обратить внимание на некоторые обстоятельства, подтверждающие факт совместной поездки Пушкина и Даля в Уральск.
Ю. П. Фесенко
ИЗ ДНЕВНИКА МОСКОВСКОГО ПОЧТ-ДИРЕКТОРА
А. А. Ахматова заметила как-то, что любые записки начала прошлого века приобретают для нас ценность, если в них встречается имя Пушкина. Замечание очень верное, ибо первая треть XIX в. вошла в наше сознание как «пушкинская», а не «александровская» или «николаевская» эпоха. Многие ее современники удивились бы, узнав, что их имена будут извлечены из забвения только потому, что они оказались в той или иной степени связанными с именем великого поэта. Отставной дипломат, московский почтовый директор Александр Яковлевич Булгаков (1781 — 1863), долгие годы ведший дневник под заглавием «Современные происшествия и воспоминания мои», вряд ли мог предположить, что интерес историков вызовет не подробная придворная хроника, не многочисленные светские слухи и сплетни, заполняющие сотни исписанных неразборчивым почерком страниц, а в первую очередь упоминания — часто до обидного скупые — об «известном поэте А. С. Пушкине».
Среди своих знакомых Булгаков слыл «ходячей хроникой» новостей, всезнающим коллекционером пикантных подробностей из жизни обеих столиц. В июле 1832 г. он добился назначения на «доверенное, почетное, покойное и выгодное место», как он сам называл пост московского почтового директора. Теперь для пополнения своей осведомленности Булгаков не гнушался использовать служебное положение: т. е. распечатывал и читал чужие письма, выписывая в особые, заведенные им журналы привлекшие его внимание места. Делал он это не только для удовлетворения собственного любопытства: копии с прочитанных писем подозрительного содержания регулярно отправлялись начальнику III Отделения е. и. в. канцелярии генерал-адъютанту Бенкендорфу.
С Пушкиным Булгаков познакомился в сентябре 1826 г., вскоре после возвращения поэта из михайловской ссылки. Они несколько раз встречались в последующие годы, однако дружбою с Пушкиным Булгаков никогда похвалиться не мог. Их отношения не выходили за рамки обычного светского знакомства. Человек другого поколения (старее Пушкина 18 годами), другого круга общения, Булгаков куда более был близок с отцом поэта Сергеем Львовичем или его дядей В. JI. Пушкиным. Отзывы Булгакова о редких встречах с Пушкиным в письмах к брату, петербургскому почт-директору К. Я. Булгакову, как правило, незначительны и не слишком благожелательны. Ретиво взявшись за исполнение своих новых обязанностей, в число коих входила и секретная перлюстрация переписки, Булгаков перехватил письмо Пушкина к жене от 20—22 апреля 1834 г. и нашел нужным переслать его Бенкендорфу, а последний представил царю. Пушкин записал в своем дневнике по поводу этого возмутительного случая: «Московская почта распечатала письмо, писанное мною Н(аталье) Н(иколаевне), и нашед в нем отчет о присяге в(еликого) кн(язя), писанный, видно слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо г(осудар)ю, который сгоряча также его не понял (. . .) Г(осударю) неугодно
© С. В. Шумихин, К. С. Юрьев, 1990
lib.pushkinskijdom.ru
было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. — Но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать к царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным» (XII, 328—329). В одном письме, содержание которого нам известно по пересказу знакомых Пушкина (он давал его читать перед отправкой), Пушкин просил жену быть осторожнее в письмах и называл Булгакова «негодяем», который распечатывать чужие письма не считает грехом. Письмо это не дошло до адресата.
Понятно, что после этого даже простое светское знакомство между Пушкиным — человеком с сильно развитым чувством собственного достоинства — и сплетником, соглядатаем и доносчиком Булгаковым стало невозможным, хотя в число активных, злобных недругов Пушкина, какими были министр просвещения граф С. С. Уваров или лица, составлявшие окружение графини Нессельроде, Булгаков никогда не входил. Старинный приятель В. А. Жуковского и А. И. Тургенева, многих других «арзамасцев», Булгаков был близко дружен с князем П. А. Вяземским, чему не мешала 11-летняя разница в возрасте. Эти обстоятельства надо учитывать, знакомясь с оценкой личности Пушкина на страницах дневника московского почт-директора.
Дневник велся Булгаковым на протяжении 1825—1858 гг. и представляет собой 16 переплетенных томов. Тома пронумерованы автором: видно, что не хватает первого тома за 1825 г. Хранятся рукописи Булгакова в Центральном государственном архиве литературы и искусства СССР (ф. 79, оп. 1, ед. хр. 4—19). Это своего рода «энциклопедия светской суеты» XIX в. На страницах дневника события, представляющие интерес для потомства, с точки зрения автора, перемешаны с событиями действительно значительными в исторической перспективе. В ход шли как собственные наблюдения и впечатления Булгакова, так и сведения, почерпнутые из писем, в которых он, по выражению Вяземского, «купался, словно осетр в Оке». Комплексное изучение этого несомненно интересного источника еще впереди. На сегодняшний день опубликовано начало дневника за 1825 г. (как раз из недостающего тома) в сборнике «Старина и Новизна» за 1917 г. (кн. 22). Запись Булгакова о дуэли Лермонтова и Мартынова опубликовал Л. Каплан в томе 45/46 (кн. 2) «Литературного наследства», вышедшем в 1848 г. Небольшой фрагмент из дневника опубликован В. Э. Вацуро (Сквозь умственные плотины. М., 1986. С. 206-207).
А. С. Пушкин упоминается на страницах дневника несколько раз: сообщается о женитьбе поэта; цитируется стихотворение «Клеветникам России»; описывается история, разыгравшаяся вокруг опубликования пушкинской сатиры «На выздоровление Лукулла», направленной против министра народного просвещения графа Уварова. Наибольший интерес, на наш взгляд, представляет запись, посвященная дуэли и смерти Пушкина (ЦГАЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 10, л. 32—40).
Во время событий, развернувшихся вокруг дуэли, Булгаков находился в Москве. В описании происходившего он, по его словам, опирался на сведении, доставленные ему от «вернейших источников», а именно: на письмо П. А. Вяземского от 5 февраля 1837 г. (которое Булгаков дословно переписал в своем дневнике) и письмо А. И. Тургенева (очевидно, имеется в виду письмо последнего Булгакову от 29 января 1837 г.). Был знаком Булгаков и с письмом В. А. Жуков-
ского Сергею Львовичу Пушкину, которое наравне с письмом Вяземского на долгие годы стало тогда основным источником сведений о последних днях жизни Пушкина и широко распространялось в списках.
Кое-что в записях Булгакова, посвященных дуэли, неправдоподобно да н просто неверно. В одних случаях ошибается он сам, путаясь во временной последовательности событий (так, «милость» Николая I, взявшего на себя обязанности личного цензора Пушкина, отнесена им к последнему петербургскому периоду жизни поэта, а не к сентябрю 1826 г., как это было на самом деле). В других случаях Булгаков повторяет распространенные в то время заблуждения, такие, например, как версия о знатном происхождении Дантеса от некой коронованной особы (этим современники старались объяснить загадку столь блестящего и удачливого начала карьеры никому не известного эмигранта-легитимиста, прибывшего в Россию «на ловлю счастья и чинов»). Подобные неточности и ошибки понижают, конечно, степень достоверности записи Булгакова. Но означает ли это, что она вообще не заслуживает внимания? Думается, что это не так. Во-первых, запись исходит от современника Пушкина, человека, лично знавшего поэта, — это уже важно и интересно. Сквозящая местами неприязненность к Пушкину ущерба памяти поэта нанести не может. Она, как и повторяющиеся панегирики «милости» и «великодушию» государя (наполняющие страницы дневника в таком обилии, что пришлось сделать купюры, чтобы избежать назойливых повторений), лишь характеризует с определенной стороны личность самого Булгакова. Во-вторых, запись Булгакова представляет интерес как отражение слухов и пересудов, которые вызвала дуэль в тогдашнем высшем свете, — ведь по своим связям он может быть причислен к довольно узкому кру^>у~ лиц, особо приближенных ко двору. В этом смысле его записи приобретают особое значение, они — пример того, как трагические события зимы 1836/37 гг. были восприняты верхушкой московского и петербургского общества, той его частью, откуда вышли и непосредственные убийцы Пушкина. И наконец, в-третьих, в записи Булгакова есть некоторые детали и фактические подробности, которые до сих пор в исследованиях пушкинистов не были учтены и в других известных источниках о дуэли Пушкина не встречаются. Несомненно, они были почерпнуты из не дошедшей до нас переписки современников — ведь московский почт-директор, соединяя в своем лице, по образному выражению Ю. М. Лотмана, Шпекина и Загорецкого, был настолько беззастенчив в обращении с проходившей через почтамт перепиской, что даже император Николай I не чувствовал себя застрахованным в отношении перлюстрации. Так, царь писал своей сестре Анне Павловне, супруге голландского принца Вильгельма Оранского: «. . .мне надо много сообщить (. . .) об одном трагическом событии, которое положило конец жизни пресловутого Пушкина, поэта; но это не терпит почты».
Публикуя отрывки из дневников Булгакова, мы разбили его длинные периоды, в которых часто затемняется смысл, на отдельные предложения. Недописанные и пропущенные слова отмечены в угловых скобках. Купюры обозначаются отточиями в угловых скобках. Слова, читаемые предположительно, даны в угловых скобках со знаком вопроса. По ходу публикации приводятся необходимые комментарии.
«Россия лишилась великого своего поэта, российского Байрона не стало. Пушкин скончался 29 января в три часа без девяти минут пополудни от раны, полученной им на дуэли. Пушкин был в некотором отношении достояние России, и обстоятельства смерти его принадлежат истории, она должна сохранить все
подробности (...) Посвящая, по возможности, немногие досужие мои минуты на составление записок о современных событиях, я не могу умолчать о столь необыкновенном происшествии. Я скажу все, что знаю, а знаю более и достовернее, нежели многие, живущие в самом Петербурге, ибо сведения мне доставлены от (. . .) Вяземского и Тургенева, а они оба, Жуковский и гр(аф) Михаил Виелгурский находились при покойнике безотлучно в последние 30 часов его жизни. Надобно приступить к рассказу, начав оный издалека. Не буду говорить о воспитании Пушкина в Царскосельском лицее, о буйной его молодости, о ссорах с семейством своим, об огорчениях, кои имели от него родители его, о наказаниях, ссылках коим (он) подвергался от правительства, о сочинениях — прекрасных стихах, внушенных ему отличными его дарованиями в стихотворстве и воображением, столь же пылким, как и необузданным и возвышенным. . . Дабы сократить, скажу, что Пушкин наконец влюбился в девицу, прекрасную собою, в Натал(ью) Николаевну Гончарову (...) Любовь, наполнившая душу его, укротила прочие страсти его. Он вступил в службу, пожалован камер-юнкером высоч(айшего) двора; он продолжал писать прекрасные стихи, но частые порывы вольнодумства и ума сатирического, ожесточившегося противу всякого правительства, были причиною беспрестанных ссор с цензурою. Желая способствовать к развитию великого таланта Пушкина и вместе с тем удерживать оный в должных пределах, государь, чтобы все согласить, объявил умное и милостивое решение Пушкину, что берет на себя разбор его сочинений. Таковое решение не могло не быть оценено Пушкиным. Он и жена его были приглашаемы на балы во дворце и не токмо на большие, но и на малые в Аничковском дворце. Нат(алья) Никол(аевна) вступила, по праву красоты, ловкости своей в танцах и вкусу, с коим одевалась, в число так называемых модных дам».
Под «ссорами Пушкина с семейством» следует, очевидно, понимать эпизод в начале Михайловской ссылки, когда отец поэта Сергей Львович имел несчастье согласиться принять на себя официальный надзор за поведением сына. Это было воспринято Пушкиным как «шпионство» и повлекло резкие объяснения между отцом и сыном. Решение же Николая I взять на себя цензуру пушкинских сочинений, как уже говорилось, было объявлено поэту 8 сентября 1826 г., когда в Чудовом дворце в Кремле впервые встретились привезенный фельдъегерем из Михайловского 27-летний Пушкин и 3(>летний новый российский император.
Так называемые «малые» придворные балы в Аничковом дворце, куда допускались лишь самые избранные и близкие царской семье, пользовались высшим престижем по сравнению с большими балами в Зимнем. Известно, что в конце 1833 г., когда Пушкин еще не стал камер-юнкером, он имел столкновение с графиней М. Д. Нессельроде, которая без его ведома повезла на бал в Аничков его жену. «Я не хочу, чтобы моя жена ездила туда, где я сам не бываю», — говорил Пушкин Нессельроде. Что до Н. Н. Пушкиной, то ей в ту пору не могло не льстить ощущение своей «избранности».
«Молодежь толклась около нее, все искали счастья с нею танцевать, а многие в нее влюблялись. В числе сих последних был некий Дантес, офицер Кавалергардского полка, молодой человек, видный собою. Сей Дантес, как уверяют, сын нынешнего голландского короля. Желая скрыть от королевы и шурина своего, короля прусского, сей плод любви незаконной, он вверил сына своего министру своему в С. Петербурге, барону Гекерну, которым Дантес был усыновлен. Король сделал ему богатое состояние под рукою и оно было передано ему, как будто от Гекерна, который, будучи холостой, объявил Дантеса своим наследником, ввел его в Российскую службу, дав ему и имя свое. Король же, из благодарности за попечение
Гекерна, назначил ему большой оклад и обещал 1 сохранить его при Российском дворе до кончины его. Докучливость сего Дантеса начинала быть Пушкину неприятна, хоть он вовсе не был нрава ревнивого. Полученное Пушкиным безымянное письмо, в коем приложен был патент в звании рогоносца, с другими язвительными шутками, раздражили до того Пушкина самолюбие, что, почитая Дантеса сочинителем оных, он напйсал ему вызов на поединок. В крайности сей Дантес отвечал, что старания его около Н. Н. Пушкиной не имели иной цели, как любовь его к старшей сестре, в которую он будто бы был влюблен, и для подтверждения им сказанного, он стал подлинно свататься и женился на сестре Пушкиной. Намерение его иметь тем всегдашний доступ к той, которую он подлинно любил, не исполнилось однако же, ибо оскорбленный и недоверчивый поэт объявил новобрачному, чтобы нога его не была у него в доме, что жена его к сестре не будет ездить и всякое сношение прервано будет; что, впрочем, признает его благородным человеком и драться с ним не хочет».
О том, что Дантес якобы был усыновлен Геккерном «... вследствие 500 т. рублей, полученных старым Экерном от Голландского короля», писал в своем дневнике другой московский знакомый Пушкина В. А. Муханов, сообщая, что подробности эти получены им от А. Я. Булгакова. Будущий глава славянофилов, поэт и мыслитель А. С. Хомяков в письме к Н. М. Языкову от 1 февраля 1837 г. говорил о том же: «Грустное известие пришло из Петербурга. Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом, побочным сыном Голландского короля» (Московский пушкинист. М., 1927. Вып. 1. С. 49, 57). Упоминал о том, что Дантес сын голландского короля в своей записной книжке другой современник событий — П. Д. Дурново. По-видимому, слухи о знатном происхождении Дантеса, о его богатстве имели широкое распространение в тогдашнем обществе. Позднейшие исследователи выяснили, что слухи эти были ложными и, возможно, инспирировались самими Геккернами.
Вопрос об авторстве полученных Пушкиным пасквилей долгое время оставался одной из важнейших неразрешенных загадок всей преддуэльной истории. Как известно, Пушкин считал автором пресловутого «диплома» Геккерна (одного или же вместе со своим приемным сыном) и оставался при этом убеждении до конца жизни. Друзья Пушкина, в том числе Вяземский, сочли в то время такое предположение недопустимым, но впоследствии свое мнение изменили. После выхода в свет в 1863 г. брошюры А. Н. Аммосова «Последние дни и кончина Александра Сергеевича Пушкина. Со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта Константина Карловича Данзаса» все сильнее стало распространяться мнение, что к авторству пасквилей причастен князь П. В. Долгоруков. Смутные слухи об этом носились и раньше, называли также приятеля Долгорукова, князя И. С. Гагарина. Проведенная по просьбе историка П. Е. Щеголева криминалистом А. А. Сальковым в 1927 г. экспертиза почерка заключила, что подлинник «диплома» написан рукой Долгорукова, а в 1964 г. другой эксперт, В. В. Томилин, пришел к тому же выводу. Хотя мотивы Долгорукова оставались неясны, в результате экспертизы его вина представлялась доказанной, до тех пор пока в 1974 г. не была проведена последняя экспертиза, на современном научном уровне. Она опровергла выводы двух предыдущих, и теперь нельзя принимать версию о причастности Долгорукова или Гагарина как нечто не требующее доказательств.2
Основываясь на последних достижениях пушкиноведения, следует признать: первоначальное убеждение Пушкина о том, что разыграли эту грязную интригу Геккерны, — единственно верное. Блестящую психологическую мотивировку поведения обоих Геккернов в ноябре 1836 г., когда составлялись пасквили, дала С. Л. Абрамович в 3-й главе своей книги «Пушкин в 1836 году» (Л., 1984).
Сколько было анонимных писем? Дочь Пушкина графиня Н. А. Меренберг говорила М. И. Семевскому, что в конце 1836 г. ее отец беспрестанно получал
1 В ркп.: обещанием.
См.: Хаит Г. По следам предвестника гибели//Огонек. 1987. N° 6. С. 20-22.
по почте анонимные письма и пасквили. Посылать их было очень удобно, так как незадолго перед этим была учреждена городская почта. В. В. Вересаев приводит в своей книге «Пушкин в жизни» рассказ няни детей Пушкина о том, что в декабре 1836 г. и в начале января 1837 г. Пушкин при звонке в прихожей выбегал туда и кричал прислуге: «Если письмо по городской почте — не принимать!». В опубликованном «Военно-судном деле» дуэли Пушкина с Дантесом в вопросах к Дантесу упоминаются анонимные письма «в ноябре и после того». Графиня Д. Ф. Фикель-мон записала в свой дневник, что Пушкин получил анонимные письма, где «имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, самой жестокой иронией». Это не может относиться к «диплому», так как в нем не назывались ни Н. Н. Пушкина, ни Дантес. Наконец, давно бытует гипотеза, основанная на довольно недостоверных воспоминаниях дочери Н. Н. Пушкиной-Ланской от второго брака А. П. Араповой, — о том, что непосредственным поводом к дуэли 27 января послужило анонимное письмо, в котором Пушкин извещался о тайном свидании его жены и Дантеса на квартире И. Полетики. С. Л. Абрамович достаточно убедительно доказывает, что свидание это следует отнести к ноябрю 1836 г., т. е. времени до получения пасквилей (которые могли быть вызваны тем, что Дантес не добился желаемого), а не к январю 1837 г. Но отрицается ли этим возможность существования анонимного письма (или писем) помимо «диплома»? М. Яшин, автор интересных, хотя и весьма спорных работ о дуэли Пушкина, считает, что принимать все высказывания современников об анонимных письмах за высказывания об одном лишь «дипломе», размноженном в нескольких экземплярах, — ошибка (Звезда. 1963. № 9. С. 176).
Текст дневника Булгакова можно было бы истолковать так, что вместе с «патентом в звании рогоносца» Пушкин получил анонимное письмо, «наполненное язвительными шутками», т. е. что подметные письма, полученные 4 ноября 1836 г. несколькими друзьями Пушкина и содержащие под двойными конвертами для пересылки поэту тот самый «диплом» или «патент», не были идентичны экземпляру, который получил сам поэт. Можно было бы, если бы это не противоречило тому, что писал сам Пушкин в своем письме Бенкендорфу 21 ноября 1836 г. Письмо Бенкендорфу, по верному замечанию С. Л. Абрамович, — документ очень обдуманный, тщательно отредактированный, в котором нет ничего случайного. Пушкин писал: «Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же (разрядка наша, — С. III., К. Ю.) письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом». О других анонимных письмах Пушкин нигде ни словом не обмолвился. Значит ли это, что других подметных писем не было? Исключить подобную возможность нельзя, и свидетельство Булгакова прибавляется к перечню перечисленных выше. Но говорить о существовании других анонимных писем можно только предположительно: вряд ли они когда-нибудь будут найдены. Пушкин, вероятно, уничтожал получаемые им бумаги подобного рода; он не желал знакомить с ними никого, тем более Бенкендорфа, и в черновике упомянутого письма прямо писал шефу жандармов, что не может и не хочет «. . .ни вручить (. . .) писем (. . .) ни вводить в большие подробности».
«Дела были в сем положении, но так как Дантес все продолжал преследования свои везде, где только мог он встретить нечаянно предмет своей страсти, Пушкин замечал сие; и узнав, что Гекерн (отец) позволил себе сказать, что женитьба Дантеса не только не удалила его от Пушкиной, но сближала его более с нею, в исступлении мщения и гнева написал самое ругательное письмо Гекерну, называя его подлецом, а Дантесу послал опять вызов на поединок, прибавив, что ежели (тот) не даст ему удовлетворения, то он ему и отцу его наплюет в глаза везде, где он их не встретит, и что надеется иметь это удовольствие в тот же вечер на балу у графини Разумовской. Гекерн, призвав к себе Дантеса, сказал ему, что делать нечего, что должно эту историю кончить и смыть обиду в крови. Предложение Пушкина было принято, и на другой день (27 числа) условлено было драться. Пушкин поехал на бал, не пустив однакоже туда жену, был очень весел, дабы отвратить всякие подозрения в публике, но Гекерн и Дантес на бал не явились;
чтобы пути все скрыть от самих друзей своих, он тут же, на бале приглашал (их) к себе на следующее утро, в тот час, когда должны были драться, под видом, что хочет им 3 прочесть новое произведение музы своей. Устроив по приезде с бала дела свои и написав несколько писем, Пушкин поехал на назначенное свидание, не взяв даже с собою секунданта, боясь, что намерение его не было расстроено и не донесли бы правительству. Не доезжая до Комендантской дачи, где должны были драться. Пушкин встретил нечаянно на улице полковника Константина Карл(овича) Данзаса, друга своего и товарища по Царскосельскому лицею, где они оба воспитаны были. Он пригласил ег,о в секунданты свои, и когда Данзас стал отговариваться, то Пушкин отвечал: „Так ты хочешь, чтобы противники мои меня зарезали, может быть и не дравшись? Я не знаю, сколько их там, а я один\".А Данзас не мог не согласиться: и честь и человеколюбие требовали того. Секундантом Дантеса был виконт д'Аршиак, секретарь французского посольства. Кинули жребий, досталось стрелять Дантесу, условленное расстояние было 8 шагов. Пушкин получил 5 в живот пулю, она проломила ему два ребра, но осталась в теле, он упал. Дантес с секундантом подбежали, чтобы подать помощь, но Пушкин сказал ему хладнокровно: „Vous n'etes pas ici pour me secourir mais pour me tuer ou pour mourir de ma main. Placer vous!11.6
Когда он упал, то уронил также пистолет свой в снег, должно было заряжать другой. Пушкин собрал силы и выстрелил, лежа на земле. У Дантеса была перебита рука, которую он держал перед собою, без сего оплота он имел бы ту же самую рану, которую получил соперник его».
Отметим сразу неточности Булгакова: Пушкин не посылал вызова Дантесу в январе 1837 г. подобно тому, как это было в ноябре 1836 г. Он сам был вызван на дуэль Дантесом от имени Геккерна. По сохранившимся условиям дуэли, воспроизведенным в «Военно-судном деле», дистанция между барьерами была 10, а не 8 шагов. Жребия противники не кидали.
Формально Пушкин должен был бы драться с усыновителем Дантеса — бароном Луи-Борхардом Геккерном. Это обстоятельство заметил еще Данзас. Знал ли Пушкин наперед, что Дантес заменит Геккерна на поединке? Несомненно. Пушкин предугадывал многие события — он хорошо изучил своих противников. Дипломатический статут Геккерна, якобы не позволявший ему принять участие в дуэли, послужил на сей раз отличным прикрытием для трусости барона.
Неожиданно для Пушкина перед ним возникла проблема выбора секунданта. По двум причинам он не желал вначале впутывать в эту историю кого-либо из своих ближайших петербургских знакомых: чтобы друзья не поспешили расстроить дуэль, как это случилось в ноябре (Пушкин твердо решил — быть поединку), и чтобы не подвергать их опасностям последующего расследования и взыскания (правительство Николая I строго преследовало дуэли). Известно, что на балу у графини М. Г. Разумовской вечером 26 января Пушкин предложил стать его секундантом человеку малознакомому — советнику посольства Великобритании Артуру Меджнису. Англичанин переговорил с д'Аршиаком, убедился в том, что примирить противников невозможно, и, не найдя на балу уже уехавшего к тому времени Пушкина, прислал в половине второго ночи ему на дом вежливый отказ.
Пушкин, оставшись без секунданта, вынужден был отвечать на настойчивые требования д'Аршиака, что заранее принимает секунданта, выбранного противной стороной, будь то хоть бы ливрейный лакей Геккернов. В черновике записки к д'Аршиаку есть такие строки: «Я не имею ни малейшего желания посвящать
3 В ркп.: ему.
4 Здесь и далее выделено Булгаковым.
5 В ркп.: получа.
6 Вы здесь не для того, чтобы мне помогать, а чтобы меня убить или быть мною убитым. Станьте на место! (Фр.)
петербургских зевак в мои семейные распри, отыскивая себе секунданта; лично я в нем не нуждаюсь — так как вызывает меня и считает себя оскорбленным г-н Геккерн-сын, пусть он мне его и находит. . .». Писались эти строки, смысл которых противоречил дуэльным правилам, хотя Пушкин был опытным дуэлянтом, в то время, когда уже пришел отказ Меджниса и Пушкин понял, что никто из приглашенных вчера (предположительно это могли быть П. А. Вяземский и А. И. Тургенев) к нему не явится. Тогда он и послал за Данзасом.
В своем исследовании «Дуэль и смерть Пушкина» П. Е. Щеголев, основываясь на конспективных заметках Жуковского — источнике очень надежном, подтвержденном многими другими, категорически отвергал как легендарную историю о случайной встрече Пушкина с Данзасом на улице. Он считал, что Данзас был приглашен Пушкиным (не после ли того, как время, назначенное Тургеневу и Вяземскому, прошло?) и предуведомлен о дуэли заранее. Булгаков в своем дневнике дает, с одной стороны, традиционную версию случайной встречи, а с другой — утверждает, что при встрече с Данзасом Пушкин сразу заговорил о дуэли.
Почему же в показаниях следственной комиссии Данзас утверждал, что Пушкин, встретя его на улице, не вдаваясь ни в какие объяснения, повез его в дом французского посольства, разговаривая по дороге «о предметах посторонних с совершенным хладнокровием»? По закону, человек, оказавшийся в положении Данзаса, должен был выяснить все возможности примирения дуэлянтов и при отсутствии таких возможностей отказаться от участия в дуэли (что, например, сделал Меджнис) и донести о готовящемся поединке полиции (чего Меджнис не сделал). Данзас представил свое положение таким образом, что отказаться без ущерба для чести ему было весьма затруднительно, — Пушкин, якобы не спросив согласия своего товарища, заявил д'Аршиаку: «Вот мой секундант» и указал на Данзаса. Данзас добавлял в своих показаниях, что, уже согласившись, он «имел надежду, хотя весьма слабую, к примирению». Надо сказать, что в отдельных случаях наказание для секундантов могло быть гораздо более жестким, нежели два месяца гауптвахты, которыми отделался Данзас, — вплоть до разжалования в солдаты.
Подобным же образом излагаются события и Аммосовым в его книге; однако некоторое сомнение в точности передачи всех деталей вызывает то, что запись Аммосова сделана 26 лет спустя после дуэли и только «со слов» Данзаса, т. е. подвергалась обработке составителем брошюры.
Как обстояло дело в действительности, мы, конечно, сейчас знать не можем. Однако Данзас, — храбрый офицер, человек порядочный и честный, вдобавок не входивший в число «друзей-примирителей», — вполне подходил для роли секунданта. И пет ничего психологически противоречивого в том. что Пушкин объяснил ему предварительно, для чего они едут во французское посольство и свидетелем какого разговора он предлагает ему быть.
Остановимся на переданных Булгаковым словах Пушкина. Они весьма примечательны как оценка нравственных качеств его противников; даже если достоверность описанного Булгаковым эпизода нельзя подтвердить, любопытно, что слова эти вложены в уста Пушкина человеком, лично его знавшим и считавшим, что он мог так говорить. Глагол «зарезать», например, нес в то время ярко выраженную семантическую окраску; подобно глаголу «отравить» он подразумевал убийство подлое, бесчестное, уголовное. Слова же: «Я не знаю, сколько их там, а я один!» — словно перекликаются со строками Лермонтова из стихотворения «Смерть поэта» («Восстал он против мнений света|Один как прежде. . . и убит» ).
В передаче Аммосова, сделанной со слов Данзаса, фраза, которую произнес раненый Пушкин, звучала так: «Подождите, у меня еще достаточно силы, чтобы сделать свой выстрел» (в оригинале по-французски). Булгаков дает иной, более сильный вариант (см. выше, сн. 6).
Откуда мог взять Булгаков описание этого эпизода? Возможно, из неизвестных нам сейчас писем К. К. Данзаса в Москву своему брату Борису Карловичу. Булгаков хорошо знал Б. К. Данзаса; если он и не воспользовался привычной перлюстрацией, о подробностях поединка ему мог рассказать и сам брат секунданта.
Дневниковую запись Булгакова можно сравнить с тем, что он писал примерно в то же время о дуэли Пушкина своей дочери: «Человечность и честь предписывали Данзасу не отказывать Пушкину, так как отправься Пушкин один,
он мог быть убит без соблюдения каких бы то ни было правил дуэли» (Красный архив. 1929. Т. 2. С. 225).
Вернемся к страницам дневника Булгакова.
«Я не буду рассказывать о происходившем в доме Пушкина, когда привезли его туда раненого. Все подробно было в письме ко мне Вяземского, которого выписку от слова до слова (смотри) ниже. Изложу токмо о милостях, излиянных государем на опустелое семейство убитого поэта. Вдове назначено 5000 пенсии, каждому из детей (их четверо) по 1500 до их совершеннолетия, все имение выкуплено в Опекунском совете, и государь принял на себя уплату всех его долгов (до 45 т.). Сверх того повелено напечатать все сочинения Пушкина на иждивение кабинета, и пользу от продажи сей предоставить также семейству. Узнав, что у Пушкина найдено токмо 200 р. после его смерти, государь пожаловал 10 т. руб. на похороны. Вся история сия покрыта еще каким-то мраком, время все объяснит, но все лица, в ней участвовавшие, играют роль весьма неблаговидную: Дантес брал жену, не любя ее, из видов побочных, беззаконных. Как сестра, зная истинные чувства своего жениха, решилась за него выйти, как Пушкина, зная чувства Дантеса, жертвовала счастьем своей сестры? Я не говорю о Пушкине, он действовал тут как исступленный, коего страсть завлекла в пропасть, он на все смотрел глазами оскорбленного самолюбия. Зачем не уехал он из Петербурга? Зачем не увез жену с собою? (. . .) Она, говорят, плакала: верю этому для чести ее, но если бы она была и преступна, могло ли быть ужаснее последствие? Это великая наука для наших модных дам. Кокетство называют вздором, шалостью, безделицей, но искра одна тоже ничего не значит, а поднеси к ней бочонок пороху, и все взлетит на воздух. Вот так-то безделица уничтожает в одну минуту все семейственное счастье! Всякой жене должно знать нрав своего мужа, не доводить вещей до крайности (. . .) Всем известно, что Пушкин несколько раз писал язвительные сатиры на покойного государя, что он всегда хулил все действия правительства, не признавая никакой власти, даже отцовскую, был наказываем, ссылаем, получил прощение и не исправился, был неблагодарен к тем, кто делал ему добро. Одним словом, талант его был столь же превосходен, сколь и безнравственность. На что же употребил он талант сей? На прекраснейшие, но пустые стихи. Карамзин трудился 25 лет и оставил после себя вечный, похвальный памятник: историю своего отечества. Зачем Пушкин не воспел 1812 год? (. . .)
В Петербурге две гласные партии, они друг друга беспощадно раздирают; разумеется, пушкинская сильнее, но не хотят размыслить, что в Пушкине два лица: поэт и человек. Удивляйся поэту, но не превозноси человека. Хотя нет нейтральных, но я третьей партии, хуля и Пушкина и соперника его. Я мало знал покойного, хотя встречи у Вяземского были всегда довольно ласковы (...) Впрочем, друзья его должны утешиться — ежели бы Пушкин прожил еще 60 лет, он не мог бы быть семейству своему столь полезен, какова была полезна ему смерть его по милосердию государя. Конечно, пройдя буйные лета молодости, он, может быть, бы остепенился, обратил талант свой необыкновенный на сочинения полезные. Мы видели уже начало хорошее, он начал историю Петра Великого и дополнил бы труд Карамзина, а потому я того мнения, что Пушкин более унес с собою, нежели оставил после себя. Многие из сих рассуждений невольно вкрались в письмах моих к Тургеневу и Вяземскому. Это дало сему последнему мысль написать мне следующее длинное письмо от 5-го февраля. Оно делает честь чувствам Вяземского, он хотел защитить память своего друга, но я останусь при
своих мнениях. Я не строго сужу Пушкина. Я знаю, что и Вяземский некогда слишком свободно говорил, он за это пострадал, но я его никогда не поставлю на одну доску с Пушкиным. Оба они умны, остры, имеют дух сатирический, а сии качества делают нас всегда наклонными скорее к хуле, нежели к одобрению, но у Вяземского видно было одно желание блеснуть и поразить умом, а у Пушкина цель безвозвратно сразить выбранную им жертву. Можно было ему и простить слова его (например, насчет дяди его, столь доброго, безвредного, кроткого человека: «Василий Львович, — говаривал Пушкин-поэт, — мне дядя по крови, но по Парнасу совсем не брат!») — но шутки его переходили далеко за пределы (. . .)».
«Милости» Николая I, тот золотой дождь, который пролился над семейством Пушкина, произвели на современников большое впечатление. Пенсия в 5000 р., назначенная молодой вдове, равнялась годовому окладу, который получал Пушкин в последние годы, внушительны были и другие суммы. Но выполнив пожелание Жуковского (от которого исходила эта инициатива) в материальной части, главного, что хотел Жуковский, государь исполнить не пожелал. Жуковский ждал от него указа, манифеста, мечтал о каком-либо приличном случаю государственном акте; он хотел, чтобы вдова Пушкина с детьми подобно вдове Карамзина получила пенсию на основании гласно объявленного постановления. Царь же никак не мог пойти на этот шаг, ибо он означал бы официальное признание заслуг Пушкина перед Россией. Николай I мог блеснуть перед русским и зарубежным общественным мнением «частной благотворительностью» поистине царского размаха, однако Пушкин и после смерти оставался для него фигурой подозрительной, неуживчивой, строптиво-самостоятельной. Как же равнять такого с Карамзиным!
Замечательно в своем роде по неприкрытому цинизму высказывание Булгакова о «полезности» смерти Пушкина в материальном отношении для его семьи. Признаемся, что подобного даже в высказываниях злейших врагов поэта встречать не приходилось. Показательно, что, начав запись о смерти Пушкина с высокой ноты («Россия лишилась великого своего поэта...»), Булгаков не выдерживает этого тона до конца. То и дело прорывается его настоящий голос: «. . .талант (. . .) столь же превосходен, сколь и безнравственность. . .». «. . .прекраснейшие, но пустые стихи. . .». Несомненно, Булгаков не забыл тех сознательных и вполне им заслуженных оскорблений, которыми Пушкин в 1834 г. заклеймил в своих письмах почтового чиновника. И вот затаенная неприязнь находит себе выход на страницах дневника, смешиваясь с неумеренным верноподданничеством. В дневнике Булгакова записаны слова Николая I, обращенные к нему, когда вновь назначенный почт-директор представлялся императору: «Я рад, что мы тебя завербовали!». Точнее не скажешь. Существовали у «завербованного» почт-директора и причины личного характера для благоговения перед монархом: Николай I весьма отличал его младшую дочь, юную красавицу княгиню Долгорукову. Он даже был крестным отцом ее ребенка.
Довольно характерна данная Булгаковым оценка роли Н. Н. Пушкиной: она является отражением царившего среди большей части светского общества непонимания истинных причин трагической гибели поэта. Поведение Н. Н. Пушкиной надолго стало темой салонной болтовни, и суждения Булгакова за пределы этого круга не выходят.
Любопытны заключения Булгакова о поверхностном либерализме П. А. Вяземского; судя по его словам («Вяземский некогда слишком свободно говорил»), уже к 1837 г. обозначился переход бывшего «декабриста без декабря», всего шесть лет назад резко осуждавшего подавление польского восстания, на охранительные позиции.
Упоминаемые слова Пушкина о его дяде Василии Львовиче приводят на память раннее стихотворение поэта «Дяде, назвавшему сочинителя братом» (1816):
Я не совсем еще рассудок потерял От рифм бахических — шатаясь на Пегасе — Я не забыл себя, хоть рад, хотя не рад. Нет, нет — вы мне совсем не брат: Вы дядя мне и на Парнасе.
(I, 204)
В дневнике приводится «выписка от слова до слова» известного письма Вяземского к Булгакову, посвященного кончине Пушкина. Это письмо от 5 февраля 1837 г. неоднократно перепечатывалось, и воспроизводить его мы не будем, тем более что текст в передаче Булгакова существенных разночтений с опубликованными ранее не имеет. Отметим только, что к словам Вяземского о мужественном поведении Пушкина на смертном одре: «Дай бог нам каждому такую кончину» — Булгаков сделал сноску и внизу страницы приписал: «Нет, не согласен я на сие. Я желаю себе совсем иного рода кончину, чем Пушкина».
Далее Булгаков продолжает:
«Я бегло разберу письмо Вяземского. Усилия его стремятся к тому (чтобы) доказать, что Пушкина невинна. Нет у меня в уме упрекать ее в противном, но убеждение в том самого умирающего Пушкина есть ли доказательство? Это может знать токмо она и Дантес. Зачем же теперь Пушкин, убежденный в ее невинности, дрался? Говорят о безымянных письмах: но тогда спокойствие, счастье, честь всякого семейства будут зависеть от (презрительного?) злодея, тайно действующего! Ежели бы Пушкин убил соперника, или, жертвуя собственной жизнью, омыл честь свою и жены своей, нечего было бы говорить, но все остается как прежде, хотя представились бы еще 20 мстителей, из коих один, наконец, и убил бы Дантеса. Пушкин говорит: „Je suis соси par la grace du public".7 Князь навел на это публику; имела ли публика причины думать это, делать такие заключения? Кто мог зажать рот публике? Одна только Пушкина? Сделала она это? Видно, нет! (...) Пушкин в истории сей был несчастною, бесполезною жертвою, смертию своей он никого не искупил, не спас. Поведение его было твердо, мужественно, но необдуманно, пристрастно. Он в последние минуты показал твердость необыкновенную. Вообще, смерть его должна примирить с ним тех, которые его не любили, но ежели письмо Вяземского не обратит к покойному общего мнения (я всегда говорю о человеке, а не о поэте), то оно умножит любовь и уважение к тому, который так ревностно защищает друзей своих, к тому, который любит их еще более после смерти их, нежели когда они были живы. Я не прощаю Пушкину, что он умирая не упомянул о своем отце,8 который перенес много от него огорчений; великодушие его к своему убийце делает ему честь, но после бога и государя должен он был примириться с отцом своим. Слова Арндта, конечно, хороши. Он говорит: ,,Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы, но для чести жены его это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил'1. Я согласен с последним: Пушкин умер, убежденный в ее невинности, умер с прежнею к ней любовью, но невинность ее в отношении к публике остается все пока под разбором и судом той же строгой, пристрастной, завистливой и несправедливой публики.
Пушкина просила написать Сергею Львовичу, она давала поручение сие Вяземскому, а сама ехала в деревню через Москву и не навестила своего несчастного свекра, не привезла к нему детей своих. Старик говорил мне о сем с соболезнованием и сими словами: ,,У меня одна нога в гробу, я не знаю, долго ли мне определено жить еще, мне сладко было бы благославить моих внучат. Это дети
7 «Я рогоносец по милости публики». (Фр.). В письме Вяземского сказано: «Есть два рода рогоносцев, — говорил он (Пушкин) д'Аршйаку (...), — настоящие знают, как им быть, но положение рогоносцев по милости публики затруднительнее, а мое именно таково» (в оригинале по-французски).
8 «Он вспомнил о Карамзиной» — примеч. на полях в дневнике Булгакова.
моего Александра!'4. Сие было сказано мне в ответ, когда я ему заметил, что она не приехала к нему, боясь за себя и за него при первом столь горестном свидании, столь скоро после общего несчастья их постигшего. С(ергей) Льв(ович) был сутки в сем мучительном неведении, но я должен прибавить, что на другой день ездил к нему брат Нат(альи) Николаевны, молодой Гончаров, с поручением от сестры. Она послала его сказать Сер (гею) Львовичу, что доктор запретил ей видеть его, боясь худых последствий для здоровья, но что она просит у него позволения быть в Москве летом со всеми детьми именно для того, чтобы провести с ним одним недели две, что тогда будут оба они истинно покойны духом. Это очень утешило старика, но он спросил, что она не прислала брата в самую минуту приезда своего в Москву и что он о приезде сем узнал от посторонних. Сер (гей) Львов(ич) рассказывал мне, что жены лишился он 29-го марта и ровно через 10 месяцев, 29 января, сына. „Как я счастлив, — прибавил он, — что сын мой Лев в Тифлисе, а не в Петербурге. Кто знает . . . может быть, пришлось бы мне оплакивать двух сыновей вместо одного!".
В. А. Жуковский прислал мне письмо для прочтения и доставления Сер (гею) Львовичу, в коем также описывал смерть Пушкина. Это почти повторение того, что пишет Вяземский, но гораздо полнее (. . .) Вообще, русскому нельзя читать равнодушно смерть Пушкина, описанную Жуковским\ (. . .) Письмо сие весьма длинно, но оно столь замечательно, что я отниму у себя от сна, чтобы вписать его здесь, оно пополняет рассказ Вяземского.9 Жуковский тоже защищает мужа и жену. Кто может проникнуть в тайны сии? Сам он сознает, что многое покрыто мраком и что время одно откроет многое. Сожалеть должно о Пушкиной, но оправдать ее совершенно нельзя. Женщину не преследует никогда тот, которому не дает она надежды! Истоща все средства, кои были в ее власти, чтобы удалить от себя Дантеса, она могла ему угрожать, жаловаться не только мужу, но даже и государю самому и исполнить это — Дантес оставил бы ее в покое. Но, как я слышал, она, вместо того, уже за несколько дней до поединка мужа своего разговаривала со врагом спокойствия его и ее».
Итак, перед нами еще одно свидетельство современника о дуэли и смерти Александра Сергеевича Пушкина. Пусть записи Булгакова и не добавляют чего-либо существенного к фактической стороне истории последней дуэли поэта, — все равно они очень выразительны. Как яркий пример преломления трагических событий января 1837 г. в сознании той части высшего общества, для которой Пушкин был и остался чужим, дневниковые записи Булгакова заслуживают быть включенными в научный оборот, чтобы пополнить свод уже известных свидетельств о дуэли Пушкина.
С. В. Шумихин, К. С. Юрьев
. 9 Письмо Жуковского Булгаков в дневник не переписал. Как и письмо Вяземского, оно хорошо известно. Долгое время широкие круги читателей знали подробности смерти Пушкина в основном из списков с этого письма. В конце 1920-х гг. П. Е. Щеголев в своем труде «Дуэль и смерть Пушкина» дал очень строгую оценку его фактической достоверности, считая, что оно было написано с целью обелить умершего Пушкина в глазах власти, обеспечить семье его пенсию и благоволение царя. Преследуя в сущности добрые цели, Жуковский сознательно исказил и фальсифицировал картину смерти Пушкина, изобразив самого поэта глубоко верующим христианином и человеком, восторженно преданным императору, а его жену — добродетельнейшей и невинною жертвой случайного стечения обстоятельств.