ИМПЕРИИ В НОВОЕ И НОВЕЙШЕЕ ВРЕМЯ
УДК 93; 94
В. Н. Барышников, Б. П. Заостровцев, А. И. Филюшкин ИМПЕРИЯ, ПАМЯТЬ И «МЕСТА ПАМЯТИ»1
Методология концепции «мест памяти», разработанная французскими историками [1; 2; 3; 4] и получившая распространение в современной историографии (см. обзоры и аналитику [5; 6; 7; 8], оценку применения концепции П. Нора к разным странам [9, с. 29-109]), стала важным инструментарием для изучения национальной идентичности. Определенный интерес она представляет и для изучения имперской проблематики, в частности имперских и антиимперских дискурсов, имперской идеологии и политических практик.
Имперская идеология в значительной степени блокирует память как таковую. При имперском режиме актуальна идеология-память, которая размечает, что в прошлом достойно упоминания и даже восхваления, что служит ориентиром, а что является ступенькой в будущее (см., напр. [10, с. 285-303]). Для нее характерны официальные памятники, мемориалы, церемониалы, которые крайне недолговечны и быстро аннигилируются не только со сменой, но даже с эволюцией режима [ср. 11, с. 77-124]. Таким образом, память при империи конструируема, причем вне зависимости от степени жесткости режима. Собственно, от настойчивости центральной власти зависит только то, насколько идеология-память внедряется в общество, а насколько сохраняет сугубо официозный характер, становясь маловоспринимаемой населением. Другое дело, что сконструированное сверху «место памяти», как правило, таковым не является и долго не живет.
Как пример можно привести попытку Петра I учредить свое «место памяти» в новой столице — Петербурге. После победы в Северной войне св. Александр Невский был объявлен покровителем Санкт-Петербурга и всей Российской империи. В 1723-1724 гг. его мощи доставлены из Владимира в Невскую столицу, а дата праздника в честь святого перенесена с 23 ноября на 30 августа — именно в этот день был в 1721 г. подписан Ништадтский мир со Швецией. Осматривая окрестности строящейся Северной столицы в 1710 г., Петр I площадку в конце Невской першпективы назвал Виктори и объявил ее местом, где Александр Невский в 1240 г. разгромил шведский отряд ярла Биргера. В действительности сражение произошло почти в двух десятках километрах юго-восточнее, возле устья р. Ижоры. Однако для Петра было принципиально важно, чтобы
1 Работа выполнена при поддержке Федерального агентства по образованию, мероприятие № 1 аналитической ведомственной целевой программы «Развитие научного потенциала высшей школы (2006-2008 годы)», тематический план НИР СПбГУ тема № 7.1.08 «Исследование закономерностей генезиса, эволюции, дискурсивных и политических практик в полинациональных общностях».
© В. Н. Барышников, Б. П. Заостровцев, А. И. Филюшкин, 2011
легендарный победитель шведов и один из главных русских святых одержал победу в точке, где заканчивалась главная улица новой русской столицы. Поэтому царь велел основать тут монастырь во имя Пресвятой Троицы и св. Александра Невского. Согласно поверьям, «Александров храм» был построен на том самом месте, где перед битвой воин Пелгусий видел во сне святых Бориса и Глеба, которые сообщили, что спешат на помощь «своему сроднику» — новгородскому князю. Но все эти идеологические конструкции не прижились. Для петербуржцев Александро-Невская лавра — прежде всего некрополь, но ни в коем случае не «место памяти» Невской битвы. Причем «искусственная память» петровских идеологов аннигилировалась очень быстро — уже в XVIII в.
Впрочем, подобные стихийные деконструкции официальных мест памяти имперскую власть смущают мало. Данная «контрпамять» (термин Я. Зерубавель), несомненно, «память оппозиционная, враждебная господствующей коллективной памяти, обладающая подрывным потенциалом» [12, с. 87]. Но, пока разрыв между памятью официальной и контрпамятью неопасен, империя не особенно настаивает на всеобщей присяге на верность идеалам идеологии-памяти. Ей проще не обострять, не навязывать людям (особенно ущемленным в правах представителям национальных меньшинств или социальных групп) ценности, которые для них заведомо ложны и вызовут только отторжение, неприятие, а там, не дай Бог, и сопротивление. Но если в имперской провинции неспокойно, тогда первым инструментом подавления антиимперских настроений выступает идеология-память. Здесь образы, культивируемые идеологией-памятью, бывают весьма и весьма востребованными. Например, А. И. Миллер, рассуждая о процессах гомогенизации и консолидации восточнославянского населения в большую русскую нацию, рассматривает различные комбинации сословно-династических оснований империи с имперской националистической идеологией и политикой [13, с. 147-148, 156-157, 159-164], в которых проявляются элементы, позволяющие предположить зародыши официально конструируемых «мест памяти». О мероприятиях по конструкции и деконструкции исторической памяти с помощью материалов для географии и статистики, исторических очерков и т. д. в ходе «экспериментов над этнокультурной идентичностью» в Северо-Западном крае интересные примеры приводит М. Д. Долбилов [14, с. 183-188].
Стоит заметить, что блокирование официозом исторической памяти или, что точнее, ее конструирование и направление в определенное русло до поры до времени вуалирует, но вовсе не аннигилирует собственно коллективную память общества как таковую [15]. Прежде всего это проявляется в краеведении, сохранении региональных и национальных историй (иной раз полулегальных), поскольку, по словам Я. Заруба-вель, «сохранение памяти о возникновении общества обосновывает его притязания на независимость — часто путем демонстрации его глубоких корней, теряющихся во мраке веков» [12, с. 81]. Именно здесь подспудно сохраняется некая идеологическая оппозиция центральной, имперской власти (недаром в СССР в конце 20-х — 30-х годов XX в. так преследовали краеведов) [16, с. 89-96; 17, с. 11-27]. Но это и тот клапан, через который обществу дозволяется выпускать пар и на который унификационная имперская политика нередко смотрит сквозь пальцы.
Идеология-память является важным инструментом имперской политики в концепциях «империи-садовода», империи как креативного организма. Власть обращается с подданными, как рачительный садовод со своим садом: пересаживает/переселяет
народы, кого-то «удобряет», кого-то выпалывает, как «сорняк», определяет облик «сада» путем «культивации» народов, социальных групп и т. д. (см. напр. [18, р. 75-129; 19, с. 237-268]). Идеология-память здесь выступает как основа легитимизации запуска механизма санации.
У имперской идеологии-памяти есть еще одна важная черта: она, как правило, достаточно шаблонна. Поскольку задачи, стоящие перед империями, на одинаковой стадии развития в большинстве случаев универсальны, то и пропагандируемые идеологические схемы тоже стандартны. Их наполнение в случае каждой отдельно взятой империи индивидуально, но сами схемы решения политических и идеологических задач имеют много общего. Подражательность уходит корнями в эпоху Великого Рима, эталонной империи для всех государств и народов [20, с. 12; 21, р. 12-16]. Не случайно поэтому основной нацистский архитектор в третьем рейхе Альберт Шпеер выдвинул «теорию руин», согласно которой важнейшие постройки Берлина, как будущей столицы «Великого германского рейха», предполагалось создавать из гранитных блоков по античному образцу, чтобы, «как развалины древнего Рима, и через тысячу лет... могли поведать о великом прошлом» [22, с. 29].
В качестве примеров можно привести обязательные военные триумфы и парады, культ «отца нации», строительство военно-политических мемориалов, имперское картографирование, имперскую этнографию, создание имперской историографии, организацию музея и т. д. В рамках этих структур «места памяти» востребованы и сами по себе порой играют даже системообразующую роль. Например, они маркируют границы империи и этапы ее становления, расширения, освоения новых пространств (географических и исторических), пространственную и ментальную структуру империи [ср. 23, с. 269-284].
Перед имперской элитой при выборе модели империи встает проблема совпадения или несовпадения доминирующей нации и правящей элиты (как было, к примеру, в СССР, когда вот главе империи была отнюдь не русская нация, а полинациональная КПСС) [20, с. 15]. Легитимизация существующей практики невозможна без соответствующего идеологического оформления, и здесь опять-таки возникает нужда в идеологии-памяти и ее конструирующем потенциале.
Особое значение «места памяти» обретают при распаде империй, потому что происходит (если слегка перефразировать выражение Пьера Нора [4, с. 13] метаморфоза имперской истории в имперскую память, причем по двум линиям. Для апологетов былой империи нужны символы былого величия, для освободившихся окраин — изобретенная память об имперской тирании и борьбе с ней (см. напр. [24, с. 237-269]). Но причины здесь не только дискурсивные — с гибелью империи резко слабеет память социальных групп в силу их трансформаций и миксирования, процессов внутренней деколонизации всего, что раньше не имело памяти или чья память была под запретом (национальные меньшинства, общества, партии и т. д.). А, это, как пишет П. Нора, является одним из необходимых условий возникновения комплекса «мест памяти»: «Многочисленные места памяти существуют потому, что больше нет памяти социальных групп» [4, с. 17].
Действительно, в результате крушения империй исчезают социальные группы — носители имперской идеологии-памяти: имперские аристократия, бюрократия и интеллектуальная элита. Зато и ностальгирующие по империи лица (которые могут принадлежать к самым различным социумам), и выстраивающие свои исторические дис-
курсы бывшие национальные окраины и меньшинства нуждаются в символическом воплощении своих идеологических и социокультурных устремлений.
И тут начинаются моделирование и реконструкция «мест памяти» — как имеющих исторические основания, так и в значительной степени мифологизированных. Природа этих сконструированных «мест памяти» в значительной степени обманчива, как и любых трансформаций культуры переходного периода. Но для деконструкции имперской идеологии (или того, что новые демократии считают такой реконструкцией) они играют исключительно важную роль.
По классификации М. Хроха, данные процессы конструкции и деконструкции характерны как раз для фазы С национальных движений, когда массам нужна символическая опора национального самосознания (фаза А — «научная», когда этничность конструируется кучкой ученых и интеллектуалов, фаза В — «национальной агитации», фаза С — «массового национального движения») [25, с. 15]. Здесь практически у всех наций, по выражению Я. Зерубавеля, возникают «ментальные лакуны» в сознании — порожденные идеями «коренного отличия», «великого разрыва» [26, р. 21-32], столь культивируемые народами, освободившимися от имперской зависимости (типологию таких обществ применительно к Центрально-Восточной Европе в постсоветскую эпоху см. [27, с. 41-78]). Необходимость легитимизировать путь к свободе порождает и потребность «забыть» о неудобных страницах собственной истории, рисующих имперский период не в столь негативном свете, как требуется. Здесь уместно вспомнить об обоснованных Я. Зерубавелем понятиях «коммеморативной плотности» («одни периоды занимают привилегированное положение в общественном сознании, им посвящено множество памятных торжеств и ритуалов») и «коллективной амнезии» (периоды или события, которые затушевываются в коллективной памяти) [12, с. 83].
Проблема имперского наследия вообще тесно связана с возрожденными национальными идеологиями, опирающимися на национальную память (частично возрожденную, частично — сконструированную). Поскольку империи обычно рушатся на волне негативных коннотаций в собственный адрес (о принципиально негативном содержании понятия «империя» см. [28, с. 9-11]), получается, что «позитивным» наследием империи как раз выступают освобожденные нации, народы, а негативным — их «имперское» прошлое. В этой ситуации «места памяти» выступают инструментом, с помощью которого в сознании общества выстраивается это «позитивное» и «негативное» наследие.
Бывшая контрпамять, таким образом, превращается в память и благодаря востребованности националистическими силами активно вытесняет бывшую имперскую идеологию-память (анализ этих процессов на примере бывших республик СССР см. [29, с. 424-458]). Но последняя так просто не уступает позиций. Мало того, ее пропагандистская составляющая даже усиливается. Н. Е. Копосов справедливо обратил внимание на современную ситуацию на постсоветском пространстве, когда, как утверждают некоторые современные политические деятели, «в эпоху распада традиционных политических идеологий политика памяти становится единственно возможной формой политики» [30, с. 255].
Актуализация исторической памяти в постимперскую эпоху связана еще и с тем, что крушение империи, как правило, связано с подъемом социальных сил, с «революцией масс» и т. д. По словам Н. Е. Копосова, «это была “история снизу”, увиденная с точки зрения “великого немого” исторического процесса — народных масс, которым
пытались дать слово левые историки, ощущавшие свою связь... с жертвами исторического процесса... эта гуманистическая установка не только создавала “парадигму сострадания” в восприятии истории, но и стимулировала интерес исследователей к народной культуре со свойственными ей механизмами передачи “контристории” и “контрпамяти”» [30, с. 271]. А это означает, что обращение к памяти связано в том числе с так называемым «демократическим поворотом» в историографии последней трети ХХ в., выразившимся в торжестве социальной истории и, добавим, исторической антропологии.
Литература
1. Les Lieux de memoire / ed. Nora P. Paris: Gallimard, 1984-1992. Vol. 1-7.
2. Realms of Memory. New York; Chichester: Columbia University Press, 1996-1998. Vol. 1-3.
3. Nora P. Between Memory and History: Les Lieux de Memoire // Representations. 1989. Vol. 26. Spring. P. 7-25.
4. Нора П., Озуф М., Пюимеж Ж., Винок М. Франция — память. СПб. Изд-во СПбГУ, 1999. 328 с.
5. Marquard O. Uber die Unvermeidlichkeit der Geisteswissenschaften // Marquard O. Apologie des Zufalligen. Stuttgart: Reclam, 1986. S. 98-116.
6. Maier C. A Surfeit of Memory? Reflections on History, Melancholy and Denial // History and Memory. 1993. Vol. 5. P. 136-151.
7. Hutton P. Pierre Nora, the archaeology of the French National Memory // Hutton P. History as an Art of Memory. Vermont: University of Vermont, 1993. P, 147-154.
8. Wood N. Memory’s Remains, Les lieux de memoire // History and Memory. 1994. Vol. 6/1. P. 123-150.
9. Заочный круглый стол: размышления о памяти, империи и нации // Ab Imperio. 2004. № 1. С. 29-109.
10. Малышева С. Миф о революции 1917 г.: первый советский государственный проект // Ab Imperio. 2001. № 1-2. С. 285-303.
11. Екельчик С. Украинская историческая память и советский канон: как определялось национальное наследие Украины в сталинскую эпоху // Ab Imperio. 2004. № 2. С. 77-124.
12. Зерубавель Я. Динамика коллективной памяти // Ab Imperio. 2004. № 3. С. 71-90.
13. Миллер А. И. Империя Романовых и национализм: эссе по методологии исторического исследования. М.: Новое литературное обозрение, 2006. 248 с.
14. Долбилов М.Д. Русский край, чужая вера: Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II. М.: Новое литературное обозрение, 2010. 999 с.
15. Хальбвакс M. Социальные рамки памяти / пер. с фр. и вступ. статья С. Н. Зенкина. М.: Новое издательство, 2007. 348 с.
16. Гатагова Л. С. Проблема исторической памяти на переломных моментах истории: краеведческое движение 1920-х гг. // Человек и его время / отв. ред. А. Н. Сахаров. М.: Ин-т истории СССР, 1991. С. 89-96.
17. Шмидт С. О. «Золотое десятилетие» советского краеведения // Отечество: Краеведческий альманах. М.: Профиздат, 1990. С. 11-27.
18. Breyfogle N. Enduring Imperium: Russia / Soviet Union / Eurasia as Multiethnic, Multicofes-sional Space // Ab Imperio. 2008. № 1. Р. 75-129.
19. Хоппе Б. Борьба против вражеского прошлого: Кенигсберг / Калининград как место памяти в послевоенном СССР // Ab Imperio. 2004. № 2. С. 237-268.
20. Суни Р. Империя как она есть: имперская Россия, «национальное» самосознание и теория империи // Ab Imperio. 2001. № 1-2. С. 9-72.
21. Pagden A. Lords of All the Worlds: Ideologies of Empire in Sзain, Britain and France, 1500-c. — 1800. New Haven; London: Yale University Press, 1995. 244 p.
22. Коплек М. Past Finder. Берлин 1933-1945. Берлин: Интерэксперт, 2006. 91 с.
23. Чулос К. Славя местное: Торжества в Российской империи и пореформенные авторы провинциальной прессы // Ab imperio. 2001. № 1-2. С. 269-284.
24. Касьянов Г. Разрытая могила: голод 1932-1933 годов в украинской историографии, политике и массовом сознании // Ab Imperio. 2004. № 3. С. 237-269.
25. Хрох М. Ориентация в типологии // Ab Imperio. 2000. № 2. С. 9-24.
26. Zerubavel E. 'Шє Fine Line: Making Distinctions in Everyday Life. New York: Free Press, 1991. P. 21-32.
27. Требст Ш. «Какой такой ковер?». Культура памяти в посткоммунистических обществах Восточной Европы: попытка общего описания и категоризации // Ab Imperio. 2004. № 4. С. 41-78.
28. В поисках новой имперской истории // Новая имперская история постсоветского пространства. Казань: Центр исследования национализма и империи, 2004. С. 7-29.
29. Сафроновас Ф. О тенденциях политики воспоминания в современной Литве // Ab Impe-rio. 2009. № 3. С. 424-458.
30. Копосов Н. Мемориальный закон и историческая политика в современной России // Ab Imperio. 2010. № 2. С. 249-274.
Статья поступила в редакцию 14 марта 2011 г.