ИСТОРИЯ ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
ЛИТЕРАТУРА СРЕДНИХ ВЕКОВ И ВОЗРОЖДЕНИЯ
2016.02.013. ВАДОСКИ Э. СПЕНСЕР, ТАССО И ЭТИКА АЛЛЕГОРИИ.
WADOSKI A. Spenser, Tasso and the ethics of allegory // Modern philology. - Chicago, 2014. - Vol. 111, N 3. - P. 365-383.
Ключевые слова: Спенсер; Тассо; рыцарский эпос; romance; аллегория; умеренность; аристотелевская этика.
Эндрю Вадоски (университет штата Оклахома) сравнивает эпизод в «садах Армиды» из эпоса Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим» (1581) со сходным эпизодом в «Прибежище Блаженства» («Bower of Bliss») из поэмы Эдмунда Спенсера «Королева фей» (1590, 1596). Оба эпизода, в которых доблестный рыцарь (Ринальдо у Тассо, Гюйон у Спенсера) попадает в зачарованный волшебный сад, исполненный искушений, несомненно, несут в себе аллегорический смысл.
Если сходство «двух садов» давно стало очевидным для исследователей (отмечавших, что Спенсер фактически заимствовал у итальянского поэта идею данного эпизода), то их весьма существенное различие, по мнению Э. Вадоски, до сих пор остается не отрефлексированным. В наибольшей мере это различие проявляется в финале эпизодов: у Тассо сад искушений исчезает неким магическим образом; у Спенсера рыцарь Умеренности, Гюйон, изничтожает его огнем и мечом, прилагая к тому немалые усилия.
Почему Спенсер не воспроизвел прием таинственного исчезновения сада, использованный Тассо, но заставил своего рыцаря немилосердно разрушить «Прибежище Блаженства», оставив на его месте голую пустыню? К ответу на этот вопрос Э. Вадоски приходит после сопоставления эстетических и этических позиций
Тассо и Спенсера, и в частности - их представлений о функции аллегории в эпосе.
Эпос Тассо пронизан «потребностью регулировать различия» (с. 367); создавать, как выражается сам поэт, «единое тело из дружественных членов», «одну голову, которая направляла бы и обуздывала другие [головы]» (песнь 1, строфа 31). Тассо видит в героическом эпосе средство «возродить политическое и конфессиональное единство из фрагментов постреформационного христианства» (с. 367). Но воля к единству проявляется в его эпосе не только на идеологическом, но и на эстетическом уровне: внутренняя целостность эпоса в понимании Тассо противостоит фрагментированно-сти ариостовского romanzo.
Способом упорядочить мир и придать ему моральный смысл для Тассо становится аллегория как прием, которым должен пользоваться эпос. Он присовокупляет к «Освобожденному Иерусалиму» прозаическое рассуждение об аллегории, где говорит, что «героическая поэма, подобно животному, в котором соединены две природы, состоит из подражания (imitazione) и аллегории»; посредством подражания эпос «соблазняет (alletta) души и слух людей и приносит им чудесное услаждение», посредством аллегории он «наставляет их в добродетели, или в знаниях, или в том и другом» (цит. по: с. 368).
На уровне подражания эпическая поэзия способна создавать опасные, соблазнительные образы; на уровне же аллегории эти образы рационализируются, получают должную моральную оценку. Способность мимесиса «соблазнять» достигает высшего выражения, конечно, в образе чудесных садов, которые фея-язычница Ар-мида создала на Счастливых Островах, чтобы не дать рыцарю Ринальдо осуществить свою благородную миссию крестоносца.
Чтобы преодолеть соблазны Армиды, Ринальдо должен сознательно и добровольно от них отказаться, что и происходит благодаря магическому алмазному щиту-зеркалу, который подносят к глазам Ринальдо его друзья и освободители. Ринальдо видит себя в постыдно женственном, изнеженном обличии - и в ужасе пробуждается от наваждения. Таким образом, «щит-зеркало не просто отражает - изображение в нем скорее выражает истинную природу превращения, которое Ринальдо претерпел в этом саду» (с. 369).
Мотив магического щита Тассо заимствовал из «Неистового Роланда» Л. Ариосто, принципиально изменив при этом семантику волшебного атрибута. У Ариосто щит амбивалентен: сделанный магом-сарацином Атлантом для того чтобы брать в плен христианских рыцарей и тем самым «служить препятствием христианскому героизму» (с. 369), щит в руках Руджеро, приемного сына Атланта, становится орудием героического подвига. Двусмысленность щита не ускользнула от первых толкователей творения Ариосто; так, Симоне Форнари в комментариях к «Неистовому Роланду» (1549) заключает свой анализ мотива щита характерным выводом: «И, таким образом, мы скажем, что слово "щит" не однозначно, но двусмысленно (non sia unico, ma equivoco), т.е. имеет много значений» (цит. по: с. 373). У Тассо же щит лишается моральной амбивалентности: «добро создало его для того, чтобы совершать добро» (с. 370). Переходя из romanzo в героический эпос, «чудо» становится однозначно позитивным в нравственном плане.
Возвращение Ринальдо к его рыцарскому служению не означает полной нейтрализации способности «желать», которое привело его в сады Армиды: эта способность «не уничтожена вместе с его любовью к Армиде; новыми объектами желания становятся его воинская доблесть и сознание общественного долга» (с. 371). Иначе говоря, желание не элиминируется, но переориентируется на новые объекты, меняя при этом и свой характер: из эротического оно становится христианско-рыцарским.
Оставаясь, таким образом, в кругу желаний, хотя и существенно иных, Ринальдо не испытывает потребности разрушить волшебный мир Армиды - «одновременно мусульманский и женский, противостоящий маскулинному христианству», которое на уровне локусов воплощено в образах рыцарского лагеря и Иерусалима. Волшебный мир исчезает сам собой - как-то «слишком легко» (с. 373): исчезает только потому, что в нем уже нет надобности.
Аллегория у Тассо служит орудием рационализации: она сублимирует «соблазны» материального мира, превращая их в знаки отвлеченных моральных категорий. Спенсер, казалось бы, идет тем же путем, когда заставляет Гюйона уничтожить очарованные сады Акразии: поэт утверждает таким образом «приоритет моральных абстракций аллегории» над двусмысленностями и соблазнами физической реальности.
Однако у Спенсера, в отличие от Тассо, торжество аллегории над реальностью совершается в подчеркнуто драматизированной форме. Нет ли некой иронии (задается вопросом Э. Вадоски) в том, что «рыцарь, на которого возложена миссия по утверждению умеренности в мире, совершает радикально неумеренный поступок» (с. 377), с «безжалостной суровостью (with rigour pittilesse)» (книга II, песнь 12, строфа 83) вырубая деревья в садах Акразии и поджигая стоящие там домики и дворец?
Если Ринальдо у Тассо, покидая сады Армиды, сохраняет, хотя и в сублимированной форме, способность желать и получать удовольствия, то «рыцарь Умеренности» у Спенсера вообще чужд земных желаний. Ирония, скрытая Спенсером в этом образе, ясно читается при сопоставлении поведения Гюйона с аристотелевским учением об умеренности, которое Спенсер хорошо знал. В «Нико-маховой этике» Аристотель описывает умеренность как средний путь, чуждый крайностей; она вовсе не исключает удовольствий, поскольку полная нечувствительность к удовольствию представляет собой разновидность неумеренности, даже нечто нечеловеческое. «Абсолютное отвержение удовольствия», которое демонстрирует своим поведением Гюйон, с точки зрения аристотелевской этики свидетельствует не о "гуманности", но, напротив, о некой недочеловечности, "бестиарности"» (с. 381).
Аллегории волшебных садов у Тассо и Спенсера, будучи внешне сходными, служат различным авторским стратегиям. У Тассо аллегория абсолютно серьезна; ее цель - показать, как человеческие желания, даже низкие и плотские, могут быть очищены, возвышены, перенаправлены в иное русло. В аллегории Спенсера читается ирония: английский поэт показывает, как чрезмерный ригоризм в следовании «добродетели» может обернуться разрушением основ гражданского общества; он призывает нас не искоренять «беспорядок» материального мира, но вступить в «гибкие переговоры с парадоксами», которые неизбежно связаны с нашим плотским бытием в земной реальности (с. 383).
А.Е. Махов