НАШ АРХИВ
Р.М. Фрумкина
РЕЦЕПЦИЯ КЛАССИКИ В ЛИНГВИСТИКЕ 7
Критика оснований в лингвистике и вокруг
^Лингвистика причисляется к гуманитарным наукам; в западной терминологии ее относят к social sciences. Тем самым лингвистика оказывается рядом с историей, социологией, психологией, культурной антропологией, филологией и философией.
Этот комплекс дисциплин нередко рассматривают как единое целое, о чем говорит множество его самоназваний: в разные времена social sciences именовались «моральными науками», «науками о духе», о культуре, науками о человеке, социальными науками. Как и комплексы прочих наук, социальные науки периодически переживают периоды активной ревизии своих построений, то есть подвергаются процедурам, которые в кантианской традиции назывались критикой, или анализом оснований. Критика оснований становится особо актуальной в периоды смены парадигм - не обязательно в узкой области знаний, но непременно в области, важной для культуры в целом.
Современниками ситуация смены парадигмы переживается как «сотрясение основ». В гуманитарных науках «сотрясение основ» происходило за последние 100 лет дважды: в те времена, когда появилось противопоставление наук объясняющих и наук понимающих (т. е. в конце XIX в.), и в середине прошлого века, когда появилась кибернетика, а вместе с ней попытки «устроить» лингвистику как математику, а психологию - как естественную науку (условно говоря, как «физику»).
К третьему по счету «сотрясению основ» надо было бы отнести начавшиеся несколько раньше изменения в историче-
ской науке, связанные ярче всего со школой «Анналов», и. разумеется, новый взгляд на историю науки как социального института, ассоциированный с именем Томаса Куна и понятием «парадигмы».
Каждое «сотрясение основ» для активно работающих исследователей сопровождается попытками представить историю своей науки в новой перспективе. Сознательно или не очень, но мы так или иначе осуществляем реконтекстуализацию и реинтерпретацию наличного корпуса знаний - и носителей их классического извода. В случае удачи возникает живой диалог с новообретенными или реконтекстуализированными классиками. Примером может служить массовый интерес к трудам русских формалистов, впервые воплощенный в томе, широко известном среди филологов под аббревиатурой ПИЛК [Тынянов 1977]. Как писал Р. Мёртон:
«Лишь немногим отличаются от таких ссылок на классические труды те заметки, которые делает читатель, переполненный своими собственными идеями, когда обнаруживает в ранней книге именно то, к чему пришел сам. Идею, пока незаметную другим читателям, отмечают именно потому, что она близка разработавшему ее самостоятельно» [Мёртон 2006а].
В иных случаях взаимодействие с классиками происходит по типу «музей» vs. «чулан», описанного мною в другом месте. [Фрумкина 2000]. В «музей» попадают кла-сики, применительно к которым почитание затмило необходимость их реинтерпрета-ции - например, Выготский, Фрейденберг,
1 Впервые опубликовано в кн.: Классика и классики в социальном и гуманитарном знании. - М, НЛО, 2009. - С.381-401.
Бахтин, Лотман. В пределах музея знание имен лишается всякого контекста - как вну-тринаучного, так и жизненного. Кстати, не зная жизненный контекст, вообще нельзя по-настоящему оценить ни Выготского, ни Лотмана, ни даже недавно ушедшего от нас Аверинцева, не говоря уже о Фрейденберг: ее мемуары, до сих пор у нас неизданные, по моему глубокому убеждению, несравненно значительнее, чем ее научные работы.
Но раз уж в музейной витрине лежат именно научные труды Фрейденберг, то на эти тексты и положено ссылаться, не утруждая себя размышлениями об их сути и понимая их чисто аподиктически.
В чулане тоже не пусто. Там пребывают такие незаурядные мыслители, как лингвист С.О. Карцевский, психолог С.Л. Рубинштейн (предложивший, среди прочего, замечательную концепцию речи ребенка), писатель и философ Ф.А. Степун, разносторонний гуманитарий и мыслитель С.Н. Дурылин, а также философы - марксисты разного толка - например, М.С. Каган и М.А. Лифшиц. И если вместо аналитических процедур реинтерпре-тации и реконтекстуализации мы наблюдаем всего лишь перемещение героев из чулана в музей, то есть только классикализацию, не сопровождаемую необходимыми аналитическими процедурами, то наука из живой деятельности превращается не просто в музей - как мы знаем, в современном музее совершается весьма почтенная работа, а скорее уж в музей восковых фигур.
Рассказ о том, как в тот или иной период функционирования науки предметом интереса и научного спора были речь ребенка, структура слова или модель глагольного управления, довольно трудно представить в виде линейной последовательности событий. История любого исследования - это «драма идей», т.е. что-то наподобие пьесы со многими героями, их столкновениями, репликами «в сторону», монологами и диалогами.
Участники этого многоактного действа с открытым финалом и без очевидного пролога могут и вовсе не слышать друг друга, не говоря уже о взаимопонимании. Но когда
мы пытаемся рассказать об истории изучения какого-либо феномена, то вне зависимости от сложности и запутанности подлинной драматургии событий прошлого, вне зависимости от темы и числа действующих лиц, наш рассказ мы стремимся выстроить как некую непрерывную линию, - в крайнем случае линию с зигзагами. Ибо таково свойство повествования, «истории»: жанр повествования навязывает нам свою логику.
Но ведь эта логика практически никогда не отражает подлинного положения дел, потому что в науке, а в науках о человеке - в особенности, процесс постижения не представляет собой непрерывной линии. Более того, этот процесс даже не стоило бы пытаться изобразить в виде ветвящегося дерева - все-таки дерево имеет один корень. В науке же никто не начинает с чистого листа. Так что корней, как правило, несколько, а то и много и, большей частью, мы знаем лишь о некоторых из них.
Впрочем, любые подобные аналогии -сильные упрощения, которые осмысленны скорее в дидактических целях. Но они позволяют поставить некоторые проблемы более заостренно. А именно:
Что позволяет нам считать науку о языке, речи, тексте - науками, а не «свободными искусствами»?
Насколько в пределах отдельных наук о духе / о человеке разработана эпистемология, то есть зафиксированы допустимые способы конструирования предмета исследования и общепринятые методы работы с ним (наблюдение, эксперимент, убеждение, доказательство)?
Социальные науки, в том числе и современная лингвистика, образуют разнородный ансамбль в том смысле, что каждая из этих наук имеет свою «теорию среднего уровня» (в смысле Мёртона) [Мёртон 2006б]. Более того - в пределах одной науки можно увидеть комплексы разработок, подчиняющиеся (явно или неявно) разным теориям среднего уровня [Фрумкина 1996].
Например, историческая наука, как ее понимал Л. фон Ранке, и историческая наука
школы «Анналов» безусловно имеют разные «теории среднего уровня». То же можно сказать о социологическом «театре жизни» И. Гофмана [Гофман 2003], который в пределах единой «теории среднего уровня» не сопрягается с веберианством. Подобным же образом стиховедение, где «теснота стихового ряда» считается термином, а не метафорой, не удастся сочетать со стиховедением М.Л. Гаспарова - у них, несомненно, хоть и не выраженные в явной форме, но безусловно разные «теории среднего уровня». Семиотика Соссюра и семиотика Лотмана располагаются в слабо пересекающихся мирах.
Лингвистика, как ее понимал И.А. Мельчук в рамках модели «Смысл-Текст» [Мельчук 1974], и современные социолингвистические разыскания также не складываются в эпистемологическое единство. Именно в силу того, что ситуации, подобные описанным выше, перестали быть уникальными, особый методологический интерес представляют разработки и исследования, возникшие как попытки преодоления привычных границ между филологией и другими гуманитарными дисциплинами и критику (в кантианском смысле) возможных перспектив дальнейших взаимодействий.
Вблизи классиков
Излагаемые ниже позиции отражают личный опыт автора, который за время своей работы в науке был свидетелем существенных изменений в репертуаре классических трудов в тех научных областях, которыми сам с большей или меньшей долей успешности занимался.
Пребывая на университетской скамье, я застала низвержение Марра и марризма и возвращение в список классиков Соссюра. В качестве начинающей собственную научную работу (это 1956 г.), я впервые услышала имена Гуссерля и Бюлера - мой учитель А.А. Реформатский считал их классиками гуманитарной методологии. Соответственно,
его ученики не могли обойтись без «Logische Untersuchungen» и «Sprachtheorie». Замечу, что классиком был сам А.А. Реформатский -именно он вместе с другим моим учителем, В.Н. Сидоровым, принадлежит к числу основателей Московской фонологической школы. До того А.А. Реформатский был членом Московского лингвистического кружка - вместе с еще с одним классиком - Р.О. Якобсоном.
Гуссерля я прочитала, но лишь через двадцать лет, а «доросла» до понимания того, что именно, по мнению Реформатского, должна была бы оттуда извлечь, еще лет через десять. Труд Бюлера «Sprachtheorie» я открыла лишь после выхода «Теории языка» по-русски, то есть после 1993 г. - и он оказался мне совершенно не нужен.
И.А. Мельчук (самый яркий из учеников А.А. Реформатского), чьи идеи оказали сильнейшее влияние на весь круг наших ровесников и на следующее за нами поколение лингвистов, «обошелся» и без Гуссерля и без феноменологии: никто из нас не был еще приучен к рефлексии по поводу познавательных процедур, а Мельчук и по натуре был не склонен к рефлексии как таковой. Зато Мельчук испытал на редкость плодотворное влияние крупнейшего французского лингвиста Л. Теньера, которого тогда у нас никто не знал. Чтобы оценить потенциал его теории, Мельчуку хватило брошюры в 30 страниц, изданной в 1953 г. [Tesniere 1953], т.е. за год до смерти ее автора (основной труд Тенье-ра, вышедший в 1959 г., у нас издали лишь в 1988 г.) [Теньер 1988] 2.
Мне представляется удачной формулировка А.В. Полетаева, в соответствии с которой к «классическим» предлагается относить «работы, которые одновременно удовлетворяют трем условиям: 1) считаются/называются классическими в научном сообществе; 2) изучаются в процессе обучения, т. е. в классах; 3) в явном виде использу-
2 Теньер считается классиком французского языкознания; но как основатель грамматики зависимостей и родоначальник операционального использования понятия валентности он, по моему убеждению, мог бы считаться классиком лингвистики в целом.
ются в исследованиях современных авторов» [Полетаев 2007].
Я бы лишь уточнила, что подлинная классика нередко используется именно в неявном виде - механизм ее аппроприации, похож, упрощенно говоря, на превращение частных высказываний в «крылатые слова». Вначале некие тезисы или понятия используются со ссылками на их авторство как новаторские или, по крайней мере, как особо удачные. Затем они же воспринимаются с почтением - как фундаментальные, далее
- принимаются как обладающие уникальной объяснительной силой и в этом смысле
- классические, а потом становятся «общим местом».
Так, постепенно забылось, что именно Теньер ввел в свой синтаксис понятия первого, второго и т.д. актантов и термин валентность. Поэтому встречая в лингвистическом тексте эти термины, современный читатель, узнавший про актанты, валентность и т.п. из работ Московской семанической школы [см., например, Апресян 1974], не интересуется, кто их впервые ввел и в рамках какой более общей теории.
Вместе с тем общеизвестно, что многие работы, некогда бывшие классическими в смысле приведенной выше формулировки, со временем утрачивают этот статус: иногда для большинства исследователей, иногда для принадлежащих к наиболее «современной», новаторской школе. Применительно к многим работам/ тезисам/ понятиям принято считать, что они устарели, поскольку наука пошла дальше заведомо другим путем. При этом не отрицается важность соответствующих построений для науки своего времени -ведь мы не исключаем Л. фон Ранке из числа классиков исторической науки, хотя современные историки ссылаются на него скорее в контексте преодоления его наивной веры в возможность описывать прошлое по принципу «как это было на самим деле».
Аналогично, если сегодняшний исследовательский аппарат лингвистики и тем более - сегодняшнюю актуальную для нее проблематику можно без особых усилий
возвести «к истокам», то корпус работ, используемых в качестве «истоков», естественно считать классикой. Таков, с мой точки зрения, статус работ нашей современницы Анны Вежбицкой, воплощающих ее главные идеи (русский перевод важнейших ее работ см.: [Вежбицкая 1999]), хотя еще тридцать лет назад подобные позиции воспринимались как новаторские.
С другой стороны, со временем в качестве классического стал осознаваться именно весь корпус трудов В.В. Виноградова, - ученого, методы которого в 1960-1970-е годы представлялись моему поколению слишком традиционными (честнее было бы сказать -устаревшими).
Признание тех или иных исследователей классиками не стоило бы сводить только к признанию выдающегося вклада в науку тезисов их сочинений. Я склонна считать, что в гуманитарной науке классик - это социальная функция ученого, а не имманентная оценка его трудов как таковых. Ведь нередко особенно продуктивным оказывается сомнение в тезисах, которые до поры представлялись неколебимыми - таковы споры классиков между собой и позднейшие споры с классиками.
Поэтому обращение к пантеону классиков лингвистики и соотнесенных с лингвистикой гуманитарных исследований, считающихся классическими, может оказаться весьма поучительным.
«Волошинов, Бахтин и лингвистика»
Продуктивное отношение к классике и кандидатам в классики не должно быть, выражаясь словами Л.Я. Гинзбург, ни оплевыванием, ни облизыванием. Достойной альтернативой, видимо, является реконтек-стуализация и реинтерпретация текстов, претендовавших на то, чтобы считаться классическими - нередко независимо от позиции их авторов, но благодаря их адептам.
В качестве примера далее приводится реинтерпретация ситуации в советском языкознании 1920-1930-х годов, предложенная В.М. Алпатовым в работе «Волошинов, Бахтин и лингвистика» [Алпатов 2005 г.]. Почему
выбран именно этот эпизод? Отвечу словами замечательного историка идей А. Лавджоя: «... Число действительно оригинальных философских идей или диалектических ходов - как и число действительно оригинальных шуток - вне всякого сомнения ограничено, хотя понятно, что число оригинальных идей значительно больше числа оригинальных шуток. Кажущаяся новизна многих систем достигается исключительно за счет новых сфер их приложения и новой аранжировки составляющих их элементов. Если это уяснено, история в целом приобретет гораздо более удобный для изучения вид. Конечно, я вовсе не имею в виду, что по настоящему новых концепций, новых проблем и новых способов их решения никогда не возникало в истории мысли. Но такая новизна, на мой взгляд, вещь гораздо более редкая, чем это принято обычно считать» [Лав-джой 2001].
Труд В.М. Алпатова посвящен анализу книги В.Н. Волошинова «Марксизм и философия языка» [Волошинов 1929] и ее последующей рецепции - по преимуществу, в качестве принадлежащей М. М. Бахтину или, по крайней мере, выражающей его идеи. Алпатовым также весьма подробно рассматриваются те более поздние работы и высказывания Бахтина, которые автор считает важными именно для лингвистики.
Судьба книги В.Н. Волошинова «Марксизм и философия языка» (далее - МФЯ) своеобразна. В течение многих лет она была совершенно забыта. Могу, в частности, засвидетельствовать, что такие «хранители огня», как А.А. Реформатский, П.С. Кузнецов и В.Н. Сидоров, никогда МФЯ не упоминали. Условием взаимопонимания между нами и нашими учителями было знакомство с Сос-сюром, с классическими работами Бодуэна де Куртене, Фортунатова, Трубецкого (позднее изданного с комментариями А.А. Реформатского), марксизм же существовал разве что ad usu externo. «Воскресла» книга Воло-шинова во многом благодаря Р. О. Якобсону, который высоко оценил книгу Волошинова и
способствовал ее переводам на английский и французский языки в 1970-е годы.
Особое внимание к МФЯ в 1970-е годы на Западе, как сегодня представляется, было обусловлено несколькими причинами. Это, во-первых, обостренный интерес западных исследователей к Бахтину. Ведь МФЯ и другие работы, вышедшие под «масками» Бахтина - т. е. под именами В.Н. Волошинова и П.Н. Медведева, наряду с книгами Бахтина о Достоевском и Рабле воспринимались как труды ученого, возвращенного из социального небытия. Во-вторых, еще не вполне угас интерес западных левых интеллектуалов к марксистским подходам или ко всему тому, что они таковыми считали. Уже в силу этого в «поле» гуманитарных наук книга, озаглавленная «Марксизм и философия языка», должна была быть особо отмечена. В-третьих - и, быть может, это главное - на Западе в 1960-1970-е годы интеллектуальная продукция советских ученых 1920-х - начала 1930-х годов в целом оставалась предметом пристального внимания.
Так, «Русский формализм» В. Эрли-ха, известный еще по изданию 1955 г., был переиздан в 1965 г.; тогда же были переведены и изданы сборники классических работ русских формалистов. К моменту выхода английского перевода МФЭ уже были переведены и книга Бахтина о Рабле, и его книга о Достоевском. Любопытно, что для самого Эрлиха Бахтин был продолжателем классиков формализма, крупнейшей фигурой «в рамках структурно-семиотического направления», а вовсе не антиподом формального метода, соссюрианства и структурализма, каковым он на самом деле являлся (см. авторское предисловие Эрлиха к англоязычному переизданию его книги в 1981 г. [Эрлих 1996], где он сожалел, что уже не мог переработать свою книгу так, чтобы воздать Бахтину должное).
Бахтин не избежал упомянутого выше «облизывания», которое превратило часть обширнейшей бахтинистики - во всяком случае, советской и российской - в обоснование канонизации крупного ученого, который меж
тем был все-таки человеком своего времени, даже обгоняя его. Бахтин был причислен к классикам и продолжает им оставаться, несмотря на принципиальные возражения такого авторитета, как А.Я. Гуревич, касающихся не отдельных бахтинских тезисов, а важнейших для его концепции конструкций
- «народной культуры», «карнавала», «сме-хового тела» [Гуревич 2004].
Тем больше заслуга В.М. Алпатова, который в вопросах, касающихся Бахтина и его круга, всегда придерживался позиции audiatur et altera pars. В частности, эта позиция позволила Алпатову отнести вопрос об авторстве МФЯ к числу неразрешимых на основе наличествующей документальной базы. В силу этого МФЯ он считает книгой, созданной двумя авторами - Бахтиным и Во-лошиновым.
Труды В.М. Алпатова выделяются своим вниманием к вкладу Бахтина именно в лингвистику, а не в философию, историю культуры или историю литературы. Отметим, что уже в первом издании своего известного учебника для вузов [Алпатов 1998] В.М. Алпатов уделил МФЯ существенно больше места, чем всей Московской фонологической школе и детально описал антисоссюровский пафос этой книги.
Внимательный анализ текста МФЯ [Во-лошинов 1995] убеждает в том, что большинство текстов, отстоящих от нас на 50-70 лет, для адекватного понимания требуют «перевода» на язык современной гуманитарной науки - что как раз и предполагает необходимость постоянной критики оснований. Исключения редки и, как правило, касаются трудов, принадлежащие не просто классикам, но ученым экстраординарного масштаба
- таковы, например, «Протестантская этика и дух капитализма» (1904-1905 гг.) М. Вебера [Вебер 1990] или «Общая психопатология» (1913 г.) К. Ясперса [Ясперс 1995]. Значительно чаще действительно классические, а не просто авторитетные труды без подобного «перевода» в указанном выше смысле и подробнейшего комментария могут быть вовсе непонятны или поняты превратно. В. М.
Алпатов как раз и предложил убедительный «перевод», в силу чего его книга содержит критику оснований не только применительно к МФЯ, но и к позднейшим высказываниям Бахтина на близкие темы.
Для нашей темы особенно важно, что объектом анализа у Алпатова являются не только тексты Волошинова и Бахтина, но научные направления, биографии и стили жизни их современников, также анализируемые (как было принято выражаться во времена Ю.М. Лотмана) как тексты.
Поэтому, будучи в первую очередь трудом по истории лингвистики, книга «Воло-шинов, Бахтин и лингвистика» важна для гуманитариев с самыми разными интересами. Например, свойственный кругу Бахтина специфический вариант рецепции Соссюра заставляет еще раз задуматься о том, что неизбежная участь классических концепций -многократные их трансформации временем и во времени. Ведь реальное бытие соссюров-ской лингвистики - не внутри переплета известного всем нашим лингвистам «красного Соссюра» с комментариями А.А. Холодови-ча [Соссюр Ф. де 1977], а в менталитете его читателей.
Теории живут и обновляются, выражаясь словами Лавджоя, исключительно за счет новых сфер их приложения и новой аранжировки составляющих их элементов. И потому иногда даже не так важно, как в точности в тот или иной момент интерпретировали ту или иную теорию. Более важно, что концепция была «на слуху», что о ней спорили и что делались попытки расширения или ограничения ее приложений, а уж относились к ней скептически или апологетически - конкретная задача для историков науки.
«Марксистская лингвистика в 19301970-е годы» (так назван один из разделов книги Алпатова) являла собой достаточно запутанную констелляцию идей, лиц и социальных обстоятельств, причем именно социальные обстоятельства нередко превращали сколь угодно спорные тезисы, которые, тем не менее, можно было числить «по ведомству» науки, в совершенно бессмысленные
камлания, а нередко - в открытые политические обвинения.
Тривиальный тезис - что наука всегда существует в историческом времени и в исторических обстоятельствах - перестает быть тривиальным тогда, когда удается посмотреть на эти обстоятельства, что называется, «в лупу». Исследование Алпатова отнюдь не сводимо ни к анализу МФЯ, ни к анализу других лингвистических работ, входящих в так называемый «волошиновский цикл», ни к разновременным и довольно-таки эскизным высказываниям Бахтина на лингвистические темы, ни даже к анализу широко понимаемой рецепции идей, впервые высказанных в МФЯ.
Разумеется, все это у Алпатова присутствует. Но сверх того - и мне это представляется самым значительным - автором развернута картина существования лингвистики в СССР и современной России «в лицах» и концепциях, начиная с 1920-х годов прошлого века и до наших дней (последние по времени работы, рассматриваемые Алпатовым, датируются началом нашего века.) Соответственно, экскурсы, где автор сравнивает типы самореализации, воплощенные в личностях М.М. Бахтина и В.В. Виноградова, вовсе не являются «виньетками» по отношению к основному содержанию книги.
При изложении любой научной концепции Алпатов исходит из представлений о кумулятивном характере науки как об основном ее тренде, хотя, как мы знаем, этот тренд выявляется лишь при охвате больших временных интервалов. Поэтому Алпатов всегда ищет то направление, в котором анализируемый исследователь продвинулся дальше своих предшественников или современников или, напротив того, вольно или невольно воспроизвел уже сказанное другими. При этом существенный аспект его критики - это искусное и убедительное разделение марксистской «упаковки» от вовсе не соотнесенной с марксизмом сути. Сказанное справедливо не только для МФЯ, но и для текстов других ученых, для которых «марксистская» терминология была в 1920-1930-е годы не более,
чем общепринятым способом изъясняться.
Научные идеи выдвигаются, оспариваются, поддерживаются и опровергаются в некотором общем для данной эпохи социальном и интеллектуальном пространстве. Язык, на котором эти идеи формулируются, неизбежно отражает наличные мыслительные горизонты и общий для эпохи интеллектуальный климат - как характерные увлечения, так и отталкивания. Интересным материалом для характеристики этого интеллектуального пространства служит анализ употребления слова идеология в МФЯ и более поздних работах самого Бахтина. Идеологией нередко именовался любой общий взгляд на предмет анализа; совокупность воззрений и позиций, позволяющих личности осмыслить мир и свое место в нем. В сегодняшних терминах можно было бы сказать, что здесь, пожалуй, больше от Клиффорда Гирца, чем от привычного советского штампа, согласно которому существовала одна «правильная идеология»
- марксистская.
О том, что «основоположники» - классики марксизма - некогда назвали идеологией не вообще некую систему убеждений или представлений, а именно ложное сознание, в советские времена почему-то не вспоминали.
Реконструкция истории идей невозможна вне понимания взаимодействия научных школ и кружков, где эти идеи выдвигались, обсуждались и «обкатывались». В терминах Бурдьё, это и есть «поле науки»
- во всяком случае, его важнейший сектор. В качестве одного из поучительных примеров взаимодействия единомышленников Алпатов рассказывает об отношениях между членами кружка, который вошел в историю языкознания как Московская фонологическая школа: это А.М. Сухотин, Р.И. Аване-сов, П.С. Кузнецов, В.Н. Сидоров и А.А. Реформатский. И здесь Алпатов, несомненно, прав, говоря о том, что идейный вклад В.Н. Сидорова в теорию Московской фонологической школы был решающим, хотя принадлежащие ему тексты напрямую об этом не свидетельствуют3. Можно спорить о том, следует ли считать В.Н. Сидорова класси-
ком, но несомненно, что он оставил нам несколько классических текстов.
Поучительно предложенное Алпатовым сопоставление личностей М.М. Бахтина и В.В. Виноградова как типов ученых-гуманитариев. То, что Бахтин жил гонимым и умер неоцененным, входит в «бахтинскую легенду». В.В. Виноградов еще в 1946 г. получил Сталинскую премию за книгу «Русский язык» и, несмотря на проработочную кампанию 1949 г., когда он «угодил» в космополиты, занимал самые высокие ступени в советской академической иерархии.
Казалось бы, жизнь больного и одинокого саранского затворника складывалась совсем иначе. Но при всем том многие годы жизни (а не только самые последние!) Михаил Михайлович был окружен такой теплотой более молодых друзей и почитателей, которая и не снилась академику В.В. Виноградову. Благодаря их хлопотам (упомяну хотя бы В.В. Кожинова) книга о Достоевском была переиздана, а «Рабле» был доведен до уровня монографии. Бахтин всегда был ориентирован на процесс познания, но не на оформление своих мыслей в виде, доступном широкой аудитории.
Виноградов работал везде и всегда, неизменно доводя каждый труд до книги, статьи или раздела в монографии: даже находясь в ссылке, он упорно хлопотал об издании своих трудов [Ср., например: Чудаков А.П. Учусь у Виноградова. Рукопись.]. Большая часть им изданного - несомненная классика русистики; и именно благодаря классичности его работы будут питать не одно поколение ученых.
Отмечу, что стили жизни и особенности научных биографий Виноградова и Бахтина вовсе не являются чем-то посторонним по отношению к рецепции их творчества. Более того: если подходить к науке как к культурной практике, то именно понимание описан-
ных различий делает понятным, почему многое у Бахтина принимается апологетически и используется гуманитариями самых разных специальностей, в то время как бесценные для русской культуры труды Виноградова в качестве классики остаются преимущественно в поле зрения славистов.
При этом Бахтин, для которого реплика имеет больше оснований рассматриваться как единица языка, нежели слово, для которого модусом бытия языка являются прежде всего его выразительные возможности и диа-логичность как таковая - этот исследователь вообще занимался другой лингвистикой, нежели Московская фонологическая школа или, казалось бы, столь далекий от нее ранний Хомский. И если Бахтин - классик, то классик другой науки, чем та наука о языке и о литературе, на ниве которой работали формалисты 1920-х и структуралисты 19501960-х.
Более близкие Бахтину идеалы воплощала лингвистика раннего В.В. Виноградова и Г.О. Винокура, а также позиции большинства представителей Пражского кружка. И только Р. О. Якобсону удалось в своей длительной и разнообразной работе в науке гармонично совместить русский формализм, структурализм Московской фонологической школы и даже американский структурализм, расцветавший в стенах Массачусетского технологического института (MIT). Предложенная В.М. Алпатовым историческая критика оснований столь разных лингвистик убедительно подводит нас к подобному умозаключению.
Канонизация «чужой» классики: Хомский и Хомский
Необходимым условием для канонизации некоторой гуманитарной теории является наличие в структуре этой теории определенного и легко обнаруживаемого потенциала - это удобные концептуальные модели, яр-
3 С грустью отмечу, что в еще меньшей степени достоянием бумаги стали его идеи в области лексикологии, стилистики и истории русского литературного языка, возникавшие в период его работы над Словарем языка Пушкина - а ведь они в значительной мере опережали свое время и отличались поистине классической отточенностью мысли и прозрачностью формы.
кие метафоры, удачные своей очевидностью классификации (пусть даже впоследствии эта очевидность окажется мнимой). Именно это позволяет последователям воспроизводить именно данную теорию, применяя ее к все большему числу объектов и конструируя ее расширения.
В частности, хотя культурная практика «вокруг Бахтина» - это, увы, прежде всего канонизация, но без диалога, смеховой культуры и карнавала не было бы и многих плодотворных споров в разных областях гуманитарных исследований.
Как удачно заметил М. Гронас, без «грубых мазков» и эссеистичности гуманитарная теория вообще не достигает «власти над умами» [Гронас 2002]. Если «грубых мазков» недоставало в оригинале - их привнесут туда последователи и эпигоны.
В этой связи заслуживает внимания наследие Н. Хомского. Поскольку неизбежная участь «больших концепций» - канонизация их создателей, сопровождаемая многократными трансформациями во времени самих концепций, именно такие концепции и заслуживают критики оснований. В частности, необходимо осмыслить то обстоятельство, что книга Н. Хомского «Язык и мышление» [Хомский 1968] написана совсем «не тем» человеком, труды которого некогда положили начало «хомскианской революции» и который продолжает изменять и усложнять свои построения (быть может, совершенствовать их).
По существу, в гуманитарных науках есть «два Хомских».
Один - это классик лингвистики, основоположник генеративной грамматики -быть может, самой влиятельной лингвистической теории второй половины ХХ в. Его работы «Синтаксические структуры» [Хом-ский 1957] и «Аспекты теории синтаксиса» [Хомский 1965] оказали сильнейшее влияние на мировую науку. Именно там были впервые эксплицитно предложены новые для того времени формальные методы описания языка, понимаемого как «порождающее устройство». Практически вся американская линг-
вистика с конца 1950-х годов и по сей день состоялась как наука именно «под знаком» Хомского [Кибрик и др. 1997].
Замысел Хомского заключался в том, чтобы создать исчисление, которое позволяло бы создавать (to generate) любые правильные и только правильные предложения английского языка. Всякое исчисление задается алфавитом символов, начальными «словами» и правилами, позволяющими выводить новые «слова» из уже имеющихся «слов». Проверка истинности утверждений, сделанных в теории, построенной как исчисление, осуществляется в соответствии с правилами логического вывода. Никакие иные инструменты проверки здесь просто не нужны.
Теория, построенная как исчисление, может иметь содержательную интерпретацию: «словам» исчисления могут быть сопоставлены объекты из мира, «внешнего» по отношению к данной теории, а логическим операциям с символами могут быть сопоставлены операции с объектами. Это, однако, не обязательно: наличие или отсутствие содержательной интерпретации не соотносится с проверкой истинности исчисления как формальной теории: формальная теория может быть истинной или ложной независимо от существования содержательных интерпретаций.
Таким образом, отношение Неформальная теория» - ее содержательная интерпретация > имеет другой смысл, нежели отношение между теорией, сформулированной как набор проверяемых (testable) гипотез и процедурами проверки этих гипотез в эксперименте.
Хомский никогда не претендовал на то, что его теория предполагает экспериментальную проверку; соответствующие примеры - преимущественно из английского языка, но не только - всегда были именно иллюстрациями, и не более того. Внимательное чтение работ Хомского показывает, что в трудах по генеративной грамматике он не отводил слову порождающая даже роль метафоры. Термин этот у Хомского всего лишь подчеркивает динамический (а не статиче-
ский) способ задания исходных объектов, с которыми работает его теория. Поэтому попытки проверки валидности разных аспектов генеративной грамматики в психолингвистических экспериментах - это попытки с заведомо негодными средствами. Ни один из многочисленных вариантов основной теории, которую Хомский не переставал совершенствовать в продолжение десятков лет, не мыслился им как подлежащий экспериментальной проверке.
Но есть и «другой» Хомский - гуманитарный философ, автор книги «Язык и мышление», где он поставил задачи, принципиально не решаемые той лингвистикой, основателем и лидером которой сам он был - и во многом остался! Именно этого Хомского обильно цитируют представители смежных профессий - филологи, психологи.
В «Языке и мышлении» пафос Хомского ближе всего к Гумбольдту и Бенвенисту, если вспомнить девиз последнего - изучать «человека в языке». Как замечательно выразился Р. Арон, «за неимением такой исторической науки, существование которой было бы неоспоримо, мы исследование основ заменили исследованием границ» [Арон 2000].
В не меньшей мере сказанное справедливо и для лингвистики. В самом деле. Можно описывать langue, т.е. систему языка, следуя Хомскому - с учетом того, что в его терминах следует говорить о языковой компетенции (competence). Можно ставить ту же цель, следуя структурным разработкам Теньера. Самая влиятельная советская и российская лингвистическая школа - Московская семантическая - пошла по пути Те-ньера, но отнюдь не без учета подхода Хом-ского. Все влиятельные западные лингвисты (за исключением Анны Вежбицкой) пошли по пути генеративной грамматики Хомского. Можно в пределах примерно той же парадигмы ставить и другие цели: например, изучать речь - соссюровскую раго1е,что в терминологии Хомского приблизительно эквивалентно понятию perfomance, что лучше всего перевести как речевая деятельность, подчеркнув тем самым процессуальность говорения как
объекта исследования.
Так или иначе, спустя почти полвека после выхода прославившего Хомского труда «Синтаксические структуры» генеративная грамматика - во всяком случае, в США, все еще выглядела, по выражению А.А. Кибрика и В.А. Плунгяна, небоскребом рядом с малоэтажными зданиями, репрезентирующими другие, вполне продуктивные теоретические разработки и школы современной американской лингвистики [Кибрик и др. 1997].
Впрочем, в контексте нашего изложения более важно иное. Действительно классическая книга Хомского «Язык и мышление» так и осталась лишь манифестом. Сформулировав проблемы, важнейшие для познания функционирования языка как средства общения и средства познания мира, Хомский оставил в сфере desiderata методы и методики, допускающие, выражаясь юридическим языком, «прямое применение» к сформулированным им самим задачам.
Здесь я усматриваю своего рода загадку. Как известно, немало научных манифестов сигнализируют о возникновении определенной культурной практики или легитимируют ее (такова, например, была роль статьи Лотмана «Литературоведение должно стать наукой» [Лотман 1967]). Книга Хомско-го «Язык и мышление» такой роли не сыграла - в большой мере потому, что в гуманитарных науках связь между «нижними» этажами ( т.е. позволяющими эксперименты и формализацию) и высшими («чистой» теорией) как была, так и осталась очень слабой.
Осознание этого обстоятельства и продуктивные выводы из него стоит рассматривать как вызов историкам науки.
«Лингвистический поворот» как сюжет
Между популярностью некоторой научной теории, реноме ее апологетов или противников и шансами ее автора на дальнейшее полузабвение или, напротив того, вхождение в «пантеон», существуют сложные отношения. Разумеется, это утверждение было бы тривиально, если бы мы взялись писать не о науке, а о музыке или живописи. Однако
именно применительно к науке здесь возможны самые разнообразные варианты, в том числе - довольно-таки экзотические.
Лингвистический поворот» - это именно сюжет, а не школа и не какое-либо определенное научное направление; сюжет хоть и экзотический, но весьма типичный. У сюжета есть главный герой - автор книги «Метаистория» [Уайт 2002] историк Хейден Уайт, должность которого некогда называлась «профессор истории сознания». Выход этой работы (1973 г.) со временем породил обширную (хотя довольно неопределенную по своим границам) совокупность исследований, притом не столько в сфере самой исторической науки4, сколько в области филологии, теории и истории литературы и смежных дисциплин. Идеи Уайта получили легитимацию не только после, но в немалой мере вследствие того тупика, в который зашел западный постструктурализм, который следует понимать как интеллектуальное движение (я бы предпочла говорить об интеллектуальной моде), захватившее разные гуманитарные науки. Именно поэтому рассмотрение «лингвистического поворота », интерпретируемого как альтернатива «прочим» теориям (без четкого определения, каким именно) остается поучительным для истории/социологии гуманитарных наук -полагаю, что в большей степени, чем для историков sensu stricto, которые в теориях Уайта не очень нуждались.
Подчеркнем, что для многих авторов «лингвистический поворот» - это герменевтика особого рода. Гуманитарии увидели здесь возможность сочетать исследования языка как феномена культуры и одновременно языка как инструмента познания себя; языка как средства описания мира и языка как средства воздействия на мир.
Результат нам видится как слабоструктурированная область разнохарактерных идей и построений, лишь ассоциативно со-
отнесенных с упомянутым трудом Уайта. «Лингвистический поворот» не стал ядром, вокруг которого могла бы сложиться самостоятельная парадигма. Но он не остался и увлечением отдельных авторов или групп авторов, так что термин парадигма используется нами в расширенном смысле (в близком значении иногда используется слово дискурс).
Язык в этой парадигме - это прежде всего орудие, инструмент мысли. Одним из путей осуществления этой «орудийности» является не только возможность отсылки к уже известному, но прежде всего категоризация неизвестного, нового. В этой своей функции язык выступает:
(а) как главный инструмент «упорядочения» мира путем использования имен категорий, без которых мир предстает как неструктурированный хаос [Копосов 2001; Уваров 2004; Фрумкина 2005];
(б) как инструмент выделения, освоения и присвоения нового, поскольку язык является неограниченным источником тропов [Лакофф 2004; Гирц 2004].
Одновременно язык - это высказывания и воздействия, «зеркало» человека, его внешнего и внутреннего мира, психологический феномен, часть сферы сознания, но также и отражение подсознания. И, разумеется, язык - инструмент самовыражения, самореализации и борьбы. В таком случае, как ответить на вопрос о том, какое видение сущности языка отрицается этой парадигмой? И отрицается ли?
Все-таки отрицается - в той мере, в какой отвергается подход к языку как к сос-сюровскому langue - структуре, изучение которой замкнуто на нее саму как на отдельность и самоценность.
В самом общем виде «лингвистический поворот» как сюжет манифестирует глубокий кризис гуманитарных наук. Стремления к инновациям, обусловленные необходимо-
4 Недаром работа историка Х. Уайта обсуждается в содержательном обзоре филолога С. Зенкина и в рецензии культуролога О. Гавришиной [см.: Зенкин С. Н. Критика нарративного разума // «Новое литературное обозрение», 2003, № 59, с. 524-534; Гавришина О. В. История как текст // Указ. изд., с. 535-539].
стью по-новому взглянуть на известные объекты, проявились в данном случае в попытках объединить изучение языка и литературы с изучением истории идей, а также истории социальных и ментальных структур. Вместе с тем, будучи осознан именно как проявление кризиса, «лингвистический поворот» -если его рассматривать герменевтически, а не ученически-буквально, позволяет лучше понять, в чем именно проявляется современная «проблемность» гуманитарных наук.
Эклектичность подходов и методов, которая выражается в размывании границ между исследовательскими «жанрами» не только в пределах изучения, например, языка и литературы, но также «языка литературы» и литературного языка, порождает запрос на нечто всеохватное и не слишком «техничное». Уже у таких идейно противоположных и даже несовместимых, казалось бы, авторов, как Вежбицкая и Лакофф, мы найдем способы говорения о языке, находящиеся между наукой и эссеистикой, между метана-учной рефлексией и жанром философского фрагмента [^е^Ыска 1996; Лакофф 2004]. Даже те исследователи, которые отправной точкой имели в свое время формальные модели наподобие модели «Смысл-Текст» Мельчука-Жолковского, переформулируют свои умозаключения в направлении их меньшей формализации, обнаруживая неполноту подобных моделей [Урысон 2003].
Таким образом, нашего внимания заслуживает не столько сам факт популярности идей (а нередко - лишь имени Уайта!) среди широких кругов гуманитариев, сколько анализ причин влиятельности этого подхода (см. выше пп. (а) и (б)) - прежде всего, в контексте бытования лингвистики и комплекса наук о литературе. Очевидно, что остались в прошлом иллюзии о возможностях «переустройства» лингвистики по аналогии с математикой и совершенствовании наук о человеке в духе построений Куайна, фон Вригта и то ли раннего, то ли позднего Витгенштейна. Но все же в науке принято придерживаться традиции «доказательной интерпретации», где при всей сложности предмета исследования утверждается необходимость - и возмож-
ность - отличать мнение (вне зависимости от того, кто его высказал) от знания. Однако как раз на примере сюжетики «лингвистического поворота» хорошо видно, что, помимо определенного стимулирующего эффекта, массовая апелляция к терминологии Уайта привела к тривиализация его позиций и способствовала размыванию границ между мнениями и знаниями.
И все-таки: насколько уместно в словосочетании «лингвистический поворот» слово «лингвистический»?
Думаю, не слишком, потому что поворот ( которого, в сущности, не было) касался не науки лингвистики, а отношения к использованию языка и его инструментов. Во введении, неслучайно названному Уайтом «Поэтика истории», автор сформулировал, как он видит свои задачи историографа и подробно объяснил, чьи теории были для него особенно значимы: это Якобсон, Эйхенбаум, Томашевский и Шкловский - еще одно свидетельство упомянутой выше расширенной рецепции русского формализма на Западе. Однако главные герои Уайта - четыре историка Х1Х в. - Мишле, Ранке, Токвиль и Буркхард, и четыре философа - Гегель, Маркс, Ницше и Кроче - различаются вовсе не тем, что в своей метафорике и сюжетике следовали канонам разных литературных стилей и направлений, а тем, что по-разному понимали «смысл и назначение истории».
Так состоялся ли вообще «лингвистический поворот»? Представляется, что да - в качестве поучительного эпизода в истории гуманитарных наук. Но не более того.
Закончу словами А. Лавджоя:
«И более значима в данном отношении не та догма, которая провозглашается - как бы ни было однозначно или же богато ее содержание - а те мотивы или резоны, которые привели к ее утверждению. Но ведь сходные мотивы и основания могут приводить к очень разным выводам, а одни и те же выводы, в разные эпохи или в разных головах, возникают вследствие совершенно различных логических и не только логических посылок» .
Список литературы
Алпатов В.М. Волошинов, Бахтин и лингвистика. - М., 2005. Алпатов В.М. История лингвистических учений. - М., 1998. Апресян Ю.Д. Лексическая семантика. - М., 1974.
Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма [1904-1905] // Вебер М. Избранные произведения. Пер. с нем. - М., 1990, С. 61-208.
Вежбицкая А. Семантические универсалии и описание языков. - М., 1999.
Волошинов В.Н. Марксизм и философия языка. - М., 1929.
Волошинов В. Философия и социология гуманитарных наук. - СПб., 1995.
Гавришина О.В. История как текст/«Новое литературное обозрение», 2003, №59, С.535-539.
Гирц К. Идеология как культурная система [1964] / Гирц К. Интерпретация культур. Пер. с
англ. - М., 2004, - С. 225-267.
Гофман И. Анализ фреймов. Пер. с англ. - М., 2003 [1974].
Гронас М. Актуальность Лотмана // «Новая русская книга», 2002, № 1.
Гуревич А.Я. История историка. - М., 2004, - С. 189-194.
Зенкин С.Н. Критика нарративного разума // «Новое литературное обозрение», 2003, №59, -С. 524-534.
Кибрик А.А., Плунгян В.А. Функционализм // Фундаментальные направления современной американской лингвистики. Сборник обзоров. - М., 1997, - С. 276-339. Копосов Н.Е. Как думают историки. - М., 2001.
Лавджой А. Великая цепь бытия. Пер. с англ. - М., 2001 [1936], - С. 10. Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем. Пер. с англ. - М., 2004 [1980] Лакофф Дж. Женщины, огонь и опасные вещи: Что категории языка говорят нам о мышлении. Пер с англ. - М., 2004 [1987].
Лотман Ю. М. Литературоведение должно быть наукой // «Вопросы литературы», 1967, № 1, - С. 90-100.
Мельчук И.А. Опыт теории лингвистических моделей «Смысл-Текст». - М., 1974. Мёртон Р.К. Об истории и систематике социологической теории [1968] // Мёртон Р. К. Социальная теория и социальная структура. Пер. с англ. - М.: АСТ, 2006а, - С. 60-61. Полетаев А.В. Должны ли ученые общаться с призраками? Тезисы к докладу на семинаре ИГИТИ 20 февраля 2007 г., С. 3.
Соссюр Ф., де. Курс общей лингвистики. Пер. с франц. - М., 1977 [1906-1911]. Теньер Л. Основы структурного синтаксиса. Пер. с франц. - М., 1988 [1959 посм.]. Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. - М., 1977. Уайт Х. Метаистория. Историческое воображение в Европе XIX века. Пер. с англ. -Екатеринбург, 2002 [1973].
Уваров П.Ю. Франция XVI века. Опыт реконструкции по нотариальным актам. - М., 2004 Урысон Е.В. Проблемы исследования языковой картины мира : Аналогия в семантике. - М., 2003.
Фрумкина Р. М. Теории среднего уровня в современной лингвистике // «Вопросы языкознания», 1996, № 2, - С. 55-67.
Фрумкина Р. М. Размышления о самосознании лингвистов и филологов (этические аспекты) // «Интеллектуальный форум», 2000, № 3, - С. 152-171.
Фрумкина Р. М. Категоризация как познавательная процедура: сословия и социальные группы / «Диалог со временем. Альманах интеллектуальной истории». - М., 2005, - С.132-149. Хомский Н. Язык и мышление. Пер. с англ. - М., 1972 [1968].
Хомский Н. Синтаксические структуры [1957] // Новое в лингвистике. Вып. 2. - М., 1962, - С. 412-527.
Хомский Н. Аспекты теории синтаксиса. Пер. с англ. - М., 1972. [1965].
ЭрлихВ. Русский формализм: история и теория. Пер. с англ. - СПб., 1996 [1955/1981].
Ясперс К. Общая психопатология. Пер. с нем. - М., 1995 [1913/1959].
TesnièreL. Esquisse d'une syntaxe structurale. P., 1953.
WierzbickaA. Semantics. Primes and universals. Oxford; - N.Y., 1996.