ЕВРАЗИЙСТВО
Когда присваивается интеллектуальная собственность, или О противоположности Л. Н. Гумилева и П. Н. Савицкого
Марлен Ларюэль
После крушения Советского Союза в России и в некоторых постсоветских республиках, в первую очередь в Казахстане, понятия «евразийство» и «Евразия» вновь вошли в лексикон политической и интеллектуальной жизни. Оба они изначально определяют положение России между Европой и Азией как срединное и потому двойственное; тем самым как бы искушают Россию соблазном самодостаточности и самозамыкания в ее континентальных границах и подсказывают оправдание этой политики — освоение азиатских территорий страны. Оба подразумевают органическое единство культур, рожденных в пространстве встречи и симбиоза русского, тюрко-мусуль-манского и даже китайского миров. При этом, однако, постулаты, на которых основываются понятия «Евразия» и «евразийство», не только мало известны, но еще и отсылают к течениям общественной мысли (как принадлежащим истории, так и современным), часто не поддающимся точному определению.
Уже само употребление терминов несвободно от двусмысленности и противоречий. Что, например, считать «евразийством»? Только романтическую философию империи, возникшую в 1920-х годах?1 Или еще и социальную биологию этнолога Л. Н. Гумилева? А как быть с геополитическими построениями Александра Дугина, немало почерпнувшего из наследия, ассоциируемого с фашизмом? И можно ли относить к «евразийству» предпринятое Олжасом Сулей-
Марлен Ларюэль, научный сотрудник Национального института восточных языков и цивилизаций (L’Institut National des Langues et Civilisations Orientales), Париж.
Перевод осуществлен с согласия автора по изданию: Marlene Laruelle. Histoire d’une usurpation intellectuelle: Gumilev, «le dernier des eurasistes»? (analyse des oppositions entre L. N. Gumilev et P. N. Savickij) // Revue des etudes slaves, Paris, 2001. № 2.
меновым утверждение казахского национального чувства средствами литературы? Или стремление тюрок-мусульман России к национальному и политическому возрождению? Евразийство — идеология изменчивых очертаний, допускающая самые противоречивые подходы, самые причудливые смешения; она питается из разных источников, а люди, ее создававшие, не сходятся ни в одной исходной посылке, за исключением общего для них понимания России как империи.
Целью этой статьи является разбор одной только части евразийского наследия. Современные неоевразийцы настаивают на преемственной связи между первоначальным движением эпохи 1920-х годов и евразийским возрождением 1990-х. Создается миф о непрерывном существовании на протяжении всего ХХ столетия евразийских идей, евразийской контркультуры, преодолевшей железный занавес и объединившей изгнанников с диссидентами. Сама же эта связь воплощается в широко известной, хотя и спорной, личности Льва Николаевича Гумилева (1912—1992).
В заголовок одной из последних статей Гумилева вынесены слова: «Меня называют последним евразийцем». Это определение учителя последовательно защищают его ученики. Почему? Потому что, бросая на Гумилева блеск интеллектуального обаяния русской эмиграции, оно сообщает его текстам высокую степень исторической значимости и научной обоснованности, позволяет оградить их от критики. Однако Гумилев не принадлежит к евразийскому движению бМ^о БвпБЫ. Ибо его дискурс не сводится к доказательству существования и единства евразийской общности; он представляет нам особое, социально-биологическое, видение мира и истории, и связывать его следует не с евразийством, а с тем этницистским направлением, которое зародилось в советских общественных науках в 60-70-е годы.
Гумилев необходим. Необходим прежде всего для лучшего понимания природы и реальной эволюции размышлений евразийцев о России. Но также и для того, чтобы пролить свет на еще недостаточно нам известные течения в официальной советской науке. Да и вообще пора изменить такое положение, когда изучение евразийства составляет монополию неоевразийцев, а идея неизменной особости России является предметом рефлексии лишь тех, кто в нее уверовал. Евразийство нельзя больше оставлять тем, кто, восстанавливая его в правах, одновременно отрицает свойственную ему «пластичную изменчивость».
Гумилев рассказывал о своих связях с евразийцами во многих интервью. В действительности эти связи исчерпываются обменом несколькими письмами с историком Георгием Вернадским (1887— 1973), основателем русско-американской школы историографии в Йельском университете, и более обширной перепиской с Петром Савицким (1895—1968), признанным мэтром и последним представителем первоначального евразийства. Утверждение о прямой связи между Гумилевым и евразийцами опровергается и посредством анализа идеологических различий между ними, и в результате ознакомления с перепиской между Гумилевым и Савицким. Последняя хранится частично в Праге, частично в Санкт-Петербурге. Были опубликованы лишь несколько писем2, российский фонд в настоящее время недоступен западным исследователям. Этого, к счастью, нельзя сказать о фонде, который находится в Славянской библиотеке в Праге
<_» _ 3
и содержит значительную часть интересующей нас корреспонденции3.
Корреспонденция дает ключ к ответу на деликатный вопрос об интеллектуальных связях Гумилева с евразийцами. Она особенно интересна потому, что написанное для приватного чтения нередко говорит нам больше, чем текст, предназначенный для публикации. Немаловажно и еще одно обстоятельство. Мы знаем, как эволюционировали воззрения Гумилева в 1970-е годы и в какую идеологическую форму они отлились позднее. Переписка же началась в 1956 году и завершилась в 1968 в связи с кончиной Савицкого. Следовательно, она охватывает тот «темный» период в биографии Гумилева, в течение которого он вышел из политического небытия4, но еще не стал крупной величиной в глазах научного официоза.
Гумилев — «последний евразиец»?
Гумилев, особенно в последние годы жизни, когда перестройка сделала его влиятельной фигурой общественной жизни, был личностью, открыто осознающей свое значение. Он не раз говорил о себе как о евразийце5; но не он, а его последователи придали этой преемственности, уже изначально отнюдь не нейтральной по своему смыслу, четкую инструментальную функцию. То была функция легитимации написанного Гумилевым через «приобщение» его к евразийцам: мол, они сами признавали его одним из «своих».
Легенда, распространяемая учениками, гласит, что Гумилев встретился с Савицким в одном из лагерей ГУЛАГа, в 1950-е годы.
Эту версию опроверг сам Гумилев: оказывается, контакт с Савицким он установил через М. А. Гусовского. Вот тот действительно находился в заключении вместе с Савицким, в 1945 году арестованным секретными советскими службами в Праге (где он преподавал еще с 1920-х годов) и получившим 10 лет лагерей. Поводом для ареста и осуждения было его «белое» прошлое в годы гражданской войны6. Переписка между Гумилевым и Савицким началась только в 1956 году. Тогда реабилитированному Савицкому было позволено поселиться в Москве; он, однако, обратился с просьбой о разрешении вернуться в Чехословакию.
Переписка Гумилева с Савицким, включающая более сотни писем, длилась двенадцать лет, но встретились они только в 1966 году, когда Гумилев был приглашен на конгресс археологов в Прагу. Тон писем близок к доверительному: что у Гумилева, что у Савицкого способность понимать другого была до предела обострена одиночеством, болезнями, политической сложностью положения, в котором их патриотические чувства не могли получить открытого выражения. Савицкому было отказано и в праве на преподавательскую деятельность, когда он вернулся в Прагу. В 1960 году под псевдонимом «Петр Востоков» он опубликовал сборник русской патриотической поэзии — и был вновь арестован за то, что «разгласил», как обращались с заключенными в сталинских лагерях. Брошенный в тюрьму на этот раз чехословацким государством, он был освобожден лишь под давлением международной общественности, в первую очередь благодаря вмешательству английского философа Бертрана Рассела.
Что касается Гумилева, то он вернулся в научную среду лишь в начале 1960-х годов. Но и после реабилитации он не забывал о том, что оказался в своем времени интеллектуальным маргиналом; кроме того, в течение десяти лет он по вине режима испытывал материальные затруднения: не мог получить квартиру, не имел возможности публиковаться и т. д. Во многом ему помогла моральная поддержка Савицкого, побуждавшего Гумилева продолжать исследования. Письма Гумилева тех лет это, скорее, размышления над связывавшими их обоих отношениями, чем научная полемика: «Ваше внимание и ваше участие были для меня творческим импульсом. Благодаря ним я не оставил работу в то время, когда меня угнетали одиночество и безнадежность»7.
Сближению этих двух людей помогло сходство их положений, и это подтверждается личным характером их общения в письмах. Что касается научного содержания переписки, то она в гораздо большей
степени дает представление о трудах Гумилева, чем евразийцев. Савицкий вряд ли предстает в ней основателем евразийства: редко упоминает о нем, зато все время старается направить и поддержать Гумилева в его поисках.
Взаимное незнание
Итак, по-настоящему Гумилев переписывался только с Савицким. Но, если последний и был одним из крупнейших представителей евразийской мысли, это вовсе не означает, что он воплощал в себе все разнообразие и разноплановость движения 1920-х годов. В его рядах он был географом и экономистом. Он стоял у истоков разработки многих евразийских идей, создания филигранной терминологии, например, понятия «топогенез»8, которым определяется место развития народа, бытийного взаимодействия человека и пространства. Как показывают его работы по климатологии и почвоведению Евразии, Савицкий более остальных евразийцев тяготел к точным наукам9, к природоведению10. Видимо, поэтому он увидел в Гумилеве близкого человека, хотя, в отличие от своего корреспондента, никогда не считал, что естественные науки превосходят гуманитарные. И ничто не доказывает, что Гумилев, при объяснении человеческой истории ставивший на первое место биологию, химию и физику, мог бы увлечь этим других евразийцев, в формировании которых главную роль сыграли классические гуманитарные науки, — таких, как лингвист и этнограф Н. С. Трубецкой (1890—1938), востоковед В. П. Никитин, историки Г. В. Вернадский и М. В. Шахматов, философ Л. П. Карсавин (1882—1952) и др. По существу, Гумилева поддерживал только один евразиец; и если рассматривать движение во всей его совокупности, во всем интеллектуальном разнообразии, поддержка эта мало что значит.
Сомнительно и их знакомство с творчеством и теориями друг друга. Когда в 1956 году Гумилев начинал переписку с Савицким, он, по сути, знал лишь немногие работы евразийцев. Произведения Трубецкого, Савицкого, Вернадского, а также коллективные пери-
<_> / Т 4 <_> <_> Т 4
одические издания евразийцев («Евразийский временник», «Евразийская хроника» и др.), появившиеся в период между двумя мировыми войнами, были ему недоступны. Позднее он признается, что в то время ему удалось достать только три книги евразийцев, касающиеся кочевников11. С точки зрения его исследовательских
интересов то были основополагающие тексты: в них он обнаружил собственные историографические пристрастия, такое же, как у него, желание утвердить историческую субъектность кочевых народов. Но понять по этим книгам евразийской дискурс, отнюдь не ограничивавшийся историей Степи, во всей его полноте, во всем множестве вариаций он не мог. Ему остались неизвестны политические тексты евразийцев, их философские и религиозные постулаты, литературные произведения, сама атмосфера русской эмигрантской мысли.
Незнание было взаимным. В годы, когда Гумилев переписывался с Савицким, ему удалось опубликовать лишь несколько статей по археологии и истории, а также «Хунну» — наиболее фактологическую и наименее теоретическую из его книг12. Теория в ней сводится к влиянию «ландшафта» на древние кочевые народы; ни один из фундаментальных гумилевских концептов, вроде «этногенеза», «пас-сионарности» или «биохимической энергии», в ней еще не развивается. Знаменитая географическая концепция Гумилева, изложенная в книге «Этногенез и биосфера Земли», датируется 1971 годом. Савицкий умер тремя годами ранее. Он не мог таким образом занять какую-либо позицию в отношении гумилевских идей в тех их формах, которые они приняли в начале 70-х годов; не мог и увидеть, какая пропасть отделяет его взгляды от взглядов Гумилева.
Две эпохи — два дискурса
Когда Савицкий и Гумилев начали в 1956 году переписываться, евразийство более не существовало. Оно умерло задолго до появления гумилевских текстов, угасло в начале тридцатых годов. Ибо все последние публикации евразийцев, появившиеся между 1935 и 1938 годами, откровенно пробольшевистские, полемические и политизированные, никак не могут считаться образчиками классического евразийского дискурса. Поэтому вряд ли можно признать Гумилева законным наследником евразийцев. Представление о синхронности творчества евразийцев и Гумилева принципиально важно для его учеников: с его помощью они пытаются присвоить чужую интеллектуальную собственность. На самом деле, «последний евразиец» — это не Гумилев, а Савицкий: он участвовал в движении с момента его создания в 1921 году, он же оставался единственным хранителем заветов евразийства после кончины одних соратников (Трубецкого, Святополка-Мирского, Карсавина), отъезда в Соеди-
ненные Штаты других (Вернадский, Якобсон). Но пусть даже Савицкий до конца верил в евразийскую идею, в письмах к Гумилеву он ни слова не говорит о самом движении, словно считает его исчерпавшим себя. И уж никоим образом не стремится передать Гумилеву «факел евразийства».
Гумилев писал во второй половине прошлого века, когда контекст духовных исканий глубоко изменился. Послесталинский Советский Союз и Европа стали совершенно другими после Второй мировой войны. Первоначальное же евразийство нельзя понять вне атмосферы межвоенной эпохи, первых лет большевистской революции, катарсиса гражданской войны, эмиграции и надежд, возлагавшихся на нэп. Его корни — в наследии XIX века (Гегель, Шеллинг) и начала ХХ (Бергсон, Ницше, Шпенглер), в духовном богатстве, на переломе веков создававшемся в России Соловьевым, Бердяевым, «скифами» и др. Речь евразийцев философична и полна поэзии. Главные труды Гумилева появляются лишь в 70-е годы ХХ столетия и воплощают в себе тенденции биологизма и этницизма, в виде некоторых идейных течений обозначившиеся тогда в советских общественных науках (боязнь смешения народов СССР, увещевания в пользу эндогамии и даже положительной евгеники13). Гумилев, конечно же, не продолжатель или ученик Савицкого по другую сторону железного занавеса. Это автор со своей теорией, своей системой взглядов, причем его теоретические построения появляются значительно позже евразийских.
Серьезность теоретических расхождений
Сверх того, Гумилев полагал себя глубоко оригинальным мыслителем и новатором по преимуществу. Он очень редко ссылался на отцов-основателей евразийства, а определенную позицию в отношении их наследия занял лишь в статье «Заметки последнего евразийца» и в предисловии к переизданию некоторых работ князя Н. С. Трубецкого. Позиция эта критическая и даже отстраненная. Оно и понятно: евразийцы не приравнивали историю и этнографию к естественным наукам и не пользовались биологическими понятиями для объяснения истории народов. То есть они как бы заранее отказывались разделять то, что Гумилев считал своим важнейшим вкладом в науку. «Но главного в теории этногенеза — понятия пас-сионарности — они не знали. Понимаете, — подчеркивал он в
интервью «Меня называют евразийцем», — им очень не хватало естествознания» 14.
На биологический и естественнический аспекты своего дискурса сам Гумилев указывает как на принципиальное новшество. Даже свои связи с предшественниками он нюансирует по этому признаку — по степени признания ими значимости естественных наук. Например, он, по его собственным словам, больше обязан Вернад-скому-отцу (1863—1945) — физику, геохимику и теоретику биосферы, чем Вернадскому-сыну — историку Евразии15. А в тех случаях, когда Гумилев как будто проникается идеями первых евразийцев, он их искажает, потому что вносит в основные понятия изменения, далеко не нейтральные по своему значению. Так, он смешивает «частнонародную личность» у Трубецкого со своим «этносом», евразийскую «многородную личность» — с советским «суперэтносом», а «взаимосимпатию» народов — с «биологической комплементарнос-тью». Далее, когда евразийцы говорят о «симбиозе» русских и народов Степи, они определяют его как «сочетание разноодарений», Гумилев же — убежденный сторонник эндогамии даже для народов СССР. Или понятие «соборность», означавшее для евразийцев фундаментальное единство власти и народа в Евразии: когда они им пользуются, референтным фоном для них служат ключевые положения православия и славянофильства, а не представление о какой-то безликой и неделимой биологической общности. Словарь первых евразийцев составлен на языке философии и религии, а не естественных наук; и пусть Гумилев совпадает с евразийцами в стремлении порассуждать об органичности русского присутствия на Востоке, в самих способах рассуждения он с ними решительно расходится.
Противоположность географических подходов?
Если бы понадобилось редуцировать евразийство до одного краткого определения, его можно было бы назвать «идеологией геогра-физма». Центральное положение в этой идеологии занимает придуманное Савицким понятие топогенеза (месторазвития); оно предполагает, что между историко-культурными особенностями народов и характеристиками занимаемых ими территорий имеется «взаимотяготение». Евразийцам была близка немецкая Ышйг-ркПоБорШв, концепция гармонии человека с природой у них роман-
тическая и телеологическая. «Ландшафт» Гумилева нетождественен «топогенезу» евразийцев: сила детерминирующего влияния ландшафта абсолютна, тогда как у детерминизма топогенеза есть разные оттенки и степени. Савицкий не раз отмечал это в своих письмах. Ему не нравился немецкий термин, он считал его перегруженным значениями и потому чрезмерно связывающим. Он говорил, что предпочитает понятие «месторазвитие»: более динамичное, оно предполагает взаимодействие человека с природой, а значит и признание за ним большей степени свободы16.
На самом деле детерминизм Гумилева вообще биологический, а не географический («Ребенок, установивший связь с матерью первым криком и первым глотком молока, входит в ее этническое поле»17). «Этносы» — замкнутые на себя человеческие общности, только генетика дает им направление развития, пространственная же близость не приводит к подлинному симбиозу. Этот детерминизм противоположен по смыслу основной идее евразийства, согласно которой узы первоначального родства теряют свою важность, когда им противостоит сила земли или «почвы», объединяющая самые разные по происхождению элементы. Говоря о топогенезе, Савицкий отмечал: «Что касается общеисторических и экономических месторазвитий, то их еще больше, чем этноместоразвитий... Я по последней совести думаю, что народы скорее выбирали и выбирают месторазвитие для своего образования и преобразования» 18. Как видим, два варианта дискурса глубоко противоречат друг другу.
Расходящиеся концепции кочевого мира
И евразийцы, и Гумилев интересовались кочевым миром, но по-разному подходили к нему. Савицкий несколько раз спорил с Гумилевым по поводу ценности кочевых культур по сравнению с классическими цивилизациями оседлых народов: «Я вообще не согласен разделять мир на “цивилизованный” и “нецивилизованный”»19. Напротив, он считал мир Степи высоко цивилизованным, даже более цивилизованным, чем мир земледельцев. В искусстве первый превосходит второй своим звериным стилем; уважение к природе позволило номадам выработать более высокую этику; их письменность и литература еще не открыты; само расположение степи в глубине Старого света придает ей особое геополитическое значение: кто ею владеет, повелевает миром20.
Гумилев — университетский специалист по кочевникам. Его тексты о номадах одновременно и очень фактологичны, и очень идеологизированы, биологический детерминизм отразился в них куда больше, чем евразийские убеждения. Кочевники для него не конечная цель исследования, а этнографический материал, которым можно проиллюстрировать претендующие на универсальность этницист-ские теории. В этом его коренное отличие от евразийцев, чей интерес к кочевникам объясняется поиском не столько научной истины, сколько «прорусской» идентичности: владыки мира, и еще девственного, и возрождающегося, номады — антитеза Западу и синоним новой России. «Древние кочевники, — писал Гумилеву Савицкий, — являются для нас великим примером того, как нужно сражаться и побеждать, защищать себя, сохранять свой быт, свой жизненный уклад, свою самобытность. До самого основания обломить Западу рог его высокомерия — вот задача нашего времени. Русская наука о кочевниках может и должна этому служить»21.
Первые евразийцы просто не могут подходить к номадизму как к любому другому предмету научного дискурса, не могут рассматривать его как внеположенный объект исследования, по отношению к которому в лучшем случае испытываешь симпатию. Они вопрошают к нему, хотят, чтобы он возвестил сущность и будущую судьбу Рос-сии-Евразии («История кочевников — великое объединительное звено в судьбах Старого Света. И по глубокому убеждению моему — предвестие будущего!»22). Здесь опять восприятие Гумилевым кочевников по самым его фундаментальным принципам противоположно восприятию Савицкого и его современников.
Равным образом, между ними есть и некоторые заслуживающие упоминания различия историографического плана. В отличие от евразийцев, чье внимание сфокусировано в первую очередь на монгольском мире, Гумилев в большей степени специалист по тюркам. Основатели евразийства ценят ислам, Гумилев резко его отвергает. Тамерлана Гумилев квалифицирует так, как тот сам себя определял, — как мусульманина, а не степняка; для Савицкого же Тамерлан — наследник традиций чингизидов23. Гумилев критикует евразийцев за то, что в их картине монгольского мира начисто отсутствует несторианство; это, по его мнению, помешало им понять единение православия с монгольской государственностью24. Гумилев и Савицкий расходятся даже в определении границ евразийской общности: первый, руководствуясь историческими критериями, включает в нее Тибет; второй предлагает географическое определе-
ние, так что она оказывается равна (или даже меньше) территории Советского Союза.
Савицкий высоко ставил Гумилева, соответствующих цитат можно привести множество. Но если Савицкий и видел в Гумилеве своего продолжателя, то не столько по евразийской, сколько по ко-чевниковедческой линии. Он, можно сказать, наделял Гумилева миссией — средствами науки доказать то, к чему изгнанники-евразийцы, не имея доступа к источникам, могли приблизиться лишь интуитивно («Мне будет легче жить, если я буду знать, что есть внимательный и дружеский глаз, который делает то дело, которое я, в силу научного своего долга, должен был бы делать уже в 30-х годах. Будьте же Ермаком этого мира»25). При этом Савицкий никогда не соотносит исследовательские темы Гумилева с тематикой евразийства, всегда приветствует их оригинальность. Реабилитация кочевников Гумилевым — еще не основание для того, чтобы делать из него евразийца. Его желание любой факт истории, географии или культуры выводить из биологии вовсе не влечет за собой признания особой сущностной значимости степного мира, раскрывающей природу России: порой оно приводило Гумилева к прямо противоположному результату. Не разделял он и свойственную первым евразийцам увлеченность неким расплывчато понимаемым, мифологизированным и экзотическим Востоком26.
Необходимость прояснения терминологии
Таким образом, утверждение, что Гумилев — преемник евразийцев, совсем не так очевидно, как это пытаются изобразить в сегодняшней России. Первоначальное евразийство, исчезнувшее в 30-е годы XX века, не смогло бы взять на себя ответственность за гумилевские тексты 1970-х и уж точно бы не узнало в них себя. Гумилев востребован многими постсоветскими интеллектуалами сам по себе, а не как «последний евразиец». Что у него действительно общее с евразийцами — так это специфическое определение русской идентичности, обусловленное интересом к степному миру. Но сердцевина его «дела» вовсе не в этом. Как нынешняя популярность его творчества, так и тот имидж, который он сам себе создавал, показывают другое: его система взглядов сформировалась в поле идей социальной биологии, а не евразийства.
Идеология Гумилева не получена им «в лен» от евразийства, хотя терминологический туман и делает плохо различимыми границы между двумя системами взглядов. Евразийство принадлежит конкретному времени, Гумилев с ним не связан и не является, как я пыталась показать, «последним евразийцем». Ибо евразийство определяется не только по его содержанию, но и по способу изложения им этого содержания, а также по историческому контексту своего появления (имеются в виду полемика в эмигрантской среде, так называемые «течения третьего пути» и т. п). Быть евразийцем значит не просто верить в существование общности, называемой Евразией, но и следовать идеологическим построениям, из которых выводится представление о такой общности. Гумилев же столь резко ужесточает своим биологическим детерминизмом заимствованную евразийством у немецких романтиков идею «целостности», что возникает вопрос: не лежат ли истоки этого детерминизма в другой интеллектуальной традиции, этницистской?
Евразийство придавало огромное, порой парадоксальное, значение свободе воли человека, что совершенно не свойственно воззрениям Гумилева на Евразию. В них совсем нет и других составляющих дискурса евразийцев: философии пространства, гердеровского «духа народов», мессианства, православной ли, социалистической ли универсальности... Старое евразийство умело сочетать разные восприятия действительности и разные способы выражения русского имперского дела, его ориентализирующей направленности. Гумилев, как и все неоевразийцы, разрушает это равновесие. Далее, независимо от того, чья аргументация предпочтительней, видно, что литературная составляющая, столь сильная у «отцов-основателей», утрачена «последним евразийцем», сделавшим акцент на «научности». На ней настаивали и первые евразийцы; но и, будучи научно валидными, их тексты в равной мере были осенены философией и поэзией, насыщены личностными размышлениями о собственной идентичности авторов. Критики Гумилева не перебарщивают, утверждая, что в доказательствах евразийского единства он куда менее тонок, чем евразийцы, в претензиях же на обладание научной истиной о Евразии — куда радикальнее. Забыв, что «евразийская общность» — это не только природный объект, но равным образом и мысленная конструкция, Гумилев фактически оставил в стороне то, с чего завязался первый узел размышлений начальных евразийцев.
Зато Гумилев может быть представлен в качестве одного из основных вдохновителей появившегося с крушением Советского
Союза неоевразийства. Сравнительно с первоначальным, движение это более расколотое и эклектичное, а некоторые из его видных представителей, например Александр Панарин, занимают в отношении творчества Гумилева двусмысленную, если не сказать враждебную, позицию. Гумилев может рассматриваться и как духовный отец тюркского евразийства, которое следовало бы называть евро-азиатством, чтобы провести грань между ним и предшествовавшими ему, исключительно русскими, течениями. Гумилев импонирует евроазиатству в его татарском или казахском вариантах своим стремлением реабилитировать в русской истории степные народы и еще более — своей этноцентристской концепцией формирования наций. Начиная с 1970-х годов, Гумилев вдохновляет многих казахских ученых (впрочем, их опередил известный поэт Олжас Сулейменов), когда те ищут пути национального самоутверждения. Первые работы об этногенезе и «этнической истории» казахов тоже датируются 70-ми годами. Начаты они были русским В. П. Алексеевым27, а продолжены в рамках так называемой «биологической антропологии» казахом О. Исмагуловым28. С тех пор во многих трудах по истории Степи идущее от Гумилева биологическое определение понятия группы уже не подвергается критике научного сообщества, а таблицы, классифицирующие кочевые народы по степени их расовой чистоты, приводятся как нечто самоочевидное.
Гумилев преуспел не только среди небольших группок неоевразийцев или «евроазиатов». И дело тут вовсе не в идее Евразии — та никогда не была по-настоящему популярна за пределами ограниченного круга интеллигенции. Объяснение его влиянию и на широкую публику, и в интеллектуальной среде работников гуманитарных и общественных наук мы найдем, если вспомним о существовании в советской науке традиции этницистского, даже «расиствующего» дискурса, как и о том, что вторым ее важнейшим представителем был не кто иной, как Ю. В. Бромлей, директор Института этнографии Академии наук СССР с 1966 по 1989 год. Историю становления этого дискурса после памятного «избиения» академиком Лысенко евгеники и генетики еще предстоит написать. Сейчас он обретает новую силу, поскольку дает объяснение, одновременно и идеологическое и естественнонаучное, трудностей, переживаемых постсоветским обществом. Вклад же Гумилева заключается в том, что он в своих построениях соединил с советским этницизмом радикально переосмысленное наследие первых евразийцев.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Евразийство зародилось в период между двумя мировыми войнами в среде русской эмиграции в Праге, Берлине и Париже. Одушевляемое такими выдающимися личностями, как лингвист и этнограф князь Трубецкой и географ и экономист Савицкий, евразийство стало самым оригинальным интеллектуальным движением в лоне русской эмиграции, сопрягавшим философию с размышлениями об идентичности и политике. В 1920-х годах оно было чрезвычайно плодотворным в области духовного поиска и вело яростную полемику со своими не менее известными противниками — Н. Бердяевым, Г. Флоровским, А. Кизеветтером и др. В 1930-е годы евразийское движение пережило внутренние разногласия и пришло в упадок, а затем и вовсе прекратило существование после того, как часть его сторонников («кламарские раскольники») перешла на сторону Советского Союза и в его ряды были внедрены агенты ГПУ. Подробнее см.: Laruelle M. L’id^logie eurasiste russe ou comment penser l’empire. Paris, L’Harmattan, 1999.
2 В книге: Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии. Эпохи и цивилизации. М., 1993.
3 В частности, благодаря тому, что Савицкий перепечатывал письма Гумилева на машинке. Иными словами, существует два экземпляра этих писем.
4 Подробности жизни и творчества Гумилева см.: Laruelle M. Lev N. Gumilev (1912—1992): biologisme et eurasisme en Russie // Revue des etudes slaves, 2000. № 1—2.
5 «Вообще меня называют евразийцем — и я не отказываюсь» (Гумилев Л. Н. Меня называют евразийцем... // Наш современник, 1991. № 1. С. 62). Одна из его статей так и называется «Заметки последнего евразийца» // Наше наследие, 1991. № 3.
6 Савицкий исполнял обязанности секретаря П. Струве в бытность того министром иностранных дел в правительстве генерала Врангеля.
7 Письмо Л. Н. Гумилева П. Н. Савицкому, датированное 1961 годом // Фонд П. Н. Савицкого, Славянская библиотека, Прага. Примечание переводчика: к сожалению, из-за отсутствия у меня оригинала этого высказывания пришлось дать обратный перевод с французского языка.
8 «Учредил» понятие «месторазвитие» Савицкий. Он же перевел его на французский язык как le lieu de developpement. Перевод «топогенез» (topogenese) был предложен Томаном (см.: Toman J. The Ecological Connection: A Note on geography and the Prague School // Lingua e Stile, 1981. № 16. Р. 280). Первый перевод делает ударение на месте, второй — на процессе.
9 Савицкий восклицал: «Я энтузиаст числа» (Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву, датированное последними днями декабря 1958 года // Фонд П. Н. Савицкого...)
10 Piotr N. Savickij. .bestina sveta. Rusko jako zemepisny a historickэ celek. Praha, Melemtrich [б. г.]; Савицкий П. Н. Россия — особый географический мир. Париж, Евразийское книгоиздательство, 1927.
11 Гумилев смог познакомиться с работой Толля «Скифы и гунны», вышедшей в 1928 году в пражском «Издании евразийцев», с работой Савицкого «О задачах кочев-никоведения. Почему скифы и гунны должны быть интересны для русского?», увидевшей свет в том же издательстве в 1928 году, и, наконец, с книгой Эренджена Хара-Давана «Чингиз-хан как полководец и его наследие», появившейся без указания издательства в 1929 году в Белграде.
12 Гумилев Л. Н. Гунны. Степная трилогия. М., 1993. Впервые опубликована в 1960 году.
13 Примечание переводчика: то есть политики, стимулирующей получение здорового потомства.
14 Гумилев Л. Н. Меня называют евразийцем... С. 62.
15 Примечание переводчика: В том же интервью Гумилев говорил: «Георгию Владимировичу Вернадскому как историку очень не хватало усвоения идей своего отца Владимира Ивановича».
16 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву от 1 января 1957 года // Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии... С. 210.
17 Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера земли. Л., 1989. С. 295.
18 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву от 1 января 1957 года... С. 205.
19 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву от 8 декабря 1956 года // Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии...
20 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву, датированное последними днями декабря 1958 года // Фонд П. Н. Савицкого...
21 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву, датированное концом сентября 1958 года // Фонд П. Н. Савицкого... Примечание переводчика: по той же причине, что и в первом случае, перевод сделан с французского языка.
22 Приписка П. Н. Савицкого от 2 мая 1957 года к его же письму от 1 мая того же года // Гумилев Л. Н.Ритмы Евразии... С. 212.
23 «Не отрицаю, что Тимур частично принадлежит Леванту... Но и по происхождению своему, и по идеологии он соприкасался с кочевым миром. Он не только пользовался воинским строем Чингиза.., но и питался идеями из его наследства... В этой связи Тимура не только с «левантийской», но также с кочевой традицией была его сила... Думается, однако, что и Бабур был не совсем чужд кочевой традиции» (Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву от 1 января 1957 года // Там же. С. 206).
24 Гумилев замечает: «К сожалению, в дальнейших рассуждениях о необходимости «оправославливания» монгольской государственности автор (Трубецкой. — М. Л.) упускает из виду существование очень большого числа монголов-христиан (нестори-ан)». См.: Гумилев Л. Н. Заметки последнего евразийца... С. 22.
25 Письмо П. Н. Савицкого Л. Н. Гумилеву, датированное июнем 1958 года // Фонд П. Н. Савицкого...
26 «Я потратил 55 лет своей сознательной жизни, чтобы понять, что скрывается за сакраментальными словами о Востоке, и знаю, что некоего вообще Востока нет и не было, а был — конкретный и разный в разные исторические периоды» (Гумилев Л. Н. Сила эпохи // Декоративное искусство СССР, 1989. № 7. С. 34).
27 Алексеев В. П. География человеческих рас. М., 1974; он же. Географические очаги формирования человеческих рас. М., 1985.
28 Исмагулов О. Этническая геногеография (серологические исследования). Алма-Ата, 1977. См. также: Этническая антропология Казахстана. Алма-Ата, 1977; Характеристика локальных типов южно-сибирской расы на основе антропологических материалов по казахам // Вестник АН КазССР, 1986. № 5. С. 140—144; Шихим-баева К. Б. Антропологический состав населения Западного Казахстана по данным дерматоглифики и одонтологии. Автореф. канд. диссертации. М., 1987.
Перевод с французского Григория Косача