Научная статья на тему 'Перверсия смыслового образа: топос инорационального в ландшафте мысли русского модерна'

Перверсия смыслового образа: топос инорационального в ландшафте мысли русского модерна Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
211
43
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СМЫСЛ / ПЕРВЕРСИЯ / РАЦИОНАЛЬНЫЕ СТРАТЕГИИ / РУССКИЙ МОДЕРН / MEANING / SEXUAL PERVERSION / RATIONAL STRATEGY / THE RUSSIAN ART NOUVEAU

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Кребель Ирина Алексеевна

Стратегия обнаружения инобытия мысли в топосе языка за счет актуализации символа -характерная черта эпох, озабоченных освобождением территории мысли от окостеневших содержательных балластов и ориентированных на пробуждение живого бытия (всегда как инобытия ороговевших форм). К таким мировым эпохам следует отнести и русский Серебряный век. В опыте мысли Серебряного века инаковость есть свое собственное, отличное от другого, принятого на веру, сама энергейя процесса мысли, еще не упакованной в оковы застывшей формы

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Perversion of semantic image: topos of the co-rational in the landscape of thought of Russian Art Nouveau

The strategy of finding of different thought existence in the topos of language by actualization of symbols is a specific feature of the epochs that have the aim to liberate the territory of thought from stiffen meaningsballasts and to awaken the live existence (the one is always a different/ another existence of the stiffen forms). One of such epochs is the Russian Silver Age. In the experience of thought of the Silver Age this unlikeness is its own, different from the another that was taken on trust. It is the energeia of the process of thinking that isn.t shackled in the form of stiffen thought

Текст научной работы на тему «Перверсия смыслового образа: топос инорационального в ландшафте мысли русского модерна»

процесса как развитие, проявлением глубинных созидающих сил Бытия.

Во-вторых, в самоуправлении находит свою наиболее полную онтологическую реализацию тот вид причинности, который Аристотель определял как целевой, или как стремление к совершенству [5].

В-третьих, именно на наиболее общих онтологических закономерностях развития бытия основываются сами внутренние механизмы самоуправления, его процесс. Эти закономерности также выступают в наиболее полном виде, очищенном идеализацией предмета творчества от наиболее грубых и деструктивных случайных воздействий, «облагораживаются» целевой причинностью и потенциями «стремления к совершенству».

Важным проявлением онтологических оснований самоуправления выступает то, что в число наиболее значимых творческих способностей человека включается объективность мышления, воображения и оценок, позволяющая избежать субъективного насилия над предметом деятельности, обеспечить подлинное самодвижение и саморазвитие идеализированного предмета творчества в мышлении творца.

Деятельность человека как универсального существа не может не носить универсального характера, выражающего движение социальной материи с включением в себя единства форм движения в природе и обществе. Человеческая деятельность способна развить свою универсальность до такой степени, что в будущем возможно будет снять те противоречия в системе «общество-человек», причиной которых является она сама.

Самоуправление как деятельность сопровождает человека постоянно на протяжении всей его жизни сознательно или под влиянием внешних по отноше-

нию к нему обстоятельств. Самоуправление как деятельность заложена в человека Природой и направлена в будущее для человека, в ней он видит смысл существования: быть в процессе, в деятельности ради самой деятельности. Самоуправление содержит значительный интеллектуальный потенциал, исследование которого послужит поднятию духовного и социального уровня как человека, так и общества в целом.

Библиографический список

1. Диев, В. С. Современное управление: философские и методологические основания / В. С. Диев // Философия образования, — 2008. — №4. — С. 29.

2. Орлов, Ю. М. Управление поведением [Электронный ресурс] — Режим доступа: // httD://www.faithv.ш/sam/uDrav.htm.

3. Мушкин, А. Е. Государство и право — исторические разновидности органов и норм управления обществом / А. Е. Мушкин. — Л. : Изд-во ЛГУ, 1969. - С. 9.

4. Бердяев, Н. А. Самопознание (Опыт философской автобиографии) / Н. А. Бердяев ; вступ. ст. С. Чумакова. — М. : Мир книги, Литература, 2006. — С. 69 — 78.

5. Аристотель. Поэтика; Риторика; О душе / Аристотель : пер. с древнегреч. В. Аппельрота, Н. Платоновой и П. Попова ; вступ. ст. и коммент. С. Трохачева. — М. : Мир книги, Литература, 2007. — С. 283 — 374.

ДУРЕЕВ Сергей Петрович, кандидат философских наук, доцент кафедры философии.

Адрес для переписки: е-таіі: churinov@sibsau.ru (для Дуреева С. П.).

Статья поступила в редакцию 24.11.2009 г.

© С. П. Дуреев

УДК 111 И. А. КРЕБЕЛЬ

Омский государственный университет им. Ф. М. Достоевского

ПЕРВЕРСИЯ СМЫСЛОВОГО ОБРАЗА: ТОПОС ИНОРАЦИОНАЛЬНОГО В ЛАНДШАФТЕ МЫСЛИ РУССКОГО МОДЕРНА______________________________________

Стратегия обнаружения инобытия мысли в топосе языка за счет актуализации символа — характерная черта эпох, озабоченных освобождением территории мысли от окостеневших содержательных балластов и ориентированных на пробуждение живого бытия (всегда как инобытия ороговевших форм). К таким мировым эпохам следует отнести и русский Серебряный век. В опыте мысли Серебряного века инаковость есть свое собственное, отличное от другого, принятого на веру, сама энергейя процесса мысли, еще не упакованной в оковы застывшей формы.

Ключевые слова: смысл, перверсия, рациональные стратегии, русский модерн.

Работа выполнена при финансовой поддержке Гранта Президента РФ, проект № МК-3196.2009.6.

Перверсия лингвистической формы при необходимости живой мысли. Очевидно, стиль мышления, способ его манифестации обнаруживают себя через язык и посредством своеобразных оборотов речи. Кроме того что «законы речи соответствуют

законам мышления», языковая пластика мысли «ПреяетЕГ принцип видения» [1, с. 36] . Мысль и опыт видения — горизонты, определяемые словесностью. Вопрос же о том, что есть словесность и как она может быть понята — вопрос открытый.

ОМСКИЙ НАУЧНЫЙ ВЕСТНИК №3 (88) 2010 ФИЛОСОФСКИЕ НАУКИ

ФИЛОСОФСКИЕ НАУКИ ОМСКИЙ НАУЧНЫЙ ВЕСТНИК №3 (88) 2010

В европейской культуре ХХ век ознаменован эгидой лингвистического поворота. Обращение к текстам Ф. де Соссюра (к одной из первых его работ, к «Анаграмме»), актуализация живой органики слова в опыте мысли М. Хайдеггера, В. Беньямина, Э. Юн-гера, позже М. Мерло-Понти, Ж. Батая и постмодернистской эстетикой продиктованы желанием обналичить предел самого языка, существующего в режиме конвенционально обусловленных форм, а также необходимостью расширить границы возможного (кодифицированного) и приблизиться к границе сообщения. Деструкция (М. Хайдеггер [2]), наблюдение в чужой языковой среде и попытка понимания без контрабанды заранее приготовленной смысловой модели («Московский дневник» В. Беньямина [3]), мысль как конкретика опыта, работа (Э. Юнгер [4, 5]), оптика мысли «из почвы чувственно воспринятого» (М. Мерло-Понти [6]), трансгрессия языкового образа (Ж. Батай [7, 8]), деконструкция (Ж. Деррида [9]) — вот намеченная линия принятия языка, выходящего за границы сообщения и ускользающего от них.

Нельзя не обратить внимания на то, что исследования текстов М. Хайдеггера, М. Мерло-Понти, Ж. Батая, Ж. Деррида и других авторов этой линии часто соскальзывают в колею «готового концепта» (или — завершенного образа, сложившейся смысловой схемы), наличие которого, как правило, самим автором не предусматривалось. Так, деструкция Хайдеггера предполагает путь, следование тропой языка, речи, слова, призывает к совместному движению, приобщению к тому, как мыслитель расщепляет готовый формат конвенционально определенных речевых структур и, соответственно, к сообщению с ним. В противном случае тонкая линия смысла теряется — в монументальной статичной фигуре смысла остается след мысли, ее слепок, застывшая форма. Необходимость вовлеченности в текст, в работу слова, вытягиваемого на поверхность смысловых монолитов, обнаруживается при восприятии постмодернистской эстетики. Потому сам Деррида определяет деконструкцию только как деконструкцию, т.е. чистую стратегию разлома готовой ментальной формы. Стратегически это тот же языковой и мыслительный опыт, который осуществляется версией феноменологии Хайдеггера. Здесь деструкция есть не столько разрушение, сколько «упразднение, разбор, отстранение накопившихся в истории высказываний об истории философии. Деструкция означает: раскрыть свои уши, освободить слух для того, что говорит нам в традиции как Бытие сущего. Внимая этому зову, мы попадаем в соответствие» [2, с. 118]. Стратегия Хайдеггера узнаваема в деконструкции Деррида, разница же не столько в технике, сколько в целях: если Хайдеггера заботит приближение к истоку, к архе, то Деррида — опыт предела в чистом виде, и в первую очередь — опыт предела самого языка.

И деструкция и деконструкция в определенной степени есть трансгрессия, т.е. опыт края, «когда язык, достигнув своих рубежей, отваживается на вторжение вовне себя, когда он взрывается и коренным образом оспаривает себя в схеме, слезах, вывороченных глазах экстаза, немом и выпученном ужасе жертвоприношения, так остается он у этой пустоты, говоря о самом себе на каком-то втором языке, в котором отсутствие суверенного субъекта очерчивает его сущностную пустоту и неустанно разламывает единство дискурса» [8, с. 128]. Расколотый язык в сущностном истоке сближается с тем языковым опытом, который сопровождает опыт молитвы, жест молчания как нулевого опыта говорения, эстетическую

акцию художника, через подрыв конвенционально определенного взрывающего и собственное тело, и тело социального, и, в пределе, тело привычного/ приличного дискурса.

Поэтика мысли отечественного модерна. Опыт трансгрессии чреват перверсией, т.е. опытом преодоления готового формата (версии) мысли и возможностью выхода к иному (слогу, звуку, виду, чувству и пр.). Если мыслительные композиции постмодернистской эстетики не преследуют перверсии-результата, оставаясь в процессе и акцентируя сам процесс, то дискурс модерна, напротив, обретаем и в опыте перверсии и в той перспективе, которую она открывает. Причем важно, здесь перспектива сближается с ретроспективой, поскольку нацелена перверсия на экспликацию пути к истоку, к архаике формы, не как того, что было и утратило свою данность, но как того, что имеет, место, но сокрыто непроходимыми, неговорящими формами монументального смысла.

Так, «возвращение к истокам в той или иной степени свойственно всему "пылающему модерну" (по выражению Ольги Седаковой)» [10, с. 26], однако отечественный модерн (или мысль Серебряного века) означивает себя, в отличие от европейской версии, тем, что он не столько проводит последовательную отстраненную рефлексию языка (и языка-мысли, ибо в предельных основаниях они совпадают), сколько плавит сам язык, сообщая ему ту пластику, которая зажата конвенциональной формой. Очевидно, Россия, если соотносить ее историю с парадигмой европейской истории, проживает все эпохи одновременно [11], однако эстетика начала ХХ века обнаруживает себя как начальная точка самостоятельного опыта мысли, пробужденной и воспроизведенной ресурсом родного (потому живого, близкого) слова. Речь идет в первую очередь о феномене мысли, отстаивающем исконный смысл эстетического (рекультивируя опыт романтиков, А.-Г. Баумгартена, которые в свою очередь проводили рекультивацию первичных, изначальных смыслов греческих слов, освобождали их этимологию — aesteticos есть «чувственный опыт») и эстетически определенного.

Эстетика здесь предполагает специфический опыт слова, интенсивно проживаемого, слова, сопровождающего мысль, часто мысль инициирующего; это такой опыт письма, который ставит реальность в зависимость от пластики языка.

Следовало бы разводить эстетические композиции мысли отечественного модерна с той линией философии, которая закрепилась в традиции как «русская религиозная философия». Если русская религиозная философия эксплуатирует уже сложившийся и устоявшийся формат логического (ориентированный на последовательное изложение посылок и следствий, на правила вывода, на апелляцию к Предельному тексту, к метанаррации — к сюжетам Священного писания и обоснованию жизненных феноменов ими), то эстетика мысли, напротив, отказывается от готовых лингвистических (и рациональных) ходов Логоса. Эстетика мысли по ключевым установкам выпадает из формата академически определенной философии: это опыт мысли В. Розанова, Л. Шестова, тесно связанный (и в предельных основаниях совпадающий) с опытом мысли поэтов, художников слова (Вяч. Иванова, А. Белого, М. Цветаевой, О. Мандельштама, М. Кузмина, А. Ремизова и пр.). Можно сказать, что русский модерн есть так называемый «петербургский текст», как характеризует его В. Н. Топоров [12]. Текст, в эстетическом ландшафте

которого сводится в единую точку сообщения танец, музыка, живопись, поэзия и философия, при том, что функции, закрепленные в европейской культуре за философией, выполняет поэзия: поэзия поставляет пластичный ресурс языка, отказываясь от готовых сюжетных композиций, от окончательных выводов, от однозначных линий понимания. Поэзия переводит язык в его мифопоэтический режим, освобождая исконную пластику языковых р еалий, смещая содержательные «точки сборки», реабилитирует этимологическую основу, сближает означаемое и означающее. Поэтическая философия отечественного модерна (заявившая о себе в опыте мысли В. Розанова, Л. Шес-това), равно как и философствующая поэзия (М. Цветаевой, О. Мандельштама, А. Ремизова и др.), открывает перспективу языкового феномена, освобождая его от балласта ороговевших форм. О. Мандельштам пишет в «Четвертой прозе»: «Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост» [13]. М. Цветаева в ключевых установках рациональности повторяет опыт Гераклита: «Поэт издалека заводит речь, Поэта далеко заводит речь...». В. Розанов организует рациональность через композицию текста (пастиш, игра формы, мозаика), через «одомашненную» риторику, за счет привлечения в дискурс наивных образов, вовлечения в текст бытовых подробностей, нюансов, бликов, светотени, отказываясь от претензии мыслить абстрактными категориями глобально. Подлинная мысль для Розанова возможна только тогда, когда она прожита, причем прожита/пережита живой органикой родной речи. О. Мандельштам характеризует эстетику родного слова В. Розанова следующим образом: «Анархическое отношение ко всему решительно, полная неразбериха, все нипочем, только одного не могу — жить бессловесно, не могу переносить отлучения от слова! Такова приблизительно была духовная организация Розанова. Этот анархический и нигилистический дух признавал только одну власть — магию языка, власть слова».

Вопрос о единстве формы и содержания становится для мыслителей точкой отсчета мысли. «Нужно оправдываться, — пишет Шестов, — сомнения быть не может. Вопрос лишь — с чего начать: с оправдания формы или содержания настоящей работы» [14, с. 33]. Настаивая на афористичной форме изложения мысли, Шестов задает вопрос, оставляя его открытым: «По мере того, как растет недоверие к последовательности и сомнение в пригодности всякого рода общих идей, не должно ли явиться у человека отвращение на той форме изложения, которая наиболее приспособлена к существующим предрассудкам?» [14, с. 33]. Так, форма изложения становится принципиальной, Шестов замечает, что форма изложения того, что принято характеризовать «свободной мыслью», должна с необходимостью соответствовать ей; такое соответствие обнаруживается в «литературном творчестве», в философии же «свободная мысль» приносится в жертву «идее» и «последовательности», в то время как именно философия призвана задумываться над предельными вопросами, мыслью проживая предел и из опыта предела вынимая мысль. Но философия в своей традиции (и в первую очередь в сложившейся языковой философской традиции) уходит от живого слова. Излагая историю письма «Апофеоза беспочвенности», автор сокрушается: «Иногда незаметное, пустячное на вид обстоятельство, например место, отведенное той или другой мысли, или случайное соседство уже придавали ей нежелательный оттенок отчетливости и определенности, на кото-

рый я не имел никакого права и который менее всего желал. А все "потому, что" заключительные "итак", даже простые "и" и иные невинные союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в "стройную" цепь размышлений, — Боже, какими беспощадными тиранами оказались они» [14, с. 34]. Сопротивляясь диктату «языка традиции», мыслитель, «разбирая по камням наполовину уже выстроенное здание» и заботясь о том, чтобы разрозненный опыт все-таки был уложен в цельный текст, «распутывает мышление», распускает ветхое полотно , и сопровождает проделываемую работу замечаниями, которые принимаются им в качестве «конфигурации камней», из которых строится новое здание (место жизни) мысли. Шестов расчищает территорию мысли, попутно размышляя над тем, что им должно быть взято за ориентир, а что следует оставить. Он обустраивает почву, которая одновременно приходится и беспочвенностью. Причем «беспочвенность» есть ведущий прием, разворот которого не отказывает мысли в территории/почве, но демонстрирует то, что языковые синтагмы, до этого беспрекословно принимаемые на веру (как естественные) и полагаемые в качестве почвы/фундамента мышления, на самом деле таковыми не являются — за такой определенной «почвой» с необходимостью прослеживается мораль, скрывается потребность во власти тех, кто эти синтагмы разворачивает, либо же слабость и желание найти успокоительное средство в метафизике, которая, в свою очередь, есть «великое искусство обходить опасный жизненный опыт» [14, с. 120].

Мысль не покоится на готовых фразах, логическая определенность и последовательность не есть ее основание. Мысль пробуждается из естества, застывшего на «пограничье мира», это длительность погра-ничья, потому ее почва иного порядка — почва предела (или сам опыт предела может быть воспринят ее почвой), соответственно, следует вести речь и о слове, этим опытом пробуждаемом — о форме языка, которая бы не оказывала жалость, сострадание, не предоставляла успокоение (готовыми метафизическими1 сюжетами), не уводила бы от опасности, но, напротив, — опасность генерировала, наводила на то, от чего человек инстинктивно отворачивается (поскольку привык к комфорту и боится бояться) — на ужас, на бездну. «Мыслить» и «быть мужественным» — для Шестова реалии нерасторжимые. Так, предел и опыт предела есть почва мысли; слово мысли возможно из этой органики. Человек, проживающий жизнь на максимуме, сам максимум жизни есть то место, которое определить по какой-либо формальной шкале и научно замерить, зафиксировать невозможно. Для русского модерна форма слова остается шкалой измерения опыта мысли.

Перверсия как опыт syr-. Ключевые установки, достигаемые за счет перверсии содержательного образа, были предложены отечественным модерном в 10 — 20-е годы ХХ века. Притом, следует подчеркнуть, что эти композиции воспринимались не столько в качестве маргиналий устоявшейся парадигме мысли, сколько в качестве ее альтернативы. Если топология мысли Москвы ориентирована в основном на классический дискурс, определенный Логос (язык как агрегат умозаключений), то эстетика мысли Петербурга, напротив, отказывается от готовой формы, заставляет слово работать2.

Мысль как опыт, как работа, как телесный организм, космос-порядок — композиционные установки, позволяющие распознавать подлинную/живую философию, отличную от форматного мышления.

ОМСКИЙ НАУЧНЫЙ ВЕСТНИК №3 (88) 2010 ФИЛОСОФСКИЕ НАУКИ

ФИЛОСОФСКИЕ НАУКИ ОМСКИЙ НАУЧНЫЙ ВЕСТНИК №3 (88) 2010

Мысль такого порядка эстетична и мифопоэтична, поскольку требует некоего сверхъязыка, сюр-языка.

В европейской культуре подобные рациональные установки отстаивались в театре жестокости А. Арто,

всвоей непосредственности увязанншнамЕтафизике язька(т. е натаком режимехингвистическогосьтия, который ускользает от конвенциональных коммуни-кативньх форм). «Разрушить язьк, - пишет Арто, -зто и значит заниматься театром (иги же заново начать им заниматься).. Заниматься метафизикой сп> весного знака - значит принудить язьк выражать то, что он обькновенно не вьражает; это значит использовать его новым, особьм и необьмньм способом, вернуть ему все возможности физического потрясения, активно разделять и распределять его в пространстве; вь бирать интонации абсоЛютно кон -кретно, возвращая им бь гую способность действительно взрьвать и проявлять нечто, значит восстать против язька и его сугубо утилитарных, я сказалбь! д=же, озаэсченньх пропит^иемистоко^ против его низкого происхсждЕниязагнанного зверя, наконец этозначит рассматривать этот язьк ка< форму заклинания» [15, с. 48]. Возвращение к исконным/метафизичным/сюрреальным функциям языкового организма (и возвращение этого организма к своему истоку) — задача, в которой сводится и искусство, и философия. В «Московском дневнике» В. Беньямин разводит язык коммуникации и язык аффекта. Если язык коммуникации (институциональный язык стереотипов, функционального коррумпирования) чреват разрушением аутентичного языка, упадком (он есть «первородный грех»), то язык —манифестант чувственного импульса, экспрессивный язык — позволяет говорить самой вещи, дает ей слово (при тех обстоятельствах, что автор «Московского дневника», приезжая в Москву, не знает русского языка, потому вещи принимаются им в их непосредственной открытости, из тех горизонтов, из которых открывают они себя детям). Но язык коммуникации и язык некоммуникабельный (язык-манифестант) суть два полюса одного целого, в реальности они взаимовов-лечены и эталон языка находит себя в компромиссе между одним режимом и его антиподом. Перманентное пребывание в компромиссе — задача художника слова [3]. Схожую позицию относительно подлинного языка мысли занимает Э. Юнгер, потому его опыт философствования определяется «поэтическим»: мышление Юнгера есть поэтическое и эстетическое мышление, — настаивает П. Козловски, — это такой тип мышления, который в своих приближениях к истоку в возникновении и преобразовании модерна был чреват фашизмом, но не в его вульгарно-усредненной версии, а в исконной — как движение к основанию3. Кроме того, «"магический реализм" Эрнста Юнгера и его поэтическая философия — это попытка выйти за рамки рационализма, не становясь при этом иррациональным. Его мифология и теософия произошли из стремления преодолеть нигилизм. Однако они не хотят быть "верой" в понимании христианской теологии» [5, с. 13]. Поэтическая структура языка мысли обнаруживается и в языковых играх Л. Витгенштейна, позже — в специфике оптических констант М. Мерло-Понти.

Рефлексия, настаивающая на том, что язык есть не столько коммуникация, система грамматико-син-таксических ходов/кодов, сколько в своем основании пойэзис (и это основание покоится в живом теле речи, и оно достижимо за счет таких преобразований, на которые отваживается поэтическая философия и философствующая поэзия) — рефлексия, исполнен-

ная за счет ревизии застывших категорий мысли. В Европе эта линия берет свое начало в эстетике барокко, через романтиков, Шопенгауэра и Ницше получает свою длительность в принципах рефлексии (деструкции) Хайдеггера, Беньямина, Юнгера. В лингвистике обнаруживается в ранних текстах Ф. де Сос-сюра, идея которых впоследствии была им оставлена и «забыта» филологами4. Но именно эти композиты мысли заявили о себе в ландшафте мысли русского модерна, причем на несколько десятилетий раньше, чем в Европе, и, повторюсь, они не маргинальны, но, альтернативны. Это те композиты, которые впоследствии, в 20-30-е годы, достаточно отчетливо проступили в манифестах дада-ОБЭРИУ, в концепции диалога М. Бахтина, в прозе М. Зощенко, М. Добычина и латентно существовали, прорывая канву идеологически вменяемого и дозволенного у шестидесятников, в русском андеграунде [16], в текстах С. Довлатова, И. Бродского, в ближайшем прошлом и настоящем — в работах В. Бибихина, Т. Горичевой, А. Се-кацкого, В. Савчука, А. Грякалова, отчасти — В.Л. Рабиновича, Ф.И. Гиренка.

Таким образом, если вести речь о специфике отечественной рациональности, полагаю, акцент на поэтической структуре языка следует держать в уме. К тому же это именно та аутентичность русского языка, которая совпадает с его морфемной организацией5.

Выводы. Русский модерн одновременно и культивирует лингвистический каркас мысли (подобный опыт позже был заявлен Хайдеггером фундаментальной онтологией), и проводит его радикальную ревизию (как постмодернизм конца ХХ столетия). Мысль модерна настаивает: пойэзис философского языка (живое расплавленное слово) достигается за счет перверсивной стратегии содержательного образа, форсирующей «дневную рациональность» (сон, заумь, слово-камень, риторика наивного, игрушка, игра и пр. в данном случае суть стратегемы). Кроме того, возможность перверсивного опыта открывается морфологической пластикой родной речи.

Примечания

1 Здесь следует оговориться: метафизика воспринимается мыслителем традиционно, т.е. в качестве некоторой идеологической программы, ориентированной на отрыв живого/духовного опыта от опыта тела, от чувства боли. Подобное восприятие метафизики имеет место в онтологии М. Хайдеггера, а также во многих авторских версиях онтологии неклассического порядка. Метафизика здесь совпадает с традицией мысли, с привычкой выстраивать мысль по заранее сформированным рациональнологическим шаблонам, потому метафизика в опыте адогмати-ческого мышления имеет негативный характер, из опыта методического непонимания сущность ее абсурдна.

2 В этом отношении можно сопоставить концепцию формализма Петербургского ОПОЯЗа и Московского Лингвистического Кружка. Если для ОПОЯЗа значима «остраненная» форма (ставшая странной), слово, сместившееся со своих пазов (В. Шкловский), то для МЛК интересна форма монолитная, готовая, определенная логической структурой языка.

3 См. об этом также: Лаку-Лабарт Ф., Нанси, Ж.-Л. Фашистский миф [Текст] / Ф. Лаку-Лабарт, Ж.-Л. Нанси. — СПб. : «Владимир Даль», 2002. — 98 с.

4 Ж. Бодрийар замечает, что гипотеза функционирования поэтического языка (заявленная в «Анаграммах» Соссюра) тщательно «забыта» и принижена в лингвистике еще и с той целью, что она своим наличием подрывает основания лингвистики как науки: «только такой ценой лингвистика смогла утвердиться как "наука" и распространить повсюду свое монопольное влияние». —

См.: Бодрийар, Ж. Символический обмен и смерть [Текст] / Ж. Бодрийар. — М. : «Добросвет», 2000. — С. 328.

5 Так, Э. Сепир полагал, что грамматические структуры языка в значительной степени предопределяют миропереживание конкретного носителя языка. В морфологии славянских языков (к слову, и латинского языка) значительная роль отводится флексиям (суффиксам, окончаниям), именно использование тех или иных флективных оборотов конкретным языковым носителем открывает диапазон семантических нюансов, часто играющих не последнюю роль в комплексе высказывания, более того — флексия часто выполняет нагрузку выделения той или иной семы как приоритетной среди остальных в конкретном контексте говорения/высказывания. В языках аналитического строя (в современном английском, немецком) морфология не вовлекается настолько интенсивно в процесс артикуляции мысли. Уместно заметить, что языки аналитического порядка в большей степени ориентированы на строгую логическую последовательность, в то время как языки синтетического строя более чувственны. И. Бродский писал по поводу единства образа жизни с образом мысли и образом лингвистической организации мысли: «Иные виды зла — результат недостатков грамматики [русской], а аналитический подход может вести к поверхности, бесчувственности». — См.: Труды и дни — Иосиф Бродский. [Текст] — М. : Изд-во «Мир», 1998. — С. 227.

Библиографический список

1.Эпштейн, М. Парадоксы новизны [Текст] / М. Эпштейн. — М. : Советский писатель, 1988. — 415 с.

2. Хайдеггер, М. Что это такое — философия? [Текст] / М. Хайдеггер // Вопросы философии. — 1993. — № 8. — С. 118.

3. Беньямин, В. Московский дневник [Текст] / В. Беньямин. — М. : Ad Магдтеш, 1997. —223 с.

4. Юнгер, Э. Тотальная мобилизация [Текст] / Э. Юнгер // Юнгер Э. Рабочий. Господство и гештальт. — СПб. : Наука, 2002. — 539 с. (Сер. «Слово о сущем»).

5. Козловски, П. Миф о модерне: Поэтическая философия Эрнста Юнгера [Текст] / П. Козловски. — М. : Республика, 2002. — 239 с.

6. Мерло-Понти, М. Око и дух [Текст] / М. Мерло-Понти. — М. : Искусство, 1992. — 62 с.

7. Батай, Ж. Литература и зло [Текст] / Ж. Батай. — М. : Изд-во Московского ун-та, 1994. — 167 с.

В. Фуко, М. О трансгрессии [Текст] / М. Фуко // Танатогра-фия эроса: Жорж Батай и французская мысль середины ХХ века. — СПб. : МИФРИЛ, 1994. - 346 с.

9. Деррида, Ж. Back from Moscow, in the USSR [Текст] / Ж. Деррида // Жак Деррида в Москве: деконструкция путешествия. — М. : Ad Marginem, 1993. — 199 с.

10. «Пью вино архаизмов...»: О ноэзии Виктора Кривулина [Текст] / Т. Горичева [и др.] — СПб. : КОСТА, 2007. — 94 с.

11. Речи на номинках постмодерна / Интервью «Русскому

журналу» В.Савчука и М.Эпштейна // [Электронный ресурс] — Режим доступа : http://russ.ru/culture/besedv/

rechi_na_pominkah_postmoderna.

12. Топоров, В.Н. Петербург и петербургский текст русской литературы (Введение в тему) [Текст] / В.Н. Топоров // Ученые записки ТГУ. — Тарту, 19В4. — 345 с.

13. Мандельштам, О. Четвертая проза [Текст] / О. Мандельштам // Соч. : в 4-х т. Т. 3.: Стихи и проза 1930-1937 г.г. — М., 1993. — 369 с.

14. Шестов, Л. Анофеоз беспочвенности: Опыт адогмати-ческого мышления [Текст] / Л. Шестов. — Л. : Изд-во Ленинградского ун-та, 1991. — 214 с.

15. Арто, А. Театр и его двойник [Текст] / А. Арто. — М. : Мар-тис, 1993. — 192 с.

16.Синявский, А. (Абрам Терц). Литературный процесс в России [Текст] / А. Синявский (А. Терц). — М. : Изд-во РГГУ, 2003. — 41В с.

КРЕБЕЛЬ Ирина Алексеевна, кандидат философских наук, доцент кафедры философии Омского государственного университета им. Ф. М. Достоевского, докторант кафедры онтологии и теории познания философского факультета Санкт-Петербургского государственного университета.

Адрес для переписки e-mail: krebel@rambler.ru

Статья поступила в редакцию 30.11.2009 г.

© И. А. Кребель

Книжная полка

Ворошилов, В. В. Журналистика [Текст] : учеб. для вузов по гуманитар. специальностям / В. В. Ворошилов ; С.-Петерб. гос. ун-т сервиса и экономики. — 6-е изд., перераб. и доп. — М. : КНОРУС, 2009. — 491 с. — Библиогр. в конце глав. — Библиогр.: с. 486-491. — ISBN 978-5-390-00149-3.

Рассказывая о таком уникальном явлении социальной действительности, как журналистика, автор учебника рассматривает ее теоретические аспекты и особенности функционирования в современных условиях.

Для преподавателей, аспирантов и студентов факультетов, отделений и кафедр журналистики, а также работающих в газетах, на телевидении и радио, в информационных и рекламных агентствах, организациях «паблик рилейшнз ».

Философия: конспект лекций [Текст] : учеб. пособие для студентов всех специальностей и форм обучения / В. О. Бернацкий [и др.] ; под ред. Н. П. Маховой ; ОмГТУ. — Омск : Изд-во ОмГТУ, 2008. — 350 с. : табл. — Библиогр. в конце разд. — ISBN 978-5-8149-0589-5.

Учебное пособие по философии представляет собой переработанное и дополненное издание 2005 г. «Философия: конспект лекций», подготовленное авторским коллективом кафедры философии и социальных коммуникаций ОмГТУ. Предыдущее издание имело положительные отзывы студентов и преподавателей вузов. В данной книге внесены изменения и расширены все разделы, появился раздел по философии Древнего Востока. К каждой теме приведены контрольные вопросы и задания для закрепления изученного материала. Авторы достаточно глубоко и полно раскрывают темы, предусмотренные Г ос. образовательными стандартами и рабочей программой. Особое внимание уделяется изложению авторских трактовок философских проблем, методическому сопровождению.

Рекомендуется студентам всех специальностей различных форм обучения.

ОМСКИЙ НАУЧНЫЙ ВЕСТНИК №3 (88) 2010 ФИЛОСОФСКИЕ НАУКИ

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.