АБВйШК
ШЕШНГС
ШСШ/Ф
ФИЛОЛОГИЯ
УДК 821.161.1.09
«НЕОБЫЧАЙНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ, БЫВШЕЕ С ВЛАДИМИРОМ МАЯКОВСКИМ ЛЕТОМ НА ДАЧЕ» КАК ВОЗМОЖНОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ ДИАЛОГА ДЕРЖАВИНА И ЕКАТЕРИНЫ II
Т.И. Акимова
Мордовский государственный университет имени Н.П.Огарева, [email protected]
Лирическое произведение В.Маяковского анализируется с точки зрения державинской одической традиции. Показано, что в стихотворении «Необычайное приключение...» (1920) Маяковский соединяет завязки двух программных од Г.Державина, вдохновленных екатерининской «Сказкой о царевиче Хлоре» — «Фелицы» и «Видения Мурзы».
Ключевые слова: одическая традиция, поэтический диалог, литературная модель, художественная программа
The author of the article analyzes V.Mayakovsky's poems from the point of view of Derzhavin's ode tradition. In his poem «Neobychainoe priklyuchenie...» (An Unbelievable Adventure...), 1920, Mayakovsky unites the nodes of two Derzhavin's program odes inspired by Queen Ekaterina's «Skazka o tsarevitche Khlore» (A Fairy-Tale about Prince Khlora): «Felitsa» and «Videniya Murzy» (Visions of Murza).
Keywords: ode tradition, poetical dialogue, literary model, imaginative program
О связи Владимира Маяковского — как раннего, футуристического, так и позднего — с русской одической традицией XVIII в. писали в разное время Ю.Тынянов [1], Р.Якобсон [2], а в последнее десятилетия - И.Смирнов [3], М.Вайскопф [4], В.Мусатов [5] и др. При этом отмечалось, как правило, совпадение не просто литературных моделей, но лежащее в их подоплеке типологическое сходство эпох: просвещенного абсолютизма и 1920-х гг. Рожденные ими культурные мифы государства «подсказывали», а зачастую и формировали самоощущение поэтов как собеседников власти и со-строителей государства.
Именно в этом контексте мы хотим привлечь внимание к двум параллелям к стихотворению В.Маяковского 1920 г. «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Речь идет о двух программных вещах Г.Р.Державина. Первая — «Ода к премудрой киргизкайсацкой царевне Фелице, писанная некоторым татарским мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санкт Петербурге. Переведена с арабского языка 1782», а второе — «Видение Мурзы» (1784), принадлежащее наряду с «Благодарностью Фелицы» (1783) и «Изображением Фелицы» (1789) к циклу лирических апологий Екатерины, «спровоцированных» ее «Сказкой о царевиче Хлоре» (1782) [6]. «Сказка....», в которой Екатерина вывела себя под именем мудрой царевны Фелицы, писалась ею, как известно, для старшего внука, четырехлетнего Великого князя Александра Павловича. Но, напечатав сказку в типографии Академии наук, Екатерина дала понять, что та является идеологическим посланием обществу, в том числе литературному, и на него ожидается ответ. Таким ответом и стали державинская «Фелица» и последующие стихотворения цикла.
С «Видением Мурзы» стихи Маяковского соотносятся общей идейно-образной завязкой: явлением поэту огнеподобного властителя — божества, которое поэт сначала связывает с карающей казнью. Перед Мурзой:
Раздвиглись стены, и стократно Ярчае молний пролилось Сиянье вкруг меня небесно... [7]. Поэт Маяковского поражен вроде бы не меньше: Что я наделал! Я погиб! Ко мне
по доброй воле, само,
раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле [8].
У Державина «солнечная» образность — устойчивая и в общем этикетная для оды поэтическая топика богоподобного монарха. У Маяковского же солярная и вообще космическая символика устойчиво связывается с социально-исторической. Так, в «Мистерии-Буфф» (1918) вселенский потоп, подобный библейскому, оказывается прелюдией и даже необходимым условием социального переустройства мира. А в «Необычайном приключении.» рукотворный сдвиг «солнцеворота» выступает уже логическим продолжением революционного сдвига в мире людей.
Переклички стихотворения Маяковского с двумя державинскими вещами особенно примечательны потому, что последние не столько воплотили в себе одическую традицию, сколько кардинальным образом ее преобразовали. В «Фелице» ода превращается в дружеское послание, а в «Видение Мурзы» инсценирует встречу поэта с царицей в формах пред-романтизма. Это позволяет предположить как общее
направление новаторства двух поэтов, так и их общий источник.
Лирического героя Маяковского в неизменности солнечного круговорота возмущают две вещи. Во-первых, то, что светило выступает, по сути, не хозяином мира, а рабски-однообразно обслуживающим его механизмом:
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
А во-вторых, — оторванность космического мира от земного и его насущных дел:
Я крикнул солнцу: «Дармоед!
Занежен в облака ты, а тут — не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты!» Эта оторванность выглядит тем более нелогично, что сам космический мир в стихотворении предельно «заземлен»:
.. .Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно, спускалось солнце каждый раз, медленно и верно. Эта заземленность усугубляется протокольными пояснениями о «месте происшествия» («дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор.»), что почти превращает «видение» в официально задокументированный отчет. Поэтому дерзкое приглашение поэта солнцу: «Погоди!
послушай, златолобо, чем так,
без дела заходить, ко мне
на чай зашло бы!» имеет, по меньшей мере, два подтекста. Во-первых, солнцу предлагается снизойти от захода «без дела» («шляться в пекло») до человеческого мира и его дел, т. е. как бы «очеловечиться». А во-вторых, такое «очеловечение» явно подразумевает освобождение солнца от вековечной однообразной повинности, своего рода самоопределение.
Вслед за «Видением Мурзы» явление светила в «Необычайном приключении.» оборачивается не казнью, но «откровением» поэту о его поэтической миссии. Однако откровение это поэт получает в ходе задушевного разговора со «светилом» о насущных (и постепенно оказывающихся в основе своей подобными!) делах того и другого:
Но странная из солнца ясь струилась, — и степенность забыв,
сижу, разговорясь с светилом постепенно. Про то,
про это говорю, что-де заела Роста, а солнце: «Ладно, не горюй,
смотри на вещи просто! А мне, ты думаешь, светить легко.
— Поди, попробуй! — А вот идешь — взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
<...>
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь. И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я.
В свою очередь, поэт в разговоре с солнцем запросто постепенно возвышает свое призвание до второго светила: «Вдруг — я / во всю светаю мочь — / и снова день трезвонится». Эта общая с солнцем функция светила фактически наделяет поэта бессмертием: вместе с солнцем они намерены «светить всегда, / светить везде, / до дней последних донца». «Донце дней» прозрачно подразумевает не конец жизни поэта, а конец света.
Такой модус «разговора запросто» с властным светилом и был узаконен Державиным в «Фелице», где царица впервые восхваляется не как условно-риторическое небесное божество, а как живой человек, именно в силу своей человечности снисходительный к слабостям других. Внешне Державин противопоставляет свое сибаритство царскому трудолюбию и скромности:
Мурзам твоим не подражая, Почасту ходишь ты пешком, И пища самая простая Бывает за твоим столом; Не дорожа твоим покоем, Читаешь, пишешь пред налоем...
.Подобно в карты не играешь, Как я, от утра до утра.
Не слишком любишь маскарады, А в клоб не ступишь и ногой.
... Но кротости ходя стезею, Благотворящею душою Полезных дней проводишь ток. С этим контрастирует сибаритство «прихотей раба». Это касается сна «до полудни», кофе и табака, «прельщения нарядом», «пира пребогатого», загородных вы-
ездов с «младой девицей», конных скачек, охоты, кабаков («шинков») и проч., что знаменует собой досуг дворянства, освобожденного Екатериной от обязательной службы. Как известно, образ автора «Фелицы» объединял ряд конкретных придворных персон, которые в свою очередь символизируют народ, подлежащий царскому воспитанию: «Таков, Фелица, я развратен! / Но на меня весь свет похож» (курсив мой. — ТА.). Однако образ автора внутренне един. Часть «прихотей» очевидно принадлежит самому поэту: Иль сидя дома я прокажу, Играю в дураки с женой; То с ней на голубятню лажу, То в жмурки резвимся порой; Т в свайку с нею веселюся, То ею в голове ищуся; То в книгах рыться я люблю, Мой ум и сердце просвещаю, Полкана и Бову читаю; За Библией, зевая, сплю.
И все же чудотворную благость Фелицы Державин обнаруживает не в строительно-государственной мощи, как это полагалось в хвалебной оде, начиная с Ломоносова. Она состоит в первую очередь в отказе от деспотии:
Слух йдет о твоих поступках, Что ты нимало не горда, Любезна и в делах и в шутках.
Что будто завсегда возможно Тебе и правду говорить.
Неслыханное также дело, Достойное тебя одной, Что будто ты народу смело О всем, и въявь, и под рукой, И знать и мыслить позволяешь... <.>
.можно пошептать в беседах, И, казни не боясь, в обедах За здравие царей не пить.
.с именем Фелицы можно В строке описку поскоблить Или портрет неосторожно Ее на землю уронить. Деспотия несовместима с уважением к личности, присущим Фелице:
Там свадеб шутовских не парят, В ледовых банях их не жарят, Не щелкают в усы вельмож; Князья наседками не клохчут, Любимцы въявь им не хохочут И сажей не марают рож.
Из уважения к личности вытекает снисхождение к ее слабостям. Поэтому-то, подчеркивает поэт, И о себе не запрещаешь И быль и небыль говорить .
Твоих всех милостей Зоилам Всегда склоняешься простить. Снисходительность Фелицы к слабостям подданных:
Едина ты лишь не обидишь, Не оскорбляешь никого, Дурачествы сквозь пальцы видишь, Лишь зла не терпишь одного . перекликается с советом солнца Маяковскому «смотреть на вещи просто».
В конечном счете фундаментом благостей Фе-лицы-Екатерины оказывается освобождение личности, и прежде всего — дворянской, т. е. подтверждение «Манифеста о вольности дворянства» 1762 г.: Фелицы слава — слава Бога. <.>
Который даровал свободу В чужие области скакать, Позволил своему народу Сребра и золота искать; Который.......
Развязывая ум и руки, Велит любить торги, науки И счастье дома находить. Эта мысль программно разворачивается в «Изображении Фелицы», фактически перелагающем «Наказ» Екатерины (1767) [9] и ее «Жалованную грамоту городам» [10], — прежде всего в части утверждения прав и свобод подданных: «Я счастья вашего искала, И в вас его нашла я вам; Став сами вы себе послушны. Живите, славьтеся в мой век И будьте столь благополучны, Колико может человек.
Я вам даю свободу мыслить И разуметь себя ценить, Не в рабстве, а в подданстве числить И в ноги мне челом не бить. Даю вам право без препоны Мне ваши нужды представлять, Читать и знать мои законы И в них ошибки замечать.
Даю вам право собираться.
.И не всегда меня хвалить. Даю вам право беспристрастно В судьи друг друга выбирать, Самим дела свои всевластно И начинать и окончать». Царица, таким образом, становится «владычицей сердец», бесстрашно разрешившей узы «издревле скованных цепьми».
Отказ от деспотии, уважение к личности и снисхождение к ней коренятся в человечности царицы, признаваемой ею в «Видении Мурзы»: «Владыки света — люди те же; / В них страсти, хоть на них венцы.». В «Изображении Фелицы» эта человечность становится программой:
. Народ счастливый и блаженный Великой бы ее нарек, Поднес бы титлы ей священны; Она б рекла: «Я человек».
Ю
Именно сознательный отказ царицы от божественного в пользу человеческого превращает Фели-цу в космическое светило. Ей
.единой лишь пристойно... .свет из тьмы творить; Деля Хаос на сферы стройно, Союзом целость их крепить; Из разногласия согласье... (Ср. в «Изображении Фелицы»:
. солнцы в путь свой покатились И тысящи вкруг их планет; Из праха грады возносились, Восстали царствы, — и был свет.) Фактически «богоподобная царевна» выступает не только и не столько противовесом, сколько источником свободной («приватной») жизни дворянина и, тем самым, его сибаритства. Это и меняет как статус и характер автора хвалебной оды, так и ее жанровую суть. К царице-человеку обращается не анонимный голос влюбленного народа, а свободный, точнее освобожденный ею, дворянин. Это позволяет Державину впервые в русской литературе превратить хвалебную оду царице в дружеское послание ей. Содержание послания — свободная и «пышная» жизнь дворянина, которой он всецело обязан царице и в которой духовно управляем ею.
Эта форма диалога с царицей «запросто» являя-ется предметом авторской рефлексии и публичной дискуссии с оппонентами в «Видении Мурзы». После чудесного появления и исчезновения Фелицы, упрекнувшей его в чрезмерной поэтической лести, Мурза вспоминает упреки на ту же тему своих критиков. Упреки эти оказываются взаимоисключающими: «. тот хотел арбуза, / А тот соленых огурцов.». Одни видят поэта чрезмерно льстивым, т. е. традиционным одописцем: . Иной вменял мне в преступленье, Что я посланницей небес Тебя быть мыслил в восхищенье И лил в восторге токи слез. Другие, привыкшие к рабскому самоунижению перед монархом (почти по тексту «Фелицы»), считают Мурзу чересчур вольным в обращении с царицей: Иной отнес себе к бесчестью, Что не дерут его усов; Иному показалось больно, Что он наседкой не сидит; Иному — очень своевольно С Тобой Мурза Твой говорит. Ни тем, ни другим не дано понять гармонию восхищения с легкостью и свободой, присущую свободному дворянину и свободному поэту в диалоге с освободившей его царицей.
Таким образом, у Державина, как затем и у Маяковского, мы видим «встречное» преобразование властного богоподобного светила и поэта. Очеловечение царицы есть не только ее «снисхождение» к людям, но и освобождение от условной рамки «богини». А это в свою очередь вызывает встречное возвышение поэта. Но если Державин переходит из позиции анонимного гимнопевца в позицию свободного дворянина — поэта, хвалящего царицу в ходе задушевного разговора о собственной жизни, то Маяковский восходит к
позиции второго солнца, светящего наравне с первым «всегда» и «везде»: «Ты да я, / Нас, товарищ, двое!». Солнце зовет поэта с собой: «Пойдем, поэт, / взорим, / вспоем / у мира в сером хламе», — приглашая к совместному труду. Таким образом, солнечная миссия у поэта ХХ века определяется работой каждого над своим сиянием: «Я буду солнце лить свое, / а ты — свое, / стихами», в котором человеческие качества уступают место миростроительным и богоподобным в утверждающем пафосе всеобщего труда.
Между тем, преобразование не только формы, но и сюжета и пафоса оды было предопределено самой екатерининской «Сказкой о царевиче Хлоре». Символическое тождество Фелицы горе, на которой растет роза без шипов, по-своему обыгрывает одическое совпадение тела императрицы и территории управляемой ею страны, заданное в оде М.Ломоносова «Разговор с Анакреонтом». В этом контексте путь царевича Хлора за волшебным знанием становится инициационным. Тем самым, в сюжет шутливо-эзотерической сказки переводится традиционный смысл русской хвалебной оды, где божественную мудрость царицы «впитывает» весь ее народ. В екатерининском тексте народ персонифицирован в Хлоре — внуке и наследнике реальной Фелицы. В этом преобразовании оды в шутливо-галантную сказку Державин угадал желание царицы быть не абстрактной героиней хвалебного гимна, а партнером дружеского поэтического диалога. Это отзывается в «Фелице» соответствующим «очеловечиванием» самой поэзии, а тем самым и поэта — по воле царицы.
Таким образом, вместе «Сказка о царевиче Хлоре», оды Державина и «Необычайное приключение.» Маяковского выглядят своего рода триадой преобразования смыслов по линиям: а) «интимиза-ции» отношений поэта и «светила»; б) преобразования его роли государственного строителя именно на базе этой интимизации.
1. Тынянов Ю.Н. Промежуток // Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С.168-195.
2. Якобсон Р. О. О поколении, растратившем своих поэтов // Якобсон Р., Святополк-Мирский Д. Смерть Владимира Маяковского. The Hague; Paris: Mouton, 1975. С.8-34.
3. Смирнов И.П. Художественный смысл и эволюция художественных систем. М., 1977. 203 с.
4. Вайскопф М.Я. Во весь логос. Религия Маяковского. М.; Иерусалим, 1997. 176 с.
5. Мусатов В.В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины XX века. М., 1998. 484 с.
6. Екатерина II. Сказка о царевиче Хлоре. СПб., 1782. 22 с.
7. Державин Г.Р. Сочинения: Стихотворения; Записки; Письма. Л., 1987. С. 63. Далее цитаты приводятся по этому изданию.
8. Маяковский В.В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т.2. М., 1956. С.36. Далее цитаты — по этому изданию.
9. «В государстве, то есть в собрании людей, обществом живущих, где есть законы, вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть, и чтоб не быть принуждену делать то, что хотеть не должно» (Екатерина II. Наказ Комиссии о составлении проекта нового Уложения. Гл.У. П.37. М., 2003. С.75).
10. Грамота на права, вольности и преимущества вольного российского дворянства (1785) // Российское законодательство X — XX вв. в 9 т. Т.5. Законодательство периода расцвета абсолютизма. М., 1987. С.23-53.