Научная статья на тему 'Максимилиан Волошин: о полюсе «Contra» в восприятии личности поэта'

Максимилиан Волошин: о полюсе «Contra» в восприятии личности поэта Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
255
62
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ВОЛОШИН / АНТРОПОСОФИЯ / ХРИСТИАНСТВО / НЕОЯЗЫЧЕСТВО / ЦЕРКОВЬ АПОЛЛОНА / VOLOSHIN / ANTHROPOSOPHY / CHRISTIANITY / NEOPAGANISM / THE CHURCH OF APOLLO

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Кошемчук Татьяна Александровна, Дыхнова Екатерина Петровна

В статье рассматривается негативное восприятие личности Волошина его современниками, а также анализируется одно из явлений этого ряда восприятие его Н.К. Бонецкой как создателя неоязыческого проекта церкви Аполлона.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Maximilian Voloshin: «contra» in perception of the poet’s personality

The article reviews negative attitude to Voloshin’s personality among his contemporaries and as well this kind of modern phenomenon is analysed N.K. Bonetskaya’s treating of Voloshin as the creator of the neopagan project of Apollo’s church.

Текст научной работы на тему «Максимилиан Волошин: о полюсе «Contra» в восприятии личности поэта»

УДК 1751

Т. А. Кошемчук, Е. П. Дыхнова"

МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН: О ПОЛЮСЕ «CONTRA» В ВОСПРИЯТИИ ЛИЧНОСТИ ПОЭТА **

В статье рассматривается негативное восприятие личности Волошина его современниками, а также анализируется одно из явлений этого ряда — восприятие его Н. К. Бонецкой как создателя неоязыческого проекта церкви Аполлона.

Ключевые слова: Волошин, антропософия, христианство, неоязычество, церковь Аполлона.

T. A. Koshemchuk, E. P. Dykhnova MAXIMILIAN VOLOSHIN: «CONTRA»IN PERCEPTION OF THE POET'S PERSONALITY

The article reviews negative attitude to Voloshin's personality among his contemporaries and as well this kind of modern phenomenon is analysed — N. K. Bonetskaya's treating of Voloshin as the creator of the neopagan project of Apollo's church.

Keywords: Voloshin, anthroposophy, Christianity, neopaganism, the church of Apollo.

.. .мне хотелось бы знать твое впечатление подробнее,

не только за, но и против.

М. А. Волошин — Е. А. Фельдштейн

Восприятие читателями и слушателями волошинских идей под знаком «contra» самому Волошину с ранней юности казалось позитивным: это было для него нечто лучшее, чем молчаливое и безразличное согласие; протест, несогласие, негодование, вызванные его мыслями, принимались им как знак неравнодушия; резкая эмоциональная реакция на его слова означала, с его

Кошемчук Татьяна Александровна — доктор филологических наук, профессор, Санкт-Петербургский государственный аграрный университет; koshemchukt@mail.ru. Дыхнова Екатерина Петровна — аспирант, Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук; kot_na_trube@mail.ru.

** Публикация подготовлена в рамках поддержанного РГНФ научного проекта № 16-34-00032.

232

Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2017. Том 18. Выпуск 1

точки зрения, что высказанные им мысли задевают человека, входят в жизнь и далее действуют в душе бессознательно. О подобном Волошин говорил и писал многократно, начиная с первых парижских лет; так, например, он сообщал о своей парижской лекции, посвященной Некрасову и А. К. Толстому: «Успех был полный: т. е. вся русская колония только и делает, что ругательски ругает меня» (письмо Е. С. Ляминой 16/29 января 1902 г.) [3, т. 8, с. 698]. В этой шутливой фразе действительное довольство результатом: «главным образом тем, — пишет Волошин, — что мне удалось всколыхнуть русских студентов и заставить их волей или неволей познакомиться и заинтересоваться насущными вопросами Европейской мысли» [3, т. 8, с. 699]. Постепенно, однако, накапливалась усталость от отрицательных отзывов и их практически-жизненных последствий для автора, жившего литературными гонорарами, но и в 1915 г., в иной тональности, мысль варьируется — по поводу неприятия «Ликов творчества»: «Для моего литературного самолюбия, если хотите, это скорее даже лестно». Но далее, увы: «.. .с точки зрения возможности иметь газетную работу (единственная, которая может дать какой-нибудь заработок) — убийственно» [3, т. 10, с. 291]. Очевидно, что эта позиция, которую Волошин многократно высказывал, — его удовлетворение отрицательным восприятием, явная, вне всяких самолюбивых оттенков, радость по поводу читательских возмущений — задевали рассерженного собеседника еще сильнее, так что неприятие нарастало. Объяснением загадки волошинского удивительного добродушия по отношению к неприемлющим его мысли стало словцо «парадокс», казавшееся исчерпывающим: это все Ваши парадоксы... — стоило собеседнику поэта сказать так, и мысль, тревожащая своей самобытностью, как будто обезвреживалась для сознания и оставалась, по Волошину, лишь в глубинах души, внесознательно ведущей свою незаметную работу. И эта работа — здесь мысль поэта созвучна высказанным Рудольфом Штейнером — значима для будущего, для будущей жизни. Это одно из сближений, изначально привлекших Волошина к антропософии: восприятие им идей как реальной действующей силы, более существенной, чем поступки и слова. Подобные созвучия его со Штейнером дали ему основание сказать: «.и до встречи с антропософией мыслил исключительно ее категориями и впредь буду мыслить не иначе» [3, т. 10, с. 349].

На внешнем плане возмущение современников идеями поэта и всей его странной сущностью связывалось с его всеприятием, интересом ко всему и сразу и позднее выражалось в воспоминаниях — в высокомерном тоне, в легком презрении, в спасительной иронии. Подобного немало в воспоминаниях о Волошине тех, кто знал его в первой половине жизни. Например, у Ходасевича: «великий любитель и мастер бесить людей» [4, с. 147]; у Бенуа: «я искал правду, а он играл в детские игры» [4, с. 342]. В контексте неприятия подобное раздражение — лишь симптом личной задетости непонятным и непонятым, подчас в глубинах души ощущаемым как нечто значительное. И, возможно, здесь отвергаемые мысли действительно могут тайно действовать в душе собеседника. Но есть и иное неприятие, когда полюс contra проявлен глубинно — как судьба, когда корни его прорастают кармически и дают последствия непреодолимые — такова ситуация неприятия Волошина Маргаритой Сабашниковой. Именно она, лучше всех знавшая Волошина, оставила самые

резкие отзывы о нем — первого периода: «Честный безукоризненно в жизни, он в искусстве — шарлатан» [3, т. 9, с. 602]. Волошин понимал, что она считает его позицию недостаточно антропософской, его взгляды отвергает подчас как не соответствующие тому, что она принимает за антропософскую истину («...когда с ней говоришь и высказываешь ей свое, то чувствуешь, что она все сравнивает с тем, что она считает верным, незыблемым и единственным, и без всяких колебаний отвергает то, что не ортодоксально» [3, т. 9, с. 420]), а по сути не приемлет главное в строе его души («Все, что во мне, ей чуждо и далеко» [3, т. 9, с. 420]). И здесь раздражение коренится глубоко и расхождение непреодолимо, здесь судьба и жизненная драма.

Наконец, наше время являет и нечто иное — позиция contra проявлена как задача обличения воинствующим и высокомерным сознанием, не стремящимся к пониманию и не скупящимся на домыслы. Это обличения Волошина — в язычестве, в создании церкви Аполлона, в сектанстве, в сатанизме (вкупе со всеми представителями Серебряного века) — с позиции, декларируемой как православная. Последнее весьма прискорбно, ибо жесткий морализм и догматизм, пусть и православно окрашенный, не имеет никакого отношения к православию, как не имеют отношения к нему бездоказательность и некомпетентность. В данной статье значительное внимание и будет уделено именно этому последнему феномену, речь пойдет об обличениях Волошина Н. К. Бонецкой, занимающих особенное место в потоке восприятий под знаком «contra» — по надменности тона и бездоказательности обвинений. Конечно, все варианты неприятия во многом схожи в причинах раздражения, и при огромной личностной разнице смыкаются — в догматичности, будь то позиция советская, антропософская или православная. Догматический подход не позволяет видеть и понимать другое и любое несхожее подвергает жесткой процедуре редукции, сведения к знакомому по противоположности . Вот иллюстрация к сказанному — из письма Даниила Жуковского к Е. К. Герцык 1930 г.:

В 8 часов утра я подходил к Коктебелю. Я боялся, в каком состоянии застану Макса и его дом. Какова же была радость, когда все оказалось по-прежнему. <.> и когда я входил, я прежде всего услышал голос Макса, который объяснял кому-то: «Но ведь для того, чтобы описать эпоху, мало ее пережить, надо еще и забыть ее! Ведь процесс забвения есть процесс усвоения».

О! Это был знакомый, любимый, все тот же парадоксальный Макс.

Я сразу обрушился на него с изложениями всех моих новых теорий.

— Вы стали слишком догматичны. Вы стали говорить «законами», — объявил Макс.

— Но разве я не прав?

— Конечно Вы правы! Вы совершенно правы, Вы сами поражены тем, что Вам открывается. Вы этому отдаетесь со всем своим темпераментом! Как же Вы можете быть не правы?

— Конечно не могу! Так Вы со мной согласны? Вполне?

— Нет, не согласен. Это для меня слишком догматично.

— Но ведь я прав!

— Вы совершенно правы, но я с Вами не согласен.

— Боже мой, с чем же Вы согласны?

— С творческой ложью [5, с. 227].

Именно творческая ложь, или мифотворчество, т. е. правда особого рода, была стихией Волошина, основой его мудрости и его поэтической и жизненной продуктивности. И во второй половине жизни у Волошина изменится не подход, не отношение к жизни, но лишь его основная тема. И характерно то, что неприемлющие современники, раздраженные Волошиным первой половины его жизни, когда он представал слишком всеприемлющим, слишком широким, слишком радостным и... легковесным, несерьезным, даже безличным, — совсем иначе, чем прежде, пишут о Волошине позднем, меняют, подчас радикально, свое отношение к нему: здесь глубокое уважение, порой с оттенком изумления, здесь осознание его единственности — в осмыслении русских трагических событий, и мысли Волошина о революции, его стихи о России вызывают глубокое приятие, как и он сам, его личность этого времени. Различает это изменение и Маргарита Сабашникова, уже в недоверчивом изумлении: «Откуда вдруг у него все русское?» Или А. К. Герцык о послереволюционных стихах: «.Вы чувствуете совсем иначе, чем когда были в Париже. у Вас появилось чувство родины, и это так дорого и делает Вас бесконечно нужным и близким всем нам» [3, т. 10, с. 765].

Вторая половина жизни Волошина: ради нее он выбрал свой год и час рождения, область и народ («Я не сам ли выбрал час рожденья...»), так что первая была — подготовкой, таковой им осмыслялась. Мировая война стала явным рубежом для поэта, только что миновавшего свое тридцатипятилетие, и началом шестого семилетия жизни, означенного в автобиографии, данной по семилетиям, словом «Война», и теперь в его судьбе и душе действуют новые закономерности и новые силы. Вторая жизнь являет другие стихи — и как будто другого человека. Это отмечают все пишущие о Волошине, и современники, и потомки. Но не желает этого знать современная воинствующая православ-ность в лице Бонецкой, исходящая из «элементарных» и «простейших» представлений о православии, преподнося Волошина так, как будто аполлонический «проект» и есть последнее слово Волошина.

Возвращение Волошина в русскую литературу в позднесоветское время открывает полосу глубокого интереса к его личности и творчеству. Его внешняя биография, благодаря трудам В. П. Купченко, исчерпывающе изучена, его труды в значительной мере опубликованы. Творчество поэта шаг за шагом постигается в трудах литературоведов; его миросозерцание также постепенно приоткрывается, особенно в ряде антропософских исследований. Как и прежде, в начале XX столетия, в начале XXI Волошин тревожит и вызывает недоумение своей многогранностью и инаковостью... «Макс, скажи имя свое!» — сон с этими словами снится его матери Елене Оттобальдовне Волошиной, и слова эти повторяет глубоко понимавшая его А. М. Петрова, его верный друг на всех путях: «Мы все Вас решаем, как загадку, и все никак решить не можем. В самом деле: — Кто Вы? Что Вы?» [3, т. 10, с. 418]. И вот полярные ответы наших дней. Г. Ф. Пархоменко: великий христианский посвященный русской культуры. Н. К. Бонецкая: неоязычник и ницшеанец.

Книги Н. К. Бонецкой о Серебряном веке переполнены подобными категорическими оценками: весь Серебряный век есть сектантство с его худшими признаками, реанимация язычества, люциферизм, борьба с христианством,

внедрение в него дионисизма, создание новой религии, культа Диониса и новой церкви. И если подобные обвинения в адрес Вяч. Иванова периода Башни как-то отвечают давней и назревшей потребности на фоне сплошной и навязчивой апологетичности, то Волошин взят здесь, скорее, заодно, попутно. Впрочем, и Иванов у Бонецкой сведен лишь к периоду Башни и «глубинам сатанинским» [1, с. 302]: как будто поэт и неудавшийся оккультист Башни с его «дионисическим проектом» — это и есть единственный и подлинный Вяч. Иванов.

Причем в нападении на православие и в подрыве, в антихристианстве и в создании языческой религии обвинены у Бонецкой все: Иванов, Волошин, Белый, Флоренский, Шестов, Бердяев, Булгаков, наконец, — Р. Штейнер. И у всех — «проекты»: как будто они и впрямь создавали «проекты» — «проекты» новой религии и церкви и «проекты» разрушения христианства... Стоит обратить внимание на критический стиль, на многократно повторяемые уничижительные: они все провозглашают, заявляют, полагают, их не устраивает традиционно-христианское..., они не поняли, ухитрились истолковывать люциферизм как христианство, кому-то важно состряпать миф, у кого-то дурацкое мероприятие и похабный балаган... Они хотят вытеснить церковную мистику, привить православию дионисизм и т. д. и т. д.

Пробный камень — Рудольф Штейнер: можно ли воспринимать всерьез критика, который утверждает, что для обвинения в люциферизме «достаточно заметить», что в скульптурной группе Штейнера — «изображен и Люцифер» [1, с. 389]! Речь идет о штейнеровском Человеке, стоящем между Люцифером и Ариманом и противостоящем обоим духам зла. Так ведь и в иконе будет «достаточно заметить» с той же целью, что на ней изображен рядом со святым Георгием — и дракон. Вся христология Штейнера сводится Бонецкой к только и замеченному ею и многократно повторяемому в отрыве от контекста, что Христос есть великий дух Солнца, а антропософия в целом — к одному из вариантов осуществления ницшевского «проекта» Сверхчеловека, или же к приватному язычеству, — это саморазоблачительные утверждения критика, не потрудившегося освоить критикуемое. И если браться за перечисление ошибок, неточностей, непониманий и прямых извращений, стоит — или не стоит — вести спор чуть ли не с каждым утверждением, не остережется же автор высказывать такие ни на чем не основанные суждения, как, скажем: Штейнер говорил об утрате человеком самосознания в посмертии... Подобное объяснимо только незнакомством с материалом. И стремлением говорить кратко и упрощенно [2, с. 414], — кратко не получилось, а упрощенно — сверх меры, собственно, как и в том, что приписывается Е. К. Герцык: она, по Бонецкой, не дочитала штейнеровские драмы-мистерии, но глубже всех поняла их сущность. Видно, и сама Бонецкая: не дочитала, но, без сомнения, глубже всех поняла.

И если я как читатель соглашаюсь с некоторыми обличениями Бонецкой в адрес Вяч. Иванова, хоть и удивляюсь их тону, то я же и расплачиваюсь в других главах: все, Соловьев, Шестов, Булгаков, Флоренский, Волошин, Белый — все создатели «постницшевской» церкви, в конечном итоге сектанты и сатанисты, все, кроме Бонецкой, не поняли и злонамеренны. Стоит ли оспаривать такое: Волошин взыскует сатори, или: этот парень, Волошин, наи-

вен до бесстыдства (буквально так! — [1, с. 312]), и «не столь важно», пишет Бонецкая, «такой или несколько иной» был у него ход мысли: почему бы только Дионису из двух воскрешенных братьев «дано обрести реальную — культовую жизнь на русской земле?» — надо же устроить и культ Аполлона! Так будто бы рассуждал Волошин, когда он хотел «подарить России Аполлона» [1, с. 54], который для него — так от лица Волошина утверждает Бонецкая — был тождественен Христу! Разумеется, «проект» Волошина создать аполлоновский культ на Руси и идея тождества Аполлона с Христом — чистейшая выдумка Бонецкой, просто клевета, от первого до последнего слова. Как и сообщение о его «душевной болезни — меланхолической депрессии» [2, с. 420] — у Волошина, самого радостного человека в России! — таким видели его современники. И все критикуемые как ницшеанцы, третируемые с поразительной безответственностью — «от Мережковского до Свасьяна», все подались «коллективной (! — Т. К.) загипнотизированности» образом Заратустры, и это говорит «о возможности коллективной завороженности обликом вождя» [1, с. 30]!

Но стоит остановиться подробнее на кратко обозначенных выше обвинениях в адрес Волошина. Ведь должно же на чем-то основываться приписывание Волошину совершенно серьезного намерения создать на Руси церковь Аполлона! Глава «Аполлон Мышиный» в книге Бонецкой «Дух Серебряного века» посвящена известной статье Волошина об Аполлоне. Ему предпослана часть, варьирующая основной тезис: «Волошин чувствовал себя призванным к созданию новейшего культа Аполлона!» [1, с. 54]. В полной аналогии с Вяч. Ивановым. эта параллель, вероятно, и вдохновила обличительницу. Тезис звучит и так: «Отношение Волошина к Аполлону, как и Иванова к Дионису, было религиозным..» [1, с. 55]. Или: «Итак, для Иванова Дионис — это Христос; для Волошина же, по-видимому, несомненно аналогичное тождество Христа с Аполлоном» [1, с. 55]. Метод автора весь в этом: «...по-видимому, несомненно.». Сначала дается по-видимому, т. е. личная выдумка, причем автору ее не важно, так или иначе думал Волошин, затем звучит: несомненно: несомненно, это неоязычество. Характерно и «итак». Читатель (несомненно или по-видимому) обратит внимание, что перед итак должны бы стоять аргументы, на основании которых и делается вывод, но — ничего подобного: кажущийся вывод есть не что иное, как ложная посылка. И чего стоят умственные процедуры, как, например: если для Штейнера Христос — это «великий солнечный дух», а Аполлон — бог Солнца, то «тождество его с Христом для подобного воззрения выступает с полной очевидностью» [1, с. 55]. Эта полная очевидность в приведенном пассаже — шедевр безмыслия. Да, автору удалось усвоить связь Христа с Солнцем из текстов Штейнера, но для серьезного понимания, для прояснения этого тезиса, звучащего в этой форме нарочито примитивно, требуются изрядные выкладки из всего штейнеровского творения, из целого антропософии, и без этого тезис звучит как фальсификация. А далее Бонецкая на основании одного лишь этого признака — связи с Солнцем — утверждает тождество Христа и Аполлона для Волошина, да еще с полной очевидностью! Разумеется, ни Штейнер, ни Волошин никогда не утверждали ничего подобного. На что же ссылается Бонецкая? Волошин будто бы «мог черпать» это (эту бессмыслицу, приписанную ему Бонецкой) в «эзотерических учениях»,

ибо был «знатоком древнего и нового оккультизма» [1, с. 54]. Да, Волошин им был, именно знатоком, и поэтому он никак не мог ОТОЖДЕСТВЛЯТЬ Аполлона с Христом.

Волошин хотел устроить религиозный КУЛЬТ Аполлона на Руси? Это было его «проектом»? имело характер «религиозной программы»? говорит о его «неоязыческом проекте» [1, с. 62]? Волошин совершал в своем доме квазирелигиозные обряды, жертвоприношения Аполлону? Эти нелепости, высказанные Бонецкой, не могут быть подтверждены ничем — ни волошинскими текстами, ни воспоминаниями современников. Они и не подтверждены. И при пересказе волошинского трактата об Апполлоне Сминфее ею не приводится ни слова об этом. Бонецкая делает свои фантастические выводы, основываясь на ОДНОМ волошинском слове «КУЛЬТ» из письма к Маковскому 15 августа 1909 г. по поводу программы журнала «Аполлон». Вот эта единственная цитата, на которой базируются все измышления (см. [1, с. 53], где читаем: «Цит. по примечанию 12 к статье Волошина «Аполлон и мышь» (А. М. Березкин // Волошин М. Лики творчества. Л., Наука, 1989. С. 625.»):

Я вижу свою (и нашу) задачу не в том, чтобы исследовать древние культы Аполлона, а в том, чтобы создать новый — наш культ Аполлона, взявши семенами все символы, которые мы можем найти в древности. И для нас они, конечно, получат новое содержание.

Так культ аполлонийского начала в противовес дионисийскому оказывается для Бонецкой религиозным КУЛЬТОМ — она прочитывает это слово именно так, как проговорку, оно для нее как вспышка света, и далее — восстанавливает, как ей кажется, совершено серьезный волошинский (в действительности никогда не существовавший) проект! Проект новой религии, аполлоновской, и — таково «открытие» Бонецкой — наполненной оккультным антропософским содержанием, так что Волошин, оказывается, проектировал создать в этой новой церкви «аполлонийское посвящение» [1, с. 60], «вполне серьезно размышлял о возможности создания нового культа Аполлона, как это следует из приведенного выше его письма к Маковскому» [1, с. 61]! Следует ли все это из приведенной фразы письма?

Волошин в письме говорит о филологической проблеме, ибо его критики, И. Ф. Анненский и А. Волынский, не встречавшие ранее эпитет Ноготе^п, с недоверием восприняли статью в ее филологической части. Но Волошин в этом письме прежде всего отстаивает свое право не заниматься собственно филологическими изысканиями: «В мифологии я ищу идейных символов и комбинирую их согласно тому, как это мне кажется удобным. Поэтому вопрос о верности филологических построений относится только к основному имени Ноготе^п». Далее Волошин доказывает, что «такой эпитет Аполлона существует», ссылаясь на В. Рошера [3, т. 9, с. 476], но не считает подобные обсуждения существенными. Именно здесь и звучит приводимая Бонецкой цитата из письма, после которой следует: сопоставление имен Аполлона для современной мысли может сказать многое. Волошин именно сочетает разные эпитеты — вождь времени, вождь муз, — и из столкновения их расцветает его собственное — его культ Аполлона: культивирование любимой мысли

о связи различных искусств с прошлым, настоящим и будущим, и особенно значимая для него идея: искусство слова действует в стихии будущего. Этот культ и утверждает он в своей душе, и мысль его устремлена к важнейшему в его опыте осмысления поэзии: выраженное в слове не осуществится в жизни, здесь магия воздействия на будущее, здесь искусство обнаруживает свою связь с тайной времени, которая и предопределяет: поэт творит ценой своей жизни, он без остатка может перелить себя в свое творение, и его душа полнее выражена не в событиях его жизни, но в его слове. И этот круг волошинских мыслей замкнется позже чеканным:

.. .каждым новым Осуществлением

Ты умерщвляешь часть своей возможной жизни:

Искусство живо —

Живою кровью принесенных жертв.

(«Подмастерье» [3, т. 1, с. 217])

Нет, это не эллинские идеи — пишет Волошин в обсуждаемом письме о связи искусства и времени, — это не было выражено эллинами. Здесь то волошинское и творческое (творческая ложь), ради чего им ведется речь об Аполлоне Мышином, о вожде мгновений — и муз, и из этих символов, семян, прорастает новое содержание.

Бонецкая не интересуется этим, но ее измышления нанизываются одно на другое в безудержном полете: оказывается, по Бонецкой, что Волошин хотел не просто взять содержание этого культа из антропософии, но самой антропософии — придать «религиозный статус»! Так что «гностический опыт, освоенный ею, вводился в культовые рамки» [1, с. 62]!

Можно ли с меньшим пониманием сути дела характеризовать волошин-ское отношение к антропософии: говорить о ее религиозном понимании, и хуже — о придании ей «религиозного статуса»? Для Волошина антропософия — это ни в коем случае не религия (антропософский догматизм Маргариты Сабашниковой, по мысли Волошина, был связан именно с ее религиозным приятием антропософии), но «дисциплина мысли и понимания», «дисциплина познания» (из письма Ю. Л. Оболенской 10 ноября 1913 г.) [3, т. 10, с. 61], «новая система познания мира», «результат огромного опыта» [3, т. 10, с. 83], «человекопознание» [3, т. 10, с. 85]. Вот, к примеру, Волошин пишет в письме А. П. Остроумовой-Лебедевой 26 ноября 1925 г. о религиозном восприятии антропософии как об ошибке, речь идет о смерти общего знакомого, в последние месяцы жизни «разочаровавшегося» в антропософии: «.если бы он принимал антропософию как следует — т. е. как дисциплину познания, а не как религию, то он не "разочаровался" бы в ней и не совершил бы такого глубоко нецелесообразного и очень мучительного (духовно) акта, как самоубийство» [3, т. 13.1, с. 194].

Совершенно неверно предположение Бонецкой о том, что для Волошина поэт есть посвященный: Волошин замыслил «некий синтез (непременно некий! — Т. К.) духовного знания, религии и искусства» [1, с. 62], так что в нем в результате некоего посвящения в таинства Аполлона поэт становится именно

посвященным, одержимым Аполлоном, «принеся этому богу "в священную жертву" собственную душу» [1, с. 65] — куда уж дальше. По Бонецкой: став посвященным, обретя способность видеть аполлинийские сны, поэт постигает тайну вечности, т. е. поэзия есть «инструмент посвящения, поэт же — посвященный тайновидец» [1, с. 61].

Нет ничего более чуждого Волошину, чем подобная идея, навязанная ему Бонецкой. Он, знавший Штейнера и бывший знатоком оккультизма, никогда не смешивал столь различное. Для него угадывание поэта и знание посвященного — несопоставимы. Об этом он писал, например, в письме А. М. Петровой 2 декабря 1913 г. после прочтения штейнеровского цикла о небесных иерархиях, не соглашаясь с Маргаритой Сабашниковой в ее оценке его венка сонетов «Lunaria»: «Читая его (цикл Штейнера. — Т. К.), все мысленно спорю с ней: о "Lunaria", о ее словах, что там много напутано. Да, из цикла о Иерархиях мне раскрылась совсем иная картина звездного мира и Луны, в частности. Но в то же время явилась возможность посмотреть со стороны на написанное мною. И меня удивляет там не напутанное, а то, что многое было угадано. Ведь если писать стихи, зная все, то тогда только адепты имеют право писать стихи. И это тайная мысль Амори», — прерывая цитату, стоит сказать, что тайная мысль Маргариты Сабашниковой, с которой ни в коем случае не может согласиться Волошин, есть явная мысль Бонецкой, которую она выдает за волошинскую: поэт есть адепт тайного знания. Далее же у Волошина: «Но для адептов раскрыты более важные виды творчества. Стихи пишутся не о том, что знаешь, а о том, что чувствуешь, о чем догадываешься. Они говорят не об объективной истине, а о том, что переживает и познает мое "Я" на одной из промежуточных ступеней». Волошин не считает себя адептом тайного знания, но учеником, и к тому же поэтом — лишь поэтом. Адепту же дано высшее, чем поэзия, творчество. «Вот я теперь знаю об устройстве вселенной больше. Но ведь этого знания я не могу вложить в стихи. Я знаю из учебника (потому что этот цикл — учебник — первоосновы, которые Д<окто>р должен объяснять слово за словом). Но нельзя же учебник перекладывать в стих. Когда это приобретенное знание принесет плоды — тогда явится новое творчество — но и оно будет стучаться туда, в ту область, которой я еще не знаю» [3, т. 10, с. 78-79]. И не раз еще Волошин объяснит это: посвященный несет знание, поэт же устремляется в эту же область — «порывом интуиции сердца» [3, т. 10, с. 85], и подчас у поэта «горит» то, что подробно изъясняет знающий.

Теперь о том, что думал Волошин — именно Волошин, а не Бонецкая за него — об Аполлоне, точнее, об аполлоническом начале в творчестве, ибо богом как таковым Аполлон для Волошина не был, он был — демоном, в том смысле, в каком вообще для него, как и в христианской традиции, античные боги — демоны. О своем отношении к аполлоническому началу он пишет в письме С. К. Маковскому в апреле 1909 г., в котором он предлагает свои формулировки, обсуждая вариант манифеста для первого номера журнала «Аполлон»:

Задача «Аполлона» уяснять и развивать неизбежные для русского искусства

стремления к Аполлоническому началу творчества.

Далекий от «академизма» и от косности школ, давая простор всем новым устремлениям художественной мысли, «Аполлон» будет называть своим только строгое искание красоты, только свободное, стройное и ясное, только сильное и жизненное искусство, стоящее за пределами болезненного распада духа и лженоваторства [3, т. 9, с. 435-436].

Никаких религиозных задач в обращении к аполлонийскому началу в творчестве Волошин не имел в виду, даже если это строгое искание красоты и ясного искусства и возводил в культ. И стоит повторить: возводить нечто в культ не значит создавать на Руси новый религиозный КУЛЬТ ради подрыва христианства.

Сама тема аполлонического и его культивирования в противовес диони-сийскому, возникшая у Волошина в тот же период в беседах с А. В. Гольштейн, ранее уже актуализировалась у С. Маковского в стремление создать журнал «Аполлон», художественное издание, а вовсе не церковь бога Аполлона на русской земле, и имя Аполлона должно было быть «и программой, и боевым кличем против Диониса» [3, т. 9, с. 439], против дионисийства, которым, как это прозвучало в диалоге Волошина и Гольштейн, почти все пронизано в новейшем русском искусстве, но которое не свойственно было русской классике до Достоевского. В результате бесед с Маковским о журнале Волошин готов был взяться за литературно-критический отдел, а вовсе не — по Бонецкой — за создание религиозных ритуалов и посвящений. Маковский задает вопрос: «Как определить в нескольких словах, что называем "аполлоническим началом творчества"? Обратите внимание именно на это выражение» [3, т. 9, с. 446], — собеседники подчеркивают сугубо эстетический подход к теме Аполлона. И словно в ответ, в одном из своих писем Волошину А. В. Гольштейн пишет, что для нее Аполлон есть гармония, порядок, простота, ясность, жизнь, внесенная в искусство, а линия «Аполлона» — это Тургенев, Тютчев, но не Достоевский.

А ведь Волошин писал еще и гимны Аполлону! Это были — обличает Бонецкая — тексты к обрядам, которые он осуществляет в своем коктебельском доме. Эти стихи — пишет Бонецкая об «Алтарях в пустыне» — «имеют характер религиозной программы» [1, с. 55]. Волошин же объясняет: это стихи — об «Аполлоне юга» [3, т. 9, с. 443], не наше северное мифотворчество, это вживание в аполлонийские переживания античных греков, например, песни, которыми они встречали весеннее возвращение Аполлона из Гипербореев [3, т. 9, с. 444]. Волошин сообщает Маковскому (о том говорит и стихотворение), что во время прогулок на закате он зажигает огонь «из прошлогодних трав и свежей полыни» [3, т. 9, с. 444] — о ужас! — к удовольствию Бонецкой: он зажигает костер — в честь Аполлона. Волошин завершает этот пассаж шуткой: «Так по мере своих сил и возможностей я тоже занят редакционными подготовлениями». Так что — ничего ужасного — эти огни из сухих трав с горьким дымом во время прогулок есть лишь «редакционное подготовление» и вхождение в образ, и стихи он писал, «стараясь постичь подлинный характер Эллинского Аполлона» [3, т. 9, с. 459), но, конечно, вовсе не ради создания религиозного ритуала.

Вот еще одно объяснение Волошина в письме А. В. Гольштейн по поводу Аполлона: «Я, конечно, не назвал бы журнал "Аполлоном", но имя уже

существовало в желании Маковского раньше, чем мы с ним разговорились. Конечно, имя "Аполлон" страшно. Да, не думаю, чтобы храм Аполлона можно было воздвигнуть в России посредством журнала.» [3, т. 9, с. 449] — и далее Волошин использует их общий с А. В. Гольштейн символический язык, говоря о русской классически ясной литературе, аполлонийской, утраченной, которую, конечно, нельзя воссоздать лишь журналом, ведь вся современность пронизана дионисийством, и потому на символическом языке и основываясь на мифологии Маковский и сотрудники (Волошин пытается обозначить общее и различное с ними) берут Аполлона не как противника Диониса, но как его завершителя.

И уж конечно, нигде в контексте разговоров о новом журнале и об апол-лоническом начале творчества не возникает и мысли об антропософском содержании: никому из участников журнала, кроме Волошина, антропософия не была близка. Но главное: антропософия нимало не нуждалась в освящении ее в культе — Волошину не могла прийти в голову подобная нелепость. Или же нужно действительно считать Волошина непроходимо наивным парнем, чтобы сочинить за него такое. этот фантастический, гипотетический, неоязыческий проект, не имеющий никакого отношения к реальному Волошину. И все это лишь на основании ложного прочтения слова КУЛЬТ — как будто это слово в атмосфере Серебряного века имело лишь одно значение церковной организации.

В заключение, говоря об этом странном полюсе contra, о разоблачении Волошина как неоязычника, отождествившего Христа и Аполлона, надо сказать несколько слов об уже упомянутом — о взыскании сатори! Как ни странно, это говорится именно о Волошине — в следующей части книги Бонецкой, обещающей читателю дать развернутый анализ эстетики Волошина. Что ж, Волошин представлен как великий комбинатор. он берет идеи Ницше, потом переходит к Штейнеру (по оценке Бонецкой — достаточно остроумно переходит), подключает Фрейда, все это он глубоко усвоил и соединяет — соединяет, как кажется Бонецкой, эти явления мысли как соединимые, в действительности же — несопоставимые по масштабу и несоединимые по духу.

Подобное комбинирование вообще есть общее место современных исследований. Когда говорят, например, об антропософии как об освоении той или иной, пусть христианской или гностической, традиции, а о Волошине — как о человеке, который основывался на том или ином учении, то судят по себе, когда, иначе как заимствуя оттуда или отсюда, вовсе невозможно рассуждать о чем бы то ни было. И тогда — ВСЁ сводится к заимствованиям, воздействиям, влияниям — и к поиску их — в любом духовном явлении. Но если понимать, то понимать антропософию как СОЗДАНИЕ одного человека, Штейнера, как результат его ПОЗНАНИЯ. А волошинскую эстетику и его поэтические идеи — как создание его творческого духа. Что же касается воздействия Фрейда и Ницше, то при серьезном подходе можно лишь упомянуть в скобках о впечатлениях ранней юности Волошина, о школе, которую проходил он в начале пути. И даже говоря о таком мощном воздействии, как штейнеровское, надо принять во внимание свидетельство самого Волошина: и до знакомства с антропософией он мыслил подобными категориями, а в ней самой обрел свои же интуиции, но данные в невиданном ранее развороте.

Выявляя волошинские будто бы комбинирования чужих идей, Бонецкая удостаивает Волошина даже похвалы: воистину прав Волошин, когда брань для него лучше одобрения («не поздоровится от этаких похвал.»). Оказывается, Волошин обогатил созданную смесь: «достаточно самобытными интуициями» [1, с. 67], обратим внимание на снисходительное: достаточно самобытными. Однако, взыскание сатори! Да, Волошин дан еще и как взыскующий сатори в одноименной части книги. И совсем неважно для Бонецкой, знал ли Волошин дзен-буддизм или нет, а если и не знал (с ее точки зрения), то мог знать — через живопись импрессионистов, связанную с восточной традицией, он ведь интересовался японской гравюрой. В параллель к подобному ходу мысли я могу привести лишь сходный шедевр. бахтинское: Достоевский мог приобщиться к карнавальной стихии — через чтение евангелий (так у Бахтина). И подобного для Бонецкой достаточно, чтобы сделать вывод, весьма косноязычный, притом выделенный курсивом, о том, что волошинский «искомый Аполлонов культ есть взыскание сатори и подобен в своих мистических основах художественному творчеству» [1, с. 91]. К этому смешению комментарии излишни.

Интересно: что сказал бы Волошин по поводу этих измышлений? Порадовался ли бы он, что подобное неприятие означает тайную задетость его идеями? Не думаю. Он знал неприятие в разных видах, обвинения различные и противоположные, но то, что он — впрочем, как и Иванов, Мережковский и прочие, — неоязычник и сатанист, разрушитель церкви, а к тому же создатель антропософской религии Аполлона Мышиного, взыскующий сатори. Волошин писал: «.я с гордостью констатирую, что: меня за 30 лет ни разу не похвалили ни в одной газете, ни в одном журнале, что я всегда был запрещен цензурой всех режимов (до интеллигентской включительно.), что меня ругали представители всех направлений. и тем не менее меня все-таки знают и переписывают» [3, т. 13.1, с. 118]. Эти «все направления» теперь пополнились еще одним, представительницей которого — «элементарного православия» — считает себя Бонецкая.

Позабавило бы это Волошина? Он стремился знать о впечатлениях и мнениях его друзей, задавал вопросы о своих стихах, когда посылал их, ценил более критику, чем похвалу, более contra, чем pro (впрочем, обоснованным и тем и другим он был не избалован). Но огульные обвинения выходят за границы этого поля — литературной критики и шире: мыслей поэта и его жизни, восприятия другими его идей, жизни этих идей уже в отрыве от личности поэта и мыслителя. То, что у Бонецкой, — вне этого поля, вне понимания другого, вне стремления к пониманию, к точному весу и верной оценке (это именно ценил Волошин в литературной критике), и вне уважения к личности человека. Да и вообще вне мыслительного, вне поэтического — здесь произвол и безразличие к истине. В волошинском опыте можно извлечь нечто подобное: однажды он отвечал большевистскому критику Б. М. Талю, прочитав его разгромную статью «Поэтическая контрреволюция в стихах Максимилиана Волошина», отвечал прямо и лично на ее ложь и обвинения, и в конце. пригласил Таля приехать в Коктебель, чтобы поговорить лично: «Узнаете по крайней мере, кто я и каковы мои стихи в действительности» [3, т. 12, с. 776]. Статью Таля он характеризует так: она представляется «.не литературной критикой, а проку-

рорским обвинением. <. ..> Силы наши не равны: Вы обвиняете, но обличаемый отвечать не может» [3, т. 12, с. 774]. И далее там же: «Ваши домыслы о моем монархизме (здесь надо читать: неоязычестве и проч. — Т. К.) — не больше чем прокурорская подтасовка. Я пишу четко и ясно, и надобно особо предвзятое мнение, чтобы вычитать в моих стихах то, что находите в них Вы».

ЛИТЕРАТУРА

1. Бонецкая Н. К. Дух Серебряного века (феноменология эпохи). — М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2016.

2. Бонецкая Н. К. Царь-Девица: Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи. — СПб.: Полиграф, 2012.

3. Волошин М. А. Собрание сочинений. — Т. 1. — М.: Эллис Лак, 2003; — Т. 8, — М.: Эллис Лак, 2009; — Т. 9. — М.: Эллис Лак, 2010; — Т. 10. — М.: Эллис Лак, 2011; — Т. 11; Т. 12. — М.: Эллис Лак, 2013; — Т. 13, Кн. 1. — М.: Эллис Лак, 2015.

4. Воспоминания о Максимилиане Волошине / сост. и комментарий Купченко В. П., Давыдов З. Д. — М.: Советский писатель, 1990.

5. Таинства игры. Аделаида Герцык и ее дети / сост., примеч. Т. Н. Жуковской. — М.: Эллис Лак, 2007. — 227 с.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.