имя общечеловеческих ценностей бороться с тоталитарным режимом9. Примерно так гроссмановская репутация осмысляется и ныне. Итоговая оценка экстраполируется на феномен в целом.
Непонятным было только, когда и как Гроссман стал таким. Когда и почему «прозрел». Гипотезы, объяснявшие это явление, высказывались неоднократно. Одни исследователи утверждают, что мировоззрение Гроссмана резко изменилось после так называемо-
го «разоблачения культа личности Сталина», почему и был написан роман «Жизнь и судьба». Другие настаивают на том, что «прозрение» было постепенным и началось гораздо раньше. Наиболее интересным и полным исследованием такого типа можно считать монографию британского ученого Фрэнка Эллиса «Василий Гроссман. Рождение и эволюция русского еретика»10.
В обоих случаях вне сферы внимания исследователей остается очень важное обстоятельство. Как бы ни «прозревал» Гроссман, сразу ли, постепенно ли, роман «Жизнь и судьба», признанный «антисоветским», а после и арестованный, был подготовлен к публикации на родине. Автор официально заключил договор с журналом «Знамя». Рукопись вполне официально изучалась редакцией. Значит, Гроссман должен был предвидеть, чем это может кончиться, ожидать возможного цензурного запрета, если уж решил, например, демонстрировать бесчеловечность некоторых советских идеологических установок и обличать антисемитизм не в качестве эксцесса, а как элемент государственной политики.
Почему в конце 50-х гг. многоопытный советский литератор действовал так дерзко, чуть ли не вызывающе - особый вопрос. В данном же случае существенно, что анализ рецепции работ Гроссмана позволяет сделать следующий вывод: писатель и прежде не
раз оказывался если не за гранью, то у самой грани допустимого.
***
Своего рода индикатором в рецепции творчества Гроссмана можно считать еврейскую тему. С нее все начиналось. А в дальнейшем обращение Гроссмана к ней вызывало наиболее ожесточенные нападки критиков.
Отношение к этой теме было достаточно сложным в связи со специфическим положением евреев сначала в императорской России, а потом и в Советском государстве.
Как известно, в Российской империи дискриминация была прежде всего конфессиональной. Евреи были ограничены в правах постольку, поскольку исповедовали иудаизм. Запрет на владение землей, на государственную службу (кроме «всеобщей воинской повинности», но без права дослужиться до офицерского чина), ограничение в праве проживать вне специально отведенных территорий - «черты оседлости», а также ограничения при приеме в средние и высшие государственные учебные заведения были связаны именно с вероисповеданием. Крещеные евреи формально уравнивались в правах с христианами. Однако дискриминация конфессиональная неизбежно обусловливала и дискриминацию этническую, уже неофициальную, что, конечно, обеспечивалось идеологически.
Постепенно сформировался и начал распространяться «еврейский миф», в соответствии с которым всем евреям органически присущи алчность, трусость, лживость, порочность, все евреи неспособны к физическому труду, военной службе - интересует их лишь торгашество и т. п. Вряд ли нужно доказывать, что антисемитизм был частью государственной идеологии, причем это отражалось даже на уровне гимназических учебников истории, высмеянных русскими интеллектуалами. Дебаты по «еврейскому вопросу» - общее место в российской периодике.
Февральская революция 1917 г. радикально изменила ситуацию. Представители всех конфессий были уравнены в правах. А в Советском государстве конфессиональной дискриминации поначалу не было вовсе, так как нападкам подвергались все верующие. Иудеи в этом отношении были равноправны, точнее, «равнобесправ-ны». Зато антисемитизм формально отрицался, более того, преследовался в законодательном порядке. И «еврейский вопрос» в СССР был официально объявлен решенным. Считалось, что евреи, как и представители иных этносов, «вошли в братскую семью народов СССР». Однако реально уже к началу 20-х гг., когда в коммунистической элите развернулась борьба за власть, И.В. Сталин использовал антисемитскую карту. Прежде всего - для дискредитации Л.Д. Троцкого11.
В 1929 г. Троцкий был выслан за границу. Между тем официальная борьба с его сторонниками, часто пропагандировавшаяся неофициально как борьба с «еврейским засильем в партии», нанесла серьезный ущерб советской идеологии: все же интернационализм был одной из компонент этой идеологии. Нужда в антисемитской карте отпала, и Сталин инициировал очередную пропагандистскую кампанию по «борьбе с антисемитизмом». Своего рода итог ее подведен в романе И.А. Ильфа и Е.П. Петрова «Золотой теленок», изданном в 1931 г. Как выразился один из персонажей, в СССР «евреи есть, а еврейского вопроса нет»12. Подразумевалось, что в других странах евреи равноправны лишь формально, однако бытовой антисемитизм далеко не изжит, порою даже поддерживается на государственном уровне, почему и актуален «еврейский вопрос». А в СССР государственного антисемитизма нет, это и принципиально невозможно, бытовой же антисемитизм - лишь рецидив успешно изживаемого «царистского прошлого».
В 1929 г. журнал «Огонек» напечатал очерк Гроссмана «Берди-чев не в шутку, а всерьез»13.
В русской культуре Бердичев - маркированный топоним. Своего рода символ «еврейского местечка», то есть небольшого городка в «черте оседлости». Бердичев - город, регулярно упоминаемый
в многочисленных «еврейских анекдотах». Но это, как подразумевалось в очерке Гроссмана, было одной из шуток, причем зачастую весьма злых. Всерьез же само слово «Бердичев» подразумевало ссылку на «еврейский миф». Сам Гроссман подчеркивал, что в досоветскую эпоху Бердичев - чуть ли не общеизвестный символ «еврейской торговой буржуазии, гнездо спекулянтов, - город, где живут торговлей и обманом»14.
Писатель настаивал, что и в Бердичеве «еврейский миф» очевидно противоречил действительности. Да, евреи составляли в Бер-дичеве большинство населения. Что, однако, не давало им преимуществ, потому как в остальном политическая ситуация соответствовала общероссийской. В Бердичеве были эксплуататоры: евреи и не евреи; в Бердичеве были эксплуатируемые: евреи и не евреи. Причем евреев эксплуатировали точно так же, как русских, украинцев и поляков, живших в Бердичеве. Потому эксплуатируемые солидаризовались в борьбе против эксплуататоров - и победили с оружием в руках. Опять же евреи и не евреи.
Больше нет в Советском государстве «черты оседлости», нет и «еврейских местечек». Бердичев стал обычным советским городом. Живут там обычные советские граждане. В советском Бердичеве евреи - равные среди равных. Рабочие, служащие, инженеры, красноармейцы, красные командиры - это норма, а не исключение. Завершался очерк патетически - описанием «великого памятника» героям гражданской войны, памятника на «братской могиле красноармейцев, погибших при взятии города. Там лежат бердичевские рабочие, добровольцы: поляки, евреи, украинцы; красноармейцы Интернационального полка: латыши, мадьяры, китайцы... Это великий памятник Интернационала»15.
Вполне, казалось бы, заурядный очерк в одном из наиболее массовых советских журналов. Как тогда говорили, «идеологически выдержанный». И основной вывод не противоречил ироническому афоризму, сформулированному героем Ильфа и Петрова. Действительно, в Бердичеве теперь «евреи есть, а еврейского вопроса нет». Разве что написан очерк лучше многих других, тогда публиковавшихся. Но есть и другие отличия.
«Бердичев не в шутку, а всерьез», можно сказать, у грани допустимого. Не за гранью, и не на грани, однако близко к ней. Слишком очевидны были ссылки на «еврейский миф», столь часто эксплуатировавшийся в антитроцкистских кампаниях 20-х гг.16 Значит, содержалось в очерке и напоминание об этих кампаниях, когда антисемитские суждения в периодике почти не маскировались. Да и само заглавие подсказывало, что «еврейский вопрос» все-таки есть, а «еврейский миф» не разрушен окончательно за десять лет
советской власти. Потому и финал очерка, в сущности, становился констатацией факта и звучал почти как заклинание. Неслучайно писавшие о Гроссмане в советское время обходили вопрос о специфике его журналистского дебюта. Не так уж все безобидно в этой статье, лучше ограничиться упоминанием или вовсе «замолчать». В конце концов, главное для писателя - дебют литературный.
Литературная карьера Гроссмана началась несколько необычно. В литературу инженер-химик, выпускник МГУ, пришел почти тридцатилетним. До этого он и в промышленности работал, и учительствовал. И вот в 1934 г. альманахом «Год XVII» была опубликована его первая повесть - «Глюкауф»17.
Критика встретила ее, можно сказать, с энтузиазмом. Еврейской темы там нет, и вообще нет ничего «на грани» или хотя бы «у грани». Самая обычная повесть о модернизации донбасской шахты («Глюк ауф» - старинное шахтерское присловье, буквально, в переводе с немецкого, - «счастливо подняться», «счастливо вернуться из шахты»). И рецензировали повесть чуть ли не все крупные периодические издания: «Литературный критик»18, «Красная новь»19, «Художественная литература»20, «Литературная газета» и т. п.21 Все отзывы были положительными, критики отметили «незначительные недостатки» и признали, что автор не новичок, а зрелый, опытный литератор - настоящий советский писатель.
В том же 1934 г. «Литературная газета» опубликовала рассказ Гроссмана «В городе Бердичеве»22. Но тут реакция критиков была иной: это произведение они «замолчали». Хотя, казалось бы, в печати появился самый обычный советский рассказ.
Время действия - 1920 г., советско-польская война. В центре повествования - женщина-комиссар Клавдия Вавилова, о которой никто из ее сослуживцев никогда и не думал как о женщине. Она в первую очередь - боец. Затем - политический руководитель. Должность обязывает ее быть образцом для соратников. И вдруг выясняется, что Вавилова беременна и вскоре родит. Вавилову «ставят на постой» в дом еврейского ремесленника Хаима Магаза-ника и его жены Бэйлы. Оплата - мыло и продовольствие. У Ма-газаников семь детей, так что Бэйла сумеет помочь беременному комиссару. Очень скоро Вавилова забывает о гражданской войне и становится обычной женщиной. Когда на свет появляется Алеша (так Вавилова назвала сына), жизнь революционера меняется в корне. Ребенок становится главным в ее жизни. Под грохот пушек счастливая мать поет младенцу колыбельные. Но вскоре товарищи сообщают Клавдии, что польские войска скоро займут Бердичев. Сначала она решает переждать тревожное время в доме Магазани-ка, а потом вместе с Алешей пробраться к своим через линию фрон-
та. Но через несколько дней, стоя на крыльце, она видит, как взвод красных курсантов под знаменем и с песней шагает навстречу наступающим польским войскам. Вавилова понимает, что эти мальчики идут на смерть, чтобы обеспечить отступление. И тогда она, оставив сына в колыбели, бросается вслед отряду. Мать становится бойцом и оставляет младенца. А Хаим смотрит ей вслед и говорит жене: «Вот такие люди были когда-то в Бунде. Это настоящие люди, Бэйла. А мы разве люди? Мы навоз»23.
Гроссман акцентировал в финале, что отчуждение Вавиловой и Магазаников обусловлено не этнически. Хаим говорит, что он видел людей, подобных Вавиловой, в Бунде, еврейской социалистической организации. Подразумевалось тогда, что многие бундовцы, сражавшиеся с погромщиками в начале ХХ в., позже стали большевиками и погибли на гражданской войне.
Рассказ «В городе Бердичеве» не раз был опубликован. Его включали в сборники 1935, 1936 и 1937 гг. Гроссман, стоит подчеркнуть еще раз, не был обойден вниманием критиков. За шесть лет до начала Великой Отечественной войны появилось более тридцати рецензий на его публикации. Это довольно много, если сравнивать с количеством рецензий на публикации литераторов, дебютировавших в первой половине 30-х гг. Рассказы и повесть Гроссмана критики анализировали весьма подробно. Только «В городе Бердичеве» стал исключением. Этот рассказ упомянут лишь в трех статьях:
A.З. Лежнева «Чувство товарищества»24, С.Г. Гехта «"Рассказы"
B. Гроссмана»25 и И.Л. Гринберга «Мечта и счастье»26.
Отзывы о рассказе тоже весьма специфичны. Лежнев считал, что динамику повествования обусловливает парадоксальность ситуаций и поступков героев: «Здесь сюжет образуют три парадокса. Первая ситуация парадоксальна сама по себе (рожающий комиссар!)... Вторая ситуация парадоксальна относительно первой: женщина-комиссар, которая только и думала о том, как бы «извести» ребенка, и жила исключительно интересами батальона, армии, войны, становится нежной матерью, принимает решение отстать от своих при отступлении, чтобы уберечь дитя. Третья ситуация парадоксальна относительно второй: мать бросает ребенка и уходит с армией»27.
Лежнев обозначил факторы, которые определяют внутреннюю динамику повествования. Остальное предоставил читателю додумать самостоятельно - логического завершения нет.
Гехт акцентировал профессионализм Гроссмана. По словам рецензента, абсолютно неожиданно в «Литературной газете» среди «литературных эмбрионов, принадлежащих перу известных авторов» появилось зрелая работа. Это был, скорее, упрек редакции,
впрочем и похвала тоже: сумели редакторы оценить дебютанта, и в результате «за подписью неизвестного автора появился хороший рассказ»28.
Затем критик в нескольких предложениях пересказал содержание рассказа. Вывод же относился лишь к мастерству автора: «Читатель проглотил всего пятнадцать книжных страничек, но надолго запомнил всех героев рассказа...»29
Замечания Гринберга о рассказе «В городе Бердичеве» тоже кратки и невнятны: «Люди, готовые отдать счастье за кусок мыла, составляют вторую группу героев Гроссмана. Они встречаются, вернее - сталкиваются, с большевиками почти в каждом рассказе». Далее приводится финальная фраза Магазаника, после чего рецензент отмечает, что гроссмановский персонаж - «бедняк и именно поэтому он так жесток к себе»30.
Логическая связь здесь, по меньшей мере, сомнительная. Мага-заник, понятно, бедняк, однако и Вавилова не из богачей. Критик ушел от анализа.
Судя по всем упоминаниям, пусть и скупым, «В городе Берди-чеве» - рассказ, написанный мастером. Но тогда неясно, почему о нем появилось лишь три упоминания, и первое только через год после публикации. Этот рассказ похвалил Горький, чье мнение в 1930-е гг. было очень авторитетным. Но критики, рассуждая о гроссмановской прозе, ограничивались скупыми характеристиками этого произведения. Статей с развернутым анализом «В городе Бердичеве» нет. Однако отсутствие в данном случае означает гораздо больше, чем написанное о других рассказах.
Причины значимого отсутствия неочевидны. «Еврейская тема» тут вроде бы ни при чем. Как таковая она не была запрещена. Молчание критиков объясняется, если обратиться к общеидеологическому контексту. Гроссман - буквально на грани допустимого.
Критики не могли не видеть, что в рассказе конкурируют две правды. Одна - правда идеологии, правда комиссара, пренебрегающего материнским долгом во имя идеи. Другая правда - общечеловеческая, в соответствии с которой мать своим долгом пренебречь не может. Для матери жизнь и счастье ребенка - высшая ценность. И позицию автора в рассказе сформулировать однозначно нельзя.
Формально коллизия решается в пользу идеологической правды. Жертва комиссара признается допустимой. Однако сама постановка вопроса о жертве и ее масштабах предсказуемо ассоциировалась с творчеством Ф.М. Достоевского. Прежде всего - с одним из хрестоматийно известных диалогов Ивана и Алеши Карамазовых -о принципиальной недопустимости страданий ребенка.
Достоевский предлагал однозначный вывод. И любые рассуждения критиков о страданиях брошенного матерью ребенка так или иначе отсылали бы к традиции Достоевского. Если ребенок - жертва, то ассоциации неизбежны.
Конечно, жертвоприношение в советской литературе - общее место. Отчасти это связано с общекультурной традицией. Жертва, приносимая во имя идеи, подтверждала величие этой идеи. Однако в советской литературе тема жертвы приобретает иное звучание. Лишь одна идея требует глобальной жертвы - идея социализма, борьбы за социализм. И, соответственно, ради победы в этой борьбе брат может и должен убить брата, сын может убить отца или отречься от него и наоборот. Жена может принести в жертву мужа, а муж пожертвовать женой и т. п. Вариантов множество, они описаны, к примеру, И.Э. Бабелем, А. Веселым, Б.А. Лавреневым, К.А. Треневым, М.А. Шолоховым и т. д.31
Но жертвующая ребенком мать - тема, словно бы находящаяся под негласным запретом. Это табу, исключений практически нет. Пожалуй, не найти полного соответствия гроссмановской модели в советской литературе 20-30-х гг. Например, героиня романа Ф.В. Глакова «Цемент» Даша Чумалова, коммунистка и жена коммуниста, оставляет дочь в сиротском приюте, где та умирает, но такой исход все же воспринимается читателями как случайность. Можно поверить, что героиня надеялась вернуться к дочери. А в рассказе Гроссмана недосказанности нет. Вавилова ушла от ребенка навсегда - Гроссман нарушил негласный запрет. Авторитетный литературовед А.Г. Бочаров писал в конце 80-х: «Наверное, сейчас все наши писатели - в том числе и сам Гроссман, будь он жив, - не решились бы изобразить столь категоричный выбор. Даже в обширнейшей литературе о Великой Отечественной войне мы не найдем книги, в которой предстал бы образ матери, способной сознательно бросить малое дитя ради необязательного для нее боя»32.
Жертва, о которой повествовал Гроссман, не столько утверждала величие идеи, сколько опровергала ее. Мать, жертвующая материнским долгом, - это провокационная постановка вопроса. Если такая жертва возможна, значит, никаких границ уже нет. Вавилова бросает ребенка в чужой семье исключительно ради идеи. В конце концов, арьергардный бой примет даже не ее батальон, она не повинуется приказу своего начальника. Она уходит вовсе не затем, чтобы обезопасить хозяев, которые, безусловно, пошли бы на риск, укрыв у себя комиссара. В последний бой Вавилова уходит, следуя долгу коммуниста. Она не может поступить иначе. А значит, она не может не пожертвовать материнским долгом. Вот что критики обсуждать не желали.
Гроссман видел грань дозволенного. Отчасти он снял напряжение: эмоционально оправдал комиссара. Вавилова не просто ушла, бросив ребенка у малознакомых людей, - она ушла на верную смерть, и Хаим Магазаник признал, что правда Вавиловой выше его правды. Но проблема не решена окончательно. В финале рассказа читатель слышит не только песню красных курсантов. Слышит и плач младенца, брошенного матерью: «Проснувшийся Алеша плакал и бил ножками, стараясь развернуть пеленки». Матери нет и не будет рядом. За нее развернет пеленки Бэйла, признающая лишь свою правду - материнскую33.
Безусловно, критики не смогли бы обойти противоречие, соберись они анализировать рассказ подробно. Это и не нужно было делать. В конце концов, Гроссман не оспорил правду комиссара, хотя и не признал ее единственной. Разумнее было либо вовсе умолчать о рассказе, либо ограничиться упоминанием. Что и было сделано.
***
Несколько иной была реакция критиков на рассказ «Четыре дня», опубликованный в 1936 г.34 Место действия и время действия те же Бердичев, советско-польская война. И сюжет отчасти повторяет сюжет рассказа «В городе Бердичеве». Польские войска захватывают ночью Бердичев, и трое комиссаров - Верхотурский, Москвин и Факторович - не успевают покинуть оккупированный город. Им приходится спрятаться и дожидаться, пока красные перейдут в контрнаступление. Коммунисты находят убежище в доме городского врача, одноклассника Верхотурского. Вероятность обыска сравнительно невелика, запасов провизии в докторском доме хватит надолго, хозяйка хлебосольна. Сам врач к войне относится скептически, он занят больными, зарабатывает деньги, чтобы кормить семью, политические проблемы ему неинтересны, хотя другу юности он, безусловно, не откажет в убежище.
У комиссаров за плечами годы боев и лишений, теперь же Вер-хотурский, Факторович и Москвин могут некоторое время, вполне оправданно, бездействовать в сытости и комфорте. Но как раз это их угнетает. На четвертый день они тайно покидают дом врача, чтобы пробраться к своим. Они уходят навстречу опасности, презирая доктора, укрывшего их у себя. Уходят, не выдержав, как говорит Верхотурский, «пытки сливочным маслом и цыплятами»35.
На этот раз критики не были скупы: «Четыре дня» подробно анализировались в шести рецензиях36. Но примечательно, что все отзывы были однотипны. Все они сводились к противопоставлению мещанства большевистскому стремлению к борьбе. Критики
безоговорочно признали правоту комиссаров, и только в степени их презрения и озлобления по отношению к доктору проявилась небольшая разница.
Верхнюю грань обозначил Г.А. Бровман: «Коммунисты задыхаются в затхлой мещанской атмосфере, и между ними и доктором происходит глухая и жестокая, хотя и невидимая борьба. За окном белополяки, коммунисты недосягаемы для них, но доктор - враг еще более страшный, чем вооруженные противники»37.
Несколько менее ожесточен И.Л. Гринберг. По его словам, доктор хоть и не страшнее вражеских войск, однако далеко не безобиден. Он ведь «на поверку оказывается существом довольно страшным. Читатель понимает отвращение, овладевающее Верхотур-ским, кошмары, мучающие Факторовича, который сам провел детство и юность в таком "паточном доме"»38.
Границу нижнюю обозначил Л.И. Левин. Доктору он вообще уделяет минимум внимания: обыватель большего и не стоит. При-земленность врача лишь подчеркивает комиссарскую решимость и самоотверженность - «могущественный и суровый пафос революционного дела»39.
Таковы границы, но в данном случае интересно, что оценки критиков не подтверждены суждениями автора рассказа. Комиссары доктора презирают, но это мнение комиссаров, персонажей, а не автора. Позиция писателя гораздо сложней, что критиками откровенно игнорировалось.
У Гроссмана доктор отнюдь не монстр. Хозяин дома сравнительно богат, но ведь он и много работает, буквально не может сидеть без дела, как неоднократно отмечает автор. У доктора «обширная практика» не только в городе, но и в окрестных деревнях. И он, кстати, единственный врач, который делает обходы постоянно, даже когда на улицах стреляют. Единственная защита доктора - повязка на рукаве, благодаря которой воюющие, коль скоро захотят, заметят, что перед ними не противник. Доктор жизнью рискует, исполняя профессиональный долг. А еще он рискует жизнью, пряча комиссаров. У него своя правда, и аргументы комиссаров ему неинтересны, потому что комиссары так и не смогут ответить толком на вопрос, доктором заданный: «Почему во время революции, которая якобы сделана для счастья людей, в первую очередь страдают дети, старики, беспомощные и ни в чем не виноватые люди? А? Объясните мне это, пожалуйста!»40
Но критики настаивали, что врач - просто обыватель, сросшийся с удобным для него прошлым. Гроссман, конечно, не акцентировал свою позицию, однако очевидно, что у комиссаров своя правда, а у врача своя - только и всего.
В рассказе «В городе Бердичеве» две правды сходятся и расходятся. Между Вавиловой и Магазаниками нет вражды - наоборот, они симпатичны друг другу. «Комиссарша», как охарактеризовали героиню критики, начинает ценить многодетную мать как своего старшего, более опытного товарища. А комиссары в рассказе «Четыре дня» непримиримы. Правда врача противоречит их правде, и четыре дня, которые доктор и большевики проводят под одной крышей, не меняют ничего.
Примечательно, что заглавие гроссмановского рассказа отсылало читателей к известному рассказу В.М. Гаршина «Четыре дня». Там, конечно, сюжет иной. Сходства, казалось бы, нет вовсе, да и война совсем другая. Война русско-турецкая, почти сорок лет превращаемая стараниями российской пропаганды в легенду, воспринималась как «справедливая война», цель которой - «освобождение братьев-славян от турецкого ига». Но у Гаршина и Гроссмана общее все же есть. У Гаршина раненый русский солдат-доброволец четыре дня лежит на поле боя, а рядом с ним лежит им же убитый турецкий солдат. За четыре дня мировоззрение героя меняется. Вольноопределяющийся Иванов приходит к выводу, что любая война - преступление. Он, проникаясь сочувствием к убитому врагу, приходит к отрицанию убийства. Такой, по мнению Гаршина, участника русско-турецкой войны, тоже могла быть правда. Это правда солдата, честно исполнявшего долг, пролившего не только чужую, но и свою кровь41.
У Гроссмана же комиссары, воспользовавшиеся помощью доктора, не помышляют о примирении. Врач, спасший большевиков от гибели, воспринимается как враг. Он помешает строительству нового общества. Следовательно, врага надлежит любой ценой одолеть, приспособить к большевистской идеологии. Если же врач не примет коммунистическую веру, то он будет уничтожен как классовый враг.
Гроссман, конечно, комиссаров осудить не мог. Но и врача он не осудил. Комиссары даже вызывают симпатию читателя. Они бескорыстны, отважны, мужественны, наделены чувством юмора. Они готовы ради идеи жертвовать прежде всего собой, что не раз доказывали на деле. Наконец, они вершат судьбу великого красного дела.
Врач же от абстрактных идей далек. И хотя он далеко не всегда бескорыстен - работа приносит ему хороший заработок, он никого не убивает. И понять бескорыстных комиссаров, которые не могут не жертвовать своей и чужой жизнью, он не способен: убийство было и остается убийством. Но об этом критики не пишут, потому что анализ убеждений доктора обязательно привел бы к противоречиям и сомнениям в комиссарской правде.
В рассказе «Четыре дня» Гроссман снова у грани допустимого. Не за гранью и не на грани. Постановка главной проблемы здесь провокационна. И на этом уровне очевидным становится сходство «Четырех дней» с рассказом «В городе Бердичеве». Нравственный выбор, который делает Вавилова, не дает ответа - ставит вопрос, и вопрос не только непростой, но и опасный. Отношение комиссаров к врачу тоже подразумевает достаточно сложный вопрос. Критики от него опять уклонились, сделали вид, что не заметили.
Есть еще одна важная деталь. Анализ подтекста был бы, по сути, политическим доносом. Неизбежным стало бы обвинение в «контрреволюционной пропаганде». И под удар попал бы не только Гроссман, но и все, кто санкционировал публикацию рассказов. С другой стороны, обвинения легко было бы обратить против обвинителей. В конце концов, анализ подтекста всегда признавался интерпретацией. А антисоветская интерпретация тоже преступление.
Но очевидно, что в обоих случаях Гроссман рисковал. Причем следует признать, что он делал это сознательно и каждый раз мог убедиться, что критики подтекст увидели. Умолчание о произведении, отказ от полноценного анализа его содержания были куда красноречивее благодушных откликов о романе «Глюкауф» и таких рассказах, как «Весна», «Мечта», «Счастье».
Впрочем, было и явное свидетельство того, что уже в ранних произведениях Гроссмана можно было усмотреть «неканонические» мысли. В ноябре 1936 г. в «Правде» (заметим, в главной газете СССР) была опубликована статья А.Ф. Гурштейна «В поисках простоты»42. Литературовед писал, что Гроссман «еще до сих пор не освободился от влияния писателей, зараженных скептицизмом старой, умирающей культуры», а герои его произведений - чаще всего с «червоточинкой». Критика особенно возмутили два образа: безумная старуха, которая смеется, радуясь тому, что просто живет на белом свете («Рассказик о счастье»), и старый запальщик, решивший встретить смерть в недрах шахты: он заложил заряд - и подорвал себя («Старый запальщик»). Однако «"Червоточинка" определяла не только характеры героев у Гроссмана, она становилась определяющей для всего художественного построения. Скептицизм вносил фрагментарность, обрывочность в форму повествования. Потому что скептик не видит граней, для него не существует "начала" и "конца", он во всех явлениях видит извечную повторяемость и на все машет рукой: "всякое, мол, бывало!.."»43
Гурштейн, впрочем, заявил, что «последняя книга В. Гроссмана "Четыре дня" свидетельствует о любопытных поисках автора, о его стремлении освободиться от чуждых его собственной природе вли-
яний...»44. Такая оценка отчасти снимает напряжение и даже свидетельствует о том, что автора могут признать «своим». Однако не стоит забывать также о том, что статья была опубликована в конце 1936 г., когда уже начал разгоняться маховик репрессий. Что же касается самого слова «червоточинка», то понимать его можно было как угодно, даже точнее - как выгодно. «Червоточинка» - это и художественный изъян, ошибка малоопытного писателя, и подверженность влиянию «старой, умирающей культуры». Но что это за умирающая культура? Культура буржуазная, враждебная культуре социалистической? Это уже повод для судебного разбирательства, а суд в тоталитарном государстве, как известно, скорый на расправу.
Возможно, именно статья Гурштейна стала первым явным сигналом того, что Гроссман ведет рискованную игру. Тогда, в конце 30-х гг., обошлось без «проработочных» кампаний, публичной травли писателя и всего прочего, но предупреждение было сделано.
***
Анализ критической рецепции ранней гроссмановской прозы позволяет сделать вывод, что писатель не «прозревал», а довольно рано стал «зрячим». Это и закономерно: до своего литературного дебюта Гроссман успел многое пережить. В частности, наблюдал гибельные последствия коллективизации45. Он понимал, что по вине советского правительства деревни буквально вымирали от голода. Неважно, ради какой великой цели реквизировался хлеб, главное, что жертвы были неисчислимы и - безвинны46.
Однако Гроссман хотел быть - и стал - писателем. Но реалии советской жизни он не мог игнорировать: иначе он не получил бы допуск в круг литераторов. И все же, как это ни банально прозвучит, он стремился быть искренним. О.Э. Мандельштам утверждал на рубеже 20-30-х гг.: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух»47. Гроссману приходилось «воровать воздух», чтобы оставаться честным с собой и читателем.
Стоит подчеркнуть еще раз: Гроссман видел грань дозволенного. Всегда видел и всегда умел вовремя останавливаться. Работал в этом отношении практически безошибочно. И главный свой роман, «Жизнь и судьба», он планировал издать прежде всего на родине. Однако на исходе 1950-х гг. советский писатель Гроссман не сумел адекватно оценить ситуацию. Почему так произошло - тема другого исследования.
Примечания
1 Бочаров А.Г. Василий Гроссман: Жизнь, творчество, судьба. М.: Советский писатель, 1990. С. 11.
2 См., напр.: Селивановский А. Первый роман В. Гроссмана // Литературный критик. 1934. № 12. С. 159-160; Глаголев Н. Новое в советской литературе // Художественная литература. 1935. № 2. С. 1-5; Лежнев А.З. Чувство товарищества // Красная новь. 1935. № 2. С. 219-230; Слепнев Н. Счастье нового человека // Художественная литература. 1935. № 10. С. 16-17.
3 РГАЛИ. Ф. 2073. Оп. 1. Ед. хр. 8. Л. 5.
4 См.: Ермилов В.В. Вредная пьеса // Правда. 1946. 4 сен. (№ 211 (10 293)). С. 3; Фадеев А.А. О литературно-художественных журналах // Правда. 1947. 2 фев. (№ 29 (10 420)). С. 3.
5 См.: Бубеннов М.С. О романе Василия Гроссмана «За правое дело» // Правда. 1953. 13 фев. (№ 44 (12 612)). С. 3-4; Фадеев А.А. Некоторые вопросы работы Союза писателей // Литературная газета. 1953. 28 мар. (№ 38 (3 067)). С. 2-4; Шагинян М.С. Корни ошибок: Заметки писателя // Известия. 1953, 26 мар. (№ 73 (11 144)). С. 2-3.
6 Геллер МЯ., Некрич А.М. Утопия у власти: История Советского Союза с 1917 года до наших дней: В 3 кн. М.: МИК, 1995. Кн. 2. С. 46-53.
7 Роман печатался в 1952 г. в журнале «Новый мир» (№ 7-10). В 1954, 1955 и 1959 гг. был опубликован Воениздатом. В 1956, 1964 и 1989 гг. - издательством «Советский писатель».
8 См., например: Бочаров А.Г. Часть правды - это не правда // Октябрь. 1988. № 4. С. 143-148; Он же. Мифы и прозрения // Октябрь. 1990. № 8. С. 160-173.
9 См., например: Сарнов Б.М. Мучительное право // Литературная газета. 1995. 13 дек. (№ 50 (5 581)). С. 3, 6; Болажнова Т. Все течет на круги своя // Книжное обозрение. 1994. 29 ноя. С. 5.
10 Ellis F. Vasiliy Grossman: The Genesis and Evolution of a Russian Heretic. Oxford: Berg Publishers, 1994.
11 Подробнее см.: Агурский М. Идеология национал-большевизма. Paris: YMCA-PRESS, 1980. С. 238-246.
12 Ильф И.А., Петров Е.П. Золотой теленок. М.: Вагриус, 2000. С. 303.
13 Гроссман В.С. Бердичев не в шутку, а всерьез // Огонек. 1929. № 51-52. С. 12-13.
14 Там же. С. 12.
15 Там же. С. 13.
16 Агурский М. Указ. соч. С. 260-262.
17 Гроссман В.С. Глюкауф // Год XVII. Альманах четвертый. М.: Гослитиздат, 1934. С. 5-125.
18 Селивановский А.В. Указ. соч.
19 Лежнев А.З. Указ. соч.
20 Арвич С. Книга о большой любви // Художественная литература. 1935. № 2. С. 5-8.
21 Мунблит Г.Н. Мера и грация // Литературная газета. 1934. 16 нояб. (№ 153 (469)). С. 2.
22 Гроссман В.С. В городе Бердичеве // Литературная газета. 1934. 2 апр. (№ 40 (356)). С. 3.
23 Гроссман В.С. Счастье. Рассказы. М.: Советский писатель, 1935. С. 68.
24 Лежнев А. Указ. соч.
25 Гехт С.Г. «Рассказы» В. Гроссмана // Литературное обозрение. 1937. № 17. С. 6-7.
26 Гринберг И.Л. Мечта и счастье // Звезда. 1937. № 5. С. 174-184.
27 Лежнев А. Указ. соч. С. 220.
28 Гехт С.Г. «Рассказы» В. Гроссмана // Литературное обозрение. 1937. № 17. С. 6-7.
29 Там же. С. 7.
30 Гринберг ИЛ. Мечта и счастье // Звезда. 1937. № 5. С. 180.
31 См.: Бабель И.Э. Соч.: В 2 т. М.: Терра, 1996. Т. 2. С. 10-14; Веселый А. Избранная проза. Л.: Лениздат, 1983. С. 296-316; Лавренев Б.А. Повести и рассказы. М.: Художественная литература, 1979. С. 94-161; Тренев К.А. Любовь Яровая. Л.: Лениздат, 1978. 159 с.; Шолохов МА. Собр. соч.: В 8 т. М.: Правда, 1980. Т. 4. С. 315-323.
32 Бочаров А.Г. Василий Гроссман: Жизнь, творчество, судьба. С. 28.
33 Гроссман В.С. Счастье. Рассказы. С. 68.
34 Гроссман В.С. Четыре дня. Рассказы. М.: Художественная литература, 1936. С. 27-93.
35 Там же. С. 78.
36 Бровман ГА. Пафос социалистического гуманизма // Знамя. 1937. № 12. С. 242252; Гринберг И.Л. Указ. соч. С. 176-182; Левин Л.И. Уважение к жизни // Знамя. 1936. № 12. С. 256-257; Гехт С.Г. Указ. соч. С. 8; Друзин В. Василий Гроссман. Четыре дня. Гослитиздат, 1936 г. // Литературный современник. 1937. № 2. С. 243-244; Котляр А. Четыре дня в страшном доме // Литературная газета. 1936. 6 мая (№ 26 (589)). С. 3.
37 Бровман Г.А. Указ. соч. С. 250.
38 Гринберг И.Л. Указ. соч. С. 181.
39 Левин Л.И. Указ. соч. С. 257.
40 Гроссман В.С. Четыре дня. Рассказы. С. 49.
41 Гаршин В.М. Избранное. М., 1982. С. 20.
42 Гурштейн А.Ш. В поисках простоты // Правда. 1936. 12 ноя. (№ 311 (6 917)). С. 4.
43 Там же.
44 Там же.
45 См.: Garrard J., Garrard C. The Bones of Berdichev: The Life and Fate of Vasiliy Grossman. N.Y.: The Free Press, 1996. P. 94.
46 См.: Гроссман В.С. Несколько печальных дней. М.: Современник, 1989. С. 400.
47 Мандельштам О.Э. Собр. соч.: В 4 т. М.: АРТ-Бизнес-Центр, 1994. Т. 3. С. 171.