УДК 1 (47+57) : 316.3
Г. А. Касьянов «Дискурсивная формация» позднесоветского общества
В статье рассмотрен и реинтерпретирован ряд ключевых понятий социально-антропологической модели позднесоветского общества, развитых известным американским антропологом А. Юрчаком. Основное внимание сосредоточено на таких категориях как дискурсивная формация, авторитетная речь и пространство вненаходимости. Использование этих категорий позволяет отказаться от традиционной бинарной модели советского общества.
The article examines and reinterprets a series of key concepts of the socio-anthropological model of late Soviet society, developed by the American anthropologist A. Yurchak. The article focuses on the categories of discursive formation, authoritative speech, and space of being "vne". The use of these categories allows to reject the traditional binary model of Soviet society.
Ключевые слова: авторитетная речь, авторитетный дискурс, дискурсивная формация, пространство вненаходимости, советология, советская система.
Key words: authoritative speech, authoritative discourse, discursive formation, space of being "vne", Soviet studies, Soviet system.
Каждый текст несёт на себе отпечаток той эпохи, тех социальных условий, той интеллектуальной атмосферы, в которых он был создан1. Развитый навык позволит с уловить интонации знакомого читателю стиля даже если современная речь напомнит о нём лишь случайно занесённым в неё отголоском. Советские политико-идеологические тексты первых послереволюционных лет заявят о себе звонкой, самоуверенной, но стремительно бронзовеющей формой, призваннои выразить вспышки не успевшего ещё угаснуть революционного энтузиазма. Официальные тексты 1950-х - начала 1980-х годов - усыпят гладкими, длинными периодами бессодержательных, зачастую тавтологичных фраз. И, наконец, перестроечные тексты выдохнут пенящимся многословием вымученного задора, смысловой рыхлостью и едва сдерживаемым восторгом от ощущения неожиданно распахнувшейся свободы.
© Касьянов Г. А., 2017
1 Автор уже высказывался о подобной ситуации на примере текстов так называемой «культурологии» см.: [1].
Узнаваемость стиля не может быть случайным явлением, эпифеноменом лукавой читательской прихоти. За массой выдержанных в едином стиле текстов стоит нечто, их породившее, глубоко укоренённое в общественном сознании и бытии, позволяющее любому, даже крайне малообразованному и филологически бездарному индивиду, подключаться к себе как к источнику общественно-приемлемых форм речи, способных рассматриваться в качестве своеобразных механизмов социализации, помогающих индивиду встроить себя в господствующую дискурсивную систему на правах лояльного, толерантного ей компонента. Это нечто получило название «дискурсивной формации» в социально-антропологическом исследовании А. Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось»1.
Под дискурсивной формацией, опираясь на М. Фуко, Юрчак понимает:
«... разнородную среду высказываний, текстов, идей, культурных норм и законодательных актов, не связанных друг с другом напрямую, но имеющих отношение к более-менее общей теме, общие структурные принципы языковых и других дискурсивных высказываний, циркулирующих в обществе в определенный исторический период.» [5, с. 318] <...>. «Дискурсивная формация не организована как единый и явный дискурс на определенную тему. Ее элементы (высказывания, формулировки, идеи, недосказанности, непроговоренные общепринятые посылы) могут появляться независимо друг от друга и в не связанных между собой напрямую областях. Они формулируются разными авторами, на разный лад, по разным поводам. Они не обязательно отражают схожие взгляды на одну проблему или единый подход к ней, они могут соглашаться или противоречить друг другу. Тем не менее в этой распределенной дискурсивной среде постепенно формируются общие принципы и способы говорения и думания на определенную тему, в результате чего в ней может появляться общее понимание некоторых явлений и феноменов истории» [5, с. 319].
Предложенное А. Юрчаком понимание дискурсивной формации может быть проиллюстрировано на примере следующего довольно тривиального наблюдения. Цивилизация требует от нас рациональности: правильное поведение, объективно обосновываемая система ценностей, разумная речь. Но что значит говорить разумно, умно? Можно ли считать «Философские письма» П. Я. Чаадаева умными? Мы скажем: «Безусловно!». Но этот ответ будет лишь потаканием интеллектуальной традиции, сложившейся издавна в нашей интеллигентской среде. Как известно ничто не помешало царю Николаю I назвать Чаадаева «безумцем», т. е. отказать его речи в разумности. Уверен, что и сейчас в нашем обществе немало единомышленников
1 Юрчак А. Это было навсегда пока не кончилось. Последнее советское поколение. М.: Новое литературное обозрение, 2014.
Николая Палкина, искренне и рьяно солидаризирующихся с ним в его отношении к Чаадаеву, и с насмешкой отвергающих наше худосочное интеллигентское мнение.
Выражение «говорить разумно», помимо указания на соответствие логике (объективно существующему логосу, нусу), приобретает второй, более узкий смысл, указывающий на соотнесённость речи с той самой «разнородной средой высказываний, текстов, идей, культурных норм <...> законодательных актов <...> и других дискурсивных высказываний, циркулирующих в обществе в определенный исторический период», которую А. Юрчак называет дискурсивной формацией. Таким образом понимаемая разумность не есть уже разумность в высоком, философском смысле этого слова. Речь идёт не о разумности философской сентенции или научного постулата, претендующих на вневременную и общечеловеческую объективность. Это разумность более низкого порядка, в большей степени коррелирующая с тем, что мы привыкли называть установками социальной нормы, несущей на себе остро выраженные черты той исторический, этнокультурной, социально-экономической специфики, в рамках которой эта норма была сформирована.
При этом не столь уж важно, какие именно темы затрагиваются в конкретном, отдельно взятом проявлении господствующей дискурсивной формации, и какие риторические приёмы использует порождающий её индивид или институт. Важно то, что эта речь (или любой другой способ осмысленного публичного самовыражения) соответствует нормам доминирующего в обществе коммуникативного консенсуса - т. е. системе почти никогда не вербализируемых правил и пониманий того, что, когда, где и как говорить (а чего и где не говорить) для того, чтобы считаться органичным элементом социальной системы и сводить на нет риски быть этой системой отторгнутым. В этом плане можно говорить и соотносимости дискурсивной формации с речевыми практиками мифоритуального сознания. В сложноустро-енном социуме мифология из «механизма» буквалистски-достоверного объяснения мира превращается в инструментарий ритуально-иносказательного выражения жизненных смыслов [4. с. 276].
Понятию дискурсивной формации у А. Юрчака соположено, но не отождествлено с ним, понятие авторитетного дискурса и/или авторитетной речи. Авторитетный дискурс, по А. Юрчаку:
«... организован вокруг некой внешней, не поддающейся сомнению идеи абсолюта или догмы (религиозной, политической, научной) <...>. Все другие виды дискурса являются вторичными по отношению к нему - они могут существовать только при условии, что имеется этот авторитетный дискурс. Они должны постоянно ссылаться на него, цитировать его, использовать его и так далее, но при этом не могут критиковать его, вмешиваться в него или ставить его под сомнение» [5, с. 54].
Привилегированное положение авторитетной речи не означало, что к её производству не могли подключаться так называемые «рядовые граждане»: рабочие, служащие, наиболее многочисленный низший кадровый состав комсомольских, партийных, профсоюзных работников. Более того, их включённость в производственный цикл таких мероприятий была регламентирована и прямо предписывалась распорядками советской обрядовости, а уклонение от участия в них могло быть воспринято как проявление нелояльности.
В качестве примеров авторитетной речи Юрчак приводит высказывания, характерные для отчётов и выступлений комсомольских работников, тексты публичных речей первых лиц государства, газетные передовицы и т. п. На этих примерах легко увидеть, что непосредственно информирующая функция подобных текстов была ничтожной. В то время как основными их функциями были самовосприятие и самопрезентация советской системы. Посредством воспроизводства авторитетной речи система обретала способность как видеть саму себя, так и преподносить себя всему, что ей не являлось. Посредством регулярного воспроизводства этих актов самовосприятия и самопрезентации обеспечивалось само существование советской системы.
И в самом деле: материальный базис в виде производственных мощностей, армии, репрессивно-карательного аппарата, сам по себе сущностью советского политического строя не являлся. В конструкциях материального базиса, взятых как таковые, не было ничего советского, тем более коммунистического, какими бы словами и символами они не помечались. В той мере в какой советский строй представлял из себя идеократию, он, несмотря на официально декларируемые историко-материалистические постулаты, значительно в большей мере чем любой буржуазно-капиталистический режим зависел от мира идей и являлся в определённом смысле реализацией идеального платоновского государства, возглавляемого ареопагом философов. Советское Политбюро за отсутствием институтов легитимации, традиционных для буржуазного общества, обретало легитимность за счёт своей роли полномочного представителя господствующей дискурсивной формации. Не удивительно, поэтому, что советская система так стремительно коллапсировала как только заседающие в «ареопаге» «философы» допустили неосторожность устами Горбачёва признаться в том, что не обладают знанием, достаточным для рационального управления страной, а знание это может быть обретено где-то за пределами авторитетного дискурса, за пределами марксистско-ленинской идеологии, в сфере науки, которая,
неизбежно, шире, сложнее и многообразнее марксистской философии и целиком в её рамки, очевидно, не укладывается [5, с. 573-581].
Нельзя не отметить, что социально-антропологическая концепция А. Юрчака оспаривает классическую либеральную концепцию советского общества, в координатах которой об этом обществе принято говорить как о тоталитарном, разделённом лишь на два непримиримо противоборствующих полюса: (1) советскую систему, опредмечен-ную в институтах советской власти, партийных органах, комсомольских организациях, репрессивном аппарате и (2) уклоняющееся от действия этих структур общество: диссиденты, открыто выступающие против системы, свободомыслящие интеллигенты с «фигой в кармане», деятели неофициального (подпольного) искусства (так называемый андеграунд) и т. д.
Поднятый Юрчаком материал демонстрирует явную недостаточность этой жёсткой, бинарной схемы. Не будет преувеличением сказать, что подавляющий объём социокультурной реальности позднесоветского общества попросту ускользает от взора такой дихотомической оптики. В ходе предпринятого исследования автору становится ясно, что советское общество, (его большая часть, взятая в качестве объекта историко-антропологического анализа) должно мыслиться как расположенное между теми двумя полюсами, противоборство которых постулируется охарактеризованной выше либеральной концепцией. Главная проблема либеральной советологии, согласно А. Юрчаку, заключается в том, что предлагаемая ей модель концентрировала внимание на маргинальных по сути и относительно малочисленных слоях советского общества, находившихся в процессе перманентного политико-идеологического антагонизма. В то время как основной пласт социальной реальности, располагавшийся между этими слоями, выпадал из сферы исследовательского внимания.
Как показывает А. Юрчак, для того, чтобы соответствовать критериям господствующей дискурсивной формации не обязательно придерживаться общепринятого набора тем, например (как в советское время), неизменно выражать уверенность в безоговорочной правильности последних решений партии и восхвалять почивших и ныне здравствующих вождей. Доминирующий статус обретается дискурсивной формацией не потому (не только потому), что она принуждает воспроизводить в публичном пространстве лишь строго определённые идеи, заданные высшими партийными функционерами, идеологами. Напротив, у этого доминирования есть значительно более фундаментальная и, одновременно, близкая, интимная для подавляющего большинства граждан основа. Наряду с официальной речью
и другими регламентированными советским государством ритуальными практиками, советская дискурсивная формация включала в себя «большое количество социальных, политических, экономических, творческих сред», наполнявших жизнь среднестатистического советского гражданина богатым набором искренне увлекавших его занятий, множеством видов осмысленной, интересной и социально значимой деятельности.
Задавая жёсткий идейно-политический и институциональный каркас общественной жизни, политическая система СССР, в то же время, предоставляла советским гражданам довольно широкую свободу производства непосредственных форм жизнедеятельности, заполняющих образуемые этим каркасом пустоты. Для обозначения таких не регламентируемых, не предписанных авторитетным дискурсом, но, в то же время, и не противоречащих ему форм и способов организации жизни людей в позднесоветском обществе А. Юрчак использует термин М. Бахтина «вненаходимость». Есть все основания согласиться с автором предисловия к книге А. Юрчака, антропологом Александром Беляевым, по словам которого:
под «вненаходимостью» А. Юрчак понимает «особый вид взаимоотношения субъекта и государства» [5, с. 7], а также «новые пространства свободного действия, которые официальный дискурс системы не в состоянии описать и которых система не ожидает, поскольку они не совпадают с ее дискурсом, но и не находятся в оппозиции к нему» [5, с. 16].
«Вненаходимость» включала слушание рок-групп и зарубежного радио, чтение запрещенных философских книжек и поэзии, посещение кафе «Сайгон», рассказывание анекдотов и тому подобное [2]. Как показано в исследовании, пространства вненаходимости могли появляться где угодно: «в кочегарке и кабинете комитета комсомола, в квартире друзей и лаборатории ученых-физиков» [5, с. 16]. По словам автора:
«Простые советские граждане активно наполняли свое существование новыми, творческими, позитивными, неожиданными и не продиктованными сверху смыслами - иногда делая это в полном соответствии с провозглашенными задачами государства, иногда вопреки им, а иногда в форме, которая не укладывается в бинарную схему за-против. Эти положительные, творческие, этические стороны жизни были такой же органичной частью социалистической реальности, как и ощущение отчуждения и бессмысленности» [5, с. 45].
Большая часть книги А. Юрчака посвящена описанию и анализу многочисленных «пространств вненаходимости», широко распространённых в позднесоветском обществе и, несмотря на свою неза-
метность, а порою и скрытность (полуподпольность), выполнявших чрезвычайно важную функцию в поддержании его политической стабильности.
Особого критического рассмотрения достойна присущая А. Юр-чаку склонность приписывать вненаходимости подрывной потенциал, видеть в ней фактор, работавший, якобы, на скрытое подтачивание советской системы и каким-то образом обусловивший её катастрофическое крушение. Наиболее отчётливо данная склонность отразилась в следующем его тезисе:
«Установив жесткий контроль над формой описания советской жизни, государственная система, сама того не подозревая, высвободила процесс творческого переосмысления и преобразования этой жизни, которого никто специально не планировал и не ожидал, но который, безусловно, подрывал эту систему изнутри» [5, с. 234].
Стоит, пожалуй, согласиться, с мнением цитируемых ниже критиков и признать, что в данном случае А. Юрчак выдаёт желаемое за действительное, приписывая вненаходимости на деле отсутствовавший у неё революционный потенциал. Напротив, предпринятый А. Юрчаком анализ множества неформальных объединений, режимов общения и социальных практик, позволяет, скорее, сделать вывод о том, что пространства и практики вненаходимости, будучи встроены в структуру советского авторитетного дискурса, носили глубоко консервативный характер и, вопреки тому, что пытается приписать им А. Юрчак, выполняли преимущественно стабилизирующую функцию, играли роль своеобразной социо-психологической «отдушины», без которой официоз и принудиловка советской системы становились бы невыносимыми для значительно большего числа граждан, подталкивая их решительному и откровенному политическому сопротивлению, наподобие того, примеры которого демонстрировали диссиденты1. А. Космирский и М. Туровец совершенно справедливо замечают по этому поводу, что:
«... все эти культурные явления [пространства и феномены вненаходимости - Г. К.] не имеют никакого отношения к "подрыву режима"». Наоборот -психозащита позволяет снять внутреннее напряжение, не касаясь его внешних причин, и тем самым сохранить целостность личности» [2].
Массовый советский субъект, производя пространства вненаходимости, укрывался в них не только от авторитетного дискурса совет-
1 Впрочем, в одном из ответов на аналогичную критику А. Юрчак корректирует свою позицию по данной проблеме, отвечая, что: «.объект анализа в книге - это не причины крушения, а. условия, которые сделали возможным это крушение, но не позволили его предвидеть» [3].
ской власти, но и от дискурса, порождаемого диссидентским сообществом. Показательным в этом отношении выступает сюжет, отражённый А. Юрчаком в его интервью с советским литератором Виктором Топоровым:
«По словам Топорова, людей из его компании <...> чисто "политические" вопросы не интересовали и они молчаливо держались в стороне от диссидентов: "... [хотя в Сайгоне также] крутились диссиденты, у них была своя компания. Мы здоровались за руку, всякое такое, но это было неинтересно, у нас был свой круг"» [5, с. 286].
Аналогичная ситуация была характерна и для музыкальной среды. Об этом свидетельствует, выдержка из интервью А. Юрчака с Александром (Аликом) Каном, музыкальным критиком и близким другом «многих участников рок-музыкальной и джазовой сред того времени» [5, с. 293]. Приведённые свидетельства дают понять, что диссидентский (оппозиционный) дискурс не выступал в глазах советского субъекта сколько-нибудь радикальной противоположностью авторитетной речи, а фигурировал в качестве специфической (инвертированной) части господствующей дискурсивной формации.
К слову сказать, речи и политические практики современных диссидентов (левой и либеральной оппозиции) структурно построены по лекалам авторитетной дискурсивной формации, и именно поэтому, зачастую, отторгаются массой, которую мы рутинно упрекаем в пассивности и аполитичности. Исследовательская оптика А. Юрчака позволяет показать, что эти упрёки не всегда справедливы, поскольку на очень важном уровне, на уровне культуры речепроизводства оппозиция не предлагает массам никакой ощутимой альтернативы, а лишь ставит себя на место господствующего субъекта, определяющего каноны своей версии авторитетной речи.
Антропологическая модель А. Юрчака явно стоит особняком по отношению к многочисленным, агрессивно-критическим публикациям, претендующим не только на социально-антропологический анализ советского общества, но и на осуществление своего рода этико-политического суда над ним. К своему объекту - позднесоветскому обществу - А. Юрчак, напротив, подступается с крайне мягкой, порой даже нежной обходительностью. В той интонации, в которой Юрчак рассказывает о знакомой ему по личному опыту советской реальности отчётливо слышны ностальгические, умиротворённые нотки. Этот нейтрально-доброжелательный тон, позволяет сформировать в целом позитивный облик позднесоветского общества как социальной формы, жизнь в которой была вполне сносной, а, местами, и просто прекрасной. Не удивительно, что исследование сразу испытало на себе
нападки со стороны либеральной и лево-либеральной критики, традиционно нетерпимо относящейся к любому художественному или интеллектуальному продукту, дающему повод заподозрить в излишних симпатиях к СССР или хотя бы в недостаточно выраженном критическом отношении к его реалиям.
В качестве общих выводов из проведенного в статье анализа концепции А. Юрчака сформулируем следующее:
1. В культурном отношении советское общество представляло собой вполне устойчивое, стабильно воспроизводящее себя образование.
2. Даже из негативных факторов информационного голода и культурного дефицита советское общество оказывалось в состоянии произвести довольно-таки оригинальные и небезынтересные для антрополога институции, умело использующие ресурсы государства для освоения и распространения тех творческих направлений и практик, которые самой советской системой не поддерживались, а, порою, даже провозглашались «враждебными советскому образу жизни».
3. Вопреки преждевременным выводам автора, «пространства вненаходимости» не выполняли подрывной, революционизирующей функции, а, напротив, играли стабилизирующую роль.
4. Причины краха советской системы следует искать не в идейном или культурном кризисе общества, затворившегося от остального мира стеной «железного занавеса», а исключительно среди факторов экономического и политического характера.
Список литературы
1. Касьянов Г. А. Дисциплина с тёмной историей: мифы об истоках культурологии и их критика // XX юбилейные Царскосельские чтения: материалы меж-дунар. науч. конф. 20-21 апр. 2016 г.: в 3 т. Т. 1. / под общ. ред. В. Н. Скворцова. - СПб.: Изд-во ЛГУ им. А. С. Пушкина, 2016. - C. 95-102.
2. Космарский А., Туровец М. Скромное обаяние комсомола. Почему брежневский СССР стал героем лучшей научно-популярной книги 2015 года [Электронный ресурс]. - URL: https://lenta.ru/articles/2016/01/04/yurchak/ (дата обращения: 13.05 2017).
3. Платт К. М. Ф., Натанс Б. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака «Все было навечно, пока не кончилось» [Электронный ресурс]. - URL: http://magazines.russ.ru/nlo/2010/101/ke12.html (дата обращения: 21 05. 2017).
4. Смирнов М. Ю. Смысл мифологии: ментальное и социальное значения // Вестн. Русской Христианской Гуманитарной Академии. - СПб., 2005. - № 6. -С.277-279.
5. Юрчак А. Это было навсегда пока не кончилось. Последнее советское поколение. - М.: Новое литературное обозрение, 2014.