И. А. Есаулов
Москва
О ГОКРОВЕННОМ СМЫСЛЕ «СТАНЦИОННОГО СМОТРИТЕЛЯ» А. С. ПУШКИНА1
I. А. Esaulov
Moscow
ON THE SACRED MEANING OF «STATION MASTER» BY ALEXANDER PUSHKIN
В статье автор демонстрирует разницу между внешним «изучением» и глубинным «пониманием» художественного текста на материале пушкинского шедевра. Немецкие назидательные картинки на стенах жилища станционного смотрителя вовсе не являются сколько-нибудь адекватным аналогом евангельской притчи о блудном сыне, но ее законнически-морализирующим упрощением. Пушкин в своей художественной интуиции следует евангельской логике чуда, а не законнической (в данном случае — бюргерской) логике немецких картинок. Героиня «умирает» в своей функции только лишь дочери станционного смотрителя и «воскресает» как любящий и любимый человек. В прозаическом мире есть все-таки место любви, что вполне сродни чуду — в этом смысл пушкинского текста. Ключевые слова: Закон, Благодать, любовь, чудо, смысл текста.
In the article the author demonstrates the diference between the external «studies» and the internal «comprehension» of the artistic text on the example of the Pushikin's masterpiece. Te german didactic pictures on the walls of the station master's home are by no means the adequate analogue of the Parable of the Prodigal Son, but rather its moralistic simplification. In his artistic intuition Pushkin follows the evangelical logic of the wonder, and not the legalistic logic of the german pictures. Te heroine is «dying» in her sole function of being just a daughter to the station master, but at the same time is «resurrecting» as the person who loves and being loved by others. In the prosaic world there is a place for love, which can be compared to a wonder — so is the deep meaning of the Pushikn's text. Key words: law, grace, love, wonder, the meaning of the text.
© Есаулов И. А., 2012
1 Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (РГНФ), проект № 11-04-00496а.
В современных гуманитарных дисциплинах можно выде лить два принци Пиально различных подхода к своему объекту: как к внешнему для са мого исследователя предмету, предполагающему то или иное объясне ние, и как к феномену, требующему внутреннего понимания. «Изучение» отнюдь не является синонимом «понимания». Если «изучение» возмож но как в гуманитарных науках, так и в негуманитарных (и поиски како го то особого «смысла» в рамках этой научной парадигмы вовсе не обя зательны), то понимание является прерогативой «наук о духе», как назвал когда то нашу сферу интересов Вильгельм Дильтей. Понимание же, в отли чие от внешнего «изучения», предполагает известное личностное созвучие между предметом понимания и его истолкователем2.
Каков сокровенный смысл пушкинского «Станционного смотрите ля»? Как правило, практически всеми исследователями события повести рассматриваются через призму притчи о блудном сыне. Как мы помним, рассказчик обращает внимание на «картинки», которые «украшали» оби тель Самсона Вырина.
Они изображали историю блудного сына. В первой почтенный старик в кол паке и шлафорке отпускает беспокойного юношу, который поспешно принима ет его благословение и мешок с деньгами. В другой яркими чертами изображе но развратное поведение молодого человека: он сидит за столом, окруженный ложными друзьями и бесстыдными женщинами. Далее, промотавшийся юноша, в рубище и в треугольной шляпе, пасет свиней и разделяет с ними трапезу; в его лице изображены глубокая печаль и раскаяние. Наконец, представлено возвращение его к отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему навстречу: блудный сын стоит на коленах; в перспективе повар убивает упитанного тельца, и старший брат вопрошает слуг о причине таковой радости. Под каждой картинкой прочел я приличные немецкие стихи3.
На фабульном уровне очевидно кардинальное несовпадение еван гельской и пушкинских историй. Самый подробный перечень этих несовпадений представлен в работе Томаса Шоу4. Укажем поэтому лишь на некоторые из них. Никакого благословения Дуня не получа ет. Она не грешна «развратным поведением». Она не «промоталась», как блудный сын, став в финале «барыней» и приезжая на родину «в ка рете в шесть лошадей, с тремя маленькими барчатами и с кормили цей, и с черной моською». Но и Самсон Вырин, в отличие от своего
2 Подробнее см.: Есаулов И. А. Русская классика: новое понимание. СПб., 2012.
3 Пушкинский текст здесь и далее цитируется по изданию: Пушкин А. С. Полн. собр. соч: В 10 т. Т. 6. М., 1964. С. 129-144.
4 См.: Shaw J. T. Pushkin's « T e Stationmaster» and the New Testament Parable // Slavic and East European Journal. 1977. Vol. 21. P. 3-29.
О сокровенном смысле «Станционного смотрителя» А. С. Пушкина 27
евангельского прототипа, вовсе не «выбегает... навстречу», а лежит в могиле, поскольку увоз дочери и отказ Минского вернуть ее отцу оче видным образом ускорил его смерть.
Существуют, конечно, множество интерпретаций пушкинской повес ти. В небольшой работе нет смысла их реферировать. Например, некото рые обращают внимание на ветреный характер девушки. По словам рас сказчика, «маленькая кокетка со второго взгляда заметила впечатление, произведенное ею на меня; она потупила большие голубые глаза; я стал с нею разговаривать, она отвечала мне безо всякой робости, как девуш ка, видевшая свет», далее следует известное развитие этих разговоров:
В сенях я остановился и просил у ней позволения ее поцеловать; Дуня со гласилась... Много могу я насчитать поцелуев «С тех пор, как этим занимаюсь», но ни один не оставил во мне столь долгого, столь приятного воспоминания.
Помним мы и то, что пушкинская героиня прекрасно осознает впе чатление, которое она производит на гостей. И в случае с Минским «по явление Дуни произвело обыкновенное свое действие», как замечает рассказчик.
Есть и такие интерпретации, в которых утверждается, что в пушкин ском тексте нет «блудной дочери», а есть «блудный отец»5. И, действи тельно, читатель помнит, что Самсон Вырин как будто сам подталкивает дочь к побегу:
[Минский] вызвался довезти ее до церкви, которая находилась на краю деревни. Дуня стояла в недоумении. «Что же ты боишься, - сказал ей отец, - ведь его высокоблагородие не волк и тебя не съест: прокатись ка до церкви». Дуня села в кибитку подле гусара, слуга вскочил на облучок, ямщик свистнул, и лошади поскакали.
Но зададимся все таки главным вопросом — состоялось ли возвраще ние «блудной дочери»? Для ответа на него следует все таки резко разгра ничить евангельскую притчу как таковую, представленную в Новом Завете, и этот ряд «немецких картинок», которые сами по себе являются интерпретацией притчи, ее внешним объяснением, а вовсе не ее универсальным пониманием. Тем более эти «картинки» нельзя толковать как своего рода «подобие» самой притчи. Что означает это постоянное акцентирование немецкого колорита — и в картинках, где блудный сын весьма напоми нает немецкого бюргера, и в надписях под ними: «...прочел я приличные немецкие стихи»? Мне представляется, что сама притча при подобной
5 См., например: Шмид В. Проза Пушкина в поэтическом прочтении: «Повести Белкина». СПб., 1996. С. 121—127.
интерпретации попадает в законническое — «бюргерское» в данном слу чае — поле значений, евангельское чудо воскресения блудного сына превра щается в моральное назидание. Притча теряет свой благодатный чудесный смысл — и становится «приличной» иллюстрацией, моральной — ходуль ной — историей. Теряется главное: возвращение блудного сына — это вовсе не регулярно повторяющееся действо, которое может быть и законниче ским назиданием, а чудо. Утерян пасхальный смысл этого чуда.
По видимому, многие более частные «мотивы» и «сюжеты» лишают ся в их литературоведческой интерпретации собственного смысла, если пасхальность выносить за скобки этих категорий литературоведения6. Скажем, сюжет о блудном сыне хотя бы потому вырастает из евангельско го пасхального зерна, что герой его действительно воскрес — «был мертв и ожил» (Лк. 15:32) — причем его воскресение отнюдь не является частным проявлением дохристианских мифологических моделей мышления, по скольку непосредственно вытекает из христианского покаяния. Этот же пасхальный в своей основе сюжет имеет и субдоминантную ветхозавет ную законническую компоненту (не случайно в той же главе речь идет о ропщущих книжниках и фарисеях): ропщет также старший брат блудного сына, оскорбленный пасхальным веселием и ликованием. Старший брат ставит себе в заслугу вполне законническое послушание («Я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего» — Лк. 15:29), одна ко он не способен сказать о себе, подобно младшему: «...отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим» (Лк. 15:21), тогда как надежда на воскресение немыслима без осознания личной греховности. Старший сын не преступает своей роли послушно го сына, но, наряду с этим, он оказывается неспособным пожалеть и простить своего заблудшего, но раскаявшегося брата — и уже поэтому являет фарисейскую модель миропонимания: следование лишь законническим запретам («я. никогда не преступал»), ожидание словно бы гарантиро ванной награды и обиженное сетование на неполучение ее («...ты никогда не дал мне и козленка» — Лк. 15:29), что в итоге приводит отнюдь не к по каянию, но к ожесточению («Он осердился и не хотел войти» — Лк. 15:28). Иными словами, старший сын с таким же осуждением относится к своему блудному брату, как фарисеи и книжники в начале этой евангельской главы относятся к мытарям и грешникам. Таким образом, жестоковыйная убе жденность в своей правоте в этой притче и является контрастирующим фоном к евангельскому чувству собственной греховности, только и даю щей надежду на итоговое воскресение.
См. подробнее: Есаулов И. А. Пасхальность русской словесности. М., 2004.
О сокровенном смысле «Станционного смотрителя» А. С. Пушкина 29
На немецких назидательных картинках старший сын всего то лишь «вопрошает слуг» о причинах радости в доме. Однако в Евангелии за этим сыном мерцает законническая, ветхозаветная система ценно стей. Ведь этот сын не понимает, почему блудный сын получает отцов скую награду, а он — как ему представляется — обойден, ведь он то ничего не нарушил, он то не уходил от отца, он то выполнял все предписанные сыну правила. В итоге этот законник сын бунтует против отца — значит, против Бога. Он не хочет идти на пир, не хочет присоединиться к пиру ющим, не хочет простить своего брата грешника.
Если Евангелие не было бы Евангелием — с его благодатным духом, а было бы набором правил должного морального поведения, то именно старший сын должен был быть примером позитивным («делайте так»), а блудный сын — негативным («так не делайте»). Но евангельская притча не поддается такой линейной логике, она глубже — и парадоксальнее.
Немецкие же назидательные картинки трансформируют смысл этой притчи — до голого набора правил на все жизненные случаи. Обрезается весь внутренний драматизм, вся непредрешенность и тайна этой исто рии (потому что за всяким чудом кроется некая тайна). Гладкие «при личные стихи» лишь подчеркивают превращение чуда в набор правил поведения, весьма напоминающих «гладкое» поведение старшего сына, который следует уже известным лекалам жизненного пути.
Ошибка Самсона Вырина и состоит в том, что он не допускает чуда. Скажем, чуда любви. Самсон Вырин исходит из того, что его дочь стала «овечкой», которую, наигравшись, непременно бросит Минский. Потому он и приходит ее, обесчещенную (согласно законнической сис теме координат), забрать опять домой, где она — до поры до времени — и являлась своего рода аналогом старшего (послушного родительской воле, но безблагодатного) брата.
Должен заметить, что вообще то, исходя из установок прозаическо го, не допускающего чуда, мира, Самсон Вырин абсолютно прав! Дочь станционного смотрителя, увезенная из родительского дома вот таким образом, как в повести Пушкина, в громадном большинстве случаев действительно становилась жертвой, той самой «заблудшей овечкой», не имея ни единого шанса на личное счастье с таким блестящим и пре успевающим в жизни человеком, как Минский. Если бы Пушкин сле довал не евангельской логике чуда, а законнически бюргерской логике немецких картинок, то его повесть также была бы иллюстрацией очеред ной «гибели» очередной «бедной овечки». Но тогда бы Пушкин не был Пушкиным. Если бы вместо сокровенной глубины русской словесности мы бы имели плоскую назидательность, так оно бы и было.
Но что делать, в пушкинском тексте — не так. Почему же не так? Потому что жизнь не поддается рассудочным расчетам и ходульным схемам. В жизни — как показывает пушкинский мир — есть место чуду — как исключению из обыденного порядка закономерностей. Есть место и любви, которая — если это действительно любовь — тоже всегда сродни чуду. Минский просто напросто полюбил Дуню. Но ведь и блудный сын просто напросто вернулся домой. Однако вернулся он другим челове ком, преображенным, а не тем, который уходил. А вот старший сын, ко торый остался, остался тем же, таким же. Поэтому блудный сын «выше» своего послушного брата, как Новый Завет выше Завета Ветхого.
Минский совершенно сознательно, вступив в сговор с доктором, рационально выстроил свое поведение по лекалам соблазнения понра вившейся ему невинной девушки. Которая, впрочем, и раньше не была совсем уж недотрогой. Только одно и он не учел в своем рациональном замысле — что он всерьез полюбит Дуню — и она станет в итоге его женой.
Если бы замысел Самсона Вырина вполне реализовался и он бы отнял у Минского «свою», как он выражается, Дуню, вернув ее насильно домой, то его дочь повторила бы судьбу старшего — безблагодатного — сына из евангельской притчи. Только вот сына, который совершил к тому же и тяжкое прегрешение, но не претерпел преображения, подобно млад шему, а так и остался ветхим человеком. Закон в таком случае оказал ся бы «выше» Благодати.
Пушкинский же финал — иной. Самсон Вырин потому неправ, что пытается законническими лекалами мерить судьбы собственной дочери, ориентируясь на самом деле не на евангельскую притчу — с ее чудом возвращения — а на ее оскопленное, обрезанное, законническое, бюргер ское подобие: для него собственная дочь — не личность, которая может все таки быть счастливой с любящим человеком, а всего только дочь станционного смотрителя, т. е. определяется лишь своей социальной ролью. Он и пытается вернуть ее именно к исполнению подобной роли, чего сама Дуня явно не желает. Ведь Минский прав, утверждая: «Она меня любит; она отвыкла от прежнего своего состояния».
Но Дуня все таки осуществляет в итоге возвращение, хотя и на моги лу отца. Пушкинский финал не является ни мрачным, ни трагичным. Это светлый финал. «Славная барыня» — говорит рассказчику мальчишка. Да и сам рассказчик уже «ни о чем не жалел», узнав эту историю. Дуня умерла как выполняющая функцию дочери именно «станционного смо трителя» и ожила как любимая и как любящий человек. В этом и состоит сокровенный смысл «Станционного смотрителя».