«ЛИТЕРАТУРНОСТЬ» В ТЕКСТЕ ИСТОРИКА: СИБИРСКИЕ ТРАВЕЛОГИ XIX ВЕКА И НАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИЙ ДИСКУРС (СЛУЧАЙ П.И. НЕБОЛЬСИНА)
К.В. Анисимов
Ключевые слова: П.И. Небольсин, национализм, травелог, литературность, мотив, интертекстуальность. Keywords: P.I. Nebol'sin, nationalism, travelogue, literariness, motif, intertextuality.
Проезжавший весной 1890 года по Сибири на Сахалин А.П. Чехов проницательно увязал историческое освоение громадных территорий русского Востока с успехами национальной литературы, которая на момент его путешествия пока еще не могла похвастаться своей популярностью в крае. Уже на Урале Чехов отметил, что «в здешних краях» о Мамине-Сибиряке «говорят больше, чем о Толстом» [Чехов, 2009, с. 71], то есть «локальное» было, на взгляд писателя, популярнее «общерусского». На Амуре отчужденность повествователя от местной среды, а ее, в свою очередь, - от русской культуры достигла своего предела. «...Во всем чувствуется что-то свое собственное, не русское. Пока я плыл по Амуру, у меня было такое чувство, как будто я не в России, а где-то в Патагонии или Техасе; не говоря уже об оригинальной, не русской природе, мне все время казалось, что склад нашей русской жизни совершенно чужд коренным амурцам, что Пушкин и Гоголь тут непонятны и потому не нужны, наша история скучна и мы, приезжие из России, кажемся иностранцами» [Чехов, 1978, с. 42].
Впрочем, если развитие культурного потенциала отдаленного региона и казалось неопределенным по своему содержанию, а также проблематичным как таковое (в очерках «Из Сибири» Чехов сокрушенно заметил: «спрос на художество здесь большой, но Бог не дает художников» [Чехов, 1978, с. 14]), то в принципе ничто не мешало самой национальной словесности, дислоцированной согласно логике протекавших в России социальных процессов почти исключительно в столицах, «вообразить» восточные окраины государства при помощи
уже наработанного словаря «своих» мотивов и сюжетов. Сибирские «Патагония» и «Техас» могли интегрироваться в единое русское пространство не только через риторику политических деклараций и/или череду военных и экономических свершений, но также благодаря художественному языку - когда особую роль начинал играть перенос топики формирующейся классической традиции на историко-культурные реалии в прошлом колониального мира, а в настоящем -активно осваиваемой национальной периферии. В этом смысле читатель мог столкнуться с актом своего рода переименования: переносясь из привычного хронотопа в отдаленную географическую обстановку, тот или иной известный «русский» сюжет делал эту обстановку, ее правила, условия, бытовые декорации знакомыми. Далекое и чужое становилось близким и своим благодаря узнаванию, в котором медиирующую роль играл литературный интертекст. Данную тенденцию можно противопоставить другой стратегии в геокультурном мире русской литературы XIX века. Проанализировавшие ее Ю.М. Лотман и В.И. Тюпа показали существенное семиотическое усиление концепта сибирской периферии, ассоциативно и функционально увязывавшейся с сюжетом об инициации, временном пребывании героя в подземном мире каторги, претерпеванием там ритуальных мук - залога грядущего «воскресения» [Лотман, 1997, с. 723-725; Тюпа, 2002]. Номинативный аспект этого сюжета проявился, в частности, в приведенном Ю.М. Лотманом примере того, как даже ссылка в деревню в Костромскую губернию могла именоваться представителем декабристской эпохи «сибирской» [Лотман, 1988, с. 173]. Сам факт такого рода репрессии был тривиален ввиду частотности, но вот наименование локуса наказания - отчетливо неординарным и культурно значимым. Название определяло функцию места и наоборот: назначение локуса опознавалось по его имени.
Однако безотносительно к литературному мифотворчеству идеологическим мэйнстримом XIX века была территориальная интеграция земель империи в рамках гомогенизирующего национального дискурса [Ремнев, 2004]. Важную роль в этом процессе играли траве-логи, стоящие как жанр на границе художественной беллетристики и наукообразной non-fiction. И если наукообразие этих текстов соприкасалось скорее с экзотизацией (сибирские климат, природа, общество, в котором не было дворянской усадьбы и крепостного мужика, характеризовались существенным своеобразием), то литературно -беллетристический инструментарий призван был сыграть прямо противоположную роль: дать читателю возможность установить сход-
ство со знакомой ему Россией, узнать знакомое в далеком и незнакомом. То, что эрудированный русский человек не знает собственного Отечества, расположенного за пределами столиц, стало публицистическим лейтмотивом еще во времена Белинского, побуждавшего писателей создавать «физиологии» разных территориальных и социальных миров [Одиноков, 1990, с. 173-174].
Частным моментом этого буквального информационного вакуума было отсутствие путеводителей по России - аналогов распространенных на Западе печатных guides. Лакуна была крайне значима: небольшие книжки путеводителей были словно «свернутой» формой травелога; они прямо восходили к древнейшим видам жанра - пе-риплам, периэгесам, итинерариям, соотносились с отечественными путниками, дорожниками и скасками. На это затруднение жалуются как иностранные, так и русские путешественники. Создавший масштабный рассказ о зоологической экспедиции по Сибири в 1876 году О. Финш сетовал, что немецких ученых весьма обременял излишний запас продовольствия, который они брали с собой ввиду, как им казалось, отсутствия приличных станционных трактиров. Последние, впрочем, встречались регулярно, однако прочесть о них было негде: «нет книг-путеводителей (вроде путеводителя по Норвегии Беннета), в которых было бы на это указано и обращено особенное внимание» [Финш, 1882, с. 9]. До Финша о том же писал герой этой небольшой заметки П.И. Небольсин (1817-1893), русский историк, путешественник и весьма самобытный исследователь Сибири. Выехав в Барнаул из Петербурга и встретившись в почтовом экипаже с опытным в вояжах спутником, он услышал от него раздраженную сентенцию: оказывается, не описаны даже близлежащие к столицам местности. «Помилуйте! Кто описал? и где? У нас нет ни одного "Guide", а что и писано, так тоже под сомнением. Нет, я положил себе не верить ничему, кроме собственных наблюдений» [Небольсин, 1849, т. 63, № 4, с. 220]. На фоне провалов в описании даже окружавших столицы местностей Сибирь представлялась настоящей terra incognita.
Предваряя анализ принадлежащих перу П.И. Небольсина сочинений, скажем несколько слов о самой повествовательной стратегии, ориентирующей читателя на процесс узнавания. Авторы XIX века здесь, конечно же, не были первооткрывателями. Они лишь модифицировали ту установку, которая повсеместно встречается в европейских записках о путешествиях в далекие земли, одной из которых было Московское государство, ставшее с XVI века постоянным предметом словесных и живописных воспроизведений многими ев-
ропейскими писателями. Так, в глазах Николая Спафария, находившегося на русской службе и отправленного в 1675 году с дипломатической миссией в Китай, сибирская тайга превратилась в Эркинский лес («по-еллински "Эркиниос или", а по-латински "Эрциниос силва", се есть, Эркинский лес»), драгоценные собольи шкуры - в золотое руно, а Уральский хребет - в Гиперборейские горы [Спафарий, 1960, с. 40; 116; 37]. Характерной чертой таких атрибуций является невосприимчивость автора, в тексте которого они появляются, к «голосу» самой среды, несомненно располагавшей своими именами для этих реалий. Сочинитель, выступавший здесь от лица некоего общеевропейского массива знаний, представал в роли посредника, соединяющего старые книжные сведения с объектами еще «не названного» природного мира. Если рассуждать в духе М. Фуко, перед нами феномен, предшествующий открытиям рационального мышления, заменившего системой нейтральных классифицирующих признаков поиск похожестей и символических соответствий, присущий архаическим формам производства знания [Фуко, 1994, с. 85-90]. Идеальным ресурсом для поиска соответствий была классика греко-римских землеописаний: наблюдаемые реалии представали их «эхом».
Любопытно, что словно через голову рациональной эпохи, предложившей иной тип каталогизации неизвестных эмпирических единиц - таблицу, таксономию, схему, - установка на узнавание заявила о себе в беллетристических разделах травелога XIX века, в котором вместо образцов античной географии читателю предлагалось «опознать» известные ему сюжеты национальной литературной классики. Обратимся к примерам.
Интеллектуальное и эстетическое «открытие» Сибири происходило у Небольсина в рамках двух жанровых и повествовательных стратегий - художественных зарисовок собственного путешествия [Небольсин, 1849] и научных штудий о походе Ермака [Небольсин, 1849а]. Эта соотнесенность - дискурсивная и хронологическая (оба текста датируются 1849 годом) - представляется далеко не случайной. Небольсин руководствовался и обязательной в контексте натуральной школы рациональной посылкой устранить невежество читающей публики относительно восточных окраин государства1, и романтическим стремлением к экзотике. При этом, будучи уже весьма далеким от образцов сентиментализма, достижения русской словес-
1 О поэтике травелогов 1840-1850-х годов, преобразовавших наследие научного путешествия в «физиологию» новейшего очерка см.: [Проценко, 1984, с. 6; 8; 13].
ности этой эпохи он, несомненно, учитывал: общие призывы быть в рассуждениях «ближе» «к природе» и «откинуть немецкие теории» [Небольсин, 1849а, с. 71] подкреплены заметной связью с Радищевым как на идеологическом, так и на сюжетном2 уровнях его писаний (не говоря уже о том, что первая часть маршрута - это буквальное повторение радищевского путешествия из Петербурга в Москву).
В.М. Живов недавно показал, насколько важна была для исто-рико-политических целей социальной и территориальной интеграции чуждая, казалось бы, всякой идеологии сентиментальная поэтика [Живов, 2008]. По мысли ученого, сентиментализм в высшей степени отвечал требованиям национальной консолидации: исторически обусловленные различия образовательных и культурных бэкграундов (последствия форсированной модернизации петровской эпохи) преодолевались общностью сердечных порывов, разрушавших искусственные иерархии [Живов, 2008, с. 119; 122]. В рамках этой закономерности точно таким же способом можно было решать и проблему территориальной неоднородности громадной империи: наработанные художественной словесностью «сердечные» сюжеты о Лизе, Эрасте и их бесчисленных клонах из социального могли быть легко конвертированы в геокультурный аспект.
Вот первый пример того, как интертекстуальность, помещаемая в геокультурный контекст, служила достижению идеологических целей. К востоку от Оби путешественник остановился на станции, хозяином которой был пожилой сибиряк Архип Сысоич, живший там с женой и двадцатилетней дочерью Глашей. Сысоич совсем не похож на Самсона Вырина, он стар, кряжист, умен, но Глаша столь же смела, как и Дуня из пушкинской повести. Встреча и беседа героя с сибирским станционным смотрителем, в которой последний рассказывал путнику о беззакониях старой зауральской жизни, окольцована двумя «чувствительными» сценами, в которых главную роль играет Глаша. Вначале она целует незнакомца-путешественника, а затем, после отцовских рассказов, предлагает
2 Отметим здесь эпизод из травелога, названный «Дневник неизвестного господина», который представляет собой навеянное «Путешествием из Петербурга в Москву» вторжение «чужого» текста в свой собственный [Небольсин, 1849, т. 64, N° 6, с. 185-193]. Ср. найденные радищевским путешественником «бумаги моего друга», содержащие «Проект в будущем». Кроме того, отметим влияние со стороны Карамзина, «Бедная Лиза» которого упомянута на страницах записок о путешествии [Небольсин, 1849, т. 63, № 4, с. 238].
ему побыть «у нас денька два» [Небольсин, 1849, т. 64, № 6, с. 184], после чего - бежать с нею на золотые прииски, куда отправлялся герой. Инвертированный пушкинский сюжет соединен здесь со стилистикой в духе Карамзина - сдержавшему себя путешественнику Глаша, которой уже подыскали жениха «гадкого -прегадкого», на прощанье говорит: «Ты, как черствый хлеб, жесток. Но Христос с тобой! иди... скажи мне только одно слово... только одно слово... Вспомнишь ли ты хоть раз про бедную Глашу?» [Небольсин, 1849, т. 64, № 6, с. 184]. Цель достигнута: спустя четыре года герой помнит о встреченной им в Сибири девушке. «Да, прошло уж четыре года этому довольно обыкновенному в дороге происшествию, а все хорошенькая Глаша не выходит у меня из памяти» [Небольсин, 1849, т. 64, № 6, с. 184].
Второй пример представляет собой более сложную амальгаму мотивов, на сей раз гоголевских, которые сложно счесть столь очевидной интертекстуальной перекличкой, как предыдущий случай. Перед нами скорее стилизация, призванная воскресить в сознании читателя общую атмосферу ранней «украинской» прозы Гоголя. Один фактор, впрочем, был у Небольсина тождествен гоголевской установке: автор травелога демонстрирует «странные» события, происходящие на экзотической периферии. Однако то, что Гоголь подавал как истинную экзотику, Небольсин подает как экзотику «знакомую», квази-экзотику, референциально отсылающую читателя не столько к неведомой сибирской «украине», сколько к хорошо знакомой ему поэтике «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Итак, в заключительных разделах «Заметок на пути из Петербурга в Барнаул» встречаем следующий эпизод.
На прииске Воскресенском, расположенном в томской тайге, во время масленичных гуляний путешественник повстречался с малороссиянином Михайлой Ковалем. Сам Михайло предстает перед читателем прежде всего как исполнитель старинных украинских песен. Фольклорность образа отсылает к системе гоголевских рассказчиков из «Вечеров» - от Рудого Панька до дьячка ***ской церкви Фомы Григорьевича и его деда. Однако сам Михайло - герой особой истории, которую узнает повествователь. Михайло женился по любви на девице Параске, вскоре у них родилась дочь Ма-руся, в которой оба родителя души не чаяли. Однако «часто мать, прижимая к груди любимую дочку, смотрела на нее отуманенными от слез глазами. "Дитя мое, дорогое, ненаглядное! часто думала она: что тебя ждет не сем мире? Тебе готовится несчастье!"».
Параска «чаще и чаще задумывалась об участи дорогого ребенка, и все более и более ее смущали страшные предчувствия, что ее Марусенька будет несчастна, Марусенька забудет Бога, предастся греху и сделается ведьмой» [Небольсин, 1849, т. 67, № 12, с. 287]. Однажды, одержимая своими страхами и предчувствиями, Параска затопила печь и бросила в нее девочку. «Ребенок бился, но мать прижала его кочергой и выждала конца: злодеяние совершилось... » [Небольсин, 1849, т. 67, N 12, с. 287]. Пришедшему вскоре Михайле жена во всем повинилась, началось следствие, однако на суде Ми-хайло взялся выгораживать преступницу, в итоге он оказался в Сибири, а Параска умерла.
Безотносительно к тому, опирался ли в своем рассказе Небольсин на известные ему реальные факты, чуткий читатель не мог не опознать в этой истории гоголевского колорита. «Страшное», локализовавшееся автором «Вечеров» на южной окраине России, здесь перемещалось на ее северо-восточную окраину, не утрачивая, впрочем, литературной «памяти» о своих малороссийских корнях. Более или менее похожие сюжетные ситуации встречаем у Гоголя в «Вечере накануне Ивана Купала», а также в «Страшной мести», где в обоих случаях жертвой колдовских сил оказывается ребенок. В первом рассказе это шестилетний мальчик Ивась, брат влюбленной героини. Его, украденного цыганами, убивает Петрусь в качестве платы нечистой силе за деньги, благодаря которым он добился разрешения жениться на своей возлюбленной. Во втором рассказе жертвой злых сил становится маленький сын Катерины, которого ее отец-колдун убивает прямо в колыбели.
Задачей фрагмента с Глашей было, очевидно, сокращение психологической дистанции между повествователем и теми реалиями, которые он описывал, что благодаря эффекту сопричастности делало его не только аналитиком, но и участником местной жизни, а затем и простого читателя вводило словно изнутри в житейскую обстановку отдаленного мира. Нарочитая же экзотика сюжета о Михайле Ковале при всей своей очевидной принадлежности корпусу мифологизированных историй о сибирских преступниках работала на создание экзотического эффекта лишь отчасти. Одновременно отсылая читателя и к «страшному» миру настоящих таежных приисков, и к вымышленному, но знакомому миру гоголевских повестей, сюжет о преступном малороссе позволял смотреть на далекую окраину как бы сквозь призму известной книги. В этом смысле произнесенный Чеховым позднее приговор о том, что «Пушкин и Го-
голь тут непонятны и потому не нужны» заранее оспаривался литературной техникой путевых записок Небольсина: читал сибиряк Карамзина с Гоголем и Пушкиным или не читал, но сам его мир воспроизводился с учетом художественного опыта этих авторов. Если предположить, что впоследствии вдохновленный локальным самосознанием сибиряк захотел бы ознакомиться с сочинением Небольсина как имеющим прямое отношение к его краю, в описании своей жизни он бы опознал сюжеты столичной классики.
Итак, если в рамках архаической стратегии узнавания новооткрытые земли «подключались» к объяснительным схемам в качестве референтов, «взыскующих» свои знаки, если в рациональную эпоху они делались объектом описания при помощи абстрактного и принципиально «всемирного» языка науки, то в XIX веке, как показывают приведенные примеры, инструментом означивания выступает сама национальная литература, в мотивной оптике которой воссоздается образ отдаленного региона, сложно и поэтапно расстающегося со своим статусом «далекой земли».
Литература
Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: в 30-ти тт. М., 2009. Т. 4.
Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: в 30-ти тт. М., 1978. Т. 14-15.
Лотман Ю.М. Сюжетное пространство русского романа XIX столетия // Лотман Ю.М. О русской литературе. СПб., 1997.
Тюпа В.И. Мифологема Сибири: к вопросу о «сибирском тексте» русской литературы // Сибирский филологический журнал. 2002. № 1.
Лотман Ю.М. Декабрист в повседневной жизни // Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988.
Ремнев А. Вдвинуть Россию в Сибирь. Империя и русская колонизация второй половины XIX - начала XX века // Новая имперская история постсоветского пространства. Казань, 2004.
Одиноков В.Г. В.Г. Белинский и проблема региональных литератур // Одино-ков В.Г. Художественно-исторический опыт в поэтике русских писателей. Новосибирск, 1990.
Финш О., Брэм А. Путешествие в Западную Сибирь. М., 1882.
Небольсин П. Заметки на пути из Петербурга в Барнаул // Отечественные записки. 1849. Т. 63. № 4; Т. 64. № 5; Т. 64. № 6; Т. 65. № 8; Т. 66. № 9; Т. 66. № 10; Т. 67. № 11; Т. 67. № 12.
Спафарий Н.М. Сибирь и Китай. Кишинев, 1960.
Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1994.
Небольсин П. Покорение Сибири. Историческое исследование. СПб., 1849а.
Проценко Е.Г. Литература «путешествий» в России в 1840-1850-е годы : авто-реф. дис. ... канд. филол. наук. Л., 1984.
Живов В.М. Чувствительный национализм: Карамзин, Ростопчин, национальный суверенитет и поиски национальной идентичности // Новое литературное обозрение. 2008. № 91 (3).