Сергей Кибалъник
(Санкт-Петербург)
ГАЙТО ГАЗДАНОВ И ВОЕННАЯ ПРОЗА ЛЬВА ТОЛСТОГО
/^7* /“ ак уже было мной недавно показано, роман Гайто Газ-данова «Вечер у Клэр» написан в традициях не Марселя Пруста, а автобиографической прозы Л. Н. Толстого [2]. До настоящего времени проходили мимо внимания исследователей и существенные интертекстуальные связи между заключительными страницами «Вечера у Клэр», на которых герой-рассказчик Газданова рассказывает о своем участии в Гражданской войне, и военной прозой Толстого. Между тем они довольно значительны.
Как отмечали еще современники Толстого, его «Севастопольские рассказы» и ранняя военная проза представляли собой прежде всего «очерки разнообразных солдатских типов (и отчасти офицерских)» [3, с. 215]. Одна из главных тем этих произведений, как определяет ее Л. Д. Опульская, — это «что такое смертельная опасность и воинская доблесть, как переживается страх быть убитым и в чем заключается храбрость, побеждающая, уничтожающая этот страх» [4, с. 8]. Вот как, например, эта тема ставится в рассказе «Набег» (1852).
В самом его начале о храбрости разговаривают между собой герой-рассказчик и капитан Хлопов: «— Храбрый? храбрый? — повторил капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос: — храбрый тот, который ведет себя как следует, — сказал он, подумав немного. Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в определении капитана, я подумал,
ь------------------------- Гайто Газданов и военная проза Льва Толстого
что основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения греческого философа, потому что, если бы он мог выражаться так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться» [5, т. 3, с. 16 — 17; курсив Толстого. — С. К.]. Мысль эта иллюстрируется в дальнейшем несколькими примерами и проверяется самим сюжетом рассказа.
Мы узнаем о «неслужащем каком-то, из испанцев, кажется», который «все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он» и которого «таки ухлопали». На реплику героя-рассказчика о нем: «— Так, стало быть, храбрый» — капитан отзывается: «— Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не спрашивают...» [5, т. 3, с. 16]. В рассказе и повествуется о таком же, только уже русском герое, «хорошеньком прапорщике», который, несмотря на запреты капитана, все же «бросается на ура» и получает в результате этого смертельное ранение. Ему противопоставлен сам капитан Хлопов: «В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. "Вот кто истинно храбр", сказалось мне невольно. Он был точно таким же, каким я всегда видал его...» [Там же, т. 3, с. 37; курсив Л.Н. Толстого. — С.К.]. «Мораль» рассказа сформулирована в нем и прямо, словами «старого солдата»: «— Ничего не боится: как же этак можно! — прибавил он, пристально глядя на раненого. — Глуп еще — вот и поплатился. — А ты разве боишься? — спросил я. — А то нет!» [Там же, т. 3, с. 38].
Герой «Рубки леса» капитан Болхов прямо признается: «— Я не могу переносить опасности... просто, я не храбр...» — и объясняет свое пребывание на Кавказе невозможностью вернуться в Россию [Там же, т. 3, с. 55]. Как бы в противоположность «Набегу» — и вслед за некоторыми другими произведениями Толстого, например «Севастопольскими рассказами» и той же «Рубкой леса», — военные сцены «Вечера у Клэр» начинаются с изображения случаев «самой ужасной трусости», которую никак не может понять герой-рассказчик [1, т. 1, с. 128]. При этом Газданов, безусловно, опирается на «Севастопольские рассказы» и «Войну и мир»: Володя Козельцов «в настоящую минуту был жесточайшим трусом, хотя шесть месяцев тому назад он далеко не был им» [5, т. 4, с. 68; здесь и далее, за исключением особо оговоренных случаев, курсив наш. — С. К.], на Жеркова внезапно находит «непреодолимый страх» [5, т. 9, с. 225], а всем существом Николая Ростова владело «одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь» [Там же, т. 9, с. 229].
Только представив в беглом абрисе целую когорту редкостных трусов, Газданов переходит к рассказу об «иных» людях: полковнике Рихтере, поручике Осипове, солдате Филиппенко, об «одном из самых смелых людей», каких он «когда-либо видел» [1, т. 1, с. 132], — Данько и, наконец, об исключительном храбреце Аркадии Славине. При этом у Газданова отнюдь не проявляется закономерность, почти строго соблюдаемая у Толстого: офицеры фразерствуют, а солдаты без лишних слов выполняют свой долг. В «Вечере у Клэр» и трусы, и храбрецы встречаются как среди солдат, так и среди офицеров. Как и некоторые другие трансформации Газдановым мотивов Толстого, эта представляет собой, скорее всего, сознательную полемическую их интерпретацию.
Рассказав о «бронепоездных негодяях», герой-рассказчик Газданова вспоминает и о «самом удивительном человеке», которого он «видел на войне», «внешнее отличие которого заключалось в его непобедимой лени — Копчике» [1, т. 1, с. 140]. Обрадовавшись тому, что вследствие ранения наводчика он мог больше не подавать снаряды, Копчик «утешает» наводчика тем, что кровь у него «очень красная», а сердце «крепкое» [Там же, т. 1, с. 141]. Это напоминает финальный эпизод рассказа Толстого «Набег»: «Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой подошел к раненому. — Что, видно, и вам сделали дырочку на целом месте, — сказал он шутливо-небрежным тоном, — покажите-ка. Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не заметил этот последний» [5, т. 3, с. 39]. И толстовский прапорщик, и газ-дановский наводчик вскоре после этого умирают. Однако если во взгляде первого на доктора были «выражение и упрек», то на лице второго — только «смертельная тревога». Неуместность подобного «утешения» у Газданова выражена имплицитно, через менее определенную деталь, подчеркивающую тяжелое состояние раненого: «наводчик с усилием посмотрел на Копчика» [1, т. 1, с. 141].
Даже примечания к «Набегу», в которых Толстой писал о значении некоторых слов «на кавказском наречии», например: «Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь» [5, т. 3, с. 19; курсив Л. Н. Толстого. — С. К.] — могли подвигнуть Газданова на аналогичные ремарки в «Вечере у Клэр». Причем одна из таких ремарок почти совпадает с толстовским примечанием. Сравним у Газданова: «В глубине оврага, который на кавказско-русском языке называется балкой, тек ручей, в котором водились форели» [1, т. 1, с. 83 — 84] и у Толстого: «Балка на кавказском наречии значит овраг, ущелье» [5, т. 3, с. 19; курсив Л. Н. Толстого. — С. К.]. Пояснительная ремарка, у Толстого структурно выне-
ь------------------------- Гайто Газданов и военная проза Аьва Толстого
сенная в подтекстовое примечание, у Газданова введена в художественную вязь самого текста. Она остается у него единственным пояснением языкового характера к кавказскому эпизоду «Вечера у Клэр», что особенно бросается в глаза на фоне целого ряда подобных примечаний Толстого к «Набегу». Впрочем, и сам этот «кавказский» эпизод романа, в отличие от военных рассказов Толстого, действие которых происходит на Кавказе, занимает в «Вечере у Клэр» всего несколько страниц.
Парадоксальность приступов трусости даже у нетрусливых людей запечатлена Толстым также, например, в рассказе «Севастополь в мае»: «Но Калугин был не штабс-капитан Михайлов, он был самолюбив и одарен деревянными нервами, то, что называют храбр, одним словом. <...> Другая бомба поднялась перед ним и, казалось, летела прямо на него. Ему вдруг сделалось страшно: он рысью пробежал шагов пять и упал на землю. Когда же бомба лопнула, и далеко от него, ему стало ужасно досадно на себя, и он встал, оглядываясь, не видал ли кто-нибудь его падения, но никого не было. Уже раз проникнув в душу, страх нескоро уступает место другому чувству; он, который всегда хвастался, что никогда не нагибается, ускоренными шагами и чуть-чуть не ползком пошел по траншее. <. > Калугин решительно понять не мог, как он два раза позволил себя одолеть такой непростительной слабости; он сердился на себя, и ему хотелось опасности, чтобы снова испытать себя» [5, т. 4, с. 39—41].
Изображение случаев «самой ужасной трусости» в «Вечере у Клэр» пронизано памятью об образах в произведениях Толстого: «Я не понимал, как может плакать от страха двадцатипятилетний солдат, который во время сильного обстрела и после того, как в бронированную площадку, где мы тогда находились, попало три шестидюймовых снаряда, исковеркавших ее железные стены и ранивших несколько человек, — ползал по полу, рыдал, кричал пронзительным голосом: ой, Боже ж мой, ой, мамочка! — и хватал за ноги других, сохранивших спокойствие» [1, т. 1, с. 12В].
В рассказе Толстого «Севастополь в августе» на вопрос Володи Ко-зельцова о Мельникове солдаты отвечают ему: «— А такой у нас, ваше благородие, глупый солдатик есть. Он ничего как есть не боится и теперь все на дворе ходит. Вы его извольте посмотреть: он и из себя-то на ведмедя похож. — Он заговор знает, — сказал медлительный голос Васина из другого угла. Мельников вошел в блиндаж. Это был толстый (что чрезвычайная редкость между солдатами), рыжий, красный мужчина, с огромным выпуклым лбом и выпуклыми ясно-голубыми глазами. — Что, ты не боишься бомб? — спросил его Володя. — Чего бояться бомбов-то! — отвечал Мельников, пожимаясь и почесываясь, — меня
С. Кибальник ----------------------------------------------
из бомбы не убьют, я знаю. — Так ты бы захотел тут жить? — А известно захотел бы. Тут весело! — сказал он, вдруг расхохотавшись» [5, т. 4, с. 106 — 107].
Отзвуки разговоров толстовского Мельникова, возможно, звучат и в словах Филиппенко, не понимавшего «ни нервного возбуждения, владевшего людьми, ни их страха»: «— Ты не боишься, Филиппенко? — спрашивал его командир. — А чего бояться? — удивленно говорил Филиппенко. — Боязно ночью на кладбище, вот то боязно. А днем не боязно» [1, т. 1, с. 132]. Некоторыми чертами Мельникова отмечен и газдановский Данько: «Он был веселый, бесконечно добрый и бесконечно отчаянный человек. — Данько, ты поехал бы на северный полюс? — спрашивал я. — А там интересно? — Очень интересно и много белых медведей. — А, ни, — сказал он, — я медведей боюсь. — Почему же ты их боишься? Они тебя к высшей мере не приговорят. — А они укусят, — ответил Данько и засмеялся» [Там же, т. 1, с. 134]; «— Как же ты, Данько, не испугался? — спрашивали его уже после того, как он был переодет и накормлен и сидел у печи теплушки, куря папиросу из табака Стамболи. — Кто не испугался? — ответил Данько. — О, я очень испугался» [1, т. 3, с. 133] (ср. также аналогичный диалог в «Набеге»: «— А ты разве боишься? — спросил я. — А то нет!» [5, т. 3, с. 38]).
В то же время газдановский Данько, «большой любитель посмеяться и хороший товарищ» [1, с. 132], отчаянно храбрый, находчивый и изобретательный, невредимо разгуливающий под обстрелом, как будто он тоже «знает заговор», представляет собой, разумеется, полную противоположность бессмысленно храброму и не совсем психически нормальному Мельникову. Зато в этом последнем отношении Мельников, быть может, является отчасти прообразом газдановского Копчика.
Возможно, есть в «Вечере у Клэр» и образы, навеянные личностью самого Толстого. Так, деталь, относящаяся к его собственному участию в военных действиях: «Когда он наводил пушку, неприятельская граната разбила лафет этой пушки, разорвавшись у его ног. К счастью, Льву Николаевичу она не причинила никакого вреда» [6, c. 99] — возможно, была использована Газдановым при изображении полковника Рихтера: «Командир бронепоезда "Дым" лежал, я помню, на крыше площадки, между двумя рядами гаек, которыми были свинчены отдельные части брони. Неприятельский снаряд, с визгом скользнув по железу, сорвал все скрепы, бывшие слева от полковника; он даже не обернулся» [1, т. 1, с. 131].
По-видимому, в решении самого Газданова пойти на войну не последнюю роль играл пример Толстого. Во всяком случае, герой-
ь-------------------------- Гайто Газданов и военная проза Льва Толстого
рассказчик «Вечера у Клэр» объясняет его не какими-либо политическими соображениями: «Я поступал в белую армию потому, что находился на ее территории, потому что так было принято; и если бы в те времена Кисловодск был занят красными войсками, я поступил бы, наверное, в красную армию» — а тем, что «хотел знать, что такое война, это было все тем же стремлением к новому и неизвестному» [Там же, т. 1, с. 116 — 117], то есть тем же, что подвигает на такое решение всякого начинающего писателя. В другой раз на вопрос дяди: «— А почему, собственно, ты идешь на войну?» — герой-рассказчик реагирует следующим образом: «Я не знал, что ему ответить, замялся и, наконец, неуверенно сказал: — Я думаю, что это все-таки мой долг» [Там же, т. 1, с. 118]. И это объяснение несколько корреспондирует — вполне закономерно отличаясь гораздо большей расплывчатостью — с мотивировкой, которую выдвигает герой «Севастополя в августе»: «Как-то совестно жить в Петербурге, когда тут умирают за отечество» [5, т. 4, с. 71].
Газданов вполне следует Толстому и в оценке войны как явления противоестественного: «И самые простые солдаты, единственные, которые оставались в этой обстановке прежними Ивановыми и Сидоровыми, созерцателями и бездельниками, — эти люди сильнее, чем все другие, страдали от неправильности и неестественности происходящего и скорее, чем другие, погибали» [1, т. 1, с. 148]. Однако у него эта противоестественность лишена руссоистского подтекста, который обычно ощущается у Толстого: «Природа дышала красотой и силой. <...> Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой — этим непосредственным выражением красоты и добра» [5, т. 3, с. 29].
Образ Аркадия Славина, о котором герой-рассказчик отзывается так: «Все, что он делал, было исключительно и необыкновенно» [1, т. 1, с. 144] — так же, как и деда героя-рассказчика, — написан с явной ориентацией на повесть Толстого «Хаджи-Мурат». Проявления героями необыкновенного мужества или жестокости в самых кровавых обстоятельствах изображаются в этой повести неоднократно: «Я подбежал к палатке. Умма-Хан лежал ничком в луже крови, а Абунунцал бился с мюридами. Половина лица у его была отрублена и висела. Он захватил ее одной рукой, а другой рубил кинжалом всех, кто подходил к нему» [5, т. 35, с. 52], «Рядом с Гамзатом шел Асельдер, его любимый мюрид, — тот самый, который отрубил голову ханше» [Там же, т. 35, с. 57]. Доблесть, проявляемая в «Вечере у Клэр» Аркадием Славиным: «В бою с пехотой Махно, когда на площадке бронепоезда из четырнадцати человек команды остались только двое — остальные были убиты или ранены, —
Аркадий, с искривленной контузией челюстью, наступая на труп первого номера, которому оторвало голову — и безглавое тело его еще корчилось, и пальцы его уже не человеческих, отдельных рук еще царапали пол, — Аркадий, пачкая свой френч в человеческих мозгах, долго стрелял один из пушки в сплошную массу махновских солдат, карабкавшихся на насыпь» [1, т. 1, с. 144] — напоминает отчаянную храбрость мюридов Хаджи-Мурата.
В Славине герой-рассказчик даже подмечает «что-то азиатское»: «Его храбрость была не похожа на обычную храбрость: и все поступки Аркадия отличались точностью, невероятной быстротой и уверенностью; и, казалось, сознание своего неизмеримого превосходства над другими не покидало его никогда. Движения его во время опасности были быстры, как движения японского фокусника или акробата: в нем вообще было что-то азиатское, часть того таинственного душевного могущества, которым обладают люди желтой расы и которое непостижимо для белых» [1, т. 1, с. 144 — 145]. Аналогичные быстроту и точность Толстой описывает у Хаджи-Мурата: «Но не успел Арслан-Хан выстрелить, как Хаджи-Мурат, несмотря на свою хромоту, как кошка, быстро бросился с крыльца к Арслан-Хану» [5, т. 35, с. 94], «Хаджи-Мурат бил без промаха, точно так же редко выпускал выстрел даром Гамзало» [Там же, т. 35, с. 116]. Некоторыми своими чертами: «Вместе с тем Аркадий был тяжел и широк» [1, т. 1, с. 145] — Славин напоминает сына Хаджи-Мурата Юсуфа: «Широкие, несмотря на молодость, плечи, очень широкий юношеский таз и тонкий, длинный стан, длинные сильные руки и сила, гибкость, ловкость во всех движениях всегда радовали отца, и он всегда любовался сыном» [5, т. 35, с. 106].
Другие проявления характера Славина: «Офицеры не могли простить ему тех презрительных усмешек, какими он сопровождал их неудачные распоряжения во время боя» [1, т. 1, с. 145] — связывают его с самим Хаджи-Муратом. В обращении последнего с окружающими то и дело проглядывает «презрение»: «презрительно оглядывая присутствующих» [5, т. 35, с. 46]; «Во все время разговора Хаджи-Мурат сидел, заложив руку за рукоять кинжала, и чуть-чуть презрительно улыбался» [Там же, т. 35, с. 84]; «Хаджи-Мурат сбоку взглянул презрительно на маленького, толстого человечка в штатском и без оружия» [Там же, т. 35, с. 101]; «человек этот не только был предан Шамилю, но испытывал непреодолимое отвращение, презрение, гадливость и ненависть ко всем русским» [Там же, т. 35, с. 55]; «или, противно религиозному закону и чувству отвращения и презрения к русским, покориться им» [Там же, т. 35, с. 81]; «К Ивану Матвеевичу Хаджи-Мурат с первого знакомства с ним почувствовал отвращение и презрение» [5, т. 35, с. 84].
ь------------------------- Гайто Газданов и военная проза Льва Толстого
В Славине подчеркивается его красивый голос и умение петь: «Ночью мы просыпались оттого, что слышали раскаты его сильного баритона; он всегда пел, возвращаясь. Он вообще пел очень хорошо; он по-настоящему знал, что такое музыка. С побледневшим лицом, с головой, склоненной на грудь, он просиживал в купе долгие минуты совершенно неподвижно; и потом вдруг глубокий грудной звук наполнял вагон; и через секунду я не видел больше ни стен вагона с развешенными по ним винтовками, ни книг, ни ламп, ни моих товарищей — точно их никогда и не было, и все, что я знал до сих пор, было страшной ошибкой, и ничего не существовало, кроме этого голоса и белого лица Аркадия со смеющимися глазами, хотя он всегда пел только печальные песни» [1, т. 1, с. 145]. Эта черта связывает его с мюридом Хаджи-Мурата Ханефи: «Ханефи знал много горских песен и хорошо пел их. Хаджи-Мурат, в угождение Бутлеру, призывал Ханефи и приказывал ему петь, называя те песни, которые он считал хорошими. Голос у Ханефи был высокий тенор, и пел он необыкновенно отчетливо и выразительно. Одна из песен особенно нравилась Хаджи-Мурату и поразила Бутлера своим торжественно-грустным напевом» [5, т. 35, с. 91]. Что касается «смеющихся глаз» Аркадия Славина, то эта деталь, использованная в «Вечере у Клэр» неоднократно (например: «Открывая глаза, я видел невысокую худую женщину с большим красным ртом и смеющимися глазами» [1, с. 150]) — тоже толстовская. Сравним, например, в «Анне Карениной»: «— Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами... [5, т. 18, с. 7], «— И глаза его смеялись при чтении доклада» [Там же, т. 18, с. 18] и в «Воскресении»: «Генерал не переставая улыбался глазами...» [5, т. 32, с. 301].
Военные сцены «Вечера у Клэр» содержат галерею офицеров и солдат, которые не образуют каких-либо четких типов. У Газданова есть лишь некоторые намеки на классификацию: трусы, смельчаки, негодяи... Зато у Толстого существует четкая типология: «В России есть три преобладающие типа солдат, под которые подходят солдаты всех войск: кавказских, армейских, гвардейских, пехотных, кавалерийских, артиллерийских и т. д. Главные эти типы, со многими подразделениями и соединениями, следующие: 1) покорных; 2) начальствующих и 3) отчаянных. Покорные подразделяются на а) покорных хладнокровных и b) покорных хлопотливых. Начальствующие подразделяются на а) начальствующих суровых и b) начальствующих политичных. Отчаянные подразделяются на а) отчаянных забавников и b) отчаянных развратных» [5, т. 3, с. 43].
Возможно, этот несколько рассудочный подход Толстого предопределил то, что дальнейшее изображение отношений между героем-
рассказчиком «Вечера у Клэр» и солдатами бронепоезда «Дым» строится уже как метатекст не его военной прозы, а «Записок из Мертвого дома» Достоевского. Отталкивание именно от них оказывается для Газданова тем более органичным, что «Записки.» представляют собой классический литературный текст на тему об отношениях дворянина (образованного человека) с народом, а в последующих военных эпизодах «Вечера у Клэр» речь идет не столько о войне, сколько именно о взаимоотношениях между героем-рассказчиком и солдатами.
Таким образом, в «мирных сценах» бронепоездной жизни Газданов конструирует свое художественное высказывание, отталкиваясь и переосмысляя классическую книгу Достоевского о народе. Обращаясь собственно к «войне», он создает своего рода метатекст военной прозы Толстого. Газдановский образ «человека на войне» создается при помощи неатрибутированных аллюзий и цитат из нее как трансформация аналогичного образа Толстого.
Список литературы
1. Газданов Г. Собр. соч.: в 5 т. М., 2009.
2. Кибальник С. А. Гайто Газданов, Марсель Пруст и Лев Толстой // Западный сборник: В честь 80-летия П. Р. Заборова. СПб., 2011.
3. Некрасов Н. А. Письмо к И. С. Тургеневу от 18 августа 1855 г. // Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: в 15 т. СПб., 1998. Т. 14. Кн. 1.
4. Опульская Л. Творческий путь Л.Н. Толстого // Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. М., 1984. Т. 1.
5. Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: в 90 т. М., 1928 — 1958.
6. Бирюков П. И. Биография Льва Николаевича Толстого. М.; Пг., 1923. Т. 1.
7. Достоевский Ф. М. Записки из Мертвого дома // Полн. собр. соч.: в 30 т. Л., 1973. Т. 4.
ИКОНА
Праздничные службы, в которых^ на протяжении многихс веков участвовали все члены общества, не зависимо от сословной принадлежности, возраста или образования, приобщали к миру красоты и гармонии, делали ощутимой силу божественного слова. <...> Православная вера по-детски цельная, целомудренная, одухотворяющая весь окружающий мир...
М Крннова