Научная статья на тему 'Истории науки'

Истории науки Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY-NC-ND
199
35
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СЕМИОТИКА / ИСТОРИЯ ЛИНГВИСТИКИ / ВИНИТИ РАН / Г.Е. КРЕЙДЛИН / SEMIOTICS / HISTORY OF RUSSIAN LINGUISTICS / ALL-UNION INSTITUTE FOR SCIENTIFIC AND TECHNICAL INFORMATION RASN (VINITI) / KREIDLIN G.E

Аннотация научной статьи по искусствоведению, автор научной работы — Рахилина Екатерина Владимировна

Статья посвящена истории одного из самых известных московских центров лингвистики и семиотики второй половины двадцатого века в России Отдела семиотики / теоретических проблем информации Всесоюзного / Всероссийского Института научной и технической информации (ВИНИТИ) Российской академии наук и роли Григория Ефимовича Крейдлина в его жизни.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Stories From the Science History

The paper deals with the history of a well-known Moscow center of linguistics and semiotics of the second part in the XXth century: the Department of Semiotics / Theoretical problems of informatics, All-Union Institute for scientific and technical information RAS (VINITI). It highlights the role of Grigory Kreidlin in the life of this department.

Текст научной работы на тему «Истории науки»

Е. В. Рахилина

Истории науки

Статья посвящена истории одного из самых известных московских центров лингвистики и семиотики второй половины двадцатого века в России — Отдела семиотики / теоретических проблем информации Всесоюзного / Всероссийского Института научной и технической информации (ВИНИТИ) Российской академии наук и роли Григория Ефимовича Крейдлина в его жизни.

Ключевые слова: Семиотика, история лингвистики, ВИНИТИ РАН, Г.Е. Крейдлин.

Мое знакомство с Гришей случилось прозаически: меня взяли на работу во Всероссийский институт научной и технической информатики, в отдел, который тогда назывался Отделом семиотики, где Гриша уже давно работал.

Институт располагался удобно — недалеко от метро Сокол в тихом Балтийском переулке, и от дома мне было туда идти пешком минут двадцать неспешным шагом. Это было странное, немножко нелепое, но уютное здание — говорили, в прошлом богадельня. Прежняя аура в нем прижилась надолго: коридорные стены были какие-то больнично-зеленые, и, кажется, там никогда не мыли окна. На третьем этаже, где располагалась дирекция, вдоль широченной лестницы висела огромная стенгазета — под названием что-то вроде «Комсомолия». Она добавляла ауры: меня чуть не исключили из комсомола за то, что закончив университет, я не встала на время летнего перерыва на комсомольский учет в ЖЭК. Потом, правда, ограничились строгим выговором, ради которого мне пришлось ехать куда-то в райком (может быть, выговор выдавали на руки? — уже не помню).

Когда ко мне как-то заглянул по делу один мой приятель, совсем из другого мира, он рассказывал, что пока он шел к нам по четвертому этажу, двери по одной приоткрывались, и он с любопытством разглядывался: редкие гости вызвали интерес и разнообразили тусклую жизнь.

Гости действительно были редки — потому что внизу сидела вахтерша и строго проверяла пропуска. Это было неслыханно для

© Рахилина Е.В., 2016

академической жизни тех времен: вахтеры, конечно, были, но для чего-то другого: в гуманитарном корпусе МГУ пропусков никогда не спрашивали, в наших академических институтах, расположенных в тихих московских переулках (а вовсе не в стеклянных башнях на Ленинском проспекте), тоже пропускали всех. Предъявление пропуска сотрудником, которого вахтер знает в лицо (у них у всех ведь профессиональная память, и меня они запоминают сразу, за рост), мне и сейчас кажется лишним делом — тогда спорт состоял в том, чтобы пропуск не предъявить, а убежать от буйной вахтерши на четвертый этаж, куда ей точно не добраться. Там, на четвертом этаже, в дальнем конце коридора, мы жили — и эта жизнь в двух маленьких смежных комнатах совсем не была тусклой.

Комнат было две — одна побольше, квадратная, метров 14, а за ней поменьше, запроходная, длинным пенальчиком. Там жил Виктор Константинович Финн и его команда. Дверь закрывалась — происходили какие-то семинары, обсуждения, в общем — наука, целый Финнский мир. В нем, между прочим, было много молодежи, в основном из Физтеха от Дмитрия Александровича Поспелова (Маша Михеенкова, Миша Забежайло, попозже — Сережа Кузнецов), но и молодые тогда математики — Дима Скворцов и Петя Кулунков. Осталась история-диалог, как Маша Михеенкова рассказывала Виктору Константиновичу о том, кто к нему заходил в его отсутствие. — Мужчина? — спрашивал Финн. — Мужчина. - Молодой ? - Да нет. - Понятно. А сколько примерно лет? - Ну, не знаю, лет тридцать. Нам было существенно меньше. Тридцать казалось почти запредельным возрастом.

Команда Финна была частью общей тусовки, мы вместе пили чай, ездили на картошку и сдавали профсоюзные и комсомольские взносы — но их наука жила отдельно, за дверью, и пользовалась негласным почтением.

Все остальные помещались в другой комнате. Прежде всего, Гриша. Он занимал отдельный угол с мебелью: маленьким столиком со слегка драным зеленым сукном в углу слева от входной двери. Стол был богатством и роскошью. В этом углу Гриша жил. Другой стол, побольше и не такой красивый, был у Эдика Стоцкого — математика, и он располагался у правой стены между окном и дверью к Финну. Эдик тоже часто бывал на работе, потому что ему было близко от дома. Он был очень симпатичный скромный человек и много интересного рассказывал. Главный стол стоял почти посередине — огромный и письменный. Это был стол Елены Викторовны Падучевой — и может быть, отчасти (Владимира Андреевича) Успенского — но они приходили редко. Елена Викторовна влетала как вихрь и Снежная королева — открывала дверцу тумбочки стола, вы-

двигала ящик, что-то там подхватывала, всегда уносила стопки на огромные множительные аппараты (язык не повернется назвать их ксероксами), которые располагались в недрах ВИНИТИ, приносила оттуда пачки бумаг, иногда бегло пила чай и улетала. Вместо нее за стол приходили Шакуров, математик, ученик Манина, Володя Борщев, а за стоцкий стол иногда присаживался Юлий Анатольевич Шрейдер с кем-то из аспирантов или с Михаилом Викторовичем Араповым, своим верным соавтором и соратником. В кресле рядом со столом размещался Марлен Абрамович Пробст, семиотик. Он придавал креслу уют и делал его конституирующим объектом. Его заместителем в кресле была Надежда Митрофановна Ермолаева (жена знаменитого математика Мучника и мать не менее знаменитого математика Мучника-младшего) — добрейшая, она приносила к чаю вкусное: соленые сухари из черного хлеба на всех. Между двумя комнатами бегала веселая Лена Фабрикантова, тогда аспирантка МИИТа, а над всем этим витала главная Лена — Лена Гинзбург, наш профорг, - и ведала нами. Она тоже сидела в кресле.

Все эти люди работали в отделе, когда я туда пришла — и наверно, я кого-нибудь забыла. Наша коммуналка была очень дружная и симпатичная. Она жила своей жизнью, совершенно отделенная от остального винитийского мира. Объединяла нас не наука, которая была у всех своя, а открытая амбарная книга. Она всегда лежала на столе, и Лена своим круглым почерком переписывала всех нас еженедельно, чтобы каждый расписался дважды: приход в 9.15, уход в 18.00.

Понятно, что если бы все вдруг пришли на работу одновременно, как положено, пришлось бы занимать очередь на вход. Но все и не приходили — происходила какая-то саморегуляция, и хотя чай был обязателен и пили его массово, а в столовую на первый этаж тоже ходили компаниями, никто не толпился и не толкался. Молодежи негласно полагалось бывать часто. Мы с Гришей были молодежью.

Конечно, Гриша меня старше на много лет — и для меня он никакой молодежью не был: он был известный лингвист. Я конспектировала в курсе синтаксиса его знаменитую статью с Еленой Викторовной про А и НО, а в курсе семантики — статью в Семиотике и Информатике (журнал недостижимой высоты) про ДАЖЕ. И мы, конечно, были на вы. А у Гриши известный педагогический талант — и я даже не заметила, как стала писать с ним статьи. Он совершенно упорядочил мою жизнь: утром надо было приходить на работу, садиться к зеленому столу напротив Гриши и писать (рукой! ручкой!) с ним хором разные тексты. С тех пор я люблю и умею писать хором (а ведь многие люди лишены этого удовольствия) — и вообще, постепенно, благодаря этим разговорам с Гришей, научилась складывать слова в более-менее связные академические предложения.

Два слова отступления про педагогический талант. Потом, когда Гришу уволили, он сразу пошел преподавать математику в школе, как его отец — но мне помнится, что какое-то отношение к школе он имел уже в винитийскую эпоху. В любом случае, на мне Гриша свой талант оттачивал — по-настоящему он реализовался потом, но и для меня самой масштабы Гришиного дарования тоже открылись много позже, когда подросла наша старшая дочь Надя. Надя училась в известной 57 школе в гуманитарном классе и была многогранным гуманитарным ребенком. Выучить ее математике никто не мог — хотя, кстати, по геометрии у нее в старших классах была твердая пятерка. Зато по алгебре... В отчаянье я позвонила тогда Грише: экзамен был на носу. Гришу мои дети обожали. Как-то раз он приехал к нам на дачу и поразил навсегда своими загадками про сороконожку (что такое «тридцать девять — бум»?), раз-два-три-четыре-шесть (— аппетита нету < а пяти-то нету) и так далее. Он знал их сотни, дети стояли раскрыв рот, а потом хохотали до упаду. Наверно, это и был главный Гришин секрет: он привораживал к себе детей, а учил уже привороженных. К Наде Гриша пришел сразу — и приходил раза два-три, не больше, этого вполне хватило: она сразу перестала бояться экзамена и все сдала. Никто не мог поверить — и, собственно, до сих пор не может — это было какое-то удивительное волшебство, после которого я окончательно уверовала в Гришин дар — а тогда я, конечно, о нем не думала: мы просто вместе писали статьи.

В отделе выдавалась бумага — странного свойства: она немножко была похожа на кальку, довольно желтая, очень тонкая, скользкая и шуршачая. Новая, она была хорошо пригнана в пачке, но если на ней писать, она как бы теряла форму и образовывала аморфные кучи, потому что листы плохо ложились друг на друга. Эти кучи росли по мере работы и только потом превращались в текст. Помню, однажды я случайно потеряла сумку: после работы разгуливала с приятелями по Москве и оставила где-то на уличной скамейке. Там было все мое достояние: ключи, кошелек, абсолютно необходимая старая потрепанная телефонная книжка — но их пропажа меня не так волновала. Главное горе было в том, что в сумке лежал ворох будущей статьи большим Гришиным почерком — больше месяца работы. Ужас: как сказать Грише? Счастье: в сумке было неотправленное письмо с обратным адресом, по нему и телефонной книжке ее быстро вернули добрые люди. Кажется, Гриша до сих пор не знает.

Мы писали рукой, потому что компьютеров еще не было — по-настоящему они появились почти на 10 лет позже. В отделе было две машинки, они громко стучали, и работать на них в коммунальном пространстве было, конечно, трудно. Мы печатали на них заявле-

ния об отпуске и прочие мелкие бумаги, но большие научные тексты сначала писали, а потом дома перепечатывали и одновременно правили. (У некоторых моих знакомых старшего поколения и до сих пор осталась эта привычка). А потом — правили снова, забеливали опечатки или заклеивали их специальной лентой, а то и просто кусочком белой бумаги — и забелка, и ножницы, и запасная лента для машинки, как волшебные палочки, всегда лежали в правом верхнем ящике у Елены Викторовны и были частью ее нездешнего образа. Однажды лента кончилась неожиданно — и я простосердечно постучала в ближайший отдел напечатать пустяковую служебную записку — как к соседям за солью. Моя просьба вызвала такие недоуменные и настороженные выражения тамошних лиц, что я расстроилась: ведь рабочая машинка стояла у них на столе безо всякого применения. Тут-то мне и объяснили старшие, что машинки имеют номера и что по особенностям клавиш они могут быть однозначно определены, если посмотреть профессионально на отпечатанную бумагу. А мало ли, в самом деле, что могут напечатать на их машинке эти, из неблагонадежного отдела?

Отдел был и правда, подозрительный и не очень благонадежный. Достаточно того, что не так уж давно в нем работал Есенин-Вольпин. Однако и с его уходом отдел не улучшился радикально: все как-то все делали не совсем так, как принято. Были члены партии — вот например, Юлий Анатольевич Шрейдер. Но одновременно он был католиком и любил рассказывать, как встречался с Папой Римским. Были политинформации — кажется, по понедельникам, проводил их Михаил Викторович Арапов — но почему-то по польским газетам. Были поездки компаниями на коровинскую овощную базу по разнарядке. Гриша поражал меня тем, как он легко боролся с огромными картофельными мешками, Виктор Константинович сочинял стихи про мерзлую морковь, и мы все хохотали и хохотали просто от полноты жизни — но всегда получали коллективный выговор от винитийского куратора, маленького географа с большим воспитательным потенциалом. Воспитывал он прежде всего беззащитную Елену Викторовну, которая плохо укладывала капусту и не испытывала по этому поводу угрызений совести. Боюсь, она этого не замечала и наверняка не помнит, а он — переживал.

Дело даже не в диссидентстве, которое, по крайней мере в то время, когда я пришла в Отдел, было вполне умеренным и по-моему, совершенно не опасным. Дело было в том, что это был единственное целиком и полностью научное подразделение в институте, который в целом занимался вторичной обработкой информации — изготовлением рефератов, обзоров, отчетов, должностных и других инструкций и прочими обслуживающими науку вещами. В нашем отделе

почти у всех сотрудников была своя область научных интересов и собственных научных исследований, то есть какая-то другая внутренняя жизнь, помимо обычных для всех винитийских приходов, уходов, столовой, покупки мяса в ларьке на первом этаже и лотерейных розыгрышей по четвергам притягательных (в особенности рыбных) продуктовых заказов. Собственная научная жизнь каждого давала свободу, потому что ее почти нельзя контролировать. И свобода витала вокруг нас, а мы в ней жили. Наверно, это тоже было заметно со стороны.

Прямо с утра мы с Гришей садились писать и придумывать. Кажется, первым нашим текстом была статья про референциаль-ный статус отглагольных имен. Мода на теорию референции пришла, конечно, от Елены Викторовны. Гриша подхватил, и мы придумали про гипотетический статус имен в креативных контекстах (типа строит дом — ведь дома еще нет, так что будучи определенным, он не может быть конкренто-референтным) и что-то еще на эту тему. Статью напечатали в винитийском журнале «Научно-техническая информация (НТИ). Серия два». Тогда он процветал: на другом этаже размещалась его большая редакция, во главе с ироничной Татьяной Николаевной Лаппалайнен, и хорошо отредактированные номера почти целиком, хотя и с большим опозданием, переводились издательством Springer. Это я обнаружила много позже: как выяснилось, авторам переведенных статей полагались выплаты через агентство авторских прав.

Понятно, что статья получалась не сразу, хотя почти каждое утро мы с Гришей садились работать. Важным перерывом был обед: в компании мы шли в столовую, где Гриша почему-то всегда брал два компота. Попозже садились на полчаса пить чай со всеми. За чаем всегда было интересно: кто бы ни пришел, компания всегда складывалась неординарная.

Наверно, для коммунального пространства мы с Гришей работали довольно шумно и обсуждали свою науку иногда излишне страстно: с моей стороны, в том возрасте, подозреваю, компромиссы были вряд ли возможны — только честный спор. Конечно, мы спорили, и это было увлекательно. Но никто нам никогда не делал никаких замечаний и не ставил ограничений: в той же комнате параллельно прекрасным образом шла другая жизнь. Помню, однажды Володя Борщев принес нам шоколадку — может быть, ему казалось, что мы поссорились? — мы страшно удивились: наши конфликты были локальными и исключительно научными, к повседневной жизни с Гришей они не имели отношения — она была безоблачна.

Всем известно, что Гриша потрясающий сочинитель. Он сочиняет сходу и так, что не всегда отличишь правду от небылицы. Я очень

доверчива и не отличаю до сих пор, поэтому на мне ему очень легко было оттачивать свое мастерство. Фантастические рассказы про каких-то его друзей, небывалые приключения и путешествия его самого и каких-то дальних родственников перемежались с рассказами про сына Леню, Гришину замечательную маму, которая привила ему любовь к польскому и Польше, про отца, знаменитого школьного учителя, про жену Аллу, которая фантастически умеет учить немецкому и которую обожают ученики, Сашу Чехова, с которым я сначала познакомилась именно в Гришиных вдохновенных рассказах, а потом уже — лично, Фиму Гинзбурга, про которого я знала столько восторженного, а видела всего раз в жизни, и так далее, и так далее.

Рассказы про приключения (взаправдашние или фантастические) меня особенно воодушевляли: в то время я довольно много путешествовала. Гриша рассказывал, как они с Леной Саввиной ездили в Кишинев и исследовали все дегустационные подвалы, так что теперь он, Гриша, все знает, куда точно там надо идти и что пробовать. В рассказах Кишинев был упоителен — очень хотелось в Кишинев. Рассказы, конечно, были неспроста: именно в Кишиневе скоро собиралась какая-то конференция, на которую можно подать тезисы. Мы срочно их написали.

Тут нужно сделать необходимое отступление. Дело в том, что в этом странном институте был порядок, с которым другие гуманитарии вряд ли знакомы: любой печатной продукции полагалась предварительная экспертиза. Она осуществлялась в три этапа: сначала текст должен был быть прочитан одним (или двумя?) членами специальной кем-то утвержденной экспертной комиссии, которые расписывались в специальном бланке. Бланк надо было заполнить и отдать на подпись вместе с текстом статьи. Потом он переходил к начальнику отдела, он тоже расписывался, а потом автор относил бланк в так называемый первый отдел — странную комнату на втором этаже с тяжелой дерматиновой дверью и непроницаемой женщиной за конторкой. Там на него ставили окончательную подпись и печать, и только в сопровождении этой внушительной печати можно было сдавать текст в редакцию. Главное, что должны были подтвердить эксперты, подписывая бланк, это то, что в работе не содержится ... никакой новизны. Именно это мы сами вписывали в бланк черным по белому.

Впрочем, функции экспертов были много шире: они должны были прочесть и одобрить текст будущей публикации, без их одобрения в нашем институте печататься было нельзя.

Куда в тот момент делся Гриша, я не помню. Думаю, он выбрал доброго эксперта и решил, что я справлюсь сама. Эксперт представ-

лялся нам симпатичным, он заведовал дружественным отделом, где незадолго до этого работала Саша Раскина — но встретил меня неласково:

— Вы вообще понимаете, о чем вы пишете? Что вы мне принесли?

Я понимала: одна страница тезисов на конференцию в Кишинев про вопросительное какой в русском языке.

— Вы посмотрите на свой текст!«Какой писатель венчался в Бердичеве?» — ну, положим, у меня мама из Бердичева, но ведь это не значит, что нужно про это писать! И потом, тут же, рядом, у вас еще и другой пример: «Какое вино вы предпочитаете в это время дня?» Вы что, не читаете газеты? Вы разве не знаете, что у нас в стране идет борьба с пьянством? Как же можно в такой политический момент подавать тезисы с этим материалом?

Так мы с Гришей не поехали в Кишинев - хоть и очень веселились по поводу этой истории. За стенами Отдела семиотики шла другая жизнь: там не смеялись смешному и в страхе дули на воду. Для меня Кишинев остался городом, придуманным Гришей: с тех пор я так никогда там и не была.

Самое удивительное в Грише — это сочетание бесконечной творческой фантазии с внутренней приверженностью к организованности жизни «по правилам». Когда-то Володя Борщев заметив это важное и, в общем, необычное для научной среды свойство в своей жене Барбаре Парти, пошутил: у меня жена очень порядочная (от слова порядок). Говоря Володиными словами, Гриша — необычайно порядочный, иногда это оказывалось существенным.

Конечно, мы не все время сидели в ВИНИТИ: нам положен был библиотечный день. В этот день в амбарной книге делалась запись «работа в библиотеке» — и человек официально получал вольную. Гриша всегда писал: «в библиотеке Иностранной литературы», такая конкретизация, как и его «библиотечные» истории (кого-то встретил, что-то прочел), выглядели, честно сказать, несколько нарочито. (Наверно, многие сотрудники, а особенно аспиранты, в библиотеки ходили, но вряд ли по винитийскому расписанию: целый будний день жизни! — соблазн слишком велик). Бывало, что нас проверяли — день проверки был известен заранее, так что мы готовились. Приходила толпа начальников, недовольно рассматривала амбарную книгу и слишком нетипичные лица сотрудников, а потом торжественно уходила. Запись «работа в библиотеке» всегда действовала безотказно. А потом случилась неожиданная спецпроверка — ее придумал один из наших местных винитийских самых знаменитых злодеев — Лев Львович Гвоздев, в то время начальник отдела кадров. Тогда он охотился за Гришей и решил вменить ему

отсутствие на работе по неуважительной причине. Никто не знал о его страшном плане — а он в тот самый «библиотечный день» взял и позвонил в Иностранку с требованием позвать к телефону младшего научного сотрудника Крейдлина. Гвоздев-план провалился: Гриша подошел к телефону. Так мы убедились, что все Гришины библиотечные рассказы были правдой: библиотечные дни Гриша всегда действительно проводил в библиотеке.

Кроме библиотек, нам разрешены были походы на семинары — все семинары проходили ближе к концу рабочего дня, так что убыток для посещаемости и наших с Гришей статей был небольшой. Наших общих с Гришей семинаров тогда, в до-Арутюновскую эпоху, было два: один в Информэлектро у Юрия Дерениковича Апресяна и другой в Институте языкознания у Елены Михайловны Вольф.

На семинар Апресяна попадали по пропуску и приглашению: Информэлектро был отраслевым и почти режимным. А Гриша был там совершенно родным, хотя и работал в другом институте. И Игорь Богуславский, и Леня Иомдин, и Саша Чехов (который тогда с ними работал), и даже сам Юрий Дереникович — все это были его давние друзья, крепкое научное почти сугубо мужское братство, разработчики одной из первых систем машинного перевода, все до одного — строгие рыцари модели «Смысл ^ Текст» и Московской Семантической Школы. Другие, в том числе и такие прекрасные дамы, признанные и желанные участницы семинара, как Татьяна Вячеславовна Булыгина или Елена Викторовна Падучева — тем не менее, научно стояли чуть-чуть поодаль: Елена Викторовна в шутку называла себя «подмосковной школой». Благодаря Грише, я вошла, конечно, не в ближний, но в недальний круг и стала не только постоянно бывать на семинаре, но и получила приглашение от Юрия Дерениковича выступить с докладом. Постепенно Информэлектро (а потом ИППИ) превратилось и в часть моей научной жизни, в место для обкатки «устных препринтов» (я всегда сначала рассказываю будущую статью, и только потом пишу). Семинар, как и вся команда, тоже был строгий: строгие вопросы, всегда непростые замечания и обсуждения всерьез, без скидок даже друзьям и без вежливых похвал. Ничего парадного: чистая наука. Было страшно, но здорово.

У известного романиста Елены Михайловны Вольф—добрейшей и очень обаятельной, братство было сугубо женским: она собирала своих аспиранток и учила их лингвистике, иногда с помощью приходящих гуру — Гриша был одним из ее любимых гур, и он иногда брал меня. Это были прогулки совсем иного рода: там, в Институте языкознания, Гриша превращался в Григория Ефимовича и совершенно царил, серьезно отвечал на смешные вопросы, экзаменовал и просвещал. Я слышала, как под знаменитой институтской лестницей

(там тогда стоял большой кожаный диван, и никакого вахтера!) две девушки обсуждали трудности лингвистической теории и сетовали, что не учились на ОТиПЛе, как Гриша: ведь те, кто заканчивал это знаменитое отделение, умели даже . отличать тему от ремы!

Шутки шутками, а Институт языкознания (в отличие от Института русского языка) жил тогда очень насыщенной научной жизнью: процветали африканские и кавказские языки, формировался отдел языков мира, отдел общего языкознания был на взлете — и скоро — но только в конце 1980-х, в перестройку — прославился семинарами и конференциями Нины Давидовны, — и даже институтская психолингвистика, благодаря Ревекке Марковне Фрумкиной и ее ученикам, искрилась идеями. Но ведь открытых постоянно действующих семинаров нигде не было, это было не принято, а может быть, даже нельзя? Семинары были локальные, и на них иногда приглашали внешних участников. (Зато, как известно, были научные семинары, которые регулярно собирались в домах и квартирах—у Фрумкиной, у Козинского, потом у Крылова.). Вполне возможно, наши с Гришей семинарские походы не были такими уж законными.

Благодаря Грише я легко стала частью Отдела — ведь я бывала там почти каждый день. Но и сам Отдел благодаря Грише был тем самым Отделом. В моем представлении в Грише вообще есть что-то от Тома Сойера: его добрая энергия все превращает в праздник — и у нас были непрерывные праздники, а к ним мы бесконечно сочиняли какие-то капустники, репризы, пьесы, поздравительные телеграммы от лица овощной базы или (почему-то) — В. А. Белошапковой (Виктора Константиновича почему-то вдохновляла и завораживала ее необычная фамилия). Главными сочинителями — наперебой — были Гриша и Виктор Константинович: новые года, всякие дни рожденья (и в их числе — мое собственное 25-летие), три знаменитые грузинские конференции под сомнительным названием «Семиотические аспекты интеллектуальной деятельности» — все это сопровождалось веселым сочинительством. Помню оперу под названием «Надежда Митрофановна и волк» — но по какому случаю? Почему волк? — уже утрачено.

Для меня эта сторона отдельской жизни была естественным продолжением — моей школы, где было так много блестящего сочинительства, потом осипловских экспедиций, особенно табасаранской и андийской, с их богатым фольклором. Теперь я понимаю, что это мне так повезло, а еще тогда была особенная эпоха, и она прошла: взгляд на мир изменился.

В ВИНИТИ это произошло, когда уволили Гришу.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.