ПУБЛИКАЦИИ
А. Л. Шемякин, А. А. Силкин (Москва)
«Долой монархию! Да здравствует король Петр!» (Из русских записок сербского академика)
В публикации представлены фрагменты воспоминаний академика САНИ И. Г. Грицкат-Радулович. В них показана «встреча» ее родителей, русских эмигрантов, с Сербией, ставшей для них «второй родиной».
Ключевые слова: И. Г. Грицкат-Радулович, Сербия, Югославия, русская эмиграция.
Появление именно в «Славянском альманахе» фрагментов воспоминаний Ирины Георгиевны (Ирены) Грицкат-Радулович (19222009) представляется вполне логичным и оправданным, поскольку она — известный ученый-славист, специалист в области сербскохорватского языка, академик Сербской Академии наук и искусств, ученица академика и почетного профессора МГУ Александра Белича, член знаменитой четверки ассистентов, приглашенных им в конце 1940-х гг. на работу в Институт сербскохорватского языка САНИ (вместе с Павле и Милкой Ивичами и Иваном Поповичем). И. Г. Гриц-кат — автор 245 научных и мемуарно-художественных сочинений*, в которых она оставила интересные свидетельства о своей жизни. Фрагменты, отобранные для публикации, не касаются ее блестящего научного пути. Извлеченные из первой части рукописи (машинопись объемом в 555 страниц), они повествуют о том, как родители Ирины Георгиевны, бежавшие в начале 1920 г. из России, восприняли свою новую родину, какой оказалась их первая встреча с Сербией и сербами.
Но, родившись в 1922 г., И. Г. Грицкат могла лишь пересказывать впечатления своих близких, что снижает столь любезный сердцу историка эффект «первых рук». И при чем здесь Сербия? — ее родители прибыли уже в Королевство сербов, хорватов и словенцев**.
* Подробнее об И. Г. Грицкат см.: Арсетев А. Ирена Грицкат-РадуловиЬ (1922-2009) // Руски алманах. 2009. № 14. С. 136-144. Биографические данные об авторе воспоминаний и ее родителях почерпнуты нами в данной публикации.
** В результате Первой мировой войны независимая Сербия прекратила существование, «растворив» свой суверенитет в коллектив-
Если отказаться от строго формального подхода, противоречий здесь нет. Сербия (пусть и ставшая частью единого югославянско-го государства) в начале 1920-х гг. оставалась тем же самым, чем была и в эпоху независимости. Интеграция никак еще не повлияла на сербов: «Соединившиеся в одном Королевстве народы не знали толком своих новых соотечественников и их краев». Потому-то мать И. Г Грицкат, посетившая в 1921 г. Словению, и «была в тот год знакома с Королевством СХС, вероятно, лучше, чем кто-либо из старых белградцев». Что же тогда говорить о провинции? Сербская среда и после мировой войны оставалась статичной и патриархальной — ведь даже белградские окраины «не были еще тронуты надвинувшейся вплотную Европой»! Колоритные зарисовки встречи (конфликта?) старого и нового в послевоенной Сербии; красочные примеры традиционных взглядов на мир и поведения ее жителей всех сословий читатель найдет в публикуемых фрагментах.
Могут возникнуть сомнения в репрезентативности этой части воспоминаний (которая содержала рассказанную информацию, тогда как дальнейшее повествование связано исключительно с личным опытом). Чтобы развеять их, следует познакомиться с родителями автора, сильно отличавшимися по своей «беженской философии» от других оказавшихся на чужбине россиян.
Ирина Георгиевна Грицкат родилась в Белграде в семье русских эмигрантов. Отец, Георгий Георгиевич Грицкат (1887-1957, в роду которого были и литовцы, и обрусевшие прибалтийские немцы) — инженер, главный проектировщик, а затем один из начальников белградского водопровода. Мать, Зинаида Григорьевна (урожд. Черникова; 1889-1963) окончила Петербургскую консерваторию, а в сербской столице преподавала игру на фортепиано в школах «Корнелие Станкович» и «Стеван Мокраняц», читала лекции по истории мировой культуры, активно печаталась в журналах. Служба по специальности, рост, положение, статус — что же помогло добиться этого? Скорее всего, решение, принятое ими сразу же по приезде в Белград в 1920 г. и определившее их дальнейшую жизнь.
В отличие от многих русских, ожидавших скорого падения большевиков и сидевших на чемоданах, или считавших Сербию всего лишь транзитным пунктом на пути в Западную Европу, Америку и т. д., молодая семейная пара «твердо постановила осесть в Белграде. Они вынесли заключение, что если им и придется туго,
ном суверенитете Королевства сербов, хорватов и словенцев.
из-за мещанства, скуки и мелких дрязг, то все-таки будет не хуже, чем в парижских ночных кафешантанах, где бы мать, наверное, поступила тапершей, или в Берлине, где отец, предположим, сделался бы шофером такси. Здесь их не деклассировали, а это для них было главным. И тот, и другой после некоторого времени продолжали работать по своему призванию, в чинах, которые соответствовали их начальным службам в России». Дальновиднее многих, они полагали, что большевики — это надолго, а потому, не теряя времени на праздное ожидание, начали быстро и сознательно адаптироваться в новой (но подлежащей стать и их собственной!) среде. Уже в 1920 г. Зинаида писала Георгию: «Среди сербов я встречаю так много ласки! Поверь — это моя вторая родина, она скоро станет и твоей. Никаких лагерей здесь нет*. Здесь мы полноправные граждане страны».
Такое отношение к своей «второй родине», в котором, кстати, воспитывалась и их дочь, не могло не сформировать иной взгляд на Сербию и сербов, чем у «традиционных», других эмигрантов, — не брошенный «сверху» или вскользь, чтобы лишь обозреть неведомый берег, куда занесло крушением, и в ожидании спасения замыкающийся на себе и «своих», но крайне заинтересованный, пытливый и проницательный, воплотившийся в дневниках и переписке. Через эту призму и шло познание страны, осознанно выбранной в качестве «зарубежной родины» — так и названы записки И. Г. Грицкат. Поначалу бытовые зарисовки и заметки о повседневном — постепенно складывались в обобщения, метафоры и формулы: «Необыкновенные эти сербы. Мелкие в мелком, великие в великом...»
Если прибавить к такому взгляду (матери, в первую очередь) наблюдательность и бойкий характер, что есть первое условие для общения; страсть все виденное фиксировать и делиться им в письмах; а также «здоровую природу», отмеченную дочерью («.моя мать пошла по своему жизненному пути на чужбине без той занозы, которая крепко засела во многих беженских сердцах»), то ее рассказы Ирине Георгиевне, вкупе с дневниками и перепиской, обретают (как источник) искомую историческую значимость. К тому же она смогла придать «своим повествованиям о первых годах за границей спокойный, непредвзятый и подчас даже юмористический тон» — без столь часто звучавшего тогда надрыва.
Речь идет о фильтрационных или даже концентрационных лагерях, которые, к примеру, для русских беженцев открывали румынские власти.
Оказавшись в руках (отложившись в памяти) дочери, эти зарисовки и послужили канвой для создания — в рамках собственных воспоминаний — картины первой встречи русских интеллигентов с неведомой прежде Сербией (как оказалось, образованные люди в России ассоциировали с ней короля Петра, премьера Пашича и Вронского из «Анны Карениной»), которая сильно отличалась от таких же «картин» из других мемуаров. При этом налет «художественности» в ее изложении первых родительских впечатлений о Сербии и сербах не пошел во вред исторической достоверности.
Последнее особенно значимо! Не интересуясь политикой и не страдая комплексом «потерянной родины», молодая чета фокусировала свой взор на социокультурной реальности сербов, особенностях их менталитета, поведения и норм жизни, что было естественно — ведь с ними отныне предстояло делить и родину, и судьбу. Эти «рутинные», с точки зрения обыденного опыта, детали, как правило, не попадают во «внутренние» (сербские) источники, каковых не так уж и много.
Поэтому-то «выбранные места» из записок И. Г. Грицкат и представляются нам подлинной находкой для изучения сербского традиционного общества и его эволюции в результате воздействия европейских идей и институтов. Переломный характер первых послевоенных лет, когда Европа уже «надвинулась вплотную» на Балканы, придает этим «местам» дополнительный смысл.
Кроме того, несомненное литературное дарование, интеллигентность и вкус автора воспоминаний делают их не только ценным источником для исследователя Сербии этого периода, но и крайне занимательным чтением — ведь они дают возможность «увидеть» и «ощутить» жизнь сербов и историю страны «изнутри» и дистанци-рованно одновременно. Этот «разрыв» рефлексии акцентирует и по-новому освещает процесс интеграции русских эмигрантов в иную среду — процесс, столь мучительный и болезненный для подавляющего большинства. Счастливое исключение, как становится ясно из публикуемых фрагментов, во многом зависело от воли и желания конкретных людей, от их уважения и готовности принять и «освоить» другую Родину, вторую Отчизну.
В настоящее время русская часть архива И. Г. Грицкат (в том числе и рукопись воспоминаний «На зарубежной родине») находится у А. Б. Арсеньева — авторитетного собирателя и хранителя памяти о русской эмиграции в Сербии (Югославии), автора многочисленных публикаций по этой теме. Выражаем искреннюю признательность
Алексею Борисовичу за любезно предоставленную возможность использовать данные материалы* (отрывки из которых публикуются ниже).
И. Г. Грицкат-Радулович На зарубежной родине
[...] Мои родители оказались в числе тех «белоэмигрантов», которые прибыли в Сербию прежде большинства остальных.
[.] Родители всегда потом говорили, что приехали в Югославию как настоящие пролетарии, и что они уже на своей новой родине добывали кусок хлеба собственным трудом. Конечно, они являлись идеологическими эмигрантами. Они называли себя именно эмигрантами, а не беженцами, потому что, по их уверениям, им было от чего эмигрировать, но не было от чего бежать, не считая царившего на их родине в первое время бесправия, разгула и серизны.
На основании дальнейшей их судьбы можно было бы изучать психологические сдвиги в отношениях к отечеству и к новой родной стране. Возможно ли, скажем, совсем перестать любить кровных родителей и в той же мере полюбить нареченных? При каких условиях — несомненно, трагичных — это получается? Что остается неизменившимся от прежних чувств? Обо всем этом я мало спрашивала их. Но некоторые ноты этой их сложной жизненной песни прозвучат, надеюсь, в моих строках — здесь и дальше.
Я попытаюсь рассказать о начале их югославской жизни главным образом со слов моей матери и по ее дневнику. Однако вполне сознаю, что мой рассказ не может по стилю соответствовать тогдашним настроениям русских эмигрантов. Моя мать, вообще говоря, была здоровой натурой, не лишенной наблюдательского таланта, а в течение долгих благополучных лет нашей семейной жизни в Белграде она к тому же придала своим повествованиям о первых годах за границей спокойный, непредвзятый и подчас даже юмористический тон [...]. Еще же необходимо прибавить, что мать сравнительно быстро сделалась сербской и югославской патриоткой, и поэтому стиль ее рассказов, который я улавливала подрастая, был отнюдь не бежен-
Небольшая часть воспоминаний И. Г. Грицкат (примерно одна треть) была опубликована на сербском языке (см.: Грицкат И. У лебдивом ходу. Нови Сад, 1994). Мы уверены, что они (в полном объеме!) заслуживают выхода и на языке оригинала.
ский. Здесь же замечу — чтобы не возвращаться к этому вопросу снова, — что обрисовывая первые впечатления, встречи и разговоры с сербскими знакомыми, она несознательно или сознательно влагала в уста тогдашних собеседников то, что, может быть, слышала лишь позже, от других сербских друзей. А друзей среди сербов у нее оказалось поистине много [...]. С другой стороны, может быть, и я сама теперь приписываю ей кое-что, что слышала не от нее. Думаю, что этим не портится ни достоверность самих пересказанных таким образом фактов, ни подлинное изображение моей матери, с ее настроениями тех лет [...].
Моя мать и ее приятельница Ксения [. ] попали, в числе других эмигрировавших весной 1920-го года, в захолустье Куманова1, в тогдашнюю так называемую Южную Сербию2. Они оказались вдруг в тихой стране тополей и каменных оград, голубятен и мечетей. Настроение здесь было мирное. Прозрачные полуречки-полуручьи пролегали под двускатными мостиками, и местные жительницы с лебедеобразными кувшинами картинно спускались за водой. Кое-где, в особенности на железнодорожной станции, еще были заметны следы военного разгрома, расписание поездов не было установлено [. ].
Когда их высадили на вокзальчике, мать с Ксенией, за неимением скамейки, уселись на подножке товарного вагона и принялись горько плакать. Вокруг них потихоньку собиралась толпа любопытных. Толстая баба, совершенная статуя, стояла неподвижно, с непроницаемым черным квадратом вместо лица и с густыми скибками шаровар. Рядом с ней переминалась с ноги на ногу девочка, также в шаровар-чиках от пояса до пят: девочка была похожа на грибок. Мать — из любопытства, равно как и от ужаса — подняла взор, хотела пристальнее вглядеться в безликую статую, и поднесла к заплаканным глазам висевший у нее на цепочке лорнет. Фигура-негатив слегка шарахнулась, дав понять, что все время наблюдала за прибывшими через свое густотканное забрало. Девочка взвизгнула при виде второй пары глаз. Вокруг плакавших стягивалось кольцо пытливых. Обе стороны пугались друг друга, но и лорнет, и чадра возбуждали интерес.
«Боже, Боже, куда нас занесло!» — всхлипывали молодые русские женщины.
Позже мать с Ксенией узнали, что здесь живет много славянского населения, принадлежащего к магометанству [...].
Немного погодя на вокзал прибыло лицо, хорошо говорившее по-французски и назвавшее себя заместителем лорд-мэра города
Куманово или чем-то вроде того. Он извинился за опоздание, сказал, что не нужно беспокоиться и что все-де утрясется.
Потом выяснилось, что тюки приехавших сюда отправлены по ошибке в город Вране3, где выгрузилась другая партия беженцев, и что кто-нибудь из здешних должен съездить туда, разобраться в вещах и распорядиться о новой пересылке. Мать с Ксенией, прослыв энергичными, вдобавок бездетные, были командированы во Вране. К тому же, благодаря живости и знанию французского языка, моя мать сделалась на короткое время переводчицей при сношениях с местными уполномоченными лицами. Сознавшись в недосмотре, железнодорожные власти не спросили денег за этот лишний проезд.
В том другом городке русских оказалось больше, и они там выглядели уже более оседлыми. На их вокзале было почему-то весело. Поезд прибыл под звуки цыганского оркестра. Тамошние русские рассказали двум прибывшим дамам, что и их поезд был также встречен струнным громом, и беженцы решили, что представителей доблестной русской нации сербское правительство встречает музыкой, стремясь отблагодарить хоть чем-нибудь за благодеяния, оказанные в свое время царской Россией маленькому сербскому народу. Но им объяснили, что это ликование происходит не от того; что это цыганская шайка, радостно встретившая однажды поезд неприятельских солдат, после чего старый король Петр наказал их тем, что приговорил их играть перед каждым поездом на Враньском вокзале до конца их дней. Некоторое время спустя, когда в том же городке праздновали Пасху, музыкальные пленники приветствовали чардашами, самоубийственными венгерскими романсами и барабанным боем Воскресение Христово.
Русская колония в городке Вране, который новые поселенцы, прочтя надпись на станции, назвали Враньё, была более сорганизована. Как раз в тот вечер устраивали маленькое собрание и представление в собственную пользу. Сначала баронесса Гроссдорф, в калошах, прочла лекцию по-французски: «О причинах российской катастрофы» [. ].
После этого был концерт. Мать и Ксению попросили тоже петь, хотя они и не присутствовали ни на одной спевке. Их убедили, что песни и так хорошо известны. Дамы смущенно вышли на сцену, кто-то подбодрил: «Ничего, схрюкаемся», а какая-то юркая дамочка продирижировала «Ночку темную», «Ах вы, сени» и еще кое-что. Пели по слуху, по памяти, некоторые пробовали подпускать вторым голосом, одни секундировали так, другие сяк, умолкали при неудаче.
Был один номер, в котором мать аккомпанировала на рояле и в то же время пела, потом просто играла, одеревенелыми пальцами, вспомнившийся этюд Шопена, потом солист пел под ее же аккомпанемент. В публике сидело население, первый раз в жизни видевшее рояль, и восторженно шумело.
«Ах, Ириша, — говорила мне позже мать. — Если бы ты только могла видеть и слышать все это: старуха несет ахинею про большевизм, потом я играю и одновременно пою без голоса тоже какую-то музыкальную дичь! Это было так смешно и так глубоко трагично!» [...].
На другой день все вещи были разобраны, и все кумановское отправлено на вокзал. К часу отхода поезда мать с Ксенией, сопровождаемые вчерашними сопевцами, тоже пошли на станцию и были очень растроганы, когда враньские дамы, в знак благодарности за участие в благотворительном вечере, вынули из сумок молоко в бутылочках и стали угощать им, вроде как младенцев. Вдруг локомотив свистнул, все побежали косой толпой в косом направлении, то есть туда, куда побежала первая из побежавших, и в распахнутую дверцу двух женщин поспешно втиснули. Придя в себя от волнения, они заметили, что находятся в почтовом вагоне, но у молодого чиновника, сидевшего тут, узнали к своей радости, что попали в правильный поезд.
Наступал вечер, а Куманова все не было да не было. Настала ночь. Едва разбираясь в словах чиновника, говорившего на сербско-болгарском воляпюке, поняли, что из-за демобилизационных неувязок поезд должен был переменить курс, и теперь он принужден двигаться непредвиденно. Потом их попросили перейти в другой вагон, оказавшийся товарным, тем самым, где находились и опекаемые ими вещи. Тут царила первозданная тьма. Их еще немного повозили, а затем определенно отцепили и оставили, так как к полной тьме присоединилась полная неподвижность. Долго ли, коротко ли сидели мать с Ксенией на тюках, разговаривая, посмеиваясь и поплакивая, но только по ту сторону клади неожиданно кашлянул мужчина. Подруги впились друг в друга.
«Soldat», — молвил невидимый. Из-за пожиток кто-то сладко выспавшийся, зевая и поохивая, стал лезть. Потом вспыхнула спичка, за ней заалелась папироса. Soldat, приставленный сторожем к багажу и проспавший беззвучно почти всю ночь, подсел поближе и завел непонятную беседу, любезно тыча сухари при свете всасываемого огонька. Так они просидели втроем до рассвета, и ничего
не переменилось. Потом что-то пихнулось в них, и они задвигались. На одной остановке к ним вошел давешний чиновник из почтового вагона, так что теперь поехали вчетвером. Последний из прибывших соболезнующе смотрел на миловидную Ксению, не сводя с нее глаз говорил что-то нежное солдату, затем объяснил, что его служба состоит в беспрерывной езде по рейсу от Ниша и назад, но у него есть хорошая мама. В довершение всего он смущенно, словами, жестами и многозначительным молчанием, попросил ксенииной руки. Он упомянул и «тату» (дамы поняли, что это его тятя), к которому они сразу же могут отправиться для дальнейших переговоров и для того, чтобы убедиться в серьезности его намерений.
Через двадцать один год, прочитав в газетах о том, что белградское музыкальное училище чествует свою преподавательницу по поводу юбилея, он явился в училище к моей матери, поздравил ее, воскресил в ее памяти вагон, солдата и ночь — и застенчиво спросил, где ныне находится ее подруга. Он грустно промолвил, что так и не женился.
Нашим двум приятельницам, которые после успешно выполненного задания во Вране стали считаться как бы предводительницами всей кумановской группы, отвели лучший дом. Это было двухэтажное многоугольное здание посреди широкого двора. Внутри были добела выскобленные деревянные полы и не позволялось ходить в уличной обуви, поэтому у порога стояли башмачки-скамеечки разной величины, в которых домочадцы быстро постукивали. Подругам сдали поместительную комнату с рукомойником и лоханкой и с огромной двуспальной кроватью посередине, напоминавшей старинное морское судно во время штиля. Хозяин гордо уведомил их, что недавно, во дни пребывания своего в Куманово, у них в доме, именно на этой кровати, ночевал регент Александр4.
В первое же утро в комнату матери и Ксении вошла маленькая, но торжественная процессия из двух лиц. Впереди шла хозяйка, неся поднос, а на подносе стоял эмалированный сосуд с отогнутыми краями и с ручкой, имеющий во всем мире вполне определенное назначение. В нем, однако, дрожала простокваша. Девочка сзади несла, на втором подносе, винный уксус, кусочки огурцов и чеснок. Домашние спросили, которую из этих пряностей гости желают положить в простоквашу.
Потом хозяин водил их по длинной и извилистой мостовой в турецкую баню. Надо заметить, что в хороших семействах, к каковым принадлежало семейство хозяев, жили по-гаремному, хотя и в единобрачии, так как были христианами. Женщины, то есть жена,
незамужние сестры, дочки, бабка, прислужницы почти не выходили из дома и весь день просиживали на низких лавочках, греясь у мангала, или, сидя на корточках, кипятили воду для черного кофе, жарили еду, разваривали овечьи ноги. Муж в большинстве случаев ходил сам на рынок, присутствовал при торгачинах, он же заведовал погребом, где хранились запасы, выдавал харчи на день, принося из подвала то что-то длинное и кровавое, то миску риса, то фасоль. Единственным позволенным развлечением вне дома являлась для женщин баня, куда они ходили в определенные дни целыми родовыми общинами, как древние римлянки в термы, и где сиживали часами, беседуя и парясь.
Баня была круглая и объемистая. Это была постройка с боковушками, где снимали одежду, а в середине находилась общая купальня без окон, освещенная лишь мутным светом из стеклянного запотевшего купола. Вдоль стенок приделаны были как бы каменные пойла, в которые втекала горячая вода и над которыми надлежало мыться, поливаясь из ведерка или пользуясь любезной помощью бабы, предлагавшей тереть. Посреди заведения, на сухом и очень горячем камне, лежало несколько женщин. Две турчанки, голые, но с чалмами, накрученными из полотенец, красили себе хной ногти на руках и ногах. Другие сидели на каменных лавках, закутанные в простыни как в туники, разговаривали и тут же пили кофе и вышивали. Все поглядывали на упоительно обтиравшихся иностранок, которые толком-то и не купались еще с Новороссийска. Заграничное мыло обратило на себя общее внимание, его нюхали и передавали дальше, обмениваясь замечаниями. Когда дамы собрались уходить и пошли в боковушку одеваться, обнаружилось, что исчезла одна из двух пар панталон. Несмотря на это, растиральщице заплатили за внимательное отношение [...].
Мать с Ксенией недолго пробыли в этом своем первом эмигрантском обиталище, но успели познакомиться с видными жителями Куманова и приобрести полезные связи.
Один раз они были приглашены к местному прокурору, милому человеку [. ].
До того, как подать кофе, русских дам угостили вареньем. В вазочке лежали засахаренные куски арбузных корок, нечто незнакомое и до того восхитительное, что мать, ложку за ложкой, съела целую вазочку. Подобрав слова высшей деликатности, хозяева объяснили, что по сербскому образу действий надо взять один только раз, а затем отпить воды. Мать говорила, что потом не удивлялась больше
ни величине кофейного прибора, ни откушиванию варенья. Она вспоминала русские самовары, русские варенья и потения при чаепитиях, и решила, что масштабы страны отражаются в масштабах гостеприимствования. А затем созналась, что была не права: упомянутые кулинарные ухищрения хоть и подавались в малых дозах, зато ежедневной, вкусной и жирной пищей в некоторых сербских домах угощали ее до поморочного состояния.
Жена прокурора с большим уважением предлагала все приносимое и своему супругу [...]. Несмотря на конфуз с вареньем, они сразу очень понравились друг другу. Мать уже тогда сговорилась с этой четой, что, если все окончится благополучно и поскольку она со своим мужем останется жить в Сербии, то прокурор сделается крестным отцом ее ребенка. Этот договор был позже соблюден [...].
В доме будущего кума моя мать познакомилась с проживающим недолго в городке преподавателем словесности, тоже будущим белградским жителем и нашим другом. Если бы отец в то время сходил к гадалке, [. ] гадалка бы, несомненно, увидела в кофейной гуще или в размещении валетов и королей нечто неясное и недоброе. Она вынуждена была бы сказать, что существует кто-то, кто нежно думает о его молодой жене, кто-то скромный, смущенный, внимательный. Но жена лишь улыбается в ответ и пользуется его любезностью для ознакомления со страной, в которую забросили ее круговороты судьбы.
На самом деле моя мать прилагала все свои усилия к тому, чтобы найти, наконец, своего горячо любимого и единственного друга. Между прочим, она дала объявление в «Русскую Газету», начавшую выходить в Белграде, через которую в то время люди главным образом и разыскивали друг друга. Не знаю, по ее ли рассеянности, или по недосмотру редакции, объявление было напечатано без ее адреса. Этот номер газеты отец получил и прочел в Константинополе. По адресу той же редакции он послал ей в порыве отчаяния письмо [...].
Письмо достигло Куманова, вспыхнула надежда, что их связь, в конце концов, будет восстановлена.
Новый кумановский знакомый был в высшей степени культурным человеком и удовлетворял даже петербургским вкусам. Он подружился с обеими приезжими, но не скрывал, что с Ксенией проводит время только из благовоспитанности. Он энергично помогал моей матери при розысках мужа, а также и в деле переведения ее в Белград, на место учительницы пения.
Все, что мать раньше знала о Сербии, — это был Дунай с притоками Савой, да Моравой, затем города Белград и Ниш5, король Петр6
и министр Пашич7 [...]. И Вронский8 в конце романа ехал, кажется, в Сербию: к своему стыду, мать не помнила точно, в Болгарию ли, или в Сербию. Моя мать тогда еще точно не улавливала, в чем тут вышло дело после войны, с какими частями чужих государств объединилась Сербия в более обширное государство. Но она всегда была любознательна, а теперь уж и поневоле приходилось быть таковой, в виду все более реальных очертаний ее будущего. Знакомый понял это и начал давать ей первые уроки на сербские темы; он осуществлял это с тем патриотизмом, какой проявил бы всякий сын всякой малозначащей страны, с любовью и с гордостью, но без примитивного бахвальства. Надо полагать, что здесь-то и взяла начало исключительная приверженность моей матери к Сербии и к Югославии вообще.
Один раз они сидели вдвоем в «кафане», или в кофейне, если слово перевести буквально, иначе же выражаясь, в кабаке. Мать свыклась со своим новым положением, утверждаясь в мысли, что ей придется прожить в Сербии еще довольно долго. Был праздничный день.
Кабак имел снаружи вид двухсотлетнего турецкого строения. Крутая крыша была сложена вкривь и вкось, настлана черепицей и голой дранкой, вогнута на тех местах, где под ней поломалось стропило. Высоко в грязной стене проделаны были грязные окошечки, словно бойницы, а под ними выступал почему-то еще один кусок крыши, и под этой добавочной крышей — снова окошечки. Все это походило на угловатый каменный шатер. Одна из стенок, неуклюже выдававшаяся к тротуару, превращена была в подобие витринного ящика со множеством стеклянных квадратов. Из этой клетчатой витрины, запыленной и отвисшей, из одного ее пробитого отверстия, вытарчивала и уходила кверху длиннющая жестяная труба с флюгаркой на конце. Внутри, на несвежих скатертях, стояли солонки, и босоногий половой вьющимися движениями расставлял перед посетителями перекипающее пиво. Мужчины сидели в кабаке, не снимая шляп, горланили и хлопали ладонями по собственным коленкам и по коленкам собеседников. Женщин, естественно, не было.
— Вы не пугайтесь, madame, — говорил рассудительный знакомый. — Вот переедете в Белград и убедитесь, что сербская интеллигенция совсем уж не такая отсталая. Есть такие, которые учились за границей, в Граце, в Праге, в Париже, а недавно многие побывали во Франции, в собственной, правда, недолгой, эмиграции. Образованные люди говорят здесь и по-русски, так как в наших гимназиях преподавали до войны русский язык; не знаю, как будет дальше. Я сам мог
бы говорить с вами на вашем языке, но стесняюсь. Да, в русофильстве здесь никогда не было недостатка, особенно в Черногории. Там ведь так и говорят: нас и русских полтораста миллионов. То, что вы видите тут, — это отсталая часть, присоединенная к Сербии лишь перед европейской войной. А страна наша расширилась теперь и к северу, и к западу и приняла в себя вполне цивилизованные и очень плодородные области.
[.] Я вам расскажу вкратце о том, как мы воевали. В девятьсот четырнадцатом году в Сербии было четыре с лишним миллиона жителей, но она в начале войны призвала почти четыреста пятьдесят тысяч военнообязанных; насколько я знаю — высшее мобилизационное напряжение в истории войн [...]. Неприятель напал на Сербию, занял некоторые ее части, но был вытеснен. Об этом первом вторжении пережившие его рассказывают самые ужасные вещи: так, например, в городе Шабац9 женщин насиловали в алтаре, в одном селе четвертовали людей, привязанных к конским хвостам. К тому же, страна была захвачена страшнейшим сыпняком [...].
Немцев и австрийцев раздражало, что сербские солдаты шли в своих лаптях, не топая сапогами. Часто рядом с солдатом ступала босая мать, неся его сумку с лепешкой и с флягой. Тут же шагали и цыгане, которые подхватывали новые песни и сопровождали певших на обшарпанных скрипках. Какой-то отряд из битвы в битву проносил тело своего мертвого начальника в запаянном гробу. По горным бес-путьям одну пушку тащило свыше ста человек — там лошади были бессильны. Шли наши солдаты и распевали сами себе похоронные песни, тут же сочиняемые.
Мне кажется, что между цивилизованными и менее цивилизованными народами во дни страшных испытаний происходит обмен уровнями культуры. Какие злодейства совершали ученые европейцы в те дни над беззащитным, неграмотным населением в сербских деревнях!
Зимой с пятнадцатого на шестнадцатый год немецкие, австрийские, — вернее, австро-венгерские, — а затем и болгарские войска преследовали нашу армию, которая не сдавалась и не начинала поддаваться развалу. Впрочем, наши враги уже кое-что знали про нас и побаивались. В одном из приказов немецкого маршала фон Макензена10 было сказано приблизительно следующее: вы, солдаты, не направляетесь воевать ни против французов, ни против итальянцев (уж простите — он прибавил: ни против русских), вы идете на храброго и опасного нового врага, на сербов, которые для свободы жертвуют всем.
Смотрите, как бы этот маленький неприятельский народ не омрачил вашей славы; уважайте в нем сильного противника.
Наши части отступали и увозили с собой орудия, увенчанные славой. Видя, что дальше невозможно тащить их за собой по горам, они похоронили их, как покойников. Полковой священник отпел их, ладаном окурил.
В течение ненастных месяцев, по морозам, по каменным глыбам, по покатым скользким или разрушенным мостам, пешком и на телегах, отбиваясь от врага и от местных грабителей в пустынной Албании, почти совершенно без пищи, в изодранной обуви и в лохмотьях, оставляя в снегу следы искалеченных ног и крови, все сербское войско вместе с многочисленным гражданским населением, с женами, матерями и младенцами, отступило до южного адриатического побережья, а затем переправилось на Корфу, к союзникам. Сколько их осталось навсегда лежать в провалах, в болотах, в снегах! Пока еще нет точных подсчетов, но там проходил и я и видел собственными глазами бушевавшую смерть [...]. Ни одно сербское знамя не досталось врагу, ни одно воинское соединение больше роты не было взято в плен [...]. Едва ли в истории существуют страницы, превосходящие по трагике то, о чем я сейчас говорю.
Мать и преподаватель чокнулись пивом.
— Я пью за вашу родину и за нашу дружбу, — сказала моя мать.
— Несуразен наш народ. Никто из раздавленных народов никогда не уходил из своей земли. Уходило правительство, уходили политические высокопоставленные лица, военных уводили в плен. Но уходили ли матери с детьми за границу, по стуже, без хлеба, босиком? Знаете ли вы случай, чтобы совокупные вооруженные силы какого-нибудь государства ушли в эмиграцию?
В кабаке становилось душно; публика курила, галдела.
— Вам все это может показаться фанфаронством с моей стороны. Но вы согласитесь и сами, что я обязан рассказать обо всем благожелательной иностранке. А когда она видит народ, не знающий хорошего мыла и не понимающий разницы в посуде, и притом, если она должна оставаться на неопределенное время жить среди этого народа, то мне хочется разъяснить также некоторые другие стороны всех этих вопросов и оправдать нелепые картины. Ведь в середине прошлого столетия тут, на юге, еще доживала свой век Турецкая империя, а в коренной Сербии княжил безграмотный властелин11.
Сербы провели почти три года вне отечества. Бывали разные попытки так называемых Центральных сил12 склонить нас к перемирию
или заключить с нами сепаратный мир, но мы ждали только одного: с неподвижного, бездействующего Салоникского фронта13 сорваться, броситься на север, изгнать врага, обнять наших оставшихся у очагов детей и старушек. Великобританцы и итальянцы не особенно спешили прорывать этот южно-европейский фронт. По-видимому, у них были свои расчеты. Одна лишь Франция действительно стояла за нас. Прорыв совершен был в середине сентября восемнадцатого года, согласно замыслам именно нашего верховного командования. Двинулись наши, английские, греческие и, конечно, французские дивизии; не двинулись мы, а помчались ураганом. Мы освобождали деревни, а женщины выбегали из хат и целовали не только нас, кавалеристов, не только морды коней — они во время наших стоянок целовали даже лошадиные копыта!
Моей матери становилось дурманно: и от пива, и от рассказов. Господи, неужели в этой стране, в какой-то помеси Туркестана, Спарты и Берендеева царства, она отныне будет жить, если русская смута скоро не окончится!
— Откуда вы все это знаете? Вы могли бы написать преинтересную книгу о Сербии, о ее достоинствах.
— Нет, книг я не буду писать. Я только много читаю, и книги, и разные записки, мемуары, дневники. Ведь я обо всем хочу своим ученикам рассказывать. Составителями будущих книжек пусть будут другие. Вам не наскучила моя болтовня?
— Что вы! Пожалуйста, продолжайте. — У матери, как она позже говорила, делалось какое-то совсем нереальное чувство. «Два месяца тому назад я еще жила у себя в России. И вдруг — кабак в Куманове, без мужа, влюбленный компаньон».
Она предложила:
— Закажем еще по стакану. И говорите еще.
— Следующего князя (после того безграмотного), который начал исторгать нашу страну из туретчины, встречали в Белграде торжественно, когда он вернулся после высылки14. Во всех окнах горели сальные свечи, построены были триумфальные арки с приделанными лампадами и приклеенными двустишиями; вдоль фасадов развесили бумажные фонари, а на перекрестках вздернули на шесты бычачьи мехи, наполненные горящим дегтем. На площадях катали бочки с водкой и вином, и тут же, над кострами, на вертелах, жарили волов.
— Мне нравится этот размах. Нет, не обижайтесь, даю вам слово, что я говорю без иронии. Конечно, с одной стороны, это какая-то сказочная картинка из детской книжки. Но вы же и сами знаете: ни
немцы, ни шведы, ни американцы не катали бы водку бочками и не жарили бы на улице волов. Для этого нужна щедрость, нужен разлет души.
— Венгрия известна по удальству, по бесшабашности. Но эта черта наблюдается и у нас. Даже не в Белграде, а в провинциальных городах давно уже умели устраивать лихие затеи: запрягали, например, среди лета в сани шестерню и носились по дорогам, по каменному настилу. Верхом на лошади въезжали в харчевню, или, сидя на ковре перед собственным крыльцом, пили вино по целым ночам, тоскуя и распевая.
Я хочу подчеркнуть одно характерное явление в нашем народе: быстрый рост во всем, рвение вперед, желание учиться, усовершенствоваться. Уже в прошлом столетии был отмечен чрезвычайно высокий процент учащихся среди населения. Один из первых рентгеновских кабинетов появился именно в Белграде — один из первых в мире! И одно из первых такси ездило по Черногории. Даже более того — Белград оказался весьма передовым городом в смысле легких развлечений. Одна иностранка гастролировала здесь, и номера ее были достойны современных парижских ночных притонов. Уверяю вас, лет через пятьдесят города наши будут не хуже европейских городов, и дети наши будут не хуже европейских детей.
[.] Моей матери даже за это короткое пребывание в Куманове удалось начать зарабатывать. Хотя во всем городе и было всего два рояля, но сыскались ученики, и она давала уроки, помня наказ мужа — немедленно становиться на свои ноги, да и незабвенный бабушкин завет — молотить самой свою рожь. Но оставалось все же много свободного времени. Опять был послеобеденный час, может быть, и не праздничный, но не занятый ничем. Знакомый все как-то так подлаживал маневры, чтобы можно было сидеть с ней вместе в «ка-фане», пить пиво и разговаривать. На этот раз он говорил об эпохе турецкого владычества.
— Турки, как и ваши татары, были поработителями, грабителями, тиранами. Но. не знаю, сумею ли я точно выразить свою мысль: в них было что-то барственное и нарядное, внешне и духовно. Турки строили здесь почтовые дороги, бани, постоялые дворы, они украшали города мостами, садами и фонтанами. Они часто заботились как раз о законности и о справедливости, хотя народное предание несравнимо чаще вещает о другом, так как они все-таки были иноверцами и врагами [...]. Бывали и такие турки, которые наказывали
серба за плохое отношение к сербу, а случалось даже, что и турок отвечал перед своей вышестоящей властью за ограбление монастыря или за подобную провинность.
От турков мы унаследовали живописные национальные костюмы, много обычаев, много красивых напевов. В итоге всех итогов, об их господстве говорят уже с меньшей горечью, чем о разных пакостях европейских соседей. Воображаю, что бы сталось с сербами, если бы их держали пятьсот лет в своей власти немцы! Нет, с таким захватом, каким бы явился, допустим, немецкий, мы бы не ужились, и, следовательно, — от нас бы мокрого места не осталось. А с хитрыми левантинцами уживались; перехитрили их, пережили. Правда, они затормозили наш прогресс, погубили нашу расцветавшую культуру. Какое прекрасное зодчество, какая живопись начали развиваться здесь даже до знаменитых кватроченто15 и чинквиченто16! Вы когда-нибудь увидите наши монастыри. Большинство из них заросло сорными травами и опустело. Но есть и такие среди них, которые не прекращали своего существования и пронесли через все века турецкого ига факел патриотизма, грамоты и веры. Есть один монастырь, в одной из самых диких местностей Сербии; его сторожит игумен с ружьем, а помогает ему не собака, а змея — большой уж, которого он приучил являться на свист.
[.] Рассказчик был прерван звуками музыки и оживления. Где -то на улице заныла зурна, и сидевшие в кабаке люди приятно заволновались.
«Эх, вот это я люблю!», — крикнул подвыпивший парень-сосед, ударив стаканом почти как молотком. Он вскочил, под руку ему подвернулся босоногий половой, под руку половому — жандарм, а под руку жандарму еще кто-то, потом сам хозяин кабака, и в такт доносящейся музыке в их помещении начали танцевать. Это был национальный танец, исполняемый либо хороводом, либо змейкой. Танцоры вились между столами, и мать с большим интересом смотрела на их ноги. У плясавших определенно чувствовался музыкальный зуд.
— Если хотите, выйдем на улицу, — предложил знакомый. Там, кажется, будут исполнять «Тяжелое оро» *, есть на что посмотреть. — Выходя, он прибавил:
— Если бы мы сейчас были у меня там, в настоящей Сербии, я бы и сам пошел танцевать.
Оро — македонский народный танец (вид хоровода). Напоминает сербское коло.
— Вы это умеете?
— У нас хороводами открываются все танцы, все балы, даже придворные. Но здешних танцев я не знаю. Посмотрите и сами убедитесь, каковы они.
На улице собралась кучка разноперого, разномастного народа, не то цыганского, не то крестьянского вида. Кое у кого были носовые платки или шарфы на головах, у других — широкие шелковые пояса, иные были просто ободранцы и беднота, у многих зад на суконных штанах висел до самых колен. В середине стоял человек низкого роста и, безмерно пуча щеки и вращая зрачками, дул в кожаный инструмент, который он в то же время регулировал подмышечными движениями. Вторым членом ансамбля был старик, так сильно бивший в подвешенный через плечо колоссальный барабан, что моей матери каждый раз приходилось мигнуть. Барабанщик ходил медленной поступью, согнувшись и словно чего-то ища или куда-то целясь. Он бабахал сравнительно редко, выбирая какую-то ему одному ведомую точку ритмической опоры в беспрерывном дудении своего товарища. Из толпы начали выделяться танцоры-специалисты. Они сперва ходили простым шагом, держась за руки и словно предаваясь размышлению о будущей пляске. Потом колени их начали подергиваться. Музыка исполняла однообразный, но неповторимый звуковой узор, назойливый, как слепень, кружащийся все время вокруг одной ноты, пересыпанный полутонами и увеличенными секундами, которые передавали всему звучанию «туретчину», заунывное эхо азиатских пустынь.
Удары в барабан участились, танцоры определенно налаживались к предстоящему ухарскому выплясыванию, и в тоскливом завывании мотива стал зарождаться крепкий подгоняющий такт. Но что это был за такт? И слух, и зрение музыкантши смущались перед непонятной ритмической тканью, словно и не поддающейся нотной записи, не то в семь, не то в девять восьмых, не то вперемешку с неуловимыми синкопами, которых невозможно было предвидеть. А ухо артистов предчувствовало все это непогрешимо, и все они вскидывали локтями и дергались верхней частью корпуса именно тогда, когда и барабанщик стрелял в свой тулумбас, из чего можно было вывести заключение, что удар в этот момент ожидался. Музыка делалась все более быстрой, все более пьянящей. Танцовщики заплели друг у друга за спинами руки и начали проворно ходить, как один, чуть приседая, чуть шаркая, то крадучись, то отшатываясь. Передний помахивал платком. Потом стали подпрыгивать. Проделываемые ко-
ленца, а также и гудьба, становились все сложнее и перепутаннее, хотя отплясывались безукоризненно фронтально, а танцующая походка не переставала быть гордой и лихой.
Когда сделалось слишком трудно двигаться сцепленной вереницей, плясуны расплели руки и продолжали порознь, не отделяясь, однако, друг от друга. Вдруг передний, сделав из ног две пружины, высоко взлетел, изобразил в воздухе полный круг, обведя смеющимся лицом горизонт, и вернулся наземь, на одну подогнутую ногу. Проделав этот пассаж и не потеряв равновесия, он долго еще покачивался на этой одной, все так же спружиненной ноге, вправо, влево, рисуя кончиком другой ноги воздушную дугу. Мать чуть не зааплодировала: она подумала, что ведущим выбирают особого солиста, искусника. Но вот, то же самое проделал и второй, и третий, и четвертый — и, впадая постепенно в экстаз, под вихревое вытье мелодии и под посыпавшиеся залпы барабана, все плясальщики стали взлетать в воздух, кружиться и возвращаться, взлетать, кружиться и возвращаться, все бешенее, но всегда попадая в такт с предельной точностью, невероятно для глаза и в непостижимом нагнетании. Долго продолжалось это спиральное неистовство, и закончилось оно протяжной нотой, похожей на гримасу.
«Негров они напоминают, что ли?», — думалось матери. Она еще не знала, что в некоторых словах поющихся там песен слышна иногда языческая старина: там поют, скажем, про то, как отсылали дедку в горы, чтобы его съели медведи, а дедка взял да вернулся к общему неудовольствию назад, с полной сумой медвежатины.
[.] Переписка родителей окончательно наладилась, и я теперь читаю их письма из тех далеких лет. Мать писала в 1920-м году: «Среди сербов я встречаю так много ласки! Поверь — это моя вторая родина, она скоро станет и твоей. Никаких лагерей здесь нет. Здесь мы полноправные граждане страны. Встретили нас так радушно, как только могли. А сколько интересного, сколько экзотики вокруг! Мне понадобится много дней, чтобы все тебе рассказать.» Отец в ответах касался почти исключительно своих хлопот о переезде, финансов, незадач, случающихся с русскими в Турции, и своей тоски по жене.
Не могу понять: они оба, по-видимому, были лишены чего-то самого естественного для их положения — печали из-за потери родины, страха перед будущим. Быть может, это происходило от того, что уж в слишком мрачных красках представлялись им последние годы, проведенные в России? Быть может, — от того, что они там еще и не
начинали жить настоящей семейной жизнью, а только лишь готовились, переживая тем временем порядочные мытарства и терзания? Или любили они друг друга крепче, чем родину, чем все оставленное в ней? Не думаю, что они опасались почтовой цензуры и поэтому мало писали о политических настроениях; и в дневнике матери нет намеков на них. Они писали лишь о своей взаимной любви и о непоколебимой готовности либо жить, либо погибать вместе.
Первого мая снова сидела моя мать со своим знакомым в ресторане, на этот раз уже с Ксенией. Приятель сказал им, что сегодня праздник, и можно посидеть и покушать торжественнее обыкновенного.
— То есть как праздник? — всполошились дамы. — Сегодня, насколько нам известно, коммунистический праздник, а не христианский. Вы что — коммунист?
Приятель засмеялся:
— Какой у нас коммунизм вообще может быть, Бог с вами! Какая-то партия существует, это да. Но поскольку коммунизм — это свобода, демократия, равенство, как утверждают, то он нам и не нужен. У нас все это уже имеется в достаточной мере.
— Мы, кажется, не от свободы и демократии ушли, — заметила мать.
— У вас там. не знаю что. Путаница поступков, путаница терминов.
— Послушайте, об этом нам спорить не хочется. Пусть это будет только терминологическим вопросом. Однако, скажите, ради Бога, сюда не придет то, что в России назвали термином коммунизма или большевизма?
— Сюда, в трактир, скоро, наверное, придет. Он как раз попросил меня, наконец, познакомить с вами. Мы уже сговорились, потому-то я вас и привел. За другие приходы не могу ручаться.
— Что за черт, — проворчала Ксения. — Кто там еще придет?
— Шутки в сторону, я вам скажу лишь одно. Вы и мы — не то же самое. Вы там были слишком не от мира сего, не заботились о практическом, а все только об идее, и идея задушила вас. У нас же пока мало философствовали. Когда я был маленьким, нас всегда садилось за стол четырнадцать человек: шесть членов семьи и восемь человек прислуги. Отец никогда не бил нас, потому что у него рука не поднималась, но кучер бил, и ему предоставляли делать это всегда, когда он считал нужным, так как знали, что он нас бьет для нашей же пользы. Один раз мой отец по-дружески пожаловался кучеру, что я
плохо учусь. Кучер на это сказал (отцу, не мне): а ты сядь да поучись из этих самых книжек, чтобы потом суметь ему помочь. Мальчишка не знает, как учиться, а ты ему не показываешь, оттого, что дела не разумеешь. Я, вон, моему парнишке давно уже растолковал все мое конюшенное и кучерское дело.
— У нас, действительно, были немного иные отцы и немного иные кучера, — чистосердечно заметила мать.
Затем случилось нечто театральное. С эффектным шумом, будто артисты в бумажных доспехах, изображающие победительское войско и встречаемые толпой среди кулис, в ресторан вступили люди. Их вожаком был человек со взлохмаченной шевелюрой. За ним, шлейфом, шествовали субъекты, обнаруживавшие мимикой, голосами и телодвижениями, что они от чего-то в большом восторге. Они стали усаживаться, разваливаться, выразительно стуча по столам и подзывая прислужников. Оказалось, что это показной кумановский авангард справлял свой праздник. Взлохмаченный глядел козырем. Осмотрев корчму, он заметил компанию, сверкнул глазами и, залихватски тряхнув прической, подчалил [...].
Это был известный тамошний социалист (или коммунист, не знаю точно), в то время член парламента. Он также оказался увлекательным знакомым для изнывавших в безделье и ожидании приятельниц, козером и позером, говорящим изысканно на пяти языках, слегка потешным рассказчиком в лицах, донжуаном и франтом. С его политическими взглядами наши эмигрантки вскоре освоились, так как это и в самом деле не было похоже на то, да и вообще ни на что. Знакомство оказалось тоже полезным: у так называемого социалиста были связи в новом Королевстве СХС17, и он горячо принялся за двух белых беженок. Через несколько дней моя мать получила службу в Белграде, в гимназии, где ей предстояло преподавать пение сербским девочкам, на сербском языке, да еще в конце школьного года, в виду надвинувшихся родов тамошней преподавательницы.
Благодаря очень удачному стечению обстоятельств в Куманове — благодаря незатейливому прокурору, редко умному преподавателю словесности и забавному политику, — моя мать пошла по своему жизненному пути на чужбине без той занозы, которая крепко засела во многих беженских сердцах. Она подружилась с первыми знакомыми за рубежом так, как можно подружиться на даче с симпатичным соседом, с крестьянином, с продавцом: наблюдательски, отбрасывая пока все сравнения или оставляя их про себя. А кроме того — Восток не был ей чужд. Рожденная в Крыму, она
особенно и не любила промозглого Петербурга, в котором потом жила, с его тонкими насмешками, баронами и туманами [...].
Под конец своего пребывания в Куманове она сделалась совсем la reine de Coumanovo*, как называл ее социалист. Ей слышались первые понятные слова на новом языке: «Слатка жена, лепа жена»**. Социалист и преподаватель совещались о том, который из них на которой женится, в случае, если придется спасать их от каких-нибудь больших политических неприятностей. Даром что оба были женаты и обе были замужние.
В Белграде мать чуть ли не сразу добралась до товарища министра иностранных дел, в связи с вызволением мужа из Константинополя. Она ходатайствовала о том, чтобы была «положена резолюция», — как она выразилась в письме, — о его вызове и о назначении на службу в министерство строительства. К лету ее предприимчивость увенчалась, наконец, успехом. Отец прибыл в Белград и, не найдя еще никого и ничего, в первые полчаса своего пребывания, идя с баулом по улице, он встретился с моей матерью в самой середине центрального перекрестка. Это произошло 10-го июля 1920-го года, после четырех с половиной месяцев томительной разлуки. Они бросились друг другу в объятия, начали утирать пальцами глаза, не обращая внимания на то, что из-за их поцелуев приостановилось уличное движение.
Несмотря на всякие думы и толки в русской колонии, молодая чета твердо постановила осесть в Белграде. Они вынесли заключение, что если им и придется туго, из-за мещанства, скуки и мелких дрязг, то все-таки будет не хуже, чем в парижских ночных кафешантанах, где бы мать, наверное, поступила тапершей, или в Берлине, где отец, предположим, сделался бы шофером такси. Многих беженцев тянуло куда-то дальше. Некоторые уезжали в Египет, некоторые в Америку. Многие из рисковавших выиграли. У моих родителей не хватало ни желания передвигаться, ни энергии, ни денег. Здесь их не деклассировали, а это для них было главным. И тот, и другой после некоторого времени продолжали работать по своему призванию, в чинах, которые соответствовали их начальным службам в России.
Там оставался Петербург, царственный город с гранитными берегами, с концертами в Павловске, с поездками на Острова. А здесь
La reine de Coumanovo (франц.) — королева Куманово. Слатка жена, лепа жена (сербск.) — милая женщина, красивая женщина.
был Белград. Правда, и тут существовала главная улица. По ней постукивал и звонил коренастый трамвайчик, с остановками почти что на каждом углу. Говорили, что остановки размещаются близ домов власть имущих лиц, и коль скоро лицо сменят, остановка будет упразднена. По сторонам росли платаны, образуя тень над всей мостовой. Прохожие укрывались от полдневного жара под полосатыми, похожими на пижамы, тентами, которые были почти у каждого магазина выдвинуты на металлических прутах. Были тут выгнутые фонарные столбы, близко друг к другу поставленные посредине улицы, а кое-где выступали из фасадов электрические фонари на кованых крючках. Были и немощеные поперечные улички, уходящие в глухую зелень; были одноэтажные дома с выпирающими через полтротуара входными ступеньками, деревянные вывески и тысячи грачей на каштанах и тополях.
Повсюду можно было видеть пивные и шашлычные заведения, разные лавчонки, духаны и шинки, иногда просто с углублениями без стекол, вместо витрины, где действовала жаровня, или же сидел сам хозяин рядом со своими товарами, скрестив ноги и держа чубук в зубах. А чего только не было по длинным окраинам, не тронутым еще надвинувшейся вплотную Европой! В мастерских, не лишенных уюта, ремесленники делали свое дело, ругаясь или подпевая товарищу: шили обувь, взбивали пух, чеканили ковшики и браслетки, сшивали тулупы и седла. Отец видел однажды, как закройщик гладил какие-то полотнища ногой, надевая на ступни один за другим разогреваемые плоские утюжки и ездя по материалу, как по паркету. Тут же вили веревки, пекли слоеный и сальный «бурек»* с проверченным мясом, продавали ярмарочные кренделя или сусляные тянучки — бело-красные маленькие спирали, напоминавшие условную приманку над старыми цирюльнями. Перед булочными стояли прилавки с пылящимися хлебами, фруктовые тары, растопочные лучины, связанные проволокой в колесо, валялись веники. Посреди улицы продавали семечки и бузу, выкрикивали названия товаров. Кое-кто спал на траве.
Надписи на вывесках, или же просто на штукатурке, нередко бывали выведены неумело, так сказать, от руки. Для безграмотных многое пояснялось натурально: над одним магазином была выставлена на шесте позеленевшая шляпа, над другим висели кнуты или болтался клок шерсти — в знак, что здесь находится прядильня, а приходилось видеть над дверью даже приделанную бычачью голову,
Бурек (сербск.) — слоеный пирог (национальное кушанье сербов).
настоящую, по-видимому, набальзамированную. Кофейни и кабаки назывались своеобразно: «Три мужика», «Три шляпы», «Два оленя», «Семь извозчиков», «Два пня». При кофейнях имелись прохладные садики, в которых остроусые белградцы просиживали часами, споря о политике, кушая крепко и жирно, под расхлябанную музыку пары цыган. Несмотря на все сказанное, одна из главных улиц называлась « Князя Милоша Великого», и тогдашний престарелый король был удостоен титула Петра Великого, Освободителя. Сербский Петр не отставал от русского Петра, рубившего окно. Он ведь тоже прорубал своего рода югославское окно.
У большинства частных домиков были глубокие задние сады, полные левкоев, желтофиоли, сирени, гиацинтов и сорных трав, с колодцами или насосиками. За частными домами опять шли ряды мелочных лавок и лабазов. Перед пекарней восседал стотридцати-килограммовый пекарь, с орденом св. Савы18 на грязном фартуке. А перед складом старьевщика сидели за столом хозяин и покупатель, в виду имеющего скоро состояться сговора, играли в домино, пока проходивший мимо старик кричал отчаянным голосом, что ставит клепки. Через поломанный забор родители видели однажды, как важный человек в феске сидит под раскидистым деревом, а женщина, очевидно, жена, моет ему ноги в огромном тазу.
На белградских базарах царили сутолока и нечистота, разбросаны были овощи, вышкварки и мусор. Уныло стояли волы, вкось привязанные к своим дышлам. Продавцы заманивали покупателей веселыми прибаутками и присловиями («Вали, приваливай, крещеный народ, такого перца в Нью-Йорке не найдешь!»); ссорились из-за подмеченного плутовства или зажуленных магарычей, развлекались фантастической руганью, иногда с такими затеями и отделками, каких не может себе представить недостаточно просвещенный человек. Огурцы и картошку отмеривали на безменах, чеснок продавали внушительными связками, а кочаны капусты и арбузы бывали иногда навалены в уровень крыш. Тут же прогуливались цыганки с детскими игрушками: одна показывала, как на тонкой резинке скачет бумажный комок, набитый опилками, а другая размахивала вертушкой перед носами прохожих. Крестьянки расхваливали простоквашу, брынзу и цветы.
Занятна была картина, когда молодой регент Александр, носатый и в пенсне, прогуливался по городу. Он ездил в коляске, украшенной гирляндами, а перед его лошадями перебегали дорогу собаки и мальчишки, тогда как любопытные парни постарше, желавшие
рассмотреть регента, влезали на ветки деревьев, мимо которых он проезжал. Поскольку поездка совершалась по собственным делам, а не для публики, Александр катался на автомобиле, похожем не то на полевую кухню, не то на паровоз Стефенсона, с исполинским грушеобразным рожком вне кузова.
После обеда на утоптанных загородных полянках или на тех же базарных площадях, все еще покрытых шелухой и воловьим пометом, устраивали народные увеселения. Хоровод семенил и подпрыгивал, выколачивая из почвы пыль. Однажды играл на гармони хлопец в одних штанах, без рубахи, но зато вокруг его шеи был безукоризненно завязан пунцовый галстук. Галстук зацеплялся за волохатую грудь, и в перерывах игры владелец поправлял его элегантным движением, достойным английского лорда. В хороводе рядком танцевали мужики в меховых шапках, солдаты, слуги и босяки.
Скромные сербские дома, которые начала посещать моя чета, в большинстве случаев отличались щемящей чистотой, а убранство комнат было у всех трафаретное. В помещениях, выбеленных просто, в лучшем случае — с чертой, проведенной под потолком, стояла более чем обыкновенная мебель. Так рисуют обстановку, когда хотят абстрагировать ее до самого голого понятия. На квадратных столах, иногда даже и на стульях, напоминающих прямоугольники из учебных книжек, над кухонными плитами и рукомойниками, и вообще везде, где глаз хозяйки требовал восполнения пустоты (horror vacui), красовались безукоризненно выутюженные домашние рукоделия: букет синих роз, или девушка, протягивающая безбровым мужчинам ковш с водой, которая уже льется; или же радостная кухарка размешивает еду на печи. У супругов бывали обязательные двуспальные кровати, часто с одной длинной поперечной подушкой-колбасой (символ брачной сплоченности) и с массой других подушек, лохматых, рытых, шелковых или кружевных. Над кроватями висели выцветшие фотографии со свадьбы, икона святого — покровителя мужниной семьи, иногда кустарно раскрашенный вид Белграда, Ниша или Врнячка-Бани19, маркиз с маркизой, ужасающие турки. На бельевых шкафах и на поставцах стояли маринады, приготовленные в запас варенья, или же просто сырые яблоки и айва, чтобы в комнате пахло повкуснее. Хозяйка расставляла графины и рюмки в наивной симметрии на каком-нибудь комоде, тогда как уголок мужа бывал представлен старинным ружьем, эпическим пистолетом или двумя скрещенными кинжалами.
Стоило переехать через Саву на косотрубом пароходике, в городишко Земун, начавший теперь играть роль белградского предместья, и путешественник попадал в иное царство. Тут были длиннющие улицы, как проселочные дороги, неприглядные и вымершие, с однотонной повторностью наглухо запертых домов бледно-земляничного или бледно-резедового цвета. Посреди улиц шагали стаи гусей, а проходили и местные жительницы в платьях среднеевропейского покроя конца прошлого века. На дымовых трубах гнездились аисты, которых никогда не видели в Белграде. Аисты принадлежали, так сказать, к автро-венгерским традициям. Мужчины с котелками на головах выпивали, но не ругались, и чинно ходили в католическую церковь. Здесь продавали пирожные, несравнимо лучше белградских: из-за одних пирожных белградцы предпринимали странствия в Земун.
Вначале не было интересных знакомств, и мои родители, в особенности мать, с нетерпением ожидали переведения по службе прокурора с женой и приезда умного преподавателя. В их невзрачной меблированной комнатке стояло два старых стула; спинки были так черны, словно их воронили. Хозяйкой жилища оказалась старая дева, лежавшая до полудня на кушетке и жевавшая халву. У новых жильцов ее раздражало и возмущало незнание языка.
«Я же говорю тебе толково, — кричала она на мою мать. — На таван* иди, на таван, только захвати с собой катанац**, и там развешивай твой веш***!»
«Ю, дьявола****! Таван!» — горланила она еще громче, считая, что лишь глухотой возможно объяснить невосприятие сербских слов.
Один раз кто-то залез через световое окошко на злосчастный та-ван, то есть на чердак, и украл каким-то образом отцовскую бурку, которую отец приобрел еще в Новороссийске. Я была уже совершеннолетней, а он все еще горевал по своей бурке.
Отец не сразу устроился в Белграде. Его послали в городок Голубац20, туда, где начинается знаменитое ущелье Дуная, в котором ныне возведена гигантская гидроэлектрическая станция21. В те далекие времена они там вместе с другими инженерами и рабочими нивелировали почву и трассировали дорогу по высокому берегу.
Таван (сербск.) — чердак. Катанац (сербск) — висячий замок. Веш (сербск) — белье.
Ъаво (сербск) — дьявол, черт. Здесь: «Jy, ^авола!» — «У, черт!».
*
Прибыв в Голубац, отец написал матери: «Прибыли-с в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов. Пока остановился в отеле, шикарнейшее заведение в городе-селе. Плачу шесть динар в день за мышеловку с кроватью и вешалкой (очевидно, чтобы было на чем повеситься с тоски). Больше нет ничего, даже стула нет, да его и негде было бы поставить. Щель под дверью такая, что можно выйти из комнаты, не открывая двери».
А мать писала в ответ: «[...] Подумай, я тут начала давать уроки французского, чтобы улучшить карманные дела».
Следует письмо отца: «Вечерами сидим в небольшом парке на берегу Дуная, виды красивые. Но лучше всего на работах — это ежедневный пикник у подошвы диких скал, просто ряд декораций к "Гибели богов"22. Я не очень доволен ходом работ и, главное, системой работ: бестолково, безграмотно — даже русские иногда работают лучше, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, и я со своими предложениями не лезу. Зато рабочие здесь золото, они проникнуты сознанием пользы этого дела. Да и есть чем проникаться, ибо между городком Голубац и "Брынницей" и Доброй, куда мы изыскиваем путь, нет, можно сказать, даже пешего сообщения, а только по Дунаю ладьей, да и то не всегда, так как в теснине весьма часты сильные ветры. Недавно мне один рабочий принес с гор цветущую сирень, поразительно душистую. Когда я высказал удивление и сказал, что у нас в России сирень цветет в апреле и мае, он мне объяснил, что здесь происходит то же самое, но что это случайные осенние цветы, которые перед зимней смертью еще раз дают немного цвета и сильно пахнут. Не правда ли, как поэтично? В горах иногда встречаешь каких-то черномазых девушек, прыгающих по опасным камням с невероятной ловкостью и приветствующих нас на странном языке. Оказывается — это валашки (румынки), живущие здесь между сербами.».
Пока стояла приятная осень, они списывались о том, чтобы мать приехала к отцу в гости в Голубац.
«Тяжело, "врло тешко"*. Необходимо утром идти восемь километров на работу, а вечером возвращаться столько же. Дорога в горах вдоль Дуная такова, что вертикально мы ходим три версты, а ползя на правом боку туда, или на левом обратно, пять верст по склону. Посмотреть есть тут на что, и тебе, конечно, доставило бы удовольствие взглянуть на вход в Дунайскую теснину, но, я пола-
Врло тешко (сербск) — очень тяжело.
гаю, что ты не пролезешь по этой тропинке, ибо даже здешние уроженцы неодобрительно отзываются о данной стезе. Если все-таки хочешь полюбоваться красотой, приезжай на следующих незыблемых условиях. Выезд из Белграда в семь часов вечера, билет первого класса стоит 27.50 динар. Необходимо выспаться на пароходе, так что сейчас же по отходе его нужно у контролера купить за пять динар спальное место. В пять утра ты приезжаешь в Голубац, и я тебя не встречаю. Не обижайся, родная, но я устаю, как собака, и выйти в половине пятого перед целым днем работы нет никакой возможности. Ты на пристани спроси, как пройти в Голубац на " трг"* — это версты две. На "трге" есть кафана, против дома со статуей селяка** с косой на крыше. В этой кафане ты спросишь про инженеров, "кои" промеряют путь. Ты пойдешь с нами по непроходимой, но очень красивой тропинке, просидишь весь день около работ, закусишь с нами и попьешь воды из "чесмы"***, а в шесть вечера вернешься с нами в Голубац. Придется просить какого-нибудь селяка дать тебе переночевать. Ботинки надо взять для острых камней и платье для ползания на боку. Приезжать необходимо только в абсолютно хорошую погоду и не после дождя. Пролезть к теснине во время и после дождя совершенно нельзя, тропа ведет на 20-50 саженей над водой, по крутому каменному склону, да еще высечена в скале. Кроме этого пути, действительно редкого по красоте, здесь ничего больше нет. Бинокля брать не надо, а лорнет можно. Возьми и простыню для твоего спанья. Кажется, все разжевал. Целую тебя, и молись, чтобы погода была все время хорошая».
Потом отца зачем-то послали в Шабац, и он оттуда писал в январе 1921-го года: «[...] Размах работ здесь куриный, дело продвигается со скоростью одной минуты в час. Сплю совершенно пи, и заедают (тут очень мелкими буквами написано) клопы».
Воспитанник Куропаткина23 не считал приличным ставить слова «голый» и «клоп» в письме к собственной жене.
А мать ему в ответ: «Я купила новые матрасы, хозяйкины полны клопов ("клопы" — обыкновенным шрифтом) и приобрела примус. Вот мещанство-то начала разводить».
На первой инженерной службе в Белграде у отца бывали нелады
Трг (сербск) — площадь. Селак (сербск) — крестьянин.
Чесма (сербск) — источник, ключ, родник; колонка (водопроводная).
*
с начальством. Платили неаккуратно, подчас шиканировали*, выказывали недоверие к его познаниям, приобретенным Бог весть где, в каких-то там неизвестных школах. Мать начала давать уроки музыки по домам. В одной семье, где девицы играли на рояле жеманно, с прицелом на венец, пропало однажды пятнадцатидинарное ожерелье из бляшек. Мать была спрошена — не положила ли она его себе в сумку? На другой день туда явился отец, и на прытком сербском языке, которому он к этому случаю накануне особо подучился, накричал замечательно. Мать перестала ходить туда.
Однако они сравнительно очень скоро поправили и свои общественные позиции, и свои денежные дела. Летом 1921-го года мой отец даже послал мать, как туристку, одну в Словению. Так началось наше семейное обожание этой страны. Я считаю это первое путешествие самым отважным, самым передовым шагом всей их эмигрантской жизни. Откуда взялась такая бойкость, когда еще почти никто из югославов ни в какие летние странствия не пускался, когда соединившиеся в одном Королевстве народы и не знали толком своих новых соотечественников и их краев! [...].
В тот год она была знакома с Королевством СХС, вероятно, лучше, чем кто-либо из старых белградцев.
Когда прокурор перебрался в Белград, стали часто бывать друг у друга в гостях. Его жену моя мать начала учить мелким женским хитростям. А именно, несчастная жаловалась матери, доверчиво и с удивительными подробностями, что муж слишком уж редко стал ее ласкать. Моя мать заставила ее попробовать учиться пению, шить пестрые платья, а не только серые, менять прическу. Озарившаяся жена начала было входить во вкус, но муж, по-видимому, пригаркнул, или даже прибил, хотя она об этом и не распространялась. Платья вскоре опять пошли исключительно серые, на затылке воцарилась скромная дулька, и всякое пение прекратилось. Затем прокурор чем-то заболел и слег, попал даже в больницу. Его жена простаивала под окнами больничной палаты с шести утра до десяти вечера, словно преданная собака, без всякой пользы и нужды.
Родители немало удивились, когда вместе с поклонником-преподавателем, приехавшим в Белград, пришел к ним в гости и хохлатый социалист. Оба стали приводить своих жен (о которых так было мало речи в Куманово, про которых мужья попросту забывали), так
Автор употребила сербизм: шиканирати (сербск.) — придираться, причинять неприятности.
что теперь сидели вшестером, едва помещаясь в убогой комнатушке. Двое сидело на вороненых стульях, четверо на кровати. Впрочем, родители их почти и не считали за гостей. Потребности в смысле трапезы и комфорта были в силу обстоятельств очень сокращены, но беседы шли оживленные. В них участвовали, конечно, только мои родители и сербские мужчины. Сербские жены, во-первых, не знали французского языка — хотя к тому времени отец с матерью уже начинали говорить по-сербски, — во-вторых, считалось не принятым, чтобы женщины вмешивались в дело не своего ума. Они лишь изредка обменивались тихими советами о способах соления капусты или о синьке для белья.
Преподаватель задирал социалиста и наводил его на рассказы (а тот был охотником порисоваться и покуражиться) о том, чем, в сущности, опровергалась потребность политики страны и, тем самым, опровергалось его собственное мировоззрение. Лишь много позже родители поняли, что этот социалист был политическим фигляром, он занимался только математикой и переводами с иностранных языков. Настоящие левые — карьеристы и истинные идеалисты — вызревали тогда далеко от русских эмигрантов и вообще вдали от всех.
— Наш Милан бывал во дворце, — притворно расхваливал своего друга преподаватель. — Он был замечен самим королем. Расскажи-ка, очень интересно!
— Это когда я кричал под дворцом? — скромничал Милан.
— Бывал ты, мой милый, и под дворцом, и внутри дворца, и кушал там, и слушал там.
— Устраивали мы демонстрацию под королевскими окнами. Я шел впереди с красным флагом. — Рассказчик показал, как он нес флаг. Показывать пришлось с частыми поворотами от одной стены к другой. — Старый Петр смотрел с балкона. А я как крикну: «Долой монархию!» — Он заулыбался.
— Храбрость не велика, под Петром нам все было позволено кричать. Не очень велеречиво ты нас просвещаешь в левизне. Не забудь сказать, что он вам ответил с балкона.
— Конечно, скажу. Я только в принципе против монархии, а Петра я всегда уважал, иначе бы и не говорил о нем. Петр крикнул нам: «Браво, детушки, так и нужно! И я был таким же мечтателем в ваши годы». Тогда один из демонстрантов закричал ему в ответ: «Долой монархию! Да здравствует король Петр!»
— И уж как будто только Петр хорош, а всех остальных перевешать надо, — возразил преподаватель. — Разве Пашич не демократ?
— С Пашичем как-то подозрительно, воздержусь. — Социалист откинул волосы и стал пить чай из кастрюлечки: хозяева жили на барскую ногу, на всех не хватало чашек.
— Знаете, — молвил преподаватель, — Пашич прогуливался однажды с кем-то по улице, а какой-то хулиган, узнав его, рявкнул ему прямо в лицо: «Долой Пашича!» Он тогда обратился к своему спутнику: «Вы слышали, что он сказал? Ну, так знайте: я счастлив, я горжусь тем, что я привел свой народ к такой свободе, когда простой детина не боится крикнуть премьер-министру в лицо: "Долой!"»
— Я был очень левым еще в гимназии, — невозмутимо продолжал социалист свой рассказ после того, как обтер губы наодеколоненным платочком. — Я уже тогда публиковал статьи в республиканской газете («Выходила республиканская газета, заметьте», — подмигнул другой гость). Да, выходила, почему бы ей не выходить? Еще бы не хватало, чтоб ее запретили! Один раз десять лучших учеников нашей гимазии было приглашено во дворец на закуску и на разговор. Уж как-то так случилось, что и я попал в их число. Там нас ожидали богатые яства (другой гость: «У президентов республик никогда не бывает яств, имейте это в виду; там всегда аскетически скромно»). Ели мы больше часа, а Петр все ходил, да любовался, да потчевал.
Потом он разговаривал с каждым по отдельности. «А вас как зовут?» — спросил он меня.
— Милан М., ваше величество.
— А, знаю, это вы писали в левой газете! Вы, кажется, социалист по своим убеждениям!
— Да.
— Социализм — хорошее дело. Это дело будущего. Наша задача — сократить то время, которое отделяет нас от него. Вы что, марксист?
— Да, ваше величество.
— Противник монархического строя?
— Так точно, ваше величество.
— Вы мне нравитесь. Если вас посадят под арест, попросите доложить мне, я как-нибудь постараюсь вас вызволить.
— Ваше величество! Я хочу пробиваться собственными силами через жизнь и через все ее препятствия. И если ваши честолюбцы и подлизы запрут меня, я не стану вас беспокоить.
— Ладно, ладно, я вам только на всякий случай говорю, может понадобиться и моя помощь.
Нет, господа, я Петра уважаю. Он потом обратился ко всем нам: «Дети, не забывайте, что за свободу этой страны пали бесчисленные жертвы. Такую дорогую свободу необходимо беречь. И если кому-нибудь вздумается посягнуть на нее — гибните, молодежь! Погибайте все до последнего! Пусть тысячи вас погибнут, — миллионы более счастливых придут за вами. А если же кто-нибудь только посмеет поднять руку на вашу свободу — отсеките ее немедленно, будь то вот даже эта моя, собственная рука».
— Я не понимаю ваших взглядов, — сказал отец. — Страной теперь будет править сын такого удивительного короля. Почему же вы в оппозиции?
— Он и сам не понимает, прости его Господи, — заметил другой гость.
— Дело не в Петре и не в его сыне. Дело в отжившей свой век идее монархизма. По нынешним временам культурному человеку стыдно быть монархистом, теперь не Средние века. Петр был хороший парень; его сын, кажется, хуже.
Моя мать с отцом долго думали — какое бы определение дать стране, где заподазривают в краже жестяной безделушки, где жены моют ноги мужьям, и где в то же самое время всем правительством, всем войском и всем народом уходят в эмиграцию, чтобы не сдаться врагу. Примитивизм ли это, сочетающийся с усиленной ксенофобией? Но ведь русских приняли сердечно, народ, видимо, участливый. Родители не сразу находили правильные формулировки, многое думали [. ]. Гораздо позже моя мать заметила: «Необыкновенные эти сербы. Мелкие в мелком, великие в великом».
Потом, когда политические свободы начали в некоторых отношениях действительно притупляться, пышноволосый оратор стал приходить к ним все чаще, и сиживал все дольше. Он приносил им подарки — то новый стул, то блюдечки, то сербский словарь. Мои родители начали подозревать, что он просто скрывается от полиции в конуре у белых эмигрантов, где было для него вполне надежно. Рассказы и пересказы его были по-прежнему занятны, и в большинстве случаев — анекдотического характера.
— У меня есть товарищ, конхиолог, — начал однажды гость.
— Простите, кто ваш товарищ?
— Конхиолог.
— Родной, что такое конхиолог? — спросила мать у отца.
— Не знаю.
Гость важно затянулся из папиросы. — Это ученый, занимающийся ракушками. Но не в этом дело. Однажды он пошел в ресторан и получил там очень вкусное блюдо: из кишок. Он попросил рецепт, и хозяин ресторана любезно разъяснил ему способ изготовления. Мой товарищ купил кишки, вымыл их, приготовил, строго придерживаясь рецепта. Получилось невкусно. Тогда он снова пошел в ресторан, за объяснениями.
— Делали так и так?
— Делал.
— А потом так и так?
— Ну да.
— В чем же расхождение? Даже интересно. Мыли вы кишки?
— Еще бы, конечно, мыл.
— Хорошо мыли?
— Очень даже, почему вы спрашиваете?
— Теперь я понимаю. Вы их слишком промыли.
[...] Русских в Белграде было множество, но большинство находилось в ожидании, в передвижении и не бросало якоря [.] Ввиду непреодолимого страха перед будущим, в белградских русских кругах происходило большое количество бракосочетаний. Так и Ксения, потерявшая первого мужа, скоро вышла замуж за пожилого господина из русского посольства (посольство продолжало быть царским). Помимо многочисленных русских комитетов, собраний, заседаний, союзов, столовых, закусочных заведений и бань, беженцы, понятно, встречались и по частным домам, скрепляя новые дружбы. Ночной жизни в эти первые послевоенные годы в Белграде не было, и если кто-нибудь поздно вечером бежал по пустынной улице, подгибая подол или стуча палкой, это почти наверное была русская душа [. ].
Однако время шло, и по Сербии стала понемногу распространяться русская культура, вносимая либо тем, что русские зарабатывали ею хлеб насущный, либо тем, что ею изливали свои таланты и восторги сердца [. ].
Маленькая опера наполнилась русскими певцами, у которых позже гласно или негласно учились молодые сербские поколения. Лиза Попова24 и Миша Каракаш25, бывшие товарищи моей матери по консерватории, незабываемые Татьяна и Онегин (а они были любящей друг друга супружеской парой), положили начало хорошо развившемуся впоследствии оперному искусству. Кто из старых бел-градцев не слушал с обожанием Попову и Каракаша?! Начиналась и здесь оперная психопатия, ликование с верхних ярусов, выстаивание в очередях перед кассой, меценатство.
Александр и его полненькая жена в широких юбках, бывшая румынская принцесса Мариола, ныне Мария26, полюбили ездить в оперу и очень благожелательно относились к русскому искусству. Один раз Александр пришел на «Русалку». Началось представление, и он разочарованно стал оборачиваться и перешептываться с адъютантом. Оказалось, что он попал на «Русалку» Дворжака27, а хотел послушать «Русалку» Даргомыжского, о которой читал перед этим.
Бывший русский ученик, Александр28 явно симпатизировал и покровительствовал русской эмиграции. Этого эмигранты не забывали, слух о нем распространялся: и по прошествии многих десятков лет после его смерти, в странах, лежащих за тысячи верст, у семейств, которые никогда не бывали в Югославии, можно было видеть его фотографии на стене, среди портретов убиенных Романовых. При дворе у Александра некоторое время воспитывался его племянник со стороны сестры, принц Всеволод Романов29, которого думали сделать престолонаследником, поскольку у правящей четы не будет мужского потомства. Преимуществом Всеволода считалось то, что помимо крови сербской династии Карагеоргиевичей и черногорской династии Петровичей в его жилах текла кровь императоров всея Руси. Его имя уже было переделано на сербский лад: королевич Свевлад. Кое-кто говорил потом, что были неясные мечты о переделке имени и титула на старинный и великий лад всероссийский, что из маленького Белграда посматривали на будущий московский трон. Но когда об этом толковали, нас не звали, мы не знаем об этом ничего достоверного, и к тому же, наверное, это известно и без нас, и лучше, чем нам [...].
Писатель Куприн был один раз гостем короля. Подвыпивши, он уселся рядом с ним на диване, обнимая и похлопывая венценосца по плечу. Проспавшись в отеле, он стал от стыда и раскаяния рвать на себе волосы и тотчас же написал письмо секретарю Сербской Академии наук, прося секретаря передать королю его извинение*.
Секретарь Академии наук, будущий ее многолетний президент, Александр Белич30 (тезка двух сербских королей, окрещенный так в честь первого из них31) принимал в своем радушном доме гастроли-
* Этот инцидент произошел в 1928 г. во время съезда русских писателей в Белграде. Но он не повлиял на отношение Александра Караге-оргиевича к Куприну — вплоть до смерти венценосец слал «коробки папирос Александру Ивановичу, похвалившему его любимый табак» (Куприна К. А. Куприн — мой отец. М., 1971. С. 164). Сам же писатель, по возвращении со съезда, опубликовал в эмигрантской печати серию очерков о Белграде и сербском народе.
ровавших, а также и постоянно живших в Белграде русских артистов, певцов, пианистов, художников и прочих. Они тут и спали, и ели, и пели, и играли, некоторые влюблялись в его дочерей, особенно в миловидную старшую. Конечно, дела эти делались, главным образом, уже позже, не в те самые ранние годы. Мережковский и Гиппиус сидели у него однажды всю ночь накануне Георгиева дня32 — своего рода национального праздника сербов. Под утро им объяснили, что, по сербскому обычаю, надо теперь ехать за город, встречать зарю, собирать цветы, плести венки, пить из родников. Они отправились на трамвай. Трамваи ходили в тот день с самого рассвета, разукрашенные ветками и пучками цветов. Усевшись, оба тотчас же заснули. Трамвай, совершивший круг через загородный парк, возвратил их в центр, и когда они очнулись, одежда их, петлицы и волосы были разубраны весенней зеленью. В другой раз у президента несколько дней прожили известные оперные певцы «на первых ролях». Они вошли во вкус и тут же, в гостиной, сымпровизировали чуть ли не половину оперы «Кармен», предназначив шкафам и портьерам изображать притон контрабандистов или севильскую площадь.
Два раза гастролировал Художественный театр33, и мои родители побывали на всех представлениях. Перед их глазами прошли Книппер-Чехова34 и Качалов35, Масалитинов36, Германова37 и Скульская38, Берсеньев39, Вера Греч40 и Павлов41. Пронеслось неуловимое дыхание минувшей жизни, каким одно лишь искусство может порадовать человека, ничего не говоря прямыми словами, но увраче-вывая вконец. Качаловского Барона42 Белград не забыл, я слышала о нем живые отзывы даже после Второй мировой войны. У сербских театралов имелась в запасе та же пылкость, то же благодарственное отношение к художнику, щедрость на обожание, как некогда у петербургских. После гастроли Анны Павловой один белградский критик написал: «Это — артистка, из-за которой стоит жить на свете и из-за которой можно почитать за счастье быть славянином».
Драматический театр здесь тоже любили, но пьесы шли еще пока более или менее старинно-сентиментальные или отчизнолюбивые. В одной из них, где, между прочим, изображался сельский пир честной, режиссер велел поджаривать за кулисами жирную кожуру, чтобы запах донесся до публики. Это происходило как раз в тот сезон, когда меня произвели на свет. Но необходимо сразу же подчеркнуть, что литературный, музыкальный и всякий иной духовный рост продвигался в Сербии исключительно быстро. Об этом свидетельствовали последовавшие тридцатые годы. Многие из русских оставались
недоучками и любителями, в то время как сербы держали равнение на западноевропейский прогресс. Прошло немного лет после первой войны, а известный белградский музыкальный критик уже писал: «Настал крайний срок, чтобы русские эмигранты начали удовлетворять потребностям нашей культурной среды; хватит дилетантизма, хватит стихийных взлетов, ими нас больше не удивишь».
И моя мать внесла свой скромный вклад. В первый год их пребывания в Белграде, пока она еще преподавала в гимназии, перед тем как перевестись в музыкальное училище (пока и не зная сербского языка, но обязавшись выучить его в полгода), ее девочки пели на уроках русские песни. Чем же другим и могли они заниматься, не имея общего языка? Дети пели совершенно непонятное для них: «Во лузях» и заразительно хохотали, когда наталкивались на смешные для из слуха словосочетания. У молодой преподавательницы бывали иногда приступы такой тоски, такой нервной развинченности, что она начинала плакать тут же, посреди урока. Тогда встревоженные девочки выпархивали как облачко мотыльков из парт, бежали по направлению к кафедре и, нежно обнимая наставницу, принимались лепетать ей свои нечленораздельные утешения.
«Вы ведь подумайте, дорогая моя, — писала мать своей приятельнице, переехавшей из Петербурга в Гельсинфорс (письма почему-то не были посланы, или возвратились, теперь они у меня), — что приходится делать! Преподавать по-сербски!!! [...] Впрочем, язык довольно архаичный, иногда напоминает церковный, говорят: "Млеко"*, "Хладный"**, "Длань"***; ребенка окликают: "Сыне мой" — сына, равно как и дочку, так как дочка в семье — это почти что несчастье, и в ней стараются видеть мальчика. А знаете, как я преподавала музыку в гимназии? Без рояля. Такая получилась глупость [...].
Вообще мы сами себе сказали, что надо успокоиться. И это нам удается, главным образом, благодаря наличию повседневной довольно тяжелой работы — умственной, да и физической. Я отчетливо чувствую на себе всю благость труда. Ну каково бы мне теперь было, если бы я не была пригодна ни к какому ремеслу, если бы целыми днями сидела да думала, шелуша картошку к обеду, и еще бы сознавала, что вишу на шее у мужа! Наша жизнь — жизнь квалифицированных рабочих. Живем в одной комнате, по утрам муж топит печь, чтобы согреть чай, да и нас самих, потом
* Млеко (сербск) — молоко.
** Хладан, хладни (сербск) — холодный, прохладный.
*** Длан (сербск) — ладонь.
мы уходим на наши службы, вечером сходимся и опять растапливаем, читаем и заваливаемся спать в девять часов. И в такой жизни есть что-то удовлетворяющее. Раз уж выпало на нашу долю пережить ужасы войны и революции и быть политическими эмигрантами, то так все-таки лучше. Муж определенно отдыхает от военных кошмаров и предается своему делу, которое, в конце концов, очень любит: водопроводное ведь дело одинаково во всякой почве. А я. я должна сознаться, что впервые после четырнадцатого года вспомнила, что есть на свете и радости, и иные интересы, кроме политики и вопросов пропитания. Вспомнила я, что я еще совсем молодая и славненькая, здесь даже в красавицы попала. Взяла да и сшила три платья и лакированные туфельки купила.
Женщины тут, правда, красивые, но немного иконописные, с византийскими лицами. Рабы мужей. У меня есть сослуживица, очень милая сербская дама. Так она, несмотря на строгость и резкость директора, почти каждое утро опаздывает на уроки и все извиняется. Знаете, почему? Муж, видите ли, по утрам лежит в постели, и она должна каждое утро идти на базар за свежим мясом и подавать ему горячие котлетки в постель. Это его зарядка на день. А ее зарядка — сбегать на рынок, изжарить и, вдобавок, выслушать замечания директора. Времени здесь не умеют экономить: знать, много его [...]».
ПРИМЕЧАНИЯ
Куманово — город в северной Македонии. Впервые упоминается в турецких документах в 1519 г. Осенью 1912 г. близ него произошло одно из крупнейших сражений 1-й Балканской войны (Кумановская битва), в ходе которого 1-я сербская армия под командованием престолонаследника Александра Карагеоргиевича нанесла поражение туркам. В 1913 г. был присоединен к Сербии. В 1918-1929 гг. входил в состав Королевства СХС, в 1929-1941 — Королевства Югославии. Ныне — в Бывшей Югославской Республике Македония. Южная (или Новая) Сербия — обобщенное название новых территорий, присоединенных к Королевству Сербии в результате Балканских войн (1912-1913): Вардарской Македонии, Косова и Мето-хии, части Рашки (Новипазарского санджака). Вране — город в южной Сербии. Впервые в исторических источниках упоминается в 1093 г. В 1455-1878 гг. входил в состав Османской империи. По решению Берлинского конгресса (1878) Враньский округ, вместе с городом, был присоединен к Сербскому княжеству.
2
10
Карагеоргиевич Александр (1888-1934) — младший сын короля Петра I; престолонаследник Сербии (1909-1914), принц-регент Сербии (1914-1918), Королевства сербов, хорватов и словенцев (1918-1921); король Королевства СХС (1921-1929) и Королевства Югославии (1929-1934). Погиб в Марселе в результате покушения.
Ниш — город в южной Сербии на реке Нишава. Основан в I в. римлянами под именем Наис. Место рождения Константина Великого. В 1878 г., после нескольких веков пребывания в составе Османской империи, по решению Берлинского конгресса присоединен к Сербскому княжеству.
Карагеоргиевич Петр (1844-1921) — старший сын князя Александра; король Сербии (1903-1918) и Королевства сербов, хорватов и словенцев (1918-1921).
Пашич Никола (1845-1926) — виднейший государственный деятель независимой Сербии и Королевства сербов, хорватов и словенцев. В 1872 г. закончил Высшую политехническую школу в Цюрихе. Участник социалистического движения С. Марковича. Основатель и бессменный руководитель Сербской народной радикальной партии — крупнейшей национальной политической организации. В 1891-1926 гг. 22 раза занимал пост премьер-министра Сербии и Королевства СХС. Один из главных творцов «Первой Югославии». А. К. Вронский — персонаж романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», в финале романа уезжает добровольцем в Сербию для участия в Сербо-турецкой войне (1876 г.). Прототипом Вронского явился полковник Н. Н. Раевский 3-й — внук легендарного бородинского героя, генерала от кавалерии Н. Н. Раевского 1-го. Шабац — город в западной Сербии, на реке Сава. Центр области Мачва. В старых сербских летописях назывался Заслон. Макензен Август фон (1849-1945) — германский генерал-фельдмаршал (1915). Командовал 9-й армией в ходе Варшавско-Ивангородской и Лодзинской операций. В апреле-сентябре 1915 г. — командующий 11-й армией, совершившей Горлицкий прорыв. В октябре того же года возглавил германские, автро-венгерские и болгарские войска, сосредоточенные против Сербии. В результате проведенной операции к началу декабря вся территория Сербии была оккупирована.
Речь идет о Милоше Обреновиче (1780-1860) — князе Сербии в 1815-1839 и 1858-1860 гг. и основателе династии Обреновичей (княжеская: 1815-1842 и 1858-1882; королевская: 1882-1903).
4
5
6
7
8
9
12
13
14
15
16
Центральные силы (или Центральные державы) — военно-политический блок государств, противостоявших государствам Антанты в Первой мировой войне. Предшественником блока был Тройственный союз, образованный в 1879-1882 гг. в результате соглашений, заключенных между Германией, Австро-Венгрией и Италией. В начале Первой мировой войны Италия объявила о своем нейтралитете, а в апреле 1915 вышла из Тройственного союза и вступила в войну на стороне его противников. Османская империя и Болгария присоединились к Германии и Австро-Венгрии уже в ходе войны. Османская империя вступила в войну в октябре 1914 г., а Болгария — в октябре 1915 г.
Салоникский фронт — фронт боевых действий, возникший в октябре-ноябре 1915 г. под командованием генерала М. Сарайля. С июня 1918 г. Салоникский фронт возглавил французский генерал Л. Ф. Франше д'Эспере. Решительный перелом в положении на фронте наступил в сентябре 1918 г. Болгарские войска и 11-я германская армия были разбиты, и 29 сентября Болгария капитулировала. Начался разгром австро-германской коалиции. Обренович Михаил (1823-1868) — князь Сербии (1839-1842; 1860-1868), сын Милоша Обреновича. Потерпев неудачу в борьбе с уставобранителями, в 1842 г. был вынужден покинуть Сербию. Но Свято-Андреевская скупщина, сместив Александра Карагеор-гиевича, восстановила на престоле Милоша и Михаила как его наследника. 29 мая 1868 г. князь Михаил Обренович был убит сторонниками Карагеоргиевичей.
Кватроченто, также Кваттроченто (от итал. Quattrocento — четыреста; сокращенное от mille quattrocento — тысяча четыреста) — общепринятое обозначение эпохи итальянского искусства XV в., то есть раннего итальянского Возрождения, характеризующегося расцветом архитектуры, живописи и скульптуры. В этот период в Италии работала плеяда выдающихся мастеров, среди которых Бруннелески, Донателло, Боттичелли и др.
Чинквеченто, также Чинквиченто (от итал. Cinquecento — пятьсот; сокращенное от mille cinquecento — тысяча пятьсот) — итальянское название XVI века. Историками искусства и культуры используется для обозначения периода конца Высокого Возрождения и Позднего Возрождения. В это время работали величайшие мастера: Леонардо да Винчи, Микельанджело, Рафаэль Санти и Тициан, а также Веронезе и Тинторетто, чье творчество относится к заключительному этапу в истории итальянского Ренессанса.
17
18
19
20
21
Королевство сербов, хорватов и словенцев (Королевство СХС) — официальное название государства, возникшего 1 декабря 1918 г. в результате объединения югославянских территорий Австро-Венгрии (Словения, Хорватия и Славония, Далмация, Босния и Герцеговина, Воеводина) с независимыми королевствами Сербией и Черногорией. Во главе Королевства СХС стояла сербская династия Карагеоргиевичей. В 1929 г. оно было переименовано в Королевство Югославия.
Орден святого Савы — государственная награда Сербии и Королевства сербов, хорватов и словенцев (Королевства Югославии). Присуждался за заслуги в области культуры, образования, науки, государственной службы, богословия, а также за услуги, оказанные королю, государству и народу. Подразделялся на пять степеней (классов). Был учрежден королем Миланом Обреновичем 23 января 1883 г. в честь св. Савы Сербского (1169-1237) — первого архиепископа автокефальной Сербской Православной Церкви. Врнячка Баня — город в юго-восточной Сербии; туристический центр и бальнеологический курорт (сербск. — бааа). Расположен в долине реки Банска — правого притока Западной Моравы. Следы материальной культуры свидетельствуют о том, что местными минеральными источниками пользовались еще древние римляне. Один из источников — Бош Кошапш — стал символом Врнячкой Бани. Голубац — город в восточной Сербии. Известен по одноименной крепости, сохранившейся до сих пор. Крепость Голубац — средневековое венгерское крепостное сооружение, построенное в XIV в. на берегу Дуная — вблизи Железных ворот, между сербскими городами Голубац и Кладово. Самым драматичным периодом в истории крепости был XV в., когда венгерский король доверил управление ею сербским деспотам Лазаревичам и Бранковичам. В 1427 г. Голубац захватил султан Мурад II.
Имеется в виду Джердап I (Железные ворота I) — гидроэлектростанция на Дунае на границе Сербии и Румынии — в сужении Железные ворота, в 943 км от устья. ГЭС находится в совместной собственности Сербии и Румынии (каждой стороне принадлежит половина мощности и выработки станции). Джердап I — самая крупная ГЭС на Дунае и одна из мощнейших в Европе. Строилась в 1964-1972 гг. при активном техническом содействии СССР. «Гибель богов» (или «Сумерки богов») — опера Рихарда Вагнера, завершающая тетралогию «Кольцо Нибелунга». Впервые опера поставлена в 1876 г.
23 Ку ропаткин Алексей Николаевич (1848-1925) — военный и государственный деятель; генерал от инфантерии (1901), генерал-адъютант (1902). С 1899 г. — военный министр России. С 1904 г. — командующий Маньчжурской армией, затем — главнокомандующий русскими войсками на Дальнем Востоке. Во время Первой мировой войны командовал 5-й армией Северного фронта. В 1917-1925 гг. проживал в своем имении в Псковской губернии. Отец автора воспоминаний, Г. Г. Грицкат, в детстве был очень дружен с сыном А. Н. Куропатки-на и фактически воспитывался в его семье.
24 Попова Елизавета Ивановна (1889-?) — оперная певица.
25 Каракаш Михаил Иванович (1887-1937) — лирический баритон. В 1911-1918 гг. солист Мариинского театра; дебютировал в роли Онегина. В 1921 г. с женой, Е. И. Поповой, выехал за границу. Гастролировал в Италии, Испании, Франции. До начала 30-х гг. пел в Белграде и Русской опере в Париже.
26 Карагеоргиевич Мария (1900-1961) — дочь румынского короля Фердинанда Гогенцоллерна и королевы Марии. В 1922 г. вышла замуж за Александра Карагеоргиевича, которому родила трех сыновей — Петра (в 1934-1944 гг. король Петр II), Томислава и Андрея.
27 Дворжак Антонин Леопольд (1841-1904) — знаменитый чешский композитор; автор оперы «Русалка». В его сочинениях широко используются мотивы и элементы народной музыки Богемии и Моравии.
28 В 1899 г. княжич Александр Карагеоргиевич приехал в Санкт-Петербург и был зачислен в Императорское училище правоведения. Осенью 1905 г. он снова прибыл в Петербург и поступил в Пажеский корпус. В 1907 г. вернулся в Белград, где продолжил обучение по программе Корпуса, приезжая в Петербург только для сдачи экзаменов. «В 1910 г. королевич кончил полный курс Пажеского корпуса по его программе, но так как он заканчивал его не в стенах Корпуса, то не получил права носить Пажеский знак, установленный 12 декабря 1902 г. по случаю столетнего юбилея Корпуса» (Епанчин Н. А. На службе трех императоров // Русские о Сербии и сербах. СПб., 2006. Т. 1. С. 483).
29 Романов Всеволод Иоаннович (1914-1973) — князь, сын князя императорской крови Иоанна Константиновича и сербской королевны Елены Петровны — сестры Александра Карагеоргиевича.
30 Белич Александр (1876-1960) — сербский (югославский) ученый-филолог, академик (1906); ректор Белградского университета (19331934), президент Сербской Академии наук и искусств (1937-1960). Изучение филологии начал в Великой школе (Белград), продолжил
в Новороссийском (Одесса) и Московском университетах. По окончании обучения получил предложение работать на филологическом факультете МУ, но в 1899 г. вернулся в Белград, став доцентом Великой школы. С 1906 г. — профессор Белградского университета (образован в 1905 г. на базе Великой школы). В 1905 г. основал журнал «Сербский диалектологический сборник», выходивший под его редакцией более полувека. Создал знаменитую лингвистическую школу, в состав которой входила и И. Г. Грицкат-Радулович. Почетный профессор МГУ им. М. В. Ломоносова.
31 То есть Александра Обреновича (1875-1903) — короля Сербии в 1888-1903 гг.
32 Ъур^евдан (сербск) — день св. Георгия, праздник южных славян, сербов. Отмечается 23 апреля (6 мая). Многие сербы в этот день празднуют «славу». Празднование дня св. Георгия связано с началом весны.
33 В 1919 г. одна часть Московского Художественного Театра (так называемая «Качаловская группа»), находясь на гастролях, оказалась отрезанной армией А. И. Деникина, взявшей Харьков. После выступлений в Харькове, Одессе, Екатеринодаре, Тифлисе, Батуме Кача-ловская группа «Вишневым садом» открыла гастроли в Софии (20 октября 1920 г.). В январе 1921 г. выступления продолжились в Белграде, Загребе, Любляне, Праге. В 1922 г. часть группы вернулась в Россию. В 1922-1924 гг. МХТ находился на гастролях в Европе и Америке.
34 Книппер-Чехова Ольга Леонардовна (1868-1959) — русская, советская актриса; народная артистка СССР (1937). Жена А. П. Чехова.
35 Качалов (Шверубович) Василий Иванович (1875-1948) — русский, советский театральный актер; народный артист СССР (1936), лауреат Сталинской премии 1-й степени (1943).
36 Масалитинов Николай Осипович (1880-1961) — русский и болгарский театральный деятель; актер, режиссер, педагог; народный артист НРБ (1948). В отличие от своих коллег, не вернулся в СССР после вынужденной эмиграции. С 1925 г. жил и работал в Болгарии. Умер в Софии.
37 Германова (Красовская-Калитинская) Мария Николаевна (18841940) — русская актриса. По окончании Школы МХТ принята в его труппу (1902-1919). С 1919 г. — в эмиграции; играла в театрах Праги, Парижа и др. После раскола «Качаловской группы» (1922, в связи с отъездом части ее членов на родину) возглавила «Пражскую группу» невозвращенцев.
38 Скульская Елизавета Феофановна (1887-1955) — русская, советская актриса; заслуженная артистка РСФСР (1948). С начала 1920-х гг. в
эмиграции, работала в «Пражской группе». В 1922 г. вернулась в СССР. Жена М. М. Тарханова.
39 Берсенев (Павлищев) Иван Николаевич — русский, советский актер, театральный режиссер; народный артист СССР (1948). В МХТ (МХАТ) с 1911 г.
40 Греч (Коккинаки) Вера Мильтиадовна (1893-1974) — русская актриса. С начала 1920-х гг. в эмиграции, работала в «Пражской группе» МХТ. После 1922 г., когда часть ее вернулась в СССР, продолжила гастроли вместе с оставшимися актерами. Жена Павлова. После гастролей в Париже 1928 г. В. М. Греч и П. А. Павлов берут на себя роль лидеров бывших «пражан». В начале 1930-х гг. они гастролируют в Испании, в середине 1930-х получают приглашение играть в Белграде. В 1943 г. возвращаются в Париж. Греч и Павлов славились не только как талантливые актеры, но и как преподаватели сценического искусства. Имели свою собственную студию в Кембридже, получили широкую известность своими спектаклями в разных театрах мира.
41 Павлов Поликарп Арсеньевич (1885-1974) — актер МХТ; с начала 1920-х гг. в Париже, в составе «Пражской труппы», с 1922 г. гастролировал с В. М. Греч.
42 Качаловский Барон — персонаж пьесы А. М. Горького «На дне» в исполнении В. И. Качалова.
Shemyakin А. L., Silkin А. А. "Down with Monarchy! Long live King Peter!" (From the Notes by a Serbian Academician)
In the publication there are fragments of memoirs by Academician of the Serbian Academy of Sciences I. G. Gritskat-Radulovic. She describes "meeting" of her parents, Russian emigrants, with Serbia which became their second Motherland.
Key words: I. G. Gritskat-Radulovic, Serbia, Yugoslavia, Russian emigration.