эквиваленты, как «Не все то золото, что блестит» - ««Es ist nicht alles Gold, was glänzt».
Наряду с межъязыковыми эквивалентами также существуют уникальные ФЕ, присущие только определенному языку В английском языке, например, к таким, относятся следующие фразеологизмы: Look as if one just came (stepped) out of a bandbox; Mutton dressed as a lamb; As like as an apple to an oyster; Smooth as a billiard ball; Spick and span; Yellow as a guinea. В русском языке примерами уникальных ФЕ являются: Коломенская верста; Каланча пожарная; Кровь с молоком; Косая сажень в плечах; Похоже, как гвоздь на панихиду.
В немецком: Das Kleid macht keinen Monch; die Kapuze macht den Monch nicht; als hatte man ihm die Butter vom Brot genommen.
Список литературы
1. Никитин М.В. Проблема классификации фразеологизмов, их
относительная устойчивость и варьирование // Проблемы устойчивости и вариантности фразеологических единиц. Тула, 1968. С. 61-74.
2. Бинович Л.Э., Гришин Н.Н. Немецко-русский фразеологический
словарь. Изд. 2-е, испр,доп. М.: Рус.яз., 1975. 312с.
3. Кунин А.В. Англо-русский фразеологический словарь. М.:Рус.яз.,1999.
512 с.
4. Молотков А.И. Фразеологический словарь русского языка. Изд.3-е.М.:
Рус.яз., 1978. 783 с.
5. The Worldworth Dictionary of idioms. Great Britain.: Worldworth Editions.,
1996. 432 c.
Васильев Игорь Евгеньевич
ЧЕЛОВЕК И ОБСТОЯТЕЛЬСТВА В «КОЛЫМСКИХ РАССКАЗАХ» В. ШАЛАМОВА1
Аннотация
Статья посвящена «Колымским рассказам» В. Шаламова как примеру «новой прозы», разрабатываемой писателем с опорой на факт и документ, в полемике с традиционными приемами психологизма, сюжетного вымысла. Автор приходит к выводу, что безжалостный взгляд на человека, трезвый аналитизм в изображении человека и суровых обстоятельств неволи не помешал писателю изобразить сопротивление злу и ростки человечности в самых запредельных адских условиях сталинских лагерей.
Ключевые слова: новая проза, человек, обстоятельства, лагерь, жизнь, смерть, выживание, человечность
Варлам Тихонович Шаламов - писатель и поэт, политический узник сталинских лагерей, отсидевший «в зоне» семнадцать лет, познавший всю подноготную пени-
1 Исследование подготовлено в рамках комплексного интеграционного проекта УрО - СО РАН «Сюжетно-мотивные комплексы русской литературы в системе контекстуальных и интертекстуальных связей (национальный и региональный аспекты)».
тенциарной системы тоталитарного общества. Он ненавидел лагерь, настаивал, что опыт лагерной жизни целиком отрицательный, и, тем не менее, снова и снова обращался к лагерному материалу, создав свои знаменитые «Колымские рассказы» - энциклопедию лагерной жизни, полностью опубликованную лишь посмертно.
В этот монументальный труд вошли сборники рассказов и очерков, названные «Левый берег», «Артист лопаты», «Очерки преступного мира», «Воскрешение лиственницы», «Перчатка, или КР-2». В «Колымских рассказах» Шаламов осмыслял важные нравственные вопросы о моральном сопротивлении человека машине уничтожения, о возможностях влияния на обстоятельства, о путях самосохранения в жесточайших условиях.
Участник трагических исторических процессов свидетельствовал от лица многомиллионных жертв, замученных в сталинских лагерях. «Я хочу только все запомнить, запомнить и описать», - говорит автобиографический герой рассказа «Букинист» [1, I, 330].
«Колымскими рассказами» Шаламов органически влился в поток литературных произведений, созданных бывшими узниками мест заключения. Создатели лагерной прозы - Л. Бородин, О. Волков, А. Жигулин, И. Солоне-вич, А. Солженицын, Б. Ширяев и др. - запечатлели ужас гулаговских застенков и, одновременно, затронули вечные нравственно-философские проблемы человеческого существования.
Человек, захваченный враждебными катаклизмами эпохи, - вот что определяет сферу интересов Шаламова, с героев которого «психологическая оболочка срывается нечеловеческим давлением лагерной жизни» и «остается голая человеческая суть» [2, 62]. Рельефно вырисовывая эту драматическую коллизию, писатель приходил к неутешительным выводам, что «человек оказался гораздо хуже, чем о нём думали русские гуманисты XIX и ХХ веков» [7, 154]. Концепция человека, особенности его видения и изображения у Шаламова в свете таких острых заявлений писателя требуют пристального внимания. Как и каких героев показывал писатель в «колымских рассказах»? В каких жизненных положениях и сшибках они предстают перед читателем? Эти вопросы нуждаются в осмыслении в первую очередь, если мы хотим понять специфику творчества прозаика.
Творчество Шаламова имеет широкий резонанс. В стране и за рубежом возник круг почитателей Шаламова и исследователей, давно и результативно изучающих колымскую прозу писателя (И. Сиротинская, Б. Лесняк, А. Солженицын, А. Синявский, Е. Волкова, В Ганущак, Е. Громов, Н. Есипов, И. Некрасова, И. Сухих, Л. Тимофеев, Е. Шкловский, Ю. Шрейдер, Л. Токер, Ф. Апанович, Е. Михайлик, М. Никольсон, М. Берютти). Одним из главных выводов, который признан в шаламоведении, является следующий: «Шаламов блистателен в своей попытке описать психологию действий в условиях длительных и безнадежных решений» [3, 241].
Заслуживает всяческого одобрения мысль В. Есипова о человековедческой направленности таланта прозаика: «Осмысляя исторические реалии в свете личного опыта, Шаламов, видимо, пришел к выводу что корень мирового зла таится не столько в идеях, хороших или плохих, и не в политической организации общества, сколько в самом человеке» [4, 173]. Мнение критика поддерживает екатеринбургский исследователь Н.Л. Лейдерман, который пишет о «Колымских рассказах»: «Здесь объект постижения не Система, а человек в жерновах Системы. Шаламова интересует не то, как работает репрессивная машина ГУЛАГа, а то, как «работает» человеческая душа, которую старается раздавить и перемолоть эта машина» [5, 152].
Однако есть и такие весьма авторитетные литераторы, по мнению которых, Шаламов не стремился к разработке характеров своих персонажей, они все на одно лицо, ибо не интересуют автора как индивидуальности. Автор доминирует, довлеет над героями. Так, А. Солженицын подмечал: «... рассказы Шаламова художественно не удовлетворили меня: в них во всех мне не хватало характеров, лиц, прошлого этих лиц и какого-то отдельного взгляда на жизнь у каждого, <...> действовали не конкретные особенные люди, а почти одни фамилии, иногда повторяясь из рассказа в рассказ, но без накопления индивидуальных черт. Предположить, что в этом и был замысел Шаламова: жесточайшие лагерные будни истирают и раздавливают людей, люди перестают быть индивидуальностями, а лишь палочками, которые использует лагерь? Конечно, он писал о запредельных страданиях, запредельном отрешении от личности — и всё сведено к борьбе за выживание. Но, во-первых, не согласен я, что настолько и до конца уничтожаются все черты личности и прошлой жизни: так не бывает, и что-то личное должно быть показано в каждом. А во-вторых, это прошло у Шаламова слишком сквозно, и я вижу тут изъян его пера. Да в «Надгробном слове» он как бы расшифровывает, что во всех героях всех рассказов — он сам. А тогда и понятно, почему они все — на одну колодку А переменные имена — только внешний приём сокрыть биографич-ность» [6, 168].
Солженицыну вторит А. Синявский: «Героев, в общем-то, в рассказах Шаламова нет. Характеры отсутствуют: не до психологии. Есть более или менее равномерные отрезки «человеко-времени» — сами рассказы. Основной сюжет — выживание человека, которое неизвестно чем кончится, и еще вопрос: хорошо это или плохо выжить в ситуации, где все умирают, преподнесенной как данность, как исходная точка рассказывания. Задача выживания — это обоюдоострая вещь и стимулирует и худшее, и лучшее в людях, но поддерживая интерес, как температуру тела, в повествовании Шаламова» [3, 225].
Как видим, и Солженицын, и Синявский считают, что для Шаламова главное - сюжет выживания человека в лагерных буднях, «сами рассказы», то есть истории лагерной повседневности, страшные в перспективе взгляда из нормальной мирной жизни и обыденно-привычные для существующего в пограничной ситуации, которая «неизвестно, чем кончится» и связана с «запредельными страданиями» заключенных.
Шаламов разрабатывал собственные принципы творчества, с которыми он связывал понятие «новой» прозы. Предоставим слово самому писателю: «Художественное описание всегда беднее фотографии - это знает каждый турист. Но я не предлагаю художественного описания. Я предлагаю просто новую форму фиксации фактов» [7, 155]. Проза Шаламова есть попытка освободиться от литературщины путем стремления к простоте, лаконизму достоверности по типу документального свидетельства: «Пытаюсь поставить вопрос о новой прозе. Я не пишу воспоминаний и рассказов тоже не пишу. Вернее, пытаюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой» [7, 145].
В юности близкий лефовским кругам, интересовавшийся находками конструктивистов, Шаламов и позже сохранял в какой-то мере эту ориентацию на «левое» искусство. Отсюда нападки на Толстого и его морализаторс-кое учительство, упор на правду факта и репортерскую практику, попытки отказа от классического реализма: «Ставить вопрос о «характере в развитии» и т.д. не просто старомодно, это не нужно, а стало быть вредно» [8, 426]. Свои рассуждения Шаламов увязывал с изменениями, которые
принес катастрофический для человека и гуманизма ХХ век: «Характеры, развитие характеров. Эти принципы давно подвергаются сомнению. Проза Белого, Ремизова была восстанием против толстовских канонов. Но нужно было пройти войнам и революциям, Хиросиме и концлагерям немецким и советским, чтобы стало ясно, что самая мысль о выдуманных людях раздражает любого читателя. Только правда, ничего кроме правды. Документ становится во главу угла искусства. Даже современного театра нет без документа. Должна быть создана проза, выстраданная как документ Эта проза - в своей лаконичности, жесткости тона, отбрасывании всех и всяческих побрякушек есть возвращение через сто лет к Пушкинскому знамени. Обогащенная опытом Хиросимы, Освенцима и Колымы, русская проза возвращается к пушкинским заветам, об утрате которых с такой тревогой говорил в своей речи Достоевский» [9, 2]. В письме И. Сиротинской он писал: «В моих рассказах нет сюжета, нет так называемых характеров; они держатся на информации о редко наблюдаемом состоянии души»... [10, 62].
Итак, даже сам автор настаивает на отсутствии развертывания характеров, говорит о том, что главное в его рассказах не это, а почти документальная «информация», то есть сообщение о происходящем с людьми в экстремальных условиях.
Посмотрим, как реализуются эти установки и как они соотносятся с традиционными свойствами прозаического повествования. Бросается в глаза, что «сообщение» («информация», по определению Шаламова) передается у писателя подчеркнуто спокойным ровным голосом без вариативности интонаций и, так сказать, тембровых различий. Повествователь и его герои говорят одним нивелированным языком. Ограниченность лагерного языка связана с сужением сферы мышления до сиюминутных проблем лагерного быта. В лагере не может быть и не было разнообразия и многоголосия. Персонажи становятся носителями общих качеств, они не индивидуализируются, а типизируются, ибо заключенные - это всего лишь обезличенный лагерем человеческий материал (клонированию подвержен и образ автора, представленный в разных рассказах своими двойниками - Андреевым, Сазоновым, Голубевым и Кристом). Человеческие потребности редуцированы до простейших желаний: еда, сон, отдых. Люди живут ближайшими заботами и элементарными интересами, что полностью уравнивает их, делает неразличимыми их личные особенности. Стираются индивидуальности в лагере - исчезает и полифония в рассказах об этой серой, страшной, безнадежной лагерной жизни.
Так рождается подчеркнуто прозаизированное письмо Шаламова, которому свойственна отстраненность, нейтральность авторской позиции, размытость границ между информирующей интонацией рассказа и мрачной иронией автора. Шаламов не заигрывает с читателем, он строг и серьезен, о чем свидетельствует сама минимали-зация смехового начала, которое присутствует лишь в нескольких рассказах: «Инжектор», «Калигула», «Иван Богданов», - да и то очень дозированно.
Беспристрастно, сухо, лаконично излагает свои короткие истории Шаламов о мучениках, «не бывших, не умевших и не ставших героями» [8, 428]. Объективизм художественной манеры Шаламова приводил к тому, что его рассказы некоторые исследователи называли едва ли не этнографическими очерками. Так, Михаил Золото-носов сравнивает прозу Шаламова с «незамысловатыми рассказом путешественника, побывавшего в незнакомой стране дикарей, где все необычно» [3, 180]. В «стране дикарей» - адском мире ГУЛАГа - человек подвергался невиданным лишениям, тяжелейшим испытаниям, в усло-
виях которых культурная оболочка мгновенно слетала, а с нею терялся и человеческий облик. Шаламов с обескураживающей прямотой демонстрировал этот процесс «расчеловечивания», проявлявшийся в желании доносительства, трусости большинства, неприспособленности к суровым условиям жизни, слабости человеческой воли, души и плоти. В лагере, показывает Шаламов, происходило физическое и моральное уничтожение человека: «Золотой забой из здоровых людей делал инвалидов в три недели: голод, отсутствие сна, многочасовая тяжелая работа, побои.... В бригаду включались новые люди и Молох жевал...» [1, I, 360].
Труднее других приходилось интеллигентам: они и физически слабы, и гонимы всеми - от лагерного начальства, подозрительно относящегося к политическим заключенным, до живущих своими представлениями «блатарей». В мемуарах «Бутырская тюрьма» Шаламов рассуждает: «В лагере интеллигенты не держатся твердо. 1938 год показал, что пара плюх или палка — наиболее сильный аргумент в спорах с сильными духом интеллигентами. Рабочий или крестьянин, уступая интеллигенту в тонкости чувств и стоя ближе к своему ежедневному быту в лагерной жизни, способен сопротивляться больше. Но тоже не бесконечно» [11, 218].
Шокирующим выглядит обнаружение духовно сломленных интеллигентов среди медицинского персонала. В рассказах «Шоковая терапия», «Вечная мерзлота», «Начальник больницы» изображены медицинские работники, выступающие пособниками жестокой лагерной системы, службисты, потерявшие чувство милосердия и гуманности, а то и откровенные негодяи. Каждый из них мог бы помочь истощенному голодом, холодом и непосильным трудом заключенному перебиться, выжить, но они предпочитают отстраниться, ревностно исполняя свои обязанности. И только некоторые из этих очерствевших душ, столкнувшись со смертельным отчаянием зека, осознают всю глубину своего морального падения, как в рассказе « Вечная мерзлота», где просветление морально падшего героя-фельдшера происходит ценою самоубийства пациента.
Зеки жили и работали в экстремальных условиях. «Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно, — читаем в рассказе «Плотники», — выходить на работу приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля; если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать еще не трудно — значит, сорок пять градусов, если дыхание шумно и заметна одышка — пятьдесят градусов. Свыше пятидесяти пяти градусов — плевок замерзает на лету Плевки замерзали на лету уже две недели» [1, I, 12]. Такой холод убивал не только тело, но и душу: «Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа» [1, I, 14].
Шаламов воспроизводил устойчиво-конфликтное состояние мира. Об этом свидетельствует, например, рассказ «Дождь», где показано, как окружающая действительность (дождь, холод, изматывающая работа) давит на сознание зека, для которого самоубийство - выход за черту этой адовой муки, спасение. Человек в лагере оказывался в таком опустошении, что смерть и жизнь утрачивали свои различия, а человек в полной безнадежности терял главное - смысл жизни. У тех же, кто еще не успокоился, оставалось даже не отчаяние - злоба и агрессия.
Об этом рассказ «Посылка», в котором изображен мрачный, кошмарный быт в лагере как злая война всех со
всеми: лагерного начальства с зеками, зеков - друг с другом. В центре - проблема выживания отдельного человека в условиях постоянных угроз для безопасности и самосохранения. Атмосфера в лагере накалена, арестанты без конца ссорятся, а то и дерутся: «Ссоры возникают по пустякам, - пишет Шаламов в рассказе «Апостол Павел», -мгновенно ругань достигает такого градуса, что кажется -следующей ступенью может быть только нож или, в лучшем случае, какая-нибудь кочерга» [(1, I, 45].
Нередко эта злобная агрессия у зеков вызывалась голодом. Шаламов пишет: «Самое страшное в голодных людях - это их поведение. Все как у здоровых, и все же это - полусумасшедшие. Голодные всегда яростно отстаивают справедливость - если они не слишком голодны, не чересчур истощены. Они - вечные спорщики, отчаянные драчуны. Обычно лишь одна тысячная часть поругавшихся между собой людей на самых предельных нотах доводит дело до драки. Голодные вечно дерутся. Споры вспыхивают по самым диким, самым неожиданным поводам: «Зачем ты взял мое кайло?.. занял мое место?» Кто покороче, пониже, норовит дать подножку и сбить с ног противника. Кто повыше - навалиться и уронить врага своей тяжестью, а потом царапать, бить, кусать.» [1, I, 357-358].
Сила, и прежде всего, физическая сила, оказывается главенствующей. Она определяет порядок жизни в лагере, а ценности культуры оказываются ненужными. Но Шаламов показывает, что насилие инспирируется государством. Агрессия арестантов - эхо порабощающей их власти. Власть в тоталитарном обществе становится грубой растлевающей силой. «Власть — это растление, — формулирует писатель, — спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути в побоях, убийствах» [1, I, 179]. Власть в лагере трансформируется в различные формы насилия: побои, оскорбления, издевательства.
Бьют и унижают слабого, лишенного прав и возможности защищаться. В рассказе «Термометр Гришки Логу-на» встречаем характерное рассуждение: «Тут все дело в физическом преимуществе, если это касается бригадиров, дневальных, смотрителей, - всех этих людей невооруженных. Пока я сильнее - меня не ударят. Ослабел -меня бьет всякий. Бьет дневальный, бьет банщик, парикмахер и повар, десятник и бригадир, бьет любой блатной, хоть самый бессильный» [1, II, 157]. И еще: «Физическое преимущество конвоира - в его винтовке. Сила начальника, который бьет меня, - это закон и суд, и трибунал, и охрана, и войска. Нетрудно ему быть сильней меня. Сила блатных - в их множестве, в их «коллективе», в том, что они могут со второго слова зарезать» [1, II, 157].
Столкновение с брутальной действительностью, конфликт с обстоятельствами, обесценивающими человеческое существование, обесценивающими личность, ведущими к полной девальвации понятий о добре и зле оказывается определяющим для Шаламова.
В рассказе «Хлеб» перед нами столкновение элементарных потребностей в пище и тех скудных возможностей, которыми располагала лагерная жизнь. Вечно голодные, зеки вожделенно ждут, как чуда, раздачи еды. Надежда на лучший кусок пищи руководит их мыслями, и неудача воспринимается как трагедия: «.десять граммов больше или меньше - десять граммов на глаз, - могут привести к драме, к кровавой драме, может быть. О слезах же и говорить нечего. Слезы часты, они понятны всем, и над плачущими не смеются» [1, I, 67]. Процесс поглощения жалкой арестантской пайки описан как священнодействие: изголодавшийся «.не ест селедку. Он ее лижет, лижет, и хвостик мало-помалу исчезает из пальцев. Остаются кости, и он жует кости осторожно, бережно жует, и кости тают
и исчезают. <.> Хлеб все едят сразу - так никто не украдет и никто не отнимет, да и сил нет его уберечь. Не надо только торопиться, не надо запивать его водой, не надо жевать. Надо сосать его, как сахар, как леденец» [1, I, 7]. В таких условиях действия кочегара, заменившего премиальный хлеб зекам на хлеб улучшенного сорта и при этом бросившего первую буханку в топку, навсегда врезаются в память и, пожалуй, в само подсознание рассказчика: «Всю ночь передо мной мелькали буханки хлеба и озорное лицо кочегара, швырявшего хлеб в огненное жерло топки» [1, I, 72].
Шаламов часто подчеркивал, что его рассказы «показывают человека в исключительных обстоятельствах, когда все отрицательное [нрзб] обнажено безгранично, с новостями весьма примечательного отрицательного рода», «человек, - настаивал писатель, - в глубине души несет дурное начало, а доброе проясняется не на самом дне, а гораздо дальше» [7, 152-153]. Так, в рассказе «Ночью» представлен нравственный конфликт, который обнажает всю степень падения с высот человечности в бездну мародерства и холодного расчета, получающего тем не менее если не оправдание, то горькое объяснение. Глебов и Багрецов разрывают наспех устроенную могилу зека и снимают с мертвеца одежду с одной счастливой мыслью: «Завтра они продадут белье, променяют на хлеб, может быть, даже достанут немного табаку.» [1, I, 12]. Лагерь действует на людей столь разрушительно, что в человеке остается только узко биологическое, физиологически-при-земленное, поэтому традиционно-гуманистические ценности оказываются внеположенными ему, ненужными, лишними. В заключении с человека мгновенно слетает все наносное. Шаламов хладнокровно констатирует, что оставшееся весьма мало напоминает о бескорыстном и благородном, честном и жертвенном, возвышенном и героическом.
В рассказе «Погоня за паровозным дымом» автор сообщает: «На Колыме нельзя советоваться ни с кем. У заключенного и бывшего заключенного нет друзей. Первый же советчик побежит к начальнику чтобы рассказать, выдать товарища, проявить бдительность» [1, I, 577]. Эти строчки никого не осуждают. Они просто констатируют сам факт сложившихся в лагере отношений, характеризуют типовое поведение «ближнего». То же самое фиксируется в рассказе «В лагере нет виноватых» да к тому же еще и подчеркивается, что предательство и донос могут быть совершены без всякой выгоды, просто так, из интереса: «В лагере нельзя разделить ни радость, ни горе. Радость — потому что слишком опасно. Горе — потому что бесполезно. Канонический классический «ближний» не облегчит твою душу, а сорок раз продаст тебя начальству: за окурок или по своей должности стукача и сексота, а то и просто ни за что — по-русски».
Растлевающее воздействие сталинских лагерей на душу человека звучит в следующем фрагменте:
«Заключенный приучается там ненавидеть труд — ничему другому и не может он там научиться.
Он обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям, становится эгоистом.
Возвратившись на волю, он видит, что не только не вырос за время лагеря, но что интересы его сузились, стали бедными и грубыми.
Моральные барьеры отодвинулись куда-то в сторону.
Оказывается, можно делать подлости и все же жить...
Оказывается, человек, совершивший подлость, не умирает...
Он чересчур высоко ценит свои страдания, забывая, что у каждого человека есть свое горе. К чужому горю он
разучился относиться сочувственно — он просто его не понимает, не хочет понимать... Он приучается ненавидеть людей» [1, I, 31].
Лагерь убивал все традиционные ценности и представления: «Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания.... У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны - взрослые мужчины плакали, подчас не умея это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой» [«Сухим пайком», 1, I, 31-32].
Человек как таковой у Шаламова, казалось, сходит на нет. Гуманизм, заключавшийся в вере во спасение и надежде на избавление, отменен, да и что могло от него остаться после почти двух десятков лет лагерей и ссылок? Все из человека выдавливается лагерной жизнью, остается только телесная субстанция. Человек как духовное существо гибнет. Остается тело, вещь, неодушевленный предмет. Начинается «зачеловеческая» жизнь -жизнь тела, которая до поры еще не убита: «.все проверяется на собственном теле, на его памяти, мышечной, мускульной, воскрешающей какие-то эпизоды. Жизнь, которую вспоминаешь всем телом, а не только мозгом» [7, 154]. Тело не обманет, не предаст, в отличие от разума и сознания, способных идти на компромисс.
«Зачеловечность» у Шаламова не зачеркивает возможного противостояния злу и даже побед человеческого. «В полувопросе Вы хотите знать, почему «Колымские рассказы» не давят, не производят гнетущего впечатления, несмотря на их материал. Я пытался посмотреть на своих героев со стороны. Мне кажется, дело тут в силе душевного сопротивления началам зла, в той великой нравственной пробе, которая неожиданно, случайно для автора и его героев оказывается положительной пробой» [7, 133], - писал он Ф. Вигдоровой. Гуманистическое содержание, как бы ему по видимости ни сопротивлялся сам писатель, не уходит полностью, оно просто трансформируется, приспосабливается к новым условиям, как приспосабливается шаламовский герой к лагерному выживанию. В ход может пойти и обман и при этом не оказаться чем-то недостойным. Так, сюжет рассказа « Плотники» увенчивается столь нечастым у Шаламова благополучным исходом. Григорьев и Поташников выдают себя за плотников, чтобы попасть в относительно комфортные условия и таким образом продержаться, спастись от смертельного холода. Обман во имя спасения собственной жизни удается: «Сегодня и завтра они грелись у печки, а послезавтра мороз упал сразу до тридцати градусов - зима уже кончалась» [1, I, 17]. Внешняя поверхность конфликта здесь связана с коллизией «заключенные - лагерь», глубинные же слои выводят на столкновение смерти и жизни, ради которой бездушная тюремная система сознательно вводится в заблуждение.
Сопротивление героев обстоятельствам не может не вызывать сочувствия. Сшибка непомерно лагерных заданий и малых возможностей измученного и ослабевшего человека приводит к тому, что зеки вынуждены ловчить и обманывать, чтобы выполнить норму. Даже на такой легчайшей по лагерным меркам работе, как заготовка богатого витамином «С» стланика, приходится исхитряться: «Я драл иглы, ломал целые ветки на куски, не обдирая коры, и заталкивал добычу в мешок. Но мешок никак не хотел наполняться. Уже целая гора ободранных веток, похожих на обмытые кости, поднималась около ко-
стра, а мешок все раздувался и раздувался и принимал новые охапки стланика.
Товарищ стал помогать. Дело пошло быстрее.
- Пора домой, - сказал он вдруг. - А то к ужину опоздаем. На норму тут не хватит.- И, взяв из золы костра большой камень, он затолкал его в мешок. - Там не развязывают, - сказал он, хмурясь. - Теперь будет норма» [1, I, 29].
Похожая фабула, но уже с драматическим финалом, в рассказе «Сухим пайком»: четверо заключенных получили задание прорубить просеку, благодаря чему вырвались - пусть временно - на свободу (у них не было конвойных) из «каменных забоев прииска». Но им, как и предшественникам, тоже не удается выполнить норму и грозит возвращение в ненавистный лагерь. Один из заключенных, доведенный до отчаяния, покончил с собой, другой -отрубил четыре пальца руки. Здесь перед нами протест в его крайней форме вызова государственному насилию. А разве не на такое же самое самоубийство (только коллективное) решается майор Пугачев со своими товарищами, решившийся на побег из окруженной со всех сторон зоны, надеясь «если и не убежать вовсе, то умереть -свободными» («Последний бой майора Пугачева»)?
В поле зрения Шаламова человек как субъект деяния, хотя писатель нередко говорил об отсутствии интереса к прошлому и будущему героев, их биографии, подводя под это все ту же мысль, что его «новая» проза строится на совершенно ином основании, нежели произведения психологического реализма. «Колымские рассказы» фиксируют судьбы сотен разных лиц и представляют многообразие социальных типов. Достаточно открыть книгу и прочитать рассказ «Надгробное слово», чтобы убедиться в человековедческом методе автора. Какими подробными и обстоятельными характеристиками наделены здесь герои! Возражение, что эти характеристики даны без художественного опосредования как прямое публицистическое авторское слово снимаются тем, что почти каждая такая развернутая справка о человеке сопровождается непременным эпизодом из лагерной жизни с диалогами и происшествиями. Так что элемент художественности здесь не меньший, чем во всех других рассказах.
Человек для Шаламова оказывается сильнее других существ. «И я понял самое главное, что человек стал человеком не потому что он божье создание, и не потому, что у него удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что он был физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому что заставил свое духовное начало успешно служить началу физическому» [«Дождь», 1, I, 24]. Вот многозначительные рассуждения автобиографического героя: «Именно здесь, на этих циклопических нарах, понял Андреев, что он кое-чего стоит, что он может уважать себя. Вот он здесь еще живой и никого не предал и не продал ни на следствии, ни в лагере. Ему удалось много сказать правды, ему удалось подавить в себе страх. Не то, что он ничего вовсе не боялся, нет, моральные барьеры определились яснее и четче, чем раньше, все стало проще, ясней... Умерло много товарищей. Но что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет Человек живет в силу тех же самых причин, что живет дерево, камень, собака. Вот это понял, и не только понял, а почувствовал хорошо Андреев именно здесь, на городской транзитке, во время тифозного карантина» [1, I, 159].
Шаламов-писатель ценит способность людей к состраданию и ему дороги самые малые ростки человечности. Естественные, а потому и незначительные в обычных условиях отдельные поступки здесь, на зоне, в лагере становятся красноречивым свидетельством того, что
человечность неистребима. Это относится и к ситуации с врачом Лидией Ивановной из рассказа «Тифозный карантин», осадившей не в меру ретивого фельдшера (герой Андреев запомнил ее «на всю жизнь» - «за доброе слово, сказанное вовремя), и к действиям хлебопеков, всегда старавшихся накормить присланных из лагеря доходяг («Хлеб»), и к помощи видавшего виды столяра, который тут же раскусил замысел зеков, никогда не державших в руках инструмента, но не предал их, а наоборот, помог, выдал из своих запасов готовые топорища, которые должны были тесать новоявленные плотники («Плотники»). Добавим сюда еще и историю с уничтожением письма непутевой дочери, поспешившей отречься от родного отца, объявленного «врагом народа» (Апостол Павел»), а также мужественный поступок следователя, бросившего в печь дело Криста, попавшего в расстрельные списки («Почерк»).
Да, остаться в лагере человеком - трудно. Разочарованному и измученному узнику остается лишь уповать на случайность, везение и сохранять стойкость - род надежды. И идти до конца. Таким людям писатель не может не сочувствовать и высоко оценивает их человеческие возможности: «Никто... не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни» [1, I, 316]. Такие люди не нуждаются в словах благодарности: они предпочитают делать дело, поступать, а не разглагольствовать. Как чудо, выглядит их воскрешение, восхождение из ада. При описании этих процессов меняется даже сама повествовательная манера автора. Обычно сдержанный и информативный его слог взрывается ликующим и радостными нотами, восторгом и упоением: «"Сентенция!" - орал я прямо в северное небо, в двойную зарю, еще не понимая значение этого родившегося во мне слова. А если это слово вернулось, обретено вновь - тем лучше, тем лучше! Великая радость переполняла все мое существо... Неделю я не понимал, что значит слово «сентенция». Я шептал это слово, выкрикивал, пугал и смешил этим словом соседей. Я требовал у мира разгадки, объяснения, перевода... А через неделю понял - и содрогнулся от страха и радости. Страха - потому что пугался возвращения в тот мир, куда мне не было возврата. Радости - потому что видел, что жизнь возвращается ко мне помимо моей собственной воли» [1, I, 346-348].
При всем скепсисе относительно человека Шаламов верил в необходимость идеальных, высоконравственных людей: «В жизни нужны живые Будды, люди нравственного примера, полные в то же время творческой силы. Я тоже хочу на своем малом пути доказать, что не всех можно убить» (7, 136). Эти люди - носители добра, морально стойкие наподобие стланика - «мужественного и упрямого, как все северные деревья» (1, I, 131).
Список литературы
1. Шаламов В. Т. Колымские рассказы: В 2 кн. М.: Русская книга, 1992.
2.Шрейдер Ю.А. Ему удалось не сломаться // Советская библиография. 1988. № 3.
3 .Шаламовский сборник/[Сост. В. В. Есипов]. Вологда, 1994. Вып. 1.
4. Есипов В. Статьи о Варламе Шаламове //Провинциальные споры в
конце XX века. Вологда: Грифон, 1999.
5. Лейдерман Н.Л. «В метельный леденящий век» (В. Шаламов.
«Колымские рассказы») //Лейдерман Н.Л. Постреализм: теоретический очерк. Екатеринбург: Изд-во УрГПУ. 2005.
6. Солженицын А. И. С Варламом Шаламовым //Новый мир. 1999. № 4.
7. Шаламов В. Из переписки / Публ. и примеч. И. Сиротинской
// Знамя. 1993. № 5.
8. Шаламов В. Несколько моих жизней. Проза. Поэзия. Эссе. М., 1996.
9.Михайлов Олег. В круге последнем //Вехи (субботнее приложение к газете «Российские вести»). 1993. Вып. 25. Октябрь.
10. Шаламов В.Т. «Новая проза»: Из черновых записей 70-х годов / Публ.
И. П. Сиротинской // Новый мир. 1989. № 12. 11. Шаламов В. Воспоминания /Подгот. текста и примеч. И. П. Сиротинской. М., 2001.
Гончарова
Наталия Вячеславовна
ФОРМИРОВАНИЕ ЗНАЧЕНИЯ ГРАММАТИЧЕСКОЙ КАТЕГОРИИ РОДА ФРАЗЕОЛОГИЧЕСКИХ НАИМЕНОВАНИЙ ЧЕЛОВЕКА В СТИХОТВОРЕНИЯХ О. МАНДЕЛЬШТАМА
Аннотация
В статье раскрывается специфика значения грамматической категории рода индивидуально-авторских фразеологизмов, обозначающих человека, в поэтических текстах О. Мандельштама. Устанавливается роль грамматически главного компонента - существительного, который формирует значение единиц и характеризуется различными семантическими преобразованиями в составе фразеологизмов.
Ключевые слова: поэтическая фразеология О. Мандельштама, наименования человека, грамматическая категория рода.
Морфологические категории существительных и предметных фразеологизмов - род, число, падеж - представляют собой совокупность грамматической характеристики лексических и фразеологических единиц и описываются в академических трудах, монографиях и учебных пособиях [1; 2; 5; 6]. В грамматической традиции категория рода изучалась лингвистами в аспекте разных свойств; особый интерес представляет функционирование категории рода в поэтическом тексте.
Предметом исследования в данной статье являются особенности формирования значения грамматической категории рода фразеологических наименований лица, которые занимают значительное место в поэтических произведениях О. Мандельштама: по данным нашей картотеки, в стихотворных сборниках «Камень», «ТпБ^а», «Стихи 1921-1925», «Воронежские тетради» имеется 320 единиц, называющих человека по различным качествам и свойствам.
Категория рода из всех морфологических категорий наиболее полно исследована в плане выразительных возможностей в художественной речи (В.В. Виноградов, Я.И. Гин, В.П. Ковалев, Д.Н. Шмелев, Л.В. Щерба). Это вполне закономерно, так как возможность поэтических ассоциаций в построении художественного образа основывается на том, что «рядом с грамматическими представлениями о роде в нас живет и сознание реальных родовых представлений, зависимых от наших представлений о естественном поле живых существ. Категория рода имен существительных, - пишет В.В. Виноградов, - представляя собой во многих отношениях палеонтологическое отложение отживших языковых идеологий, однако не является в современном русском языке только техническим шаблоном «оформления» существительных. Она еще зна-
менательна» [1, 57-58].
Исследования ученых Челябинской фразеологической школы подтверждают, что «категория рода предметных фразеологизмов имеет такое же значение, как и категория рода существительных. Так же, как и у существительных, род у фразеологизмов центральная в совокупности трех собственных категорий - рода, числа и падежа» [2, 182]. «Категория рода, являясь ведущей категорией, формирует значение предметности и придает фразеологизму значение качественной определенности» [3, 1618]. А.М. Чепасова подчеркивает, что предметные фразеологизмы имеют в качестве средства выражения морфологических категорий грамматически главный компонент, «характеризующийся: а) омонимичностью по отношению к такому же по звучанию знаменательному слову, употребляемому вне фразеологизма, б) флективным способом выражения всех морфологических категорий, присущих фразеологизму, где этот компонент является грамматически главным» [4, 123]; «грамматически главный компонент вместе с подчиненными в русском языке являются средством обозначения отдельного лица, их раздельного множества или коллективного единства» [6, 87].
Проведенный А.М. Чепасовой анализ фразеологического материала, касающегося проблемы формирования родового значения единиц, обозначающих лицо, показал, что семантические преобразования грамматически главного компонента в составе фразеологизма различны. По классификации, разработанной ученым, фразеологизмы со значением лица делятся в семантико-грамматическом отношении на три части, а именно единицы, сохраняющие в родовом значении лица: 1) указание на биологический пол (виновник торжества, возмутительница спокойствия); 2) субкатегориальное значение «живое существо» (гусь лапчатый, змея подколодная); 3) самое обобщенное категориальное значение предметности (синий чулок, голубая кровь) [6, 87].
Являясь обязательным элементом внешней формы поэтических фразеологизмов О. Мандельштама, опорный компонент-существительное может содержать указание на биологический пол описываемого лица, давать обобщенную характеристику человека, иметь значение предметности или значение «живое существо». В соответствии с этим в отношении категории рода наименования человека делятся на четыре группы (табл.1):
Таблица 1
№ п/п Значение грамм. главн. компонента - сущ. Примеры Кол-во ФЕ
1 ГГК сохраняет указание на биологический пол англичанин вечно юный, Ванька-ключник, жены и детей содержатель, робкий патриарх, юноша-погодок и др. 151
2 ГГК сохраняет указание на человека гости незваные и непрошеные, дитя высокой жажды, люди-птицы, ночи друг, товарищ большеротый мой, человек эпохи Москвошвея и др. 93
3 ГГК сохраняет значен ие предметности вчерашнее солнце, невыразимая печаль, соломинка сухая, трамвайная вишенка страшной поры, цветущий папоротник и др. 54
4 ГГК сохраняет значение «живое существо» живая ласточка, конек-горбунок, мертвых цезарей злые щенки, посольская лиса, экзамены сдавший птенец и др. 22
Всего 320
Как следует из табл. 1, грамматически главный компонент большинства фразеологизмов (151 единица) сохраняет указание на биологический пол лица, называя мужчин (109 единиц): аббат Флобера и Золя, индейский раджа, обиженный хозяин, пулеметчик низколобый,