Пушкину, по-видимому, не хватало реалий. Не исключено, что, написав сцену аукциона, он понял, что для правдивого изображения чуждого по духу и времени быта ему еще не раз придется встретиться с подобными препонами. Однако шаг к психологической прозе Толстого и Достоевского был им уже сделан.
Я. Л. Левкович
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАРАЛЛЕЛИ I. К творческой истории элегии «Сожженное письмо»
«Сожженное письмо» написано в Михайловском в конце 1824—начале 1825 гг. Оба известных автографа элегии — перебеленный и беловой — относятся к заключительной стадии работы над текстом.1 Однако еще П. В. Анненков2 справедливо поставил в связь с «Сожженным письмом» запись, обнаруженную им в рабочей тетради Пушкина (ПД, № 835): «5 сентября 1824 и. 1. (1. [Е. А¥.]».3 В настоящее время общепризнано, что запись эта — памятная заметка о получении письма от Е. К. Воронцовой и что «Сожженное письмо» входит в длинный ряд стихов Пушкина, связанных с ее именем.
Несомненная связь «Сожженного письма» с реальными событиями жизни Пушкина4 заслонила от исследователей элегии другой важный момент, который проясняется при изучении второй масонской тетради. Заметка о письме от Воронцовой соседствует здесь, на л. И об., с черновиками XXXII строфы третьей главы «Евгепия Онегина», строфы, где Татьяна изображена с оконченным письмом к Онегину в руке. А записанному в той же рабочей тетради перебеленному автографу «Сожженного письма» предшествует набросок XV строфы четвертой главы романа в стихах — фрагмент отповеди Онегина Татьяне. Этот двойной параллелизм наводит на мысль о существовании известной связи между темой (письмо влюблен-
1 Перебеленный автограф находится в составе рабочей тетради (ПД, № 835 (вторая масонская), л. 51) и по положению в ней может быть твердо датирован декабрем 1824 г., а с известной долей допущения — второй половиной этого месяца. Беловой автограф известен ныне лишь по фотокопии, восходящей к утраченной Капнистовской тетради, и, по убедительному соображению Б. В. Томашевского (см.: Литературное наследство, т. 16—18. М., 1934, с. 854—855, 858), относится к середине марта 1825 г.
2 Анпепков П. А. С. Пушкип в Алексапдровскую эпоху. СПб., 1874, с. 282; историю расшифровки и толкования записи см. в кн.: Рукою Пушкина. М.—Л., 1935, с. 301—302.
3 Цитируем по большому академическому изданию (VI, 322), где текст записи уточнен Б. В. Томашевским.
4 Об этом прямо свидетельствует записанный П. В. Анненковым рассказ О. С. Павлищевой (см.: Анненков П. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху, с. 282).
ной барышни к разочарованному денди), которая развивалась в романе, и создававшейся в то же время элегией. Психологическая ситуация, изображенная в «Онегине», резко контрастирует с коллизией «Сожженного письма», где «письмо любви» получает влюбленный. Но независимо от типа связи между ними работа над «Евгением Онегиным» могла осенью 1824 г. оказаться тем творческим контекстом, который в декабре стимулировал возвращение поэта к уже набросанной вчерне элегии, а раньше, в сентябре, способствовал, быть может, возникновению и самого замысла стихотворения.5
Для будущего историко-литературного комментария к «Сожженному письму» небезынтересно и другое.
Среди произведений французского поэта Клемана Маро (Clément Ma-rot, 1496—1544) есть элегия, написанная по случаю получения первого письма от возлюбленной. Рассказ о восторгах, которыми подарило оно поэта, сменяется описанием горестных чувств: по воле красавицы письмо должно быть сожжено. Маро повествует о своих сомнениях и колебаниях: «Несколько раз подносил я его к огню, || Чтобы сжечь, потом стремительно удалял его оттуда, || Потом снова приближал его к пламени п опять отводил назад. || Но, наконец, с сожалением сжег его, || Промолвив: „Письмо (прежде я поцеловал его), || Раз она этого желает, ты будешь сожжено с.. .> II Вот как превратилось в золу и пепел || Величайшее блаженство, когда-нибудь выпадавшее мне на долю"» («Aucunefoys au feu je la boutoye || Pour la brusler: puis soudain Ten ostoye, || Puis l'y remis, et puis l'en recullay. || Mais à la fin, à regret, la bruslay || En disant: „Lettre (après l'avoir baisée), Il Puisqu'il luy plaist, tu seras embrasée <.. .> Il Voylà comment pouldre et cendre devint II L'ayse plus grand' qu'à moy onques advint"»). Доложив даме об исполнении ее воли, поэт заверяет: «Но если я снова получу от вас письмо, II То, чтобы его сжечь, его надо будет лишь положить || Подле моего сердца; там оно найдет II Огня довольно и пусть испытает, || Сколь испепеляюще любовное пламя...» («Mais si de vous j'ay encor quelque lettre, Il Pour la brusler ne la faudra que mettre II Près de mon cueur; là elle trouvera II Du feu assez, et si esprouvera II Combien ardente est l'amoureuse flamme»).6
К XVI элегии Маро внимание Пушкина мог привлечь Лагарп. Его известный труд «Лицей, или Курс древней и новой литературы» был принят
5 С «Сожженным письмом» может быть гипотетически поставлен в связь еще один набросок, следующий в тетради ПД, № 835 (л. 51) непосредственно за перебеленным автографом элегии. Это два стиха — «Так <нрзб.> слезами || Пылая капает сургуч» (И, 473), — которые были, по-видимому, «заготовкой впрок», закрепляющей художественно-поэтический образ, навеянный работой над «Сожженным письмом». Достойно внимания, что набросок сделан не шестистопным, как элегия, а четырехстопным ямбом.
6 Французский текст элегии Маро см. в издании, сохранившемся в библиотеке Пушкина: Marot Clément. Oeuvres complètes, v. 2. Paris, MDCCCXXIV, p. 260—266 (см.: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. — В кн.: Пушкин и его современники, вып. IX—X. СПб., 1910, N° 1138; не разрезано); вольный русский перевод начала стихотворения, местами приближенный к Пушкину,— в кн.: Французские поэты. Характеристики и переводы. Сост. С. Пинус, вып. II. СПб., 1914, с. 216—217.
в Царскосельском Лицее в качестве обязательного пособия и навсегда сохранил авторитет в глазах Пушкина. Говоря о Маро, Лагарп особо останавливается на интересующей нас элегии. В его освещении этот эпизод жизни и творчества Маро приобретал тем больший интерес, что критик полагал, будто под условным именем Анны, которой адресовано стихотворение, Маро — камердинер Маргариты Наваррской — обращался к самой королеве. Коснувшись того, что мы назвали бы сейчас автобиографической основой элегии, Лагарп замечает далее о Маро: «Он описывает с трогательной правдивостью сожаление, которое он испытал, и усилие, которое совершил над собой, бросая это письмо в огонь». Автор «Лицея» не только цитирует сердцевину стихотворения — описание горестных колебаний поэта и обращение его к письму, предшествующее акту сожжения. Он расценивает это описание как мастерское и новаторское для поэзии своего времени, прибавляя: «Лафонтен, который много читал Маро, как видно, имитировал картину, прошедшую только что перед нашим взором, в <.. .> одной из своих лучших басен» 7 (следует цитата из басни «Кот и старая крыса»).
Усердный читатель Лагарпа, Пушкин вряд ли мог не заметить этот фрагмент, не просто привлекающий внимание к элегии Маро, но обнаруживающий в ней поэтические находки, не прошедшие бесследно для французской литературы. Заинтересованный характеристикой Лагарпа, Пушкин, по-видимому, обратился от него непосредственно к самому Маро и прочел его стихи целиком. Думается, что текст «Сожженного письма» свидетельствует в пользу такого предположения. Уже С. Пинус — первый (и до сих пор единственный) переводчик XVI элегии Маро на русский язык — снабдил свой перевод примечанием: «Ср. „Сожженное письмо" А. Пушкина».8 Однако наблюдение это прошло мимо внимания пушкинистов.
Поэзия Маро вошла в творческое сознание Пушкина в лицейские годы. В майском номере «Российского музеума» за 1815 г. появился пушкинский «Старик» — перевод эпиграммы Маро «De soy mesme» («О себе самом»). Впоследствии «Старик» оказался среди лицейских стихотворений, переработанных Пушкиным в 1817—1825 гг.9 Мнение Б. В. Томашевского о степени знакомства Пушкина с творчеством Маро, выраженное в статье «Пушкин и французская литература» (1937), не лишено известной противоречивости. С одной стороны, ученый писал, что в 1810—1820-х гг. Пушкин «переводит поэтов, входящих, так сказать, в его поэтический обиход, поэтов, которых он любил и которым подражал». С другой же стороны, имея в виду историко-литературные наброски Пушкина 1830-х гг., Томашевский замечал о «Старике»: «Этот перевод пе свидетельствует о большом знакомстве с творчеством Маро, так как иначе вряд ли Пушкин воспроизводил бы
7 Lycée, ou Cours de littérature ancienne et moderne. Par J. F. Laharpe, t. 4. Paris, 1817, p. 221—222.
8 Французские поэты. Характеристики и переводы, вып. И, с. 217.
9 См. комментарий Л. Н. Майкова в кн.: Соч. Пушкина. Изд. имп. АН, т. I. СПб., 1900, с. 131—133. Ср.: Владимирский Г. Д. Пушкин-переводчик. — В кн.: Пушкпп. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5. М,-Л., 1939, с. 317, 322-323.
стихи Буало о его триолетах. Речь может идти лишь о знакомстве Пушкина с эпиграммами Маро, а возможности этого знакомства не следует преуменьшать <.. .> маротический стиль и вместе с тем имя Маро были популярными в начале XIX в., и если Пушкин и не изучал углубленно Маро, то из поэтов XVI в. он был ему известен лучше других».10 Как мы полагаем, факт знакомства русского поэта с XVI элегией Маро позволяет внести в эти представления некоторые коррективы.
В выборе объекта пушкинского лицейского перевода как нельзя более сказалась традиционная репутация Маро. XVIII в. видел в нем мастера малых лирических жанров по преимуществу, причем особым вниманием пользовалась эпиграмма Маро. Стиль поэзии Маро, отмеченный остроумным изяществом, легкостью, новеллистической увлекательностью, стиль, явившийся в XVI в. новаторским завоеванием французской поэзии, в XVII—XVIII вв. обрел новую жизнь в творчестве таких последователей Маро, как Ж. Лафонтен и Ш. Б. Руссо. В новую литературную эпоху «маротический» стиль означил собою тенденцию к архаизации поэтического языка, к соединению в нем наивной иронии и изящества, гармонической ясности и точности выражений.
Неудивительно поэтому, что следы интереса Пушкина к «маротиче-ской» поэзии вновь обнаруживаются на грани 1824—1825 гг., когда обращения его к жанру эпиграммы участились, а его эпиграмматические опыты отмечены рядом новых признаков. «Около 1825 г., — писал Б. В. То-машевский, — под влиянием Ж. Б. Руссо и русских эпиграмм Баратынского Пушкин меняет свою эпиграмматическую манеру. Вместо коротких эпиграмм, построенных на одном остром слове, Пушкин пишет развитые эпиграммы, содержащие краткое повествование, в которых остроумие заключается в самом рассказе и комическом тоне».11 Размышляя о возможностях и разновидностях жанра, Пушкин различает эпиграммы «антологические, в которых развертывается поэтическая прелесть», «Маротическую, в которой сжимается живой рассказ», и «ту, которую Буало определяет словами: Un bon mot de deux rimes orné» (XI, 61).
Приведенный фрагмент, исключенный Пушкиным из окончательной редакции «Отрывков из писем, мыслей и замечаний», возник осенью 1827 г. Но черновой текст его (см. XI, 333) отчетливо показывает, что в работе над этим наброском Пушкин отталкивался от более раннего текста собственной маргиналии на второй части «Опытов» Батюшкова (XII, 279). Это позволяет уверенно считать, что о видах эпиграммы Пушкин думал еще в Михайловском, осмысляя, в частности, разные модификации жанра в связи с возможностями их перевода.
Создание «Сожженного письма» — свидетельство того, что в середине 1820-х гг. знакомство Пушкина с поэтическим наследием Маро не ограничивалось эпиграммами. От своего литературного праобраза элегия Пушкина унаследовала немало. К Маро восходят ее тема (сожжение письма возлюбленной во исполнение ее воли), главная поэтическая идея (изображе-
10 Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960, с. 76, 100—101.
11 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 6-ти тт. (Приложение к журналу «Красная Нива»), т. 6. Путеводитель по Пушкину. М.—Л., 1931, с. 388.
ние горестных переживаний поэта, вынужденного «предать огшо все радости» свои) и связанная с нею психологическая насыщенность. Более того: в обоих случаях лирическое излияние поэта включает обращение к «письму любви», предшествующее его сожжению, рассказ о «радостях», которые принесло с собой послание возлюбленной, о долгих сомнениях и колебаниях, пережитых влюбленным, о горести его, сопутствовавшей превращению заветных листов в пепел. Элегию Пушкина сближает с элегией Маро легко различимая в обоих случаях автобиографическая основа. И там, и тут она заявляет о себе неповторимыми индивидуальными приметами, сообщая двум столь различным стихотворениям оттенок особой психологической достоверности. Замысел «Сожженного письма» и родился на скрещении двух творческих стимулов, один из которых шел от конкретной жизненной ситуации, выявившей свое поэтическое содержание на фоне работы над «Онегиным», а другой — от литературного образца, возникшего тремя веками ранее при сходных обстоятельствах.
Не менее существенны, однако, различия между двумя элегиями, памятниками двух различных стадий литературного развития. Мотив, возведенный Пушкиным до роли сюжетообразующего, — один из многих мотивов, различимых в элегии Маро. В отличие от «Сожженного письма» стихотворение Маро — искусное риторическое построение. События, о которых повествует поэт, — в прошлом; сложные психологические переживания разум его соразмерил с жизненным опытом, вместил как яркий, но частный, завершенный эпизод в послание к Анне. Поэтическая находка Маро, которую в свое время подчеркнул Лагарп, заключалась в изображении колебаний как особого, длящегося во времени психологического состояния. У русского поэта этот момент медлительной нерешительности стал лишь отправной точкой сюжетного движения. Читателю Пушкина дано присутствовать при сожжении письма, участвовать в сокровенных движениях души поэта. Его речь обращена не вовне, не к читателю и даже не к возлюбленной. Все его помыслы устремлены к «письму любви». Поэт прощается с письмом, шаг за шагом следит за его уничтожением, вновь взывает к нему, ставшему легким пеплом. Искусство построения «Сожженного письма» в том, что при гармонической завершенности элегии ее последний стих — единственный не имеющий рифмы в ряду александрийских двустиший парной рифмовки — воспринимается скорее как прерывающий, чем как замыкающий тематическое развитие. В Капнистовской тетради Пушкин снабдил «Сожженное письмо» подзаголовком «(отрывок)» и пометой «Поместить в элегиях» (II, 922, 1154). Поэтика стихотворения подсказывает вывод, что эти определения представляют собой две разные характеристики его жанра.
Мотив безумия принадлежит к числу определяющих в поэтической системе «Медного всадника». И удельный вес этого мотива в литературной проблематике эпохи, и особая значимость его в идейно-художествен-
II. Пушкин, Бульвер-Литтон и Бальзак
(К интерпретации мотива безумия в «Медном всаднике»)
ной структуре «петербургской повести» издавна привлекали к нему внимание исследователей.1 Как в направлении разработки темы, так и в понимании наиболее важных и принципиальных ее сторон большинство ученых ныне единодушны. Однако отдельные фазы в сюжетном развитии мотива безумия (а здесь нет ничего случайного или второстепенного) и сейчас вызывают различные, а иногда и взаимоисключающие трактовки. Так, все согласны в том, что разум оставил бедного Евгения: «его смятенный ум || Против ужасных потрясений || Не устоял» (V, 145). Но бунт героя, знаменитое «Ужо тебе» и предшествующее протрезвление рассудка («Прояснились || В нем страшно мысли» — V, 147) послужили поводом для возникновения разных толкований. Одна точка зрения яспо выражена Н. В. Измайловым, который считает, что из «нечеловеческого состояния» Евгения «выводит одно, казалось бы незначащее, обстоятельство: непроизвольное возвращение на то же место, где в день наводнения он провел мучительные часы», и новая встреча — снова один на один — со «строителем чудотворным». «Этой встречи достаточно, чтобы у безумца, который „вспомнил живо" „прошлый ужас", на несколько мгновений прояснилось сознание и он вновь обрел и способность рассуждать, и враждебное чувство, желание возмездия тому, на кого он еще в первую встречу, в день наводнения, стал смотреть как на виновника бедствия».2 Но существует и другая точка зрения, выраженная в недавнее время со всей остротой И. М. Тойбиным, который осмыслил вспышку сознания у «бедного безумца» на фоне характерных для эпохи романтических трактовок темы. Он пишет: «Речь идет о прозрении, о состоянии духа, в котором человеку открывается нечто такое, чего не видят другие... состояние общего напряжения достигает апогея, оно переходит предел, и тогда наступает вспышка: „прояснились в нем страшно мысли". Следует, как видно, согласиться с мнением П. Антокольского о том, что здесь мы имеем дело с „безумием" совершенно особого рода».3 Подобная трактовка должна повлечь за собой существенное переосмысление кульминации второй части поэмы и не может не отразиться на восприятии «Медного всадника» в целом. Более того, для творчества Пушкина 1830-х гг. романтическая интерпретация психических состояний — случай столь исключительный, что, приняв эту точку зрения, мы неизбежно должны были бы внести коррективы в принятые представления о поэтике зрелого Пушкина.
Думается, однако, что охарактеризованный Тойбиным комплекс идей, свойственных романтическим трактовкам темы безумия, не имеет к «Медному всаднику» прямого отношения* и что литературный контекст поэмы иной. Для понимания интересующего нас мотива «прозрения» безумца небезынтересны, в частности, два произведения западноевропейской лите-
1 См.: Макаровская Г. В. «Медный всадник». Итоги и проблемы изучения. Саратов, 1978, с. 35 и др.
2 Измайлов Н. В. «Медный всадник» А. С. Пушкина. — В кн.: Пушкин А. С. Медный всадник. Л., 1978, с. 263.
3Тойбин И. М. Пушкин. Творчество 1830-х годов и вопросы историзма. Воронеж, 1976, с. 169. Ср.: Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы. Л., 1974, с. 348—351 и след.
8 Временник
113
ратуры, одно йз ко-^орыХ — роман Э. Ёульвера-Литтона «ИелэМ, или Приключения джентльмена» (1828) — хорошо известно по его разнообразным и плодотворным отражениям в творчестве Пушкина, другое — повесть О. Бальзака «Прощай!» (1830) — никогда к сопоставлению с Пушкиным не привлекалось и мы не располагаем свидетельствами о том, было ли оно известно русскому поэту.4
В романе Бульвера-Литтона тема безумия возникает во вставной новелле — жизненной истории лорда Гленвила, друга героя (глава ЬХХ1У). В отсутствие Гленвила душевное потрясение лишает его возлюбленную рассудка. По возвращении любовника Гертруда не узнает его, и все его старания, все попытки лучших врачей Англии вернуть ей разум остаются тщетными. Доктор, который «больше чем другие разбирался в таинственных проявлениях этой ужасной болезни», посоветовал увезти больную туда, где протекало ее раннее детство, так мотивировав свой совет: «...я замечал, что зачастую душевнобольные легче припоминают места, чем людей. Может быть, если удастся оживить одно звено в цепи, оно потянет за собою и другие».5 Опыт частично удался: в тщательно воссозданной обстановке ее девичьей комнаты рассудок Гертруды пробуждается к жизни, но, не в силах перенести сознание всей глубины своего несчастья, она умирает.
Трудно сказать, возникла ли повесть «Прощай!» вполне независимо от опыта английского романиста: темы и мотивы «Пелэма» всплывают и в других произведениях Бальзака начала 1830-х гг. (в «Красной гостинице», например, которая, как и «Прощай!», впоследствии была включена автором в «Философские этюды»). В повести «Прощай!» тема безумия выступает как сюжетообразующее начало. Графиня де Вандьер, юная жена французского генерала, сопровождавшая мужа при походе в Россию, в момент переправы через Березину под влиянием трагической личной коллизии сходит с ума. Через несколько лет вернувшийся из плена барон де Сюси находит безумную на попечении ее дяди, врача. Она не узнает своего бывшего любовника, и после ряда бесплодных попыток оживить ее ум тот решил предпринять «необычайно сложный опыт». В своем поместье он воссоздал пейзаж и обстановку, которые окружали графиню в день катастрофы. По совету врача, больную во сне перевезли в «эту искусственно созданную копию долины Березины»,6 где она проснулась в походной карете под грохот снарядов и вопли переодетых крестьян, участвующих в инсценировке. Сознание возвратилось к ней, но лишь для того, чтобы, узнав возлюбленного, графиня бросилась в его объятия и умерла.
4 Повесть напечатана впервые в газете «La Mode» (1830, 15 мая и 5 июня). В 1832 г. под названием «Долг женщины» она вошла во второе издание «Сцен частной жизни». Внимание русского читателя повесть привлекала жизненным материалом: завязка трагических ее событий происходит в ноябре 1812 г., при переправе остатков наполеоновской армии через Березину. Первый русский перевод, появившийся в конце 1832 г. («Телескоп», 1832, № 18—20), так и назывался: «Переправа через Березину».
6 Бульвер-Литтон. Пелэм, или Приключения джентльмена. М., 1958, с. 468.
6 Бальзак О. Собр. соч. в 24 томах, т. 19. М., 1960, с. 141—144.
Нетрудно заметить то общее, что связывает приведенные эпизоды из «Пелэма» и «Прощай!». И там, и тут прояснение сознания безумных героинь искусственно стимулируется с помощью воспроизведения картин их прошлого: обстановки девической комнаты в одном случае, декорации, на фоне которой разверзлась гибельная катастрофа, — в другом. Та же логика и последовательность событий и у Пушкина в «Медном всаднике», — с той разницей, что бедный Евгений предоставлен в своем несчастии на волю судьбы: лишенный крова над головой, «он спал || У Невской пристани» и проснулся в момент, когда сама природа инсценировала для него обстановку дня крушения его надежд. Петербургская осень, дождь, ветер, мрачный ропот Невы... Но этого мало: в бесцельном блуждании герой случайно оказывается под портиком «большого дома», у сторожевых львов. И, как в ту страшную ночь, перед ним маячит в вышине бронзовый кумир. — «Евгений вздрогнул. Прояснились || В нем страшно мысли» (V, 147) .7 Что перед нами — цепь взаимосвязанных литературных явлений или сходство описаний, восходящее к методам медицинской практики 1820— 1830-х гг? Как бы то ни было, стихи Пушкина воссоздают симптомы душевного недуга и обстоятельства, при которых вновь оживает парализованное сознание, ничуть не менее точно, чем проза его западных современников. Тема безумия трактована в «Медпом всаднике» строго реалистически. Не экстатический бред провидца и прорицателя, а бессильные, но тяжко выстраданные и вполне осознанные проклятия несчастного человека звучат у подножия кумира. И если последний взрыв отчаяния бедняка стал средоточием высшего, философского смысла поэмы, то достигается это не за счет разбухания отдельного мотива (как ни важен он для целого), а благодаря сложному его взаимодействию с другими компонентами авторского замысла, выраженными фабульными и внефабуль-пыми средствами.
П. Н. Петрунина
НЕЗАМЕЧЕННЫЙ ГИПЕРБАТ У ПУШКИНА (К тексту стихотворения «Безверие»)
Автограф лицейского стихотворения Пушкина «Безверие» не сохранился. Оно дошло до нас в двух рукописных редакциях. Первоначальная редакция, в которой это стихотворение было прочитано автором на лицейском выпускном экзамене 17 мая 1817 г., представлена единственным списком,1 сделанным рукой неизвестного лицеиста и содержащим беглую авторскую правку. Вторая редакция, известная по ряду списков, в том
7 Ср. у Бальзака: «Судорожная дрожь пробежала с ног до головы по ее телу <.. .> Она жила, она мыслила! Она содрогнулась — от ужаса, быть может» (там же, с. 144).
1 ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, № 529, и. № 53-55.