Вестник Самарской гуманитарной акалемии. Серия «Философия. Филология». 2015. № 1(17)
РЕЦЕНЗИИ
ПО ТУ СТОРОНУ ПРЕКРАСНОГО И БЕЗОБРАЗНОГО
Лишаев С. А. Эстетика пространства.
СПб.: Алетейя, 2015. 288 с. (Тела мысли)
Балла-Гертман Ольга Анатольевна
заведующая отделом философии и культурологии журнала «Знание-Сила» (г. Москва)
e-mail: [email protected]
В очередной своей книге Сергей Лишаев — продолжая, на сей раз на материале пространства, давно им начатую разработку эстетики Другого (она же — эстетика возможности или, иначе, эстетика существования), — делает работу, которая представляется мне одной из наиболее интересных в сегодняшней русской философии. Безусловно, проект достоин того, чтобы быть внимательно отрефлектированным в своих корнях, особенностях и возможностях.
Корни этого проекта — глубокие, но, по крайней мере для сегодняшней русскоязычной мысли, так на глубине и оставшиеся, то есть до сих пор не пошедшие в рост, — отчасти проговаривает и сам автор. Главный родоначальник лишаев-ского интеллектуального предприятия — конечно, Кант, впервые сделавший радикальный шаг за пределы традиционной эстетики прекрасного, — по сути, шаг к её пересмотру; к отходу от рефлексий о форме воспринимаемых предметов — в сторону рефлексии о существе человека.
«Первым значительным шагом по направлению к эстетике, в которой акцентируется существование, а не сущность, стало выдвижение на авансцену эстетической мысли понятия возвышенного. Чувство возвышенного (по Канту) имеет отношение не к форме (прекрасное), а к свободе.»1
Пересмотр, правда, всерьёз до сих пор не начат — кантовский шаг остался единственным.
С. 274.
Теперь Сергей Лишаев пробует двигаться в направлениях, которые, как он полагает, были этим шагом намечены (да, это целый веер направлений, и в книге представлено только одно из них).
Собственно, Лишаев продумывает и развивает те возможности европейской эстетической — а вследствие того, и антропологической — мысли, которые существовали в ней издавна, но по некоторым причинам (их тоже было бы интересно продумать) оказались на периферии основного русла её развития и пока, по существу, там и пребывают, — работа Лишаева представляется мне в этом смысле вполне одинокостоящей.
В книге, отведя первую её часть обоснованию собственной работы с пространством (глава «Данность и возможность в эстетическом опыте»), автор выстраивает «эстетику направлений» и «эстетику мест» (это два аспекта, в которых человеку дано пространство; их можно ещё назвать, соответственно, динамическим и статическим). Направления он выделяет горизонтальные: «ширь» (она же — «простор как эстетический феномен») и «даль» и вертикальные: «сверху-вниз-направление» и «снизу-вверх-направление». Среди мест он различает «местность» и «интерьер»; причём отдельное интересное рассуждение достаётся уюту как феномену (скорее, типу переживания), возникшему уже в достаточно позднее Новое время и даже не во всех языках концептуализированному. («В русском языке "уют" (как и слова "приют", "ютиться") используется с конца XVIII столетия. Чувствительность к внутреннему пространству (интерьеру) частного лица свойственна не всем культурам, но лишь тем, которые утратили представление о мире как о доме.»2)
Пространство, отношения человека с которым — главная тема книги, — по существу, лишь повод (зато незаменимый) говорить об этих оставленных на периферии возможностях мысли, материал для того, чтобы развивать их.
В ряде отношений философ явно наследует Хайдеггеру — от лексики и определяемой ею оптики (в числе его терминов — хайдеггеровские открытость и присутствие; последнее — и в своём немецком облике: Dasein; узнаётся также свойственное и германскому мыслителю «сращивающее» написание словосочетаний в одно слово, через дефис: «предмет-для-неспешного-со-зерцания»3) до всматривания в устройство и происхождение слов, именующих предметы его философской рефлексии. Так, размышляя об уюте как эстетическом расположении, Лишаев подробно прослеживает семантическую историю соответствующего русского слова, делая выводы о структуре обозначаемого им понятия (разумеется, только в головах носителей русской культуры, -тут он вполне корректен).
При чтении «Эстетики пространства» невозможно не вспомнить и ^Кана-Поля Сартра с его известной уверенностью в том, что существование человека предшествует сущности. Лишаев, явно согласный с мыслью французского философа, по существу буквально (и не раз) повторяет его слова, но идёт дальше. Такую форму мысли он готов распространить на мир в целом — превратить это суждение (именно эстетическими средствами, изнутри продумывания эс-
2 С. 196.
3 С. 189.
тетических вопросов) из антропологического в онтологическое. Его размышления о человеческом восприятии мира получают продолжение в мысли о ситуации человека в мире и отсюда уже напрямую — об устройстве самого этого мира.
«Если в созерцании прекрасного, — пишет он, споря с традиционной для европейской (включая нашу) мысли эссенциалистской эстетикой, — обнаруживается (и утверждается) мир как завершённое целое (мир, в котором сущность предшествует существованию), то в созерцании ветхого или юного, выси или пропасти "предметом" переживания оказывается само бытие "в" мире (открытость) как возможность занять/сменить место. Другое в эстетике пространства и времени — это, собственно, возможность быть иным, данная в особенном переживании, это мир, в котором сущности предшествует существование»4.
Лишаев — что, собственно, признаёт и он сам5 — существенно раздвигает пределы эстетического анализа; не только расширяет круг его задач, предметов его внимания, не только вводит в инструментарий эстетического анализа новые для того категории (юное, ветхое, простор, даль, пропасть, уют...) но, что ещё важнее, меняет его структуру. Он переосмысливает, таким образом, самую природу эстетического — в чём вполне отдаёт себе отчёт.
(Можно также сказать, что предлагаемая Лишаевым эстетика — это эстетика субъекта: в характеристиках воспринимаемых объектов он усматривает в первую очередь — и уж не исключительно ли? — стимул к возникновению состояний, а там и качеств воспринимающего их субъекта, которые его более всего и интересуют. Разные виды внимания к тому же пространству культивируют, по Лишаеву, разные свойства человеческой личности: «Пейзаж как особый жанр живописи (причём вычленение пейзажа как предмета самостоятельного интереса происходит не только в изобразительном искусстве, но и в литературе) воспитывал готовность к встрече с местностью как с предметом-для-неспешного-созерцания»6.
Вообще, его мысль в конечном счёте куда более антропологична, чем собственно эстетична. В этом отношении он говорит много интересного, в том числе почти случайно, по ходу дела, на уровне обмолвок. Подобным образом он вводит понятие «экзистенциальных матриц»: не развиваемое далее, оно накрепко застревает в теоретическом воображении читателя, понуждая того к наблюдениям и размышлениям. «Эмоциональная окраска "поместной" расположенности определяется, — пишет Лишаев, — экзистенциальной матрицей влечения-отшатывания: всё, с чем человек встречается в жизни, или влечёт его к себе, или оставляет равнодушным (не замечается, "принимается к сведению").»7)
Впрочем, автор отдаёт себе ясный отчёт и в том, что к предметам собственной философской рефлексии он подходит как человек своего времени,
4 С. 273.
5 См., напр.: с. 272.
6 С. 189.
7 С. 12.
этим временем вполне определяемый, отвечающий на его интеллектуальные и экзистенциальные запросы. Свою теоретическую заботу он осознаёт как симптоматичную и насущную для времени; в конечном счёте понимает неуниверсальность и ситуативную обусловленность своей мысли. (Тем самым, конечно, и ограниченность — впрочем, это такая особенная ограниченность: разомкнутая. Готовая расти и меняться. Всем бы такую.) Подобное признание особенно располагает к автору как к мыслителю, критичному к собственным основаниям: неуниверсальность в себе готовы осознать, принять, а особенно продумать очень немногие. Ещё особеннее того: он понимает и то, что эта обусловленность не обесценивает мысли, не уменьшает истинности в ней — скорее, даже наоборот.
И в самом начале книги (подглавка «Эстетика пространства: культурно-историческое и экзистенциальное измерения»), и ещё раз в её «Заключении» (несколько повторяясь при этом, давая в разных местах книги одни и те же мысли в разных формулировках) Лишаев укореняет собственную мысль не просто в текущих культурных процессах, но в истории последних нескольких столетий. На поставленные автором перед собою задачи работает, по существу, весь большой культурный контекст.
«Сдвиг от эстетики прекрасного к эстетике существования (к эстетике возможности), — подводит Лишаев итоги в последней части книги, — обусловлен переходом от традиционного общества к обществу модерна, а затем -постмодерна. Концептуализация эстетического опыта по ту сторону оппозиции прекрасное-безобразное была подготовлена именно этой социокультурной трансформацией. <...> Существо перехода к обществу модерна состояло в постепенном разрушении теоцентрической модели миропонимания и её замене на модель антропоцентрическую. В центре внимания второй модели <. > находятся становящийся, открытый мир и свободный, самоутверждающийся субъект»8.
Однако, оказавшись в центре мира, антропос этой роли, связанной с нею нагрузки в конечном счёте не выдержал.
Разрушение иерархизированной картины мира (скорее даже — иерархизи-рованного чувства мира) вызвало к жизни, считает Лишаев, современного западного субъекта с его особенной восприимчивостью к возможностям, переменам, движению, с его вечным поиском и проблематизацией себя, цели и смысла собственной жизни и жизни вообще, с его вечной уязвлённостью иными вариантами существования, включая недоступные (тем самым многоликим Другим).
«На исторической сцене появился человек, стремящийся ускользнуть от любых определений, любых идентификаций (в том числе от самоидентификации как обязывающей меня стать тем, кем я хочу стать). Рассматривающий любую обязывающую определённость как утончённую форму рабства, закрепощения, подавления»9. Он «получает удовлетворение от самого процесса становления иным, от смены позиций, ролей и мест, от тех переживаний, которые возникают при переходе от привычного к непривычному, особенному, иному»10.
8 С. 274—275.
9 С. 40.
10 Там же.
Отсюда, считает Лишаев, и (чисто эстетическое) падение восприимчивости к Прекрасному и вообще к завершённым, устойчивым формам; потребность в формах динамичных и открытых. С изрядной полнотой осуществлённая в искусстве ещё в XX веке, она парадоксальным образом остаётся по сию пору недоосвоенной эстетической мыслью — особенно той, что занята не художественными, а, так сказать, вне- и дохудожественными явлениями.
Сам же Лишаев принципиально работает в гораздо большей степени, чем с искусством, с «жизнью вне искусства»11, ещё точнее — с «жизнью» и «искусством» как с двумя (не слишком разделимыми; переходящими друг в друга) областями одного континуума.
Анализируя разные способы и принципы переживания человеком пространства, Лишаев на самом деле занимается структурой человеческой цельности. Артикулирует эту структуру. Показывает, как разные её области связаны друг с другом: именно поэтому в непосредственной и сущностной связи друг с другом оказываются характер ценностей человека, тип его целеполагания (определяемые, в свою очередь, не столько личными его качествами, сколько особенностями культурного состояния) и его восприимчивость к пространству. А вместе с ним — и ко времени, восприятие которого здесь не просто многократно упоминается, но находится с восприятием пространства в сильном, хотя и не сразу очевидном, соответствии. Восприятие пространства и восприятие времени, показывает он, как бы моделируют друг друга, разными языками говорят об одном и том же: «И простор, и уют можно связать с аналогичными (по экзистенциально-феноменологической структуре) феноменами эстетики времени. Уютному расположению соответствует прошлое, старина, обжитость и традиция (старое как расположение эстетики времени), то есть то, что было, что много раз повторялось (прошлое как "пятая стена", защищающее от непредсказуемости грядущего); открытому горизонту соответствует будущее, надежда, юность, новые возможности (юное как расположение эстетики времени). Простор успокаивает тем, что он как бы "говорит" человеку: "Не горюй, мир широк, горизонт открыт, и ты волен изменить свою жизнь". На координатной оси времени уютное соседствует со старым. Простор и просторное мы соотносим с феноменами юного и молодого.»12
(На примере этих теоретических построений мы видим, что интуиция Цельности, культурой вроде бы утраченная, никуда из неё не ушла, — разве что ушла в её периферийные, неочевидные области, откуда и продолжает воздействовать на разные культурные явления. Это заставляет подозревать, что на самом деле мы в её случае имеем дело с базовой человеческой потребностью, с антропологической константой.)
«В рамках космо- и теоцентрической парадигмы» центральное место в эстетическом восприятии занимает «прекрасная форма как эстетический коррелят завершённого мира. Культивирование прекрасного соответствует миру, в котором жил человек Традиции (мир как разумно устроенное и неизменное в своих началах Целое).»13
11 С. 191.
12 С. 256.
13 С. 275.
«<...> Поворот от завершённости к незавершённости, от "что" к "как", от сущности к существованию, от подражания данному к экспериментированию и перформативности напрямую связан с перенастройкой человеческой чувствительности. В ситуации отсутствия Целого (и, соответственно, Смысла) и необходимости его индивидуального — на свой страх и риск — поиска возрастала чувствительность к тем предметам восприятия, чья данность сопряжена с переживанием разных модусов возможности.»14
В соответствие такому мировосприятию, как выговаривание, осуществление, прояснение его, возник и целый ряд культурных форм, одну из которых Сергей Лишаев делает собственными руками. Она, конечно, не отменяет старой «эстетики прекрасной формы». Она всего лишь доращивает к ней новые, подлежащие освоению пространства.
Эстетика Лишаева, и сама становящаяся и открытая (автор принципиально не обещает ни нам, ни самому себе законченной, симметрично выстроенной системы категорий), — это, конечно, эстетика «становящегося, открытого мира». Как и наше её восприятие. Поэтому будем ждать продолжения.
14 С. 276.