Научная статья на тему 'Креативно-рецептивный потенциал монодрамы в аспекте исторической поэтики: на материале пьесы Н. Евреинова "Чему нет имени (бедной девочке снилось)"'

Креативно-рецептивный потенциал монодрамы в аспекте исторической поэтики: на материале пьесы Н. Евреинова "Чему нет имени (бедной девочке снилось)" Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
151
40
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
МОНОДРАМА / MONODRAMA / НЕКЛАССИЧЕСКАЯ ХУДОЖЕСТВЕННОСТЬ / NON-CLASSICAL ARTISTRY / ГРОТЕСК / GROTESQUE / "ВЕРОЯТНОСТНО-МНОЖЕСТВЕННАЯ МОДЕЛЬ" МИРА / "SET-PROBABILISTIC MODEL" OF THE WORLD

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Павлов Андрей Михайлович.

Предлагаемая статья посвящена прояснению креативно-рецептивного потенциала монодрамы как художественно-коммуникативной стратегии в аспекте исторической поэтики.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The creative and receptive potential of the monodrama in the aspect of historical poetics (based on the play by N. Evreinov "What has no name (A poor girl dreamed)."

The paper is devoted to clarifying the creative and receptive potential of the monodrama as an artistic communication strategy in terms of historical poetics.

Текст научной работы на тему «Креативно-рецептивный потенциал монодрамы в аспекте исторической поэтики: на материале пьесы Н. Евреинова "Чему нет имени (бедной девочке снилось)"»

А.М. Павлов

Кемеровский государственный университет

Креативно-рецептивный потенциал монодрамы в аспекте исторической поэтики: на материале пьесы Н. Евреинова «Чему нет имени (Бедной девочке снилось)»

Аннотация: Предлагаемая статья посвящена прояснению креативно-рецептивного потенциала монодрамы как художественно-коммуникативной стратегии в аспекте исторической поэтики.

The article is devoted to clarifying creative-receptive capacity monodrama as artistic communication strategy in the sense of historical poetics.

Ключевые слова: монодрама, неклассическая художественность, гротеск, «вероятностно-множественная модель» мира.

Monodrama, non-classical artistry, the grotesque, «probabilistic set-model» of the world.

УДК: 821.161.1 Н. Евреинов7 Чему нет имени.

Контактная информация: Кемерово, ул. Красная, 6. КемГУ, филологический факультет. Тел. (3842) 582745. E-mail: 12312@rambler.ru.

Николай Евреинов оставил заметный след в русской культуре как режиссер, драматург, теоретик и реформатор театра Серебряного века. По словам Т. Джуровой, его «парадоксальные идеи, шагнув далеко за хронологические рамки своей эпохи, обозначили вектор развития многих художественных новаций XX века» [Джурова, 2007, с. 3]. Одной из таких новаций Н. Евреинова была теоретическая разработка понятия «монодрама» (в трактате «Введение в монодраму», впервые опубликованном в 1909 году) и внедрение «монодраматического принципа» в собственную театральную (режиссерскую) и литературно-драматургическую практику.

В предлагаемой статье делается попытка прояснения креативно-рецептивного потенциала монодрамы как художественно-коммуникативной стратегии в аспекте исторической поэтики. Уже упомянутый факт востребованности эстетических идей Н. Евреинова (заметим, как в отечественном, так и зарубежном театре) позволяет говорить о том, что их появление в начале века неслучайно и соотносится, видимо, с горизонтом творческого самосознания неклассического этапа эпохи художественной модальности в целом, и поэтому рассматривать данное явление в названном ракурсе.

Остановимся на положениях трактата «Введение в монодраму» подробнее.

По словам Н. Евреинова, «под монодрамой я хочу подразумевать такого рода драматическое представление, которое, стремясь наиболее полно сообщить зрителю душевное состояние действующего, являет на сцене окружающий его мир таким, каким он воспринимается действующим в любой момент его сценического бытия» [Евреинов, 2002, с. 102]. В свою очередь «принцип сценического тожества... с представлением действующего» «обусловливает переживание, заражаю-

щий характер которого, вызывая во мне сопереживание, обращает в момент сценического акта чуждую мне драму в "мою драму"» [Евреинов, 2002, с. 105].

Телеология монодрамы (а она и является «подлинной драмой», по Н. Евреинову), таким образом, связывается «с обращением зрителя в иллюзорно действующего субъекта, а не в пассивного наблюдателя чужой частной жизни, как того требует «зрелищно-развлекательная» или «реалистическая» драма» [Лав-линский, 2010, с. 226]. По словам автора трактата, «я сочту за драму только такое "действие", которое я без насилия своей фантазии назову "моею драмой". Все остальное, что я не в силах принять за свою драму, я почту за зрелище чужой драмы, пускай красивое, пускай забавное или смешное, но только за "зрелище", а не за драму» [Евреинов, 2002, с. 99].

Вот почему сценическая структура монодрамы «направлена на экстраполяцию исключительно имагинативной сферы представленного в ней персонажа, его "внутренней" точки зрения (или "правды")» [Лавлинский, 2010, с. 226].

Наибольшее приближение к монодраме в этой связи Евреинов видел в драматических произведениях, представляющих собой сон или длящуюся галлюцинацию, которые как раз и способствуют максимальной интеграции воспринимающего субъекта в изображенный мир пьесы и совпадению кругозора читателя / зрителя с кругозором героя-сновидца. В качестве образцов такого рода пьес автор «Введения в монодраму» называл такие драматические произведения, как «Синяя птица» М. Метерлинка, «Ганнеле» Г. Гауптмана, «Черные маски» Л. Андреева1, ориентированные на традиции гротескно-фантастической драматургии.

Отметим, что в творчестве самого Н. Евреинова есть произведения, включающие в себя длящийся сон персонажа. В качестве примера можно рассматривать экспериментальную пьесу Н. Евреинова «Чему нет имени» (1938). Пьеса еще имеет подзаголовок «Бедной девочке снилось», провоцирующий читателя / зрителя на восприятие всего происходящего на сцене как сновидения. Не случайно одной из главных героинь пьесы является «лунатичка» Серафима Кондратьевна, обладающая, к тому же «иконоподобной» внешностью, «с горящими "нездешним светом" глазами» [Евреинов, 2005, с. 228]2. Рассмотрим драму Н. Евреинова подробнее в целях демонстрации и экспликации креативных и рецептивных возможностей «сновидческой» художественно-коммуникативной стратегии в драме.

Для начала опишем подробно структуру пьесы, напоминающую частично, кстати, структуру названной пьесы Г. Гауптмана. Первые шесть картин произведения Н. Евреинова - объективное (не пропущенное через призму сознания какого-нибудь из находящихся на сцене персонажей), «реалистическое» изображение (в традициях чеховской драматургии - со сценами чаепитий и семейных разговоров за столом) жизни и быта семьи Лутохиных, находящейся «под негласным надзором полиции» (210) за распространение нелегальной большевистской литературы. Время действия - 1914 год - канун I Мировой войны. Однако во II действии, в конце 6 - начале 7 картины, пьесы неожиданно происходит сюжетный «слом», кардинально меняющий характер развития драматического действия, а соответственно и реакцию читателя / зрителя.

1 Примечательно, что Евреинов не просто находит образцы произведений, тяготеющих к монодраме, но и сценически «прочитывает» классические, «зрелищные», драмы «монодраматическим методом». О постановке «Горя от ума», к примеру, он рассказывает в книге «В школе остроумия»: «Я так их и представил в своей постановке, то есть показал их монодраматическим методом, увидев ясно в "Горе от ума" сатирическую монодраму, где все действующие лица показаны не сами по себе, а в зависимости от того или иного отношения к ним революционно настроенного героя...» [Евреинов, 1998, с. 270].

2 В дальнейшем текст пьесы цитируется по этому изданию. Номера страниц приведены в скобках.

На протяжении первых шести картин герои жили в предощущении приближающейся неотвратимой исторической катастрофы (мрачные предчувствия сбываются в 6 картине, когда Лутохин приносит известие о «всеобщей мобилизации», при этом «садится в изнеможении на постель» (226)).

Седьмая картина, в которой действие происходит в той же обстановке, что и картин 1 и 5, в «столовой Лутохиных», начинается с разговора Серафимы Конд-ратьевны и Шуры о замужестве последней. Персонажи решают те же жизненные проблемы, что и ранее. Все это настраивает читателя / зрителя на то, что все происходящее есть вполне естественное развитие основных коллизий пьесы (до этого эпизода Нюра уговаривает своего возлюбленного Мишу жениться не на ней, а на любящей его смертельно больной сестре Шуре) - продолжение того, что он уже видел на сцене ранее.

Однако появление на сцене служанки Дарьи, приносящей газеты Лутохину, и их последующее чтение приводят читателя / зрителя в состояние, если можно так выразиться, рецептивного «ступора» (несомненно, входящего в авторский замысел), поскольку отмеченные выше ожидания воспринимающего субъекта не оправдываются. В газетах, которые читают персонажи, неожиданно сообщается о прекращении военных действий; на улице слышны радостные крики, народ празднует объявление всеобщей демобилизации. «Лутохин (скорее "выпаливая", чем выговаривая сенсационные заголовки газеты). "Никакой войны отныне больше не предвидится: угроза ее пресекается раз навсегда! Найден компромисс, принятый к исполнению как Австро-Венгрией, так и Сербией. Тяжба между ними переносится завтра же в Гаагский Трибунал"!» (230). Рисуется картина всеобщего благоденствия, мирного разрешения всех социально-исторических противоречий эпохи.

Понятно, что, с одной стороны, такая «полная "перемена декораций"» (слова Лутохина) - образ предельной театрализации общественно-политической жизни.

С другой стороны, этот эпизод является катализатором рецептивной активности находящегося в недоумении читателя / зрителя, стимулируя его на интенсивный поиск объяснений происходящего. Очевидная рецептивная «провокатив-ность» 7 картины усиливается тем, что многими персонажами имеющие место события оцениваются как нечто сверхъестественное (Лутохин: «Такая небывальщина, что просто диву даешься!» (230), чудо (Потапов: «Вот именно чудо!» (231)). В словах главы семейства и Потапова эксплицирована, видимо, и вероятная рецептивная реакция на чудесное преображение жизни в пьесе.

Первая версия изображенных событий, которая гипотетически возникает у читателя / зрителя в самом начале, при первом чтении пьесы, состоит в том, что все происходящее на сцене в 7 картине есть не что иное, как материализация в жизни слов героини (поскольку «свидетелями» этой «небывальщины» становятся все персонажи пьесы), ее молитвы (в конце 6 картины Серафима Кондратьевна обращается к Богу с просьбой спасти человечество от войны, избавить «от крови, болезни и смерти, уготованных нам войною» (228)). На эту версию «работает» и упоминание в 7 картине о «Проекте Соединенных Штатов Вселенной» (об этом читает доктор в газете) - ранее этой утопической идеей «болела» именно Серафима Кондратьевна.

Однако дальнейшее чтение пьесы позволяет немного скорректировать первое читательское / зрительское впечатление. Описанное выше преображение жизни в 7 картине оказывается обусловленным, видимо, еще и субъектной спецификой произведения. Причем это осознание к воспринимающему приходит, видимо, не сразу, а требует тщательного перечитывания текста и соотнесения этого эпизода с другими эпизодами пьесы.

Так, например, в картине 8, когда Серафима Кондратьевна говорит о «миллиардах», которые идут «не на разрушенья войны, а на зодчество мира» (234), возникает диалог между ее дочерями - Нюрой и Шурой. Нюра реагирует на это

высказывание матери следующим образом: «Нюра (Шуре, с глубокой печалью в голосе). А маме все хуже и хуже!» (234). С точки зрения Нюры, прекращение военных действий есть плод больного сознания (воображения) Серафимы Конд-ратьевны, для которой, судя по ее словам, идеальный мир, наоборот, обладает статусом реальности. Высказывание Нюры перекликается с репликой студента в 8 картине: «Много твоя мать понимает! Ей в психиатрической лечебнице место» (235). Шура же, которую можно, видимо, рассматривать как героя-двойника Серафимы Кондратьевны, отвечает Нюре: «Я завидую маме: она живет в другом мире, где царит правда Божия, а она правдивее здешней правды!»1 (234). В системе ценностей Серафимы Кондратьевны, таким образом, противопоставлены истинная «правда Божия» и «призрачная», неподлинная «правда у людей», «здешняя правда», которые «вовсе не схожи». Действительно, на протяжении всего произведения Серафима Кондратьевна цитирует Священное писание, один из фрагментов которого звучит так: «А тем, "кто затыкает уши свои, чтобы не слышать о кровопролитии, и закрывает глаза свои, чтоб не видеть зла, тот и будет обитать на высотах"» (219).

Последняя цитата позволяет интерпретировать появляющуюся в 7 картине «небывальщину» как визуальную «инсталляцию» сознания «затыкающей уши» и «закрывающей глаза» героини, «экстраполяцию... жизненной "правды"» (С.П. Лавлинский) Серафимы Кондратьевны (хотя до этого эпизода пьесы изображенная жизнь «говорила от собственного лица» и непосредственно раскрывалась перед «взором» воспринимающего субъекта), что характерно как раз для монодрамы. С точки зрения Н. Евреинова, монодрама «заставляет каждого из зрителей стать в положение действующего, зажить его жизнью, т.е. чувствовать, как он, и иллюзорно мыслить как он, стало быть, прежде всего видеть и слышать то же, что и действующий. Краеугольный камень монодрамы - переживание действующего на сцене, обусловливающее тожественное сопереживание зрителя, который становится через этот акт сопереживания таким же действующим» [Евреи-нов, 2003, с. 99]. «Внешний спектакль» тем самым становится «выражением спектакля внутреннего».

И именно в мире Серафимы Кондратьевны слова и просьбы, обращенные к Богу о прекращении войны, не могут не быть услышаны. Кстати, уже упомянутая деталь - упоминание о «проекте Соединенных штатов Вселенной», существующем как раз в кругозоре героини, также подтверждает эту версию. Отметим также, что 6 картина заканчивается тем, что Серафима Кондратьевна находится в состоянии лунатизма, словно погружается в свой, «нездешний», мир («Дверь налево отворяется, и на пороге ее показывается Серафима Кондратьевна, с горящими "нездешним светом" глазами. Потом жестом лунатички закрывает за собой дверь. Вдруг Серафима Кондратьевна... в неописуемом экстазе бросается на колени» (228)).

Такая структура пьесы отчасти напоминает структуру «Ганнеле» Г. Гауптмана. Действительно, у Гауптмана пьеса также начинается с изображения объективной реальности («комната в убежище для бедных», в которую учитель Готтвальд приносит умирающую 14-летнюю, «бедную девочку» Ганнеле Мат-терн), затем следует изображение предсмертного бреда девочки, когда все происходящее на сцене увидено именно ее глазами, затем - снова возвращение в объективную реальность (обитатели убежища говорят, что Ганнеле умерла). Однако между пьесами «Чему нет имени» и «Ганнеле» есть отличия.

Так, у Гауптмана «бред» и реальность все же четко разделены, между ними есть определенные границы, что, кстати, выражается уже в афише, где лица, «появляющиеся Ганнеле в бреду», особо выделены и перечисляются отдельно (прав-

1 Разрядка в самом тексте пьесы. В дальнейшем все разрядки в цитируемых фрагментах произведения также принадлежат Н. Евреинову.

да, есть персонажи, которые присутствуют на сцене и вне больного сознания героини, и внутри ее бреда, к примеру, учитель Готтвальд).

Сюжетный «слом», происходящий в 6 - 7 картинах пьесы Н. Евреинова, приводит к тому, что действие в ней становится пульсирующим, прерывистым. Оно распадается на две линии: первая - изображение идеального мироустройства, приобретающего в эпилоге «фантастический» образ земного рая; вторая - картины исторических катаклизмов, в которые оказываются втянутыми все члены семьи Лутохиных и их ближайшее окружение. Так, Лутохина арестовывают жандармы за распространение антиправительственной брошюры, а позже расстреливают большевики; Миша - жених Нюры - смертельно ранен на войне, дед Нюры и Шуры застрелен, а Нюра изнасилована студентом в октябре 1917 года. Если в идеальном мире во взаимоотношениях героев царит гармония, то в военно-революционных сценах жестокость персонажей из окружения Лутохиных и соответственно трагичность судеб членов семейства доводятся до предела, можно сказать, сознательно утрируются автором (изнасилование Нюры ее учителем - студентом). Тем самым читатель / зритель наиболее остро чувствует контраст между этими мирами.

Начавшееся в 7 картине тождество драмы Н. Евреинова «с представлением действующего», Серафимы Кондратьевны, проявляется в присутствующей в пьесе смысловой инверсии. Сон подается как реальность, а реальность приобретает черты бреда, «лихорадочного кошмара». В сознании Серафимы Кондратьевны сон и явь меняются местами, о чем свидетельствует ее собственная реплика, следующая в ответ на вопрос о том, что ей снилось («Да ерунда всякая! Будто война с немцами разразилась, Мишу бедненького убили, началась революция, Семена Иваныча забрали в кутузку! Мало ли какие глупости могут присниться!..» (234)); в этой же картине мать адресует дочерям следующее высказывание: «Ах, маловерные! Все им ужасы мерещатся!» (235). Этим, в частности, объясняется, что в сценах «сверхъестественного» благополучия время течет идиллически медленно, а военные сцены проносятся перед глазами читателя / зрителя с большой скоростью, как кадры кинопленки. Так, 8 картина охватывает временной промежуток около 30 лет, начиная с событий 1914 года и заканчивая событиями II Мировой войны 1939 - 1945 годов (люди из ближайшего окружения Лутохиных Леонтий, Студент, Пончик, Потапов стоят у «сырой стены» в ожидании расстрела немцами).

Отметим, что, в отличие от «Ганнеле», сами переходы от одной сферы к другой осуществляются для реципиента довольно неожиданно, поскольку не подчиняются привычной и ожидаемой логике границ.

В пьесе Н. Евреинова отсутствует текстуально обозначенная в названных пьесах Г. Гауптмана, М. Метерлинка четкость перехода из одной сферы в другую (как, например, в 7 картине, которая начинается как вполне естественное продолжение «реальной», 6 картины - о чем речь уже велась выше), что как раз и подталкивает читателя / зрителя на выдвижение разных версий изображенных событий.

Так, в середине 8 картины показаны смертельное ранение на войне Миши 31 мая 1916 года, арест Лутохина за распространение антиправительственной брошюры (у воспринимающего субъекта в начале может сложиться ощущение, что эта сцена вводится для того, чтобы «вернуть» его в настоящую, онтологически первичную, реальность и тем самым подчеркнуть все-таки «сновидность» мира героини); однако затем на сцене неожиданно появляется Серафима Конд-ратьевна в состоянии абсолютной непричастности этим страшным событиям, трактуя их, вопреки ожидаемой логике, как то, что ей приснилось: «Ох, маловерные! Чего вы все боитесь? Ведь это ж мои сны беспокойные вас тревожат, а вовсе не действительность!» (234). Изнасилование же Нюры и смерть деда Смолько оцениваются героиней как то, что «мерещится» ее двум дочкам, явление их со-

вместного бреда: «Ах, маловерные! Все им ужасы мерещатся!» (235). Заметим, что каждый раз с появлением Серафимы Кондратьевны (начиная с 7 сцены) меняется художественное пространство, оно приобретает совершенно иные краски. Можно согласиться, видимо, с мыслью исследователя о том, что героиня, «преобразив свое сознание, преобразит до неузнаваемости мир вокруг себя» [Симкин, 1997, с. 58]. В середине 8 картины с выходом на сцену Серафимы Кондратьевны на сцене «становится немного светлее, а за окнами вырисовываются под лучами прожекторов великолепные строящиеся здания» (234) (то, чего не было до ее появления), а в конце этой же картины «заразительный смех» Серафимы Кондрать-евны меняет хронотоп «окровавленной», расстрельной стены, у которой стоят студент, Потапов, Пончик и Леонтьев, на пространство «явно преображенной» столовой, когда в окно «виден залитый солнцем фантастический город будущего, где стройные здания с воздушными башенками и лесенками тонут в темной зелени великолепных деревьев» (237). Такие неожиданные изменения художественного пространства, свидетельствующие о взаимопроницаемости названных миров, позволяют сделать вывод о том, что в пьесе Н. Евреинова граница между реальным и возможным гротескно размывается, в силу чего подвижным, модальным становится сам статус понятий «сон» и «реальность». Как говорит в картине 4 Серафима Кондратьевна: «А, может, он тоже снится, "этот" свет! А?! Я уж сбилась, по правде говоря!.. Ведь еще неизвестно, где сон, где явь!.. Ибо то, что нам снится порою - правдивей самой правды бывает! И вообще это дело спорное, а, пожалуй, и не нашего ума дело!» (219).

С одной стороны, страшные события подаются как то, что «мерещится» героям; с другой - мир за окном дома Лутохиных, который возникает всякий раз и только, когда Серафима Кондратьевна появляется на сцене, в ремарках называется «фантастическим», то есть нереальным (в конце 8 картины и в эпилоге).

Этот эпитет вступает в явное смысловое противоречие с репликой Серафимы Кондратьевны о том, что «мерещатся» на самом деле беды, обрушивающиеся на семью Лутохиных, поэтому слово «фантастический» вряд ли входит в кругозор героини. Этот эпитет явно ближе комплексу, если можно так выразиться, «рационально-прагматических» (принадлежащих другим персонажам) оценок идеального мира (в эпилоге Студент, Пончик-Потапова, Потапов выражают сомнение в его реальности) и состояния здоровья героини (ее сумасшествия).

С мерцательностью границ между сном и явью, реальным и возможным, с подвижностью их онтологического статуса связано и не укладывающееся в представления о правдо-и-жизнеподобии поведение персонажей на сцене. С появлением Серафимы Кондратьевны меняется не только художественное пространство и время, но по-другому начинают вести себя и герои, совершая действия, отменяющие предыдущие, демонстрируя тем самым разные варианты поведения в разных «мирах». Убитый несколькими секундами ранее дед Смолько с появлением на сцене Серафимы Кондратьевны поднимается со словами «Да ничего не случилось! С чего ты взяла?.. Обронил я тут ключ в темноте, стал искать и упал.» (235). Лутохин в этой же сцене, арестованный в ее начале, «входит, "здрав и невредим"», в отличнейшем расположении духа» (235). В пьесе Н. Евреинова, таким образом, эстетически обыгрывается сама условность драматического представления, приобретающая в данном случае важные художественные задачи. Значимым становится не то, кем герой является на самом деле, а то, как он должен вести себя в соответствии с тем, как его видит центральный персонаж - Серафима Кондратьевна - в данный момент (по словам самого Н. Евреинова, «остальных участников драмы зритель монодрамы воспринимает лишь в рефлексии их субъектом действия, и? следовательно, переживания их, не имеющие самостоятельного значения, представляются важными лишь постольку, поскольку проецируется в них воспринимающее "я" субъекта действия» [Евреи-нов, 1998, с. 270]. Возникает ощущение, что актеры-персонажи буквально «по-

дыгрывают» героине, живущей в своем, неземном, мире. Таким образом, зритель, присутствующий на постановке этой пьесы, не должен забывать, что он в театре и смотрит спектакль. Не случайно в «Театральных инвенциях» Н. Евреинов противопоставлял два типа театра: «театр, обирающий жизнь» (натуралистический театр, принципом которого является «жизненность», и театр, «одаряющий жизнь», принципом которого, наоборот, является «театральность») [Евреинов, 1922]. Эти два театра соотносятся как «копия и оригинал», «зеркало и отражающееся», «зависимость и свобода», «передразнивание и игра», «декалькомпания и творчество». По сути дела, драматург создает пьесу, «остраняющую» принцип правдо-и-жизнеподобия и тип актерского воплощения, характерный для школы К.С. Станиславского, предполагающей полное «вживание» актера в создаваемый образ персонажа, обеспечивающее его внутреннее единство, а соответственно, и психологическую достоверность его переживаний. В «театре, одаряющем жизнь», Н. Евреинова, как и в данном случае, персонажи, наоборот, часто произносят не свои слова, или слова, не увязывающиеся с их предшествующими словами и поступками.

Выше мы уже использовали понятие «гротеск» по отношению к художественному миру Н. Евреинова. Заметим, что это понятие активно осмысливалось самим автором «Введения в монодраму». В своей книге «В школе остроумия», в III главе «О сатирической монодраме и ее использовании в "Кривом зеркале"», Н. Евреинов высоко оценивает монографию проф. Б.В. Казанского «Метод театра (Анализ системы Н.Н. Евреинова)», говоря о том, что в ней правильно уловлена суть монодрамы, явившейся как раз «ключом к гротеску и пародии» [Евреинов, 1998, с. 270]. Монодрама, действительно, создает эстетически выгодные условия для возникновения гротеска на сцене. Если говорить о пьесе «Чему нет имени», то гротескно размытой в ней становится граница не только между реальным и возможным, но и между индивидуальным и коллективным. Выше мы уже отмечали тот факт, что абсолютно все персонажи пьесы являются «свидетелями» наступившей благодати. Завершается же пьеса эпилогом, который позволяет истолковать «преображенную» жизнь еще и как «грезу» целого поколения, ставшую при этом для него реальностью. В эпилоге персонажи признаются в том, что им снилось то же, что и Серафиме Кондратьевне: студенту, по его словам, «снилось будто война тогда - в тысяча девятьсот четырнадцатом году - все-таки началась» (240); «А вы знаете, и впрямь нечто подобное мне снилось! И так реально...» (240), - говорит Пончик-Потапова.

Поэтому о гротеске в данном случае можно говорить не только по отношению к уровню изображенного мира, но и по отношению к субъектной архитектонике драмы.

«Субъекта, не совпадающего с собой как с субъектом», совмещающего в себе две взаимоисключающие позиции - «позицию участника драмы существования и ее зрителя» (по определению Н. Бора) (что, с точки зрения С.Н. Бройтмана, является условием для возникновения гротеска на уровне субъектной структуры произведения и характерно как раз для некласической художественности1), мы, действительно, обнаруживаем в пьесе Н. Евреинова. Так, Шура и Нюра, с одной стороны, находятся внутри «сна» Серафимы Кондратьевны; с другой - просят ее не просыпаться, то есть осознают себя действующими лицами чужого «сна», смотрят на себя как бы со стороны, веря ей в 8 картине, что смерть Миши и Смолько, арест отца - всего лишь привидевшийся кошмар. Такую же «внутренне-внешнюю» (причастную событию и одновременно отстраненную) позицию занимают и другие герои в эпилоге евреиновской пьесы: с одной стороны, персонажи находятся внутри идеального мира; с другой - начинают активно рефлектировать над происходящим, над устройством того «фантастического» простран-

1 См. об этом: [Бройтман, 2008, с. 385].

ства, в котором они существуют, как целого, опять же словно оценивают его со стороны, постоянно помня об ускользнувшей реальности. Студент в эпилоге произносит следующую фразу (причем это, по признанию студента, происходит всякий раз, когда он бывает у Серафимы Кондратьевны - выше уже отмечалось происходящее на сцене преображение жизни с появлением этой героини): «Мне временами кажется, особенно, когда я бываю у вас. Гм... будто чего-то мне не хватает. Гм. Какой-то мелочи, какого-то пустяка, который бы придал окружающему реальность» (240), - и далее сомнение студента «подхватывают» все остальные персонажи из окружения Лутохиных. Потапов: «И мне порою сдается, будто то, что мы видим, - не настоящая действительность, то есть не та, в которой Малиновский, например, и вправду оказался провокатором.» (240); Пончик-Потапова: «А вдруг все это благоденствие нам только грезится? Морока и больше ничего?» (240). Отметим, что герои словно бы проговаривают возможные читательские / зрительские реакции на установившийся на сцене, если можно так выразиться, земной рай и его «незаконнорожденность» (слово Пончик-Потаповой).

Гротескная архитектоника пьесы «Чему нет имени» способствует актуализации особой позиции воспринимающего субъекта.

По словам В. И. Тюпы, «определяющим отношением художественной культуры в рамках модернистской парадигмы оказывается отношение: автор - читатель (зритель, слушатель), превращающее эффективность воздействия на воспринимающее сознание в решающий критерий художественности» [Тюпа, 2004, с. 103]. Статус произведения как «трехстороннего коммуникативного события: автор - герой - читатель», по словам исследователя, в свою очередь, «потребовал от художественных структур эстетической неклассичности: известной незавершенности, открытости, конструктивной неполноты целого, располагающей к сотворчеству» [Тюпа, 2004, с. 103]. «Конструктивная неполнота целого» в данном случае обусловлена, видимо, «сновидно»-гротескной структурой пьесы (как на уровне изображенной действительности, так и на уровне субъектной организации), являющейся в данном случае способом создания двойственной, «вероятностно-множественной модели мира» (С.Н. Бройтман) в драме (что как раз характерно для неклассической художественной целостности1) и предельной пробле-матизации для воспринимающего субъекта статуса изображенных на сцене событий как в отношении их природы, так и в отношении того, с чьей точки зрения они изображаются (размывание границ индивидуального и коллективного). В пьесе Н. Евреинова читатель / зритель тем самым утрачивает «абсолютную перспективу видения реальности» (М. Мамардашвили) (характерную как раз для художественности классической).

1 См. подробнее об этом: [Бройтман, 2008, с. 180-181]. Можно вспомнить по этому поводу высказывание А. Блока в его отзыве «"Фауст" Холодковского», касающееся финала трагедии Гете: «у нас искони держатся только одного толкования этого места, то есть в восклицании хора видят только страдательную ноту. Кажется, его можно толковать и по-другому - то есть в голосе хора не одно страдание, но и крик освобождения, крик радости, хотя и болезненный. Во всяком случае, этому месту надо дать ту же двойственность, которая свойственна все великим произведениям искусства» [Блок, 1962, с. 467]. Отметим в этом высказывании два момента. Во-первых, слово «двойственность» выделено у Блока курсивом, что подчеркивает его особую смысловую значимость. Во-вторых, «двойственность» объявляется одним из критериев «величия» произведения словесного искусства. Можно говорить о том, что на неклассическому этапе эпохи художественной модальности «двойственность» связана не только с символической многозначностью смысловых планов (то, что Блок увидел в финале «Фауста»), но и с сознательно выстраиваемой автором «неопределенностью» сюжетной ситуации, «вероятностно-множественным» статусом изображенных событий и семантических сфер (как в пьесе Н. Евреинова).

Можно вспомнить, что по такому же принципу построена и упоминаемая Н. Евреиновым «романтическая монодрама» Л.Н. Андреева «Черные маски», в которой также отсутствуют как ожидаемая «резкая разграничительная линия между реальным и ирреальным, между здоровьем Лоренцо и «болезнью» Лорен-цо, так и «ясная хронология событий: сперва заболел, потом позвал гостей, или сперва позвал гостей, потом заболел?»1. Подобного рода художественные «просчеты» (с точки зрения классически ориентированного зрителя), тем не менее, принципиальны для самого Л.Н. Андреева, о чем свидетельствует его специальный комментарий к пьесе, сделанный в письме к режиссеру К.Н. Незлобину: «Сделать пояснения, обнажить скелет пьесы и вложить в уста герцога Лоренцо нечто в высокой степени удобопонятное: на тему о раздвоении личности, о борьбе в душе Лоренцо двух начал, мрака и света, Сатаны и Бога...? Много думал я, дважды очень внимательно перечел пьесу и, простите, - ничего сделать не могу» [цитируется по: Руднев, 1994, с. 647].

«Двойственность» заложена и в подзаголовке пьесы Н. Евреинова, который может быть интерпретирован двояко. Возникает вопрос: «Что "бедной девочке снилось?"» (один из возможных вариантов истолкования слова «девочка» в заглавии пьесы связан, скорее всего, со словами Иисуса: «Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном.», Матф., 18, 2-7 - Серафиму Кондратьевну, наверное, и можно рассматривать как героиню, живущую в соответствии с приведенными словами Иисуса). Идеальный мир, находящийся вне социально-исторических потрясений, противопоставленный настоящей не-«фантастической» реальности, и тогда все-таки подчеркивается «сновидность» этого мира, его отде-ленность от мира действительного, и тогда точка зрения читателя / зрителя оказывается все-таки ценностно дистанциированной от точки зрения Серафимы Конд-ратьевны; либо же «снится» кошмарная действительность с ее потрясениями, а настоящим, действительным миром является «фантастический» мир, порождаемый сознанием героини, и тогда воспринимающий субъект все-таки склоняется к ее жизненной «правде» (пережитой им). Дать «имя» («Чему нет имени») каждому из этих «миров» становится, видимо, задачей самого реципиента.

Подчеркнуто неопределенный онтологический статус выявляемых в пьесе смысловых сфер сна и яви, реального и «фантастического» требует от читателя / зрителя особых рецептивно-эстетических усилий, поскольку ставит его в ситуацию не столько логического, сколько экзистенциального выбора, а тем самым, как раз внутренней причастности «чужой драме». Читатель-зритель сталкивается с необходимостью собственной самоидентификации по отношению к происходящему, от которой и зависит его личный статус в бытии. «Обитать на высотах» вне социально-исторического зла и тем самым жить, «заткнув уши» и «закрыв глаза», как живет Серафима Кондратьевна, или же «видеть зло» и тем самым относиться к идеальному миру как «незаконорожденному», «наваждению», далекому от действительности, но тем самым уничтожая его. Заметим, что мотив хрупкости «фантастического» мира подчеркивается, особенно в эпилоге пьесы (по словам Серафимы Кондратьевны, его можно уничтожить с помощью одного сомнения-«дуновения»: «Так "дуньте-плюньте", за чем же дело стало?.. Хочется беду накликать, так сделайте одолжение - накликать беду один миг!» (240) - отметим, что сама героиня опять же словно бы оценивает возникший идеальный мир со стороны). От читателя / зрителя требуется такая же самоидентификация по отношению ко всему происходящему, аналогичная той, в которой оказываются герои пьесы. Таким образом, монодраматизм, связанный с представлением на сцене сна

1 В данном случае закавыченные выражения принадлежат самому Л.Н. Андрееву. См.: [Руднев, 1994, с. 647].

персонажа или длящейся галлюцинации, действительно, можно рассматривать как продуктивную «художественно-коммуникативную стратегию, нацеленную на эстетическую провокацию адресата и активизацию его творческой позиции» (С.П. Лавлинский), что как раз и характерно для неклассической художественной целостности.

Литература

Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6.

Бройтман С.Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики. М., 2008.

Джурова Т. Концепция театральности в творчестве Н.Н. Евреинова. Авто-реф. дис. ... канд. искусствоведения. СПб., 2007.

Евреинов Н. Театральные инвенции. М., 1922. [Электронный ресурс]. Режим доступа: http ://az.lib .ru/e/ewreinow_n_n/text_0040. shtml.

Евреинов Н. В школе остроумия. М., 1998

Евреинов Н. Демон театральности. М.; СПб., 2002.

Евреинов Н. Чему нет имени (Бедной девочке снилось) // Современная драматургия. 2005. № 4.

Лавлинский С.П. «Введение в монодраму» Николая Евреинова в контексте новейшей русской драматургии (К постановке проблемы) // Школа теоретической поэтики: сборник научных трудов к 70-летию Натана Давидовича Тамарченко. М., 2010.

Руднев А.П. Комментарии // Андреев Л.Н. Собр. соч.: В 6 т. М., 1994. Т. 3.

Симкин А. Николай Евреинов и его «Театр для себя» // Вестник Русского христианского гуманитарного института. 1997. № 1.

Тюпа В.И. Парадигмы художественности (понятие о литературном процессе) // Теория литературы: В 2 т. / Под ред. Н.Д. Тамарченко. М., 2004. Т. 1.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.