Научная статья на тему '2007. 03. 017. МИД Дж. г. Философия акта (избранные фрагменты). * Mead G. H. The philosophy of the act. - Chicago: Univ.. Of Chicago Press, 1945. - P. 460-493'

2007. 03. 017. МИД Дж. г. Философия акта (избранные фрагменты). * Mead G. H. The philosophy of the act. - Chicago: Univ.. Of Chicago Press, 1945. - P. 460-493 Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
59
22
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ДЕЙСТВИЕ / ПОВЕДЕНИЕ
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «2007. 03. 017. МИД Дж. г. Философия акта (избранные фрагменты). * Mead G. H. The philosophy of the act. - Chicago: Univ.. Of Chicago Press, 1945. - P. 460-493»

CURRICULUM: СОЦИОЛОГИЧЕСКАЯ КЛАССИКА

2007.03.017. МИД ДЖ.Г. ФИЛОСОФИЯ АКТА (ИЗБРАННЫЕ ФРАГМЕНТЫ).*

MEAD G.H. The Philosophy of the Act. - Chicago: Univ. of Chicago press, 1945. - P. 460-493.

XXIV. МОРАЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ И РЕФЛЕКСИВНОЕ МЫШЛЕНИЕ17

1. Можно поинтересоваться, протекает ли процесс мышления, когда речь идет о проблемах, касающихся ценности, как последовательный ряд научных суждений, продвигаясь сначала от одной цели к другой и выбирая далее между двумя альтернативами в отношении каждой цели. Это подразумевает, однако, фиксированный набор ценностей, остающийся одним и тем же. Такая посылка свойственна тому, что может быть названо пуританизмом или кальвинизмом. Есть фиксированный набор ценностей - это хорошо, а это плохо, - и остается лишь определить, попадает ли нечто в категорию хорошего или же в категорию плохого. Такая ситуация была бы вполне научной. Ее иллюстрирует в области права обращение с преступлением. Если кто-то подпадает под определение преступления, то, значит, он совершил нечто дурное; мыслится это совершенно определенно. Но действительные ситуации, в которых мы живем, постоянно меняют сами наши ценности.

2. Все мы в каком-то смысле изменяем социальный порядок, к которому принадлежим; сама наша жизнь делает это, и по ходу дела мы сами меняемся; всегда имеет место действие в ответ на

*

Продолжение публикации. Начало в двух предыдущих номерах.

17 Составлено из студенческих записей. Ср. Mind, Self and Society, p. 379 ff.

реакцию в социальном мире. Этот процесс непрерывной реконструкции есть ценностный процесс, и единственный существенный императив, который я могу здесь разглядеть, состоит в том, что этот сущностный социальный процесс должен продолжаться: с одной стороны, [должно воссоздаваться] сообщество, с другой стороны -Я, образующие это сообщество. Он должен продолжаться не столько даже потому, что счастье всех ценнее счастья отдельного индивида, сколько потому, что мы, будучи такими, какие мы есть, должны оставаться социальными существами, ибо общество для индивида столь же необходимо, как и индивид необходим для общества. Эта связь должна сохраняться, и проблема состоит в том, как могут быть сохранены существенные для нее социальные ценности.

3. Допустим, мы берем ситуацию, когда человек хочет учиться в школе, но бросает ее, потому что есть люди, находящиеся у него на иждивении. Здесь мы имеем две ценности, как будто противостоящие друг другу. Человек мог бы рассудить, что зависимость других от него должна исключать образование. Тем не менее этот человек признавал бы ценность академического образования, от которого он отказывается, и такое признание непременно проявило бы себя в его попытках учиться и читать самостоятельно. Поскольку в итоге он принял другую ценность как, видимо, более важную, он должен был сильнее ощутить ценность того, от чего он отказывается. Именно тогда, когда нам приходится от чего-то отказаться, мы приобретаем наиболее острое ощущение его ценности. Отныне образ жизни индивида заключал бы в себе дополнение того обучения, которое у него было, всеми другими способами. Он бы не просто отказался от образования; он бы увидел, как иначе можно получить образование. Именно это мы имеем в виду, когда говорим, что не просто принимаем одну ценность в противовес другой ценности, но, кроме того, определяем их и пытаемся найти способ, позволяющий признать все ценности, заключенные в проблеме.

4. Правом пренебрегать реальной ценностью мы обладаем не больше, чем правом игнорировать факт в научной проблеме. При решении проблемы мы должны принимать во внимание все релевантные ценности. Неудачно думать о решении [проблемы] в терминах принятия правильной ценности и отвержения неправильной. Так делается потому, что очень многие из наших моральных проблем являются вопросом конформности, фиксированных правил, когда мы берем в расчет не столько цели, сколько то, собираемся

ли мы придерживаться правил общества, к которому принадлежим. Однако, сталкиваясь с проблемами, в которых ценности входят в конфликт друг с другом, мы желаем перестроить (reconstruct) наши жизни так, чтобы вобрать все вовлеченные в них ценности. Можно помыслить ситуацию, в которой нам пришлось бы на время совершенно отказаться от ценностей, но мы обязаны признавать их и строить наши жизни так, чтобы мы могли их осуществить, если только сможем.

5. Возьмем проблему: следует ли человеку пойти учиться и получить докторскую степень или заняться бизнесом? Он должен принять в расчет, что будет для него ценнее в его обстоятельствах, что наилучшим образом выразит его интересы. Для него это проблема, ибо он, собственно, желает того и другого и вынужден оценивать свои желания, дабы выяснить, которое из них сильнее. Происходит конфликт желаний, подобный конфликту фактов в случае научной проблемы. Идеалом, конечно, было бы нахождение образа жизни, отвечающего всем его интересам. Интересами в этом случае являются те интересы, которые порождены конкретной проблемой. Реальная проблема заключает в себе всю его будущую жизнь. Что я хочу подчеркнуть, так это то, что конфликт между этими двумя предложениями есть на самом деле конфликт между гипотезами. Как только появляется определенное предложение, индивид думает о другой вещи, и так далее; он думает о них, потому что сразу чувствует ограниченность ухода в академическую жизнь, где финансовые вознаграждения скромнее. Тогда любое рассматриваемое предложение моментально вызывает некоторого рода конфликт, и он устанавливается в терминах иной гипотезы. Как я уже сказал, идеальным решением был бы образ жизни, который отвечал бы всем интересам. Гипотезы представляют конфликты между разными желаниями, находящимися в конфликте друг с другом. Проблема состоит не просто в том, чтобы решить, пойти ли в бизнес или выбрать академическую карьеру; вопрос в том, может ли индивид удовлетворить свои интересы одновременно в том или другом образе жизни. Иначе говоря, принимаются в расчет все ценности, которые [при этом] возникают, даже если некоторые отвергаются ради других. Учесть приходится все ценности. Положение в этой области сродни положению в научной области, где приходится принимать во внимание все факты. Ученый, не делающий этого, морально неправ. С оценочной стороны, вы тоже должны принять

во внимание все ценности и будете морально неправы, если откажетесь учесть какие-то из них. Итак, императив, под принуждением которого вы находитесь, повелевает учитывать все ценности, заключенные в проблеме, как она себя проявляет. И ваше решение должно быть соотнесено со всеми ними. Оно может не дать вам осуществить какие-то особые ценности, но тогда вы отвергаете их, исходя из большей ценности. Если вы выбираете академическую карьеру, то потому, что этот тип интереса чарует вас больше, чем финансовые вознаграждения, которые вы получили бы в бизнесе. Однако в расчет вы должны принять все ценности.

6. Возьмем метафизика, идущего по стопам Спинозы и Юма: какая у него должна быть установка, если он намерен мыслить ясно и точно? Он должен принять в расчет все ценности, выработанные прежними философами. Ему надо перенести эти ценности в мир, в котором мы живем. Есть, конечно, ценности, которые дали Спиноза и Юм: разумение ситуации позволяет нам преодолеть узость наших различных опытов; с другой стороны, признание неадекватности наших концепций, естественно, освобождает нас от них. Мораль в том, что все эти ценности нужно вовлечь в дело и сделать частью того утверждения о мире, которое вы собираетесь сформулировать.

7. Когда мы действительно вовлекаем в наш опыт две конфликтующие ценности, они явлены [нам] не столько как конечные удовлетворения, сколько в терминах процесса их достижения. О чем мы действительно думаем, так это о процессе делания того или этого. Мы хотим сделать то и другое, а затем представляем себе действие как развертывающееся. Представляя ценности в терминах воображаемого опыта, мы приводим их в связь [друг с другом], а в конечном счете обнаруживаем себя делающими это, а не то. Мы устанавливаем ценности более в действительном процессе осуществления проекта, нежели в терминах удовольствия и страдания, а затем приводим эти проекты в связь друг с другом. Возможно, переупорядочив свое поведение, мы сумеем достичь обеих ценностей. В этом смысле мы можем ставить наши цели в терминах средств в рефлексивном мышлении. Мы видим, в какой мере одна ценность может быть приведена в гармоничные отношения с другими, с которыми она конфликтует. Мышление есть процесс, с помощью которого мы не просто противопоставляем одну ценность другой; это процесс, посредством которого мы можем сохранить,

насколько возможно, все задействованные ценности. Толковать мышление как отбор одной ценности и отказ от других ошибочно. Мы желаем полноты жизни, выраженной в наших инстинктах, наших натурах. Рефлексивное мышление позволяет нам ввести эти разные ценности в поле возможного. Если мы сможем учесть все ценности, втянутые в конфликт, то это идеальное решение. С этой точки зрения рефлексивное мышление как техника имеет высшую значимость. В поле ценности оно имеет такое же превосходство, что и научное мышление в отношении проблем среды, с которыми мы сталкиваемся. С его помощью мы пытаемся так реконструировать наш мир, чтобы в него вошли обе ценности. Рефлексивное мышление должно вести нас к осознанию наших ценностей и помогать нам реконструировать наш мир так, чтобы мы, насколько это вообще возможно, могли достигать всех этих ценностей.

8. Вы очень хотите что-то сделать, но если вы сделаете это, вам придется отказаться от некоторых других вещей. Итак, в вашей этической ситуации важно установить эти действия как определяющие друг друга. Делание чего-то, покупка некой конкретной вещи означают, что вы не сделаете того-то и того-то. Определить то, что вы собираетесь сделать, в терминах того, что вы не можете сделать, так, чтобы обе вещи были ясно представлены в отношении друг к другу, - вот что фундаментально в этической ситуации. Сумейте установить, что это конкретное благо означает неделание чего-то другого, так чтобы можно было оценить их в терминах друг друга. Ценнее ли это, чем то? Вы, в сущности, взвешиваете, так сказать, одно в противовес другому. В моральном поведении важно определить цели в терминах друг друга, дабы что-то одно, исключающее что-то другое, могло быть определенно установлено в терминах исключения.

Это не значит, что вы выбираете одно и отбрасываете другое; [напротив], вы можете реконструировать ситуацию так, чтобы можно было достичь и того, и другого. Прежде всего, вы ориентированы на достижение стоящих перед вами целей, причем [определенных] в терминах друг друга. Вы можете привнести эту процедуру в любую проблему, которую имеете, когда вам не ясно, что делать. Если вы смогли добиться того, чтобы конкретная цель установилась в терминах других вовлеченных целей, то вы сделали все возможное в рамках мышления. Все упирается опять же в эти ценности. Что они для вас значат? Что являете собою вы, иденти-

фицируясь с этой целью? Какого рода Я вы собою являете? Это, конечно же, элемент мышления; далее идет установление того, что можно назвать гипотезой, в условиях которой вы собираетесь действовать. Итак, при любой этической проблеме вы не должны упускать из виду ни одну цель; даже если речь идет о жертве, ваше поведение должно признавать это и принимать во внимание. Вы отказываетесь от чего-то ценного, и ваше поведение обязано признавать эту ценность. Ваша конечная гипотеза, стало быть, должна принять во внимание все относящиеся к делу ценности.

Вы должны включить в поле все вовлеченные ценности и установить их в терминах друг друга. И затем, когда вы создаете вашу гипотезу, она должна признавать эти цели. Ценность есть ценность, даже если ее пришлось отложить; она ценность и должна признаваться как таковая. Но ясное мышление перед лицом проблемы само является ценностью, и это ценность, всегда существенная для этой фазы правильного поведения. Оно становится ценностью само по себе. Конечно, когда мы говорим, что оно самоценно, имеется в виду, что оно ценно постольку, поскольку позволяет нам действовать морально, когда мы пытаемся выяснить, что является правильным. Оно - ценность, которая в этом смысле всегда присутствует.

9. Мы должны сделать так, чтобы все цели или ценности, относящиеся к делу, вошли в наше решение по поводу единственного утверждения в терминах метода, поскольку речь идет о самих целях, которое может быть принято. Это точка, в которой мы терпим крах, если терпим крах, в этическом мышлении: мы игнорируем некоторые ценности. Важно включить все относящиеся к делу цели в наше мышление.

10. Моральный вопрос - не вопрос установления правильной ценности в противовес неправильной; это вопрос нахождения возможности действовать так, чтобы, насколько это возможно, принять в расчет все ценности, имеющие отношение к делу.

XXV. НАУКА И РЕЛИГИЯ

Христианство было не просто религией, вобравшей в себя евангелие спасения души человеческой в этом и ином мире и теологическое объяснение сотворения мира Богом и Божьего управления им; его евангелие и его теология принесли с собой некоторые

допущения относительно человеческого общества и места человека в мироздании, имевшие очень большое значение в истории западного мира. Они были тем важнее, что средний человек инкорпорировал их в свою жизнь без размышления о них или даже без их осознания. Одно из этих допущений состоит в том, что все люди должны принадлежать универсальному обществу, в котором интересы каждого будут совпадать с интересами всех. Это допущение присуще не только христианству, но и другим мировым религиям. Христианская доктрина исходит, разумеется, из того, что в силу человеческой греховности такое общество может осуществиться лишь в грядущем мире, но не в этом. В некоторых опытах, однако, мы достигаем установок, присущих такому обществу, и христианская теология, в силу рационалистического ее характера, принимает посылку, что если бы люди были целиком и полностью разумными, то такое общество неизбежно бы осуществилось. Эта фундаментальная посылка сказывается не только на социальной и политической теории. В любой великой народной революции, в которой от имени разума совершалась атака на старый и традиционный социальный порядок, люди пытались превратить революцию во всеобщее евангелие. Международная пропаганда была логичной особенностью революционной теории - как политической, так и экономической. Кроме того, когда люди начали понимать, что процессы торговли и промышленности вышли за пределы жизни самодостаточных сообществ средневекового мира, пуританин обнаружил в моральном духе и дисциплине бизнеса заповедь Божью. Опять же, доктрина церкви гласила, что мир сотворен Богом для осуществления его целей. Следовательно, мир был выражением его божественного разума. Во всем, что происходило в мире, виделось проявление божественной воли, направляемой божественным разумом. Когда с развитием науки в эпоху Возрождения люди стали толковать природу в терминах движущейся материи и понимать такое толкование как математическое, они стали видеть в Творце великого механика и усматривать выражение его разума в совершенстве нерушимых естественных законов. Казалось бы, нет большей пропасти, чем пропасть между популярным воззрением, что всякое событие в природе - выпавший с неба дождь, богатый урожай или голод, мор, землетрясение или явление кометы - свершается как прямое действие божественного провидения, и научной концепцией природы, управляемой неизменными законами. И все

же за обоими взглядами стоит одна и та же идея о высшем разуме, упорядочившем мир по образу и подобию своего божественного интеллекта. Что изменилось, так это представление о способе существования этого высшего разума. Всякое совершенство неизбежно должно приписываться этому разуму; но что может быть совершеннее того мастерства, которому удалось добиться бесконечной сложности мира с помощью простых законов, описывающих одной формулой падение яблока и движение планет и звезд на их орбитах? Религиозная доктрина, гласящая, что падение малой птицы и даже число волос на наших головах определены Божьим предначертанием, исходила из того, что нет ничего в мире, даже малейшей мелочи, что было бы непостижимым для разума, сумевшего последовать разуму творца и повелителя мира. То, что наши конечные и заблуждающиеся умы никнут в бессилии перед задачей прочтения Божьих помыслов, нисколько не уменьшало необходимую умопостигаемость мира. То, что в каждой малейшей детали материального мира Бог рационально преследовал свои цели, было допущением, которое таилось на заднем плане каждого человеческого ума. Несомненно, представления об этом разуме в уме мужлана, уме теолога и уме ученого были очень разными, но всех их объединяла вера в то, что Бог достигает своих целей даже в мельчайших частицах мира, который он сотворил как сцену, на которой должны были быть разыграны его грандиозные планы. Ровно настолько, насколько люди способны проникнуть в Божьи труды, мир должен быть познаваем.

Есть два способа, с помощью которых может быть познаваемой большая сложная структура. Она может постигаться как целое -целое, необходимое для истолкования его частей. Так, нужно видеть все здание, чтобы понять части в их соотношениях. Нужно постичь целостный сюжет драмы, чтобы понять значение отдельных ее деталей. Именно этот тип познаваемости приписывала миру теология. Мир должен быть познаваем, хотя мы и не можем постичь всю бесконечную цель, выходящую за пределы нашего зрения и нашего понимания. Некоторые очертания этого целого Бог дал через одухотворенные памятники церкви, однако познаваемость всех деталей в терминах целостной структуры и исхода (outcome) вещей и событий мы должны принять на веру, которая видит как сквозь тусклое стекло. Теология довольствовалась этой познаваемостью мира.

Есть другой тип познаваемости, который сродни понятности отдельных слов, с помощью которых пишется и читается драматическое произведение. Это познаваемость средства выражения (medium of expression). Так, мы можем еще не улавливать значение стены как части целого кафедрального собора, план которого мы не видели и не представляем даже в догадках. Мы можем, однако, понять направления закладки кирпичей и тесаного камня, если они положены на свое место. Мы знаем предел их прочности и скрепляющую силу строительного раствора. Мы понимаем давления и напряжения, устойчивость сводов, сопротивление опор фундамента, уходящих в твердую землю, и сокрушающую мощь высящейся громады, которую они несут. Знающий архитектор работает в такой постигаемой среде (intelligible medium). Части его постройки не только должны иметь смысл (meaning) в совершенстве целого, но также должны иметь смысл в связях каждой части с каждой другой, поскольку они помещаются на свое место в соответствии с физическими законами движущихся масс. Именно эту познаваемость попыталась открыть наука эпохи Возрождения в структуре и процессах (operation) физического мира. Архитектор не только был в высшей степени разумен в своих замыслах; в столь же высокой степени он был разумен как технический специалист. Он работал в созданной им самим среде (medium), понятной всем, кто выучился ее языку, и этим языком была математика наук о природе. Полагать меньшую познаваемость в природных процессах значило преуменьшать совершенство Творца.

Именно эта вера в постижимость физического мира проникла в людские умы и явила себя как допущение единообразия природы в работе естественных законов. Это допущение блестяще оправдалось открытиями и изобретениями, которые со времен Галилея все больше наводняли страницы истории науки и техники. Даже для человека с улицы стало постулатом, что все происходящее объяснимо как минимум в этом смысле. Мы говорим об этом как о преодолении суеверий и магии, и это стало главным признаком цивилизованного духа эпохи Возрождения и XIX столетия. Это допущение вышло за пределы теологического разума, в глубинах которого оно зародилось, особенно в сферы точной науки и философии, но на задворках ума среднего человека оно никогда не расходилось с его [среднего человека] теологией. Законы природы бы-

ли законами Бога. В них являла себя упорядоченность Его деяний, и порядок был первым небесным законом.

Трудно оценить влияние таких основополагающих допущений на умы людей, особенно когда они принимаются исподволь и без обсуждения и когда сама прогрессивная жизнь общества служит им оправданием. Первостепенное значение имело то, что, какие бы конфликты ни возникали между открытиями и утверждениями ученых и церковных теологов, это фундаментальное допущение гармонично сочеталось с церковной доктриной; ибо в нем не было претензии на формулировку Господних замыслов, а только почтительное следование Его упорядоченной процедуре. Конфликты между наукой и религией возникали из исторической критики памятников церкви и доктрины эволюции, особенно в ее применении к происхождению человека. С позиций среднего человеческого ума сотворение мира и населяющих его существ, а также спорадические чудесные вмешательства Бога не противоречили единообразию естественного закона. Скорее это единообразие служило подходящим фоном для значимости творения и чудес. Достаточно обратиться к неожиданным рецидивам магии и суеверий и к не столь уж далекой истории Средневековья, когда жгли ведьм и практиковали замешанную на магии медицину, чтобы представить, насколько недавно этот взгляд на познаваемость мира вошел в структуру человеческих идей.

Утвердившись в форме механического видения мира, он приобрел своих критиков. Это было время, когда шире, чем в любой предшествующий период мировой истории, читались и поглощались стихи и романы. Но что нужно особо подчеркнуть, так это разум, созданный им в противовес природе. Допущение, что природа познаваема, распахнуло перед людьми книгу знаний и подстегнуло просвещенное и научное любопытство, придавшее разуму новый характер. Оно перенесло мысль осведомленного человека в природу так, чтобы позволить его мышлению быть в мире как дома. Его разумный и механический контроль над ближайшей средой оказался переносимым на небесные процессы и движение молекул и электронов. Какие бы другие следствия ни имела редукция природы к движущимся массам, она распространяла операции обычного человеческого интеллекта на самые дальние пределы мира, становившиеся нам известными. Если она вымела из мира мифологию, то потому, что инструментальный разум человека за-

нял ее место. Правда, этим научным любопытством были одержимы лишь относительно немногие, но при этом практически все сознавали, что есть книга, которую в состоянии прочесть любой, кто овладеет языком, на котором она написана.

Яркое выражение этого мы находим в девизе: «Знание - сила». Эпоха Возрождения была эпохой не только Галилея, но и Бэкона, автора «Новой Атлантиды». Открытия в науке мало-помалу сопровождались изобретениями. Познаваемость мира для человека означает не только то, что он может его постичь, но и то, что он может его использовать. Окружающие нас вещи уже не наполнены для нас метафизическими сущностями. Вещи изготавливаются нами из безразличной материи, подобно тому, как ранее изготавливал их для своих целей божественный Творец. Человек может изменить свой мир, если поймет его законы. И эта установка придала разуму еще одно свойство. Мы выражаем его неясным термином «прогресс». Нет нужды уточнять мотивы, побудившие людей полностью перестроить среду своего обитания. Вероятно, они заложены слишком глубоко в человеческой природе, чтобы можно было сейчас целиком их осмыслить, но тем, что распахнуло им дверь, стало могущество, пришедшее к современному человеку благодаря познаваемости природных процессов. Люди взялись за задачу преобразования мира, в котором они живут, благодаря аналитическому методу современного естествознания. Несомненно, самыми важными результатами этого стали более крупные общества и увеличившееся взаимодействие социальных сил, принесенные изобретением [новых] средств транспорта и интеркоммуникации. Мы оказались в самой гуще этих социальных реконструкций и преобразований, чтобы мочь их оценить, но можем оценить кое-что в разуме, ставшем для них инструментом.

Я представил один из аспектов этого разума: допущение познаваемости природы с вытекающим отсюда пребыванием человеческого разума в мире «как дома» и второе допущение, состоящее в том, что этот постигаемый мир можно, стало быть, контролировать. Человек в сущности есть животное, пользующееся орудиями, и наука оснастила его в необычайной степени. Важно сознавать, что это изменение разума было напрямую связано с тем способом, которым люди осуществляют свои цели и взыскуют своих ценностей, а не с целями и ценностями как таковыми. Оно дало людям

совершенно новые орудия и новые способы их использования; оно меняло их цели и ценности лишь косвенно.

Некоторые из этих косвенных изменений можно разглядеть в ходе их осуществления, особенно в образовании и общественной гигиене. За истекшее столетие было осознано, что массовое образование есть существенный элемент современного сообщества. И так вышло не потому, что был предшествующий спрос на него, а потому, что современные изобретения сделали его возможным. Пожалуй, никто до сих пор так и не смог удовлетворительно сформулировать те социальные ценности, которые создала и может создать в будущем газета. Из изобретательного гения, малозначимых курьезов и возможностей рекламного оповещения она превратилась в огромный институт. Чем бы она ни была еще, она одна из величайших сил просвещения. Чтобы ее использовать, мы должны выяснить, что она собой представляет. Изменения, инициированные наукой, преобразили до неузнаваемости наши университеты и создали много других институтов высшего образования, коим не удается идти вровень с ростом числа студентов ни в своих физических аккомодациях, ни в методах обучения. Ни у кого нет ответа на вопрос: чему именно нужно учить тех, кто поступает в любое из наших учебных заведений, от детского сада до выпускных подразделений наших университетов?

В сфере гигиены мы находим ряд несомненных ценностей, которые дала нам наука. Мы знаем, как вести здоровый образ жизни, и гораздо лучше, чем когда-либо прежде, понимаем ценности младенчества. Мы знаем, что можем избавить общество от некоторых бесспорных зол - болезней и старческой немощи, - и логично движемся к некоторым новым целям, которые открыла перед сообществом наука. Однако остаются вопросы относительно ценностей, дарованных нам медициной и биологией, на которые сообщество еще никак не готово ответить. Будем ли мы улучшать человеческую породу с тем же научным интеллектом, который используется при выведении пород скота? Справимся ли мы с проблемой перенаселения контролем над рождаемостью? Наука дала нам в руки такие средства контроля над жизнью, о которых прежние поколения даже не помышляли; и следствием этого становится явление ценностей, заключенных в семье, нации и религии, в столь странных одеяниях, что мы останавливаемся в растерянности и видим необходимость переформулировки ценностей, но наука не дает

нам для этого никакого метода. В промышленности научный контроль над средствами производства и распределения привел к самому впечатляющему результату. Мы называем его Промышленной революцией. Изобретательное использование контроля над природными силами и материалами, дарованное нам наукой, радикально возвысило производство, вырвав его из [того] прежнего места, [которое оно занимало] в обществе, и дало жизнь сознающим себя (self-conscious) социальным группам, ставящим цели, чуждые старому обществу; но политическая экономия определенно не может помочь нам в формулировке тех ценностей, которыми должны определяться наши экономические процессы.

В управлении механизмы современного мира сделали необходимой для государства ту или иную форму демократического контроля, но они никак не прояснили для нас функции правительства. Научный контроль над нашими средствами преобразовал эффективную военную кампанию в национальное или интернациональное самоубийство, но не показал нам, как можно избежать этого и сохранить ценности, сгруппированные вокруг суверенного государства.

В делах религии, здоровья и болезни лояльности, окружавшие семью и государство, всегда играли главенствующую роль. Изменения, на которые я уже указал, вытесняют эти ценности из особой сферы ведения религии; но, как мы видели, эти изменения не принесли адекватного метода переустановления этих ценностей и контроля над ними. Наш подход к контролю над преступностью посредством изменения социальных условий настолько обновил наши взгляды на устрашающий эффект наказания, что почти совсем исчезло представление о преисподней; а мистические переживания, связанные с небесным блаженством, отзываются в душах лишь относительно немногих членов сообщества. Словом, могущество грядущего мира в значительной степени исчезло из религии, но о ценностях, которым оно служило в сообществе в прошлом, должным образом не позаботились. Остается концепция морального порядка в мире, неотделимого от связи личного Я с Богом. Как выразился один автор, религия - это то, как мы поступаем с одиночеством человеческой души. Ответом мировых религий была общность с Богом. Однако она всегда была опосредована традиционными культами, являвшимися частью социального контроля сообщества, а следствием обсуждаемых нами изменений стала глу-

бокая дезинтеграция этих культов и их эмоциональных реакций; потребность в связи Я с миром пока остается ничем не удовлетворенной и не опосредованной. Мир никогда еще не был так постижим разумом, как сегодня. Человеческий разум в большей степени чувствует себя «как дома» в небесных галактиках и в бесконечно малых частичках атомов, чем когда-либо прежде, но это интеллектуальное постижение вместе с необычайно возросшим контролем над физической и социальной средой оставило обществу задачу установить для себя с определенностью, для достижения каких целей будут использоваться эти средства. В прошлом эти формулировки давались в традиционных институтах и культах. Церковь, государство, семья и школа воспринимались как воплощение этих ценностей; общество чувствовало, что, оберегая их, оно охраняет представляемые ими ценности. Следствием научного прогресса для этих институтов стало небывалое развитие операционных средств (facilities of operation), но по этой же причине мы оказываемся перед вопросом: а на страже каких ценностей они стоят? Что есть воспитание и образование? Что должно делать правительство? Какова функция церкви? Именно такие вопросы ставят перед нами сами победы науки. Богатство средств для осуществления наших целей заставляет нас задаться неудобным вопросом: каковы же эти цели? Старые формулы здесь уже не действуют.

Это вовсе не повергает в уныние. Напротив, придает сил. Жизнь никоим образом не становится менее интересной. Ее ценности - вот они, здесь. Они так же ясны, как и раньше. Но нам приходится заново их определить, если мы хотим использовать наши средства для их сохранения.

И это проблема не теоретическая. Именно через использование средств мы движемся к переопределению цели. Школа самими возможностями, которые оказываются в ее распоряжении, постепенно позволяет нам приобретать новое представление об обучении ребенка в терминах нашего собственного опыта, но мы должны хранить в уме это обучение, а не формулы изношенного института. Самоконтроля целого сообщества можно достичь лишь посредством разумного постижения стоящих перед ним проблем, и богатство средств постижения и его обнародования ставит перед нами конкретно эту задачу. Мы как никогда близки к пониманию того, с чем сопряжено обеспечение сообщества благами, нужными ему для его жизни. Словом, наука позволяет нам по-новому ставить

наши цели, освобождая от рабского преклонения перед средствами и перед традиционными формулировками наших целей.

XXVI. РЕЛИГИЯ И СОЦИАЛЬНЫЕ ЦЕННОСТИ18

1. Мы можем абстрагировать человека от общества как физиологический организм и говорить о нем как о существе, которое живет в некоторой среде, достигает своих дальних целей и избегает опасных объектов. Но Я как таковое есть социальная сущность, представляющая собой нечто большее, чем просто разумный организм, нечто большее, чем живая машина. Итак, Я — это то, что явно не присутствует в мире «как дома» в том смысле, в каком присутствуют в нем «как дома» организмы. Именно здесь мы находим то, что проявляется как потребность в спасении. Мы всегда несем в себе идеалы социального порядка, не обнаруживающегося в тех условиях, в которых мы живем. Эти социальные порядки всегда присутствуют в разуме как порядки, существенно необходимые для того, чтобы Я чувствовало себя в мире «как дома».

Религия, несомненно, дело социальное. Ее идеалы всегда превосходили ситуацию, в которой люди себя находят, если только не возвращаться, пожалуй, к очень примитивному сообществу. Физиологический организм находится в своей среде в полной мере как дома, физическая машина находится в своей среде как дома, но общество, образованное из [многих] Я, - нет. Оно пытается расширить свой контроль. До появления науки люди пытались контролировать мир с помощью магии. Цели магии и цели науки по сути не отличаются друг от друга; различаются средства. Маг и знахарь пытались контролировать среду в интересах [осуществления] некоторых социальных целей столь же определенно, сколь и наука, но они не преуспели в такой степени, как она.

Следовательно, мы всегда имеем перед собой представление о некотором общественном порядке, который был бы лучше того общественного порядка, в котором мы существуем, и в котором мы были бы как Я в большей степени как дома, чем в настоящее время. Я думаю, что это натуралистическое утверждение о потребности в пребывании-как-дома (а1;-Ьошепе88) в мире вполне резонно. Как социальные существа мы «не дома» в этом мире, потому что мы

18 Взято из студенческих записей.

взыскуем иной социальной ситуации и иной среды. Мы можем проецировать все это вперед, в грядущий мир, или назад, в золотой век, но социальный порядок, в котором мы действительно существуем, - это не тот [социальный порядок], в котором Я как таковое [чувствует себя] как дома.

2. Представим, что обществу не удается осуществлять тот род контроля над своей средой, который внутренне присущ его жизни. Допустим, страдания, идущие от естественных причин, не могут быть поставлены под контроль, наше знание неадекватно этой задаче и мы не можем его усовершенствовать. Мы чувствуем, что вот он, фундаментальный организм общества, имеющего идеалы [и] составленного из Я, которые не могут найти своего адекватного выражения, а потому не чувствуют себя в мире как дома в том смысле, в каком [чувствуют себя в нем как дома] физиологические и физические организмы. Но тогда будет естественно требовать иного мира, где этого расхождения не будет. Именно эта посылка, разумеется, и кроется за всякой религией. Мы ищем, следовательно, какой-нибудь силы вне этого мира, если хотим достичь того рода цели, которой требуют социальные Я.

3. Человеческое общество не чувствует себя в мире как дома, потому что оно пытается изменить этот мир и изменить себя; и пока ему не удается таким образом изменить себя и изменить свой мир, оно не пребывает в нем как дома так, как пребывает в нем физиологический и физический механизм. Есть нужда в спасении: не в спасении индивида, а в спасении Я как социального существа. Я думаю, наибольшее значение имеет именно эта его сторона, а не мистическая установка. Есть также наличные религиозные переживания. Наши религиозные переживания восходят к этой возможности развития общества, допускающей осуществление тех ценностей, которые принадлежат социальным существам.

4. Возьмем потребность индивида в продолжающемся существовании - установку, которая у разных индивидов бывает разной. Вопрос в том, нельзя ли свести эту потребность к той, которую мы только что обсуждали: потребности в такого рода обществе, которое, как мы чувствуем, мы должны иметь, чтобы человеческие существа могли быть такими человеческими существами, какими им надлежит быть, - [к потребности] в идеальном социальном порядке, если угодно. Итак, находит ли здесь объяснение присущая индивиду потребность в продолжающемся существовании? Может ли

индивид [вообще] быть отделен от социального порядка? Разве не является великим гением в области религии тот, кто в некотором смысле несет в себе высший социальный порядок и тем самым трансцендирует за пределы непосредственного? Когда Иисус, например, предложил свое представление о человечестве как единой семье, он воплощал в собственном опыте этот самый род общества, насколько он мог быть воплощен. Рассматриваемое в отдельности от инстинктивной любви к жизни, являет ли это требование бессмертия собой нечто большее, чем утверждение непрерывного характера социальной ценности, которую индивид как социальное существо может в самом себе воплотить?

5. В концепции спасения предполагается, что мы не чувствуем себя в гармонии с тем, что служит настоящей целью мира, если она, конечно, есть. Мы полагаем, что есть некоторые ценности, принадлежащие миру как таковому, и наше желание - жить в соответствии с ними. Вообще говоря, за религией кроется допущение, что в мире есть некая моральная цель; и когда мы говорим о спасе -нии, мы полагаем, что индивид приводит свою жизнь в соответствие с этой целью. Таким вот способом религия выражает себя в жизни человека. Предполагается, что есть некий существенный моральный процесс, некоторое движение к какой-то цели в мире, с которой наша собственная цель должна быть увязана; и в той мере, в какой индивид чувствует, что он этого достигает, у него появляется чувство спасения.

6. Желание обрести чувство пребывания-как-дома (а1> Ьошепе88) в мире и допущение, что мироздание как целое имеет такую же ценность, как и индивид, можно интерпретировать дальше. Что значит для нас сочетание этого желания и этого допущения? Если они имеют ценность, то она будет присутствовать в нашем непосредственном опыте и иметь в этом опыте определенную функцию. Эта ценность становилась наиболее явной тогда, когда происходили социальные изменения. Там, где потребность в спасении охватывала человечество в целом, она шла рядом с необходимостью великого социального изменения. Она часть этого опыта. Я предполагаю, что ценность этих опытов, поскольку речь идет о ценностях, проникающих в саму жизнь, связана некоторым образом с нашим взаимоотношением с нашей социальной средой, с нашей попыткой осуществить и сохранить в ней эти важные ценности. Мистические переживания, которые, конечно, могут очень

широко ощущаться как возбуждение (excitement), реально представляют собой чувство связи человека с его обществом. Человек приводит себя во взаимосвязь с этим обществом, а само общество приводит в такую форму, чтобы надлежащая взаимосвязь могла сама устанавливаться снова.

Вопрос, следовательно, в интерпретации того, что именно представляет собой эта ценность. Я думаю, должна быть предусмотрена третья возможность. Мы можем принять агностическую установку, в соответствии с которой у нас нет никакого способа выяснить, какова наша связь с мирозданием в целом. Или мы можем взять религиозные переживания как обладающие значимостью и принять их как средство выявления смысла жизни. Третье предположение будет такое: сами эти переживания, ценностные переживания, могут быть осмысленно проанализированы и отнесены к той связи, которую мы имеем с обществом в целом, особенно когда мы признаем, что это общество само изменяется, и когда мы признаем, что его ценности пребывают в процессе развития, а то, чего мы ищем, — это связь между нашими собственными ценностными переживаниями и тем социальным целым, к которому мы принадлежим.

7. Необходимо ли, чтобы это чувство единства, или солидарности, простиралось за пределы самого общества: в физический мир, который, видимо, служит ему опорой? В настоящее время у нас нет способа, с помощью которого мы могли бы сколько-нибудь надежно связать историю человека и ценности, появлявшиеся в обществе по ходу истории физического мира.

XXVII. НА ЗАДВОРКАХ НАШИХ РАЗУМОВ

Сейчас я использую слово «разум» не в специальном смысле. Я говорю о значениях и ценностях, которыми вещи для нас обладают, и реакциях, которые они вызывают. Я имею в виду такие выражения, как: «У меня есть на этот счет такая-то идея»; или: «Вот что это для меня означает». Если человек смотрит на небо и у него появляется мысль, что пойдет дождь, то он берет куртку, и мы помещаем эту мысль в его разум; или, если он тратит приличную сумму денег на первое издание Rasselas Сэмюэла Джонсона, мы помещаем в его разум эту оценку. Наши разумы содержат непо-

средственные резоны и основания нашего поведения, т.е. наши резоны и основания, какими они явлены нам самим.

Фрейд вовсю забавляется показом того, что резоны и основания, стоящие в наших разумах за многими из наших поступков, не есть их реальные причины и основания, и редко бывает доволен, если не обнаруживает реальные причины в подавленных сексуальных импульсах. Но если не брать преобладающую у Фрейда в этом вопросе отсылку к полу, то нет ничего особенно нового в этом признании того, что у большей части нашего поведения есть более глубокие причины, нежели те, которые кажутся нам объяснениями наших поступков. Возьмем ужасный пример: мы находили наш мотив к еде в разложенных перед нами яствах, но в то же время мы вполне готовы признать, что эти яства лишь поводы для срабатывания глубинной привычки к поиску пропитания, которая в очень малой степени находится в том, что мы называем нашим сознанием. Мы играем в гольф, возможно, со страстью, но за этим и другими способами отдыха стоят смутные запросы наших физиологических систем, которые находят лишь поводы для своего выражения в играх. Молодой человек отчаянно влюбляется во вполне конкретную молодую женщину, но за этим кроется великий процесс продолжения рода. Благие основания, по которым мы действуем и которыми мы объясняем наши действия, не являются реальными их причинами.

Существуют между тем и глубинные социальные привычки, делающие возможными наши общества, которые находят выражение в купле-продаже, в голосовании и поиске политических постов, в группировании в клубах, церквях и нациях; и они находят лишь поводы для [запуска] нашего поведения в тех специфических стимуляциях, которые кажутся нам хорошими и достаточными основаниями для того, что мы делаем или отказываемся делать.

Это различие между, с одной стороны, глубинными биологическими и социальными процессами и привычками и, с другой, конкретными поводами, которые в обычных условиях повседневной жизни дают им выразиться вовне, не столь уж и важно, если только эти глубинные импульсы не связываются в формах так называемых комплексов, когда для физического и психического здоровья индивида становится важно провести различие между благоразумным объяснением (good reason) и реальной причиной его поведения. Между тем, когда происходит значительное изменение

в социальной ситуации, эти прежние сигналы (cues) и поводы к поведению перестают соответствовать импульсам и процессам, которым они должны служить, и [тогда] появляются скованность и напряжение, которые мы часто не в состоянии понять. Обрывается связь между глубинными изменчивыми установками и нашими разумами с их четкими идеями и ценностями, призванными давать им выражение. Затруднение кроется прежде всего в том, что принятые идеи и оценки (valuations) вещей удерживают в действии старые привычные реакции, и меняющиеся установки находят для своего выражения лишь неподходящие поводы. Наши разумы - в том смысле, в каком я употребляю этот термин, - отстают от подспудно совершающегося глубинного развития. Конечно, здесь присутствует нечто большее, чем просто несоответствие социального процесса и представления о том, в чем он находит свое выражение. [Здесь] происходит конфликт между старым и новым, между радикальным и консервативным; но в этом конфликте отсутствует разумность, ибо мы неспособны найти для его выражения подходящие сигналы и поводы. Возможно, мы не хотим быть ни радикалами, ни консерваторами. Возможно, мы хотим понять меняющиеся оценки и отнестись к ним справедливо. В таких условиях стоит прояснить, насколько возможно, то, что подспудно происходит. Я имею в виду три глубочайших изменения, происходивших в последние годы и не вписывающихся удовлетворительным образом в привычные идеи и оценки: это изменения, вызванные мировой войной, необычайным развитием новейшей науки и научным контролем над биологической жизнью.

Надеюсь, из моего подхода ясно, что я не собираюсь обсуждать верность Америки Лиге Наций, относительность или контроль над рождаемостью, дабы указать на некоторые спорные вопросы, сразу предполагаемые этими темами. Что я хочу, так это подвергнуть анализу неосознаваемую реконструкцию мира вместе с вытекающими из нее нашими установками по отношению к нему, т.е. идеями, которые мы, реагируя на мир, обыденным образом используем.

Изменение, вызванное Мировой войной, которое я имею в виду, - это решительный отказ от войны во всех случаях, кроме того, когда речь идет об обороне как законном средстве национальной политики. Практически всеобщее принятие мирного договора - убедительный признак этого фундаментального изменения. Конечно, определение оборонительной войны, национальной чести

и особых интересов показывает, насколько мы еще далеки от переведения этой фундаментальной установки в практические меры международной жизни; но то, что народы западного мира осознали, что эта международная жизнь настолько подлинна, что разногласия между нациями можно разрешать иными способами, нежели военной силой, и что эти другие методы надо найти и использовать, -это, на мой взгляд, не подлежит сомнению. Война, даже мировая, продолжает оставаться зловещей опасностью; но теперь перестало быть немыслимым, что от нее надлежит отказаться, и хотя она возможна, мы определенно обязаны ее искоренить. Арбитраж бога войны - непростительный вид суда [в отношениях] между разумными нациями, когда нужно урегулировать различия интересов. Конечно, если на нас нападут, мы будем сражаться - сражаться до последнего человека и до последнего патрона, - однако страна согласилась с заявлением президента Вильсона, что прошли времена, когда народ Соединенных Штатов ввязывался в войну ради завоевания еще одной пяди чужой территории. Нас глубоко радует, что наши рыболовные споры с Канадой и пограничный спор по поводу Аляски решились в судебном порядке. Мы чувствуем, что действовали как уважающие себя джентльмены, требуя исключительно того, что народы мира признали нашими правами, и будучи готовыми подчиниться решению беспристрастных судей в отношении этих прав. Эта процедура повысила, а не уронила наше самоуважение. Если бы Япония потребовала, чтобы мы признали ее националов иммигрантами, мы сочли бы, что она пытается строить за нас нашу внутреннюю политику; а если бы она развязала в связи с этим войну, мы сочли бы ее агрессором, а нашу войну - оборонительной войной, и сообщество наций с этим бы согласилось. Но если бы встал вопрос о доктрине Монро, мы сразу оказались бы в другом мире дискурса. Никто не знает, что такое доктрина Монро. Это политика, которая была введена в прошлом в интересах сообществ Южной и Центральной Америки, но сегодня она почти единодушно отвергнута самими этими сообществами. Мы не можем сказать, что проблема, заключенная в доктрине Монро, состоит в нашей неготовности иметь в этом полушарии соседей, принадлежащих к европейским сообществам, ведь не защищаемая и проходящая через весь континент граница между США и Канадой - это, как мне представляется, единственная во всем мире граница, которую уже более столетия, прошедшего со времени ее установления, не пере-

секали вражеские силы. Нет, доктрина Монро - вопрос национальной чести. В отношении нее все мы придерживаемся единодушного мнения, ибо не может быть двух мнений о чем-то, чего никто не понимает. Это идеальный случай того, за что нации не колеблясь вступают в бой, и нас распирает от гордости, когда мы чувствуем, что готовы выступить как нация за что-то такое, чего не хотим обсуждать.

Думаю, это отличная иллюстрация глубокой социальной реконструкции, происходящей на задворках наших разумов, в то время как в своих разумах мы пока не находим сигналов, соответствующих этому новому упорядочению социальных отношений. Мы должны уметь каким-то образом утверждать наше национальное самоуважение. В каких-то случаях мы можем добиваться этого в арбитражных судах или других международных организациях, но за пределами них лежит нечто такое, для утверждения чего мы не имеем иных средств, кроме готовности сражаться, - и не потому что мы хотим воевать или с ненавистью относимся к другим нациям, а потому что если мы не готовы поставить все на какое-то дело, единственными судьями которого являемся мы, то мы не будем обладать национальным самоуважением, равно как не будем чувствовать себя вправе требовать уважения от других народов в сообществе наций, к которому мы принадлежим. Для этого мы выдвигаем национальную гордость. Она может пробуждаться доктриной Монро, Панамским каналом или оскорблением флага. Важно, что, каким бы ни был сигнал к драке, мы сами определяем, уязвлена наша гордость или нет. Должен быть некоторый символ, который бы не зависел от чьей-либо оценки. И до тех пор, пока война считается законным методом разрешения разногласий между нациями, она неизбежна, ибо никто, кроме вас, не может решить, за что вы готовы пожертвовать самой жизнью, а на войне все стандарты временно отменяются (вспомним о применении отравляющих газов и субмарин в годы мировой войны). Но эта установка не является физиологически или социально необходимой для сохранения самоуважения. Наше личное самоуважение ближе нам, чем национальное, но мы давно отказались от дуэли как института, принципиально важного для джентльмена. Наши умы отстали от социального развития, лежащего в их основе. Если агрессивная война - это преступление, то войну за национальное достоинство нельзя избавить от того же клейма иначе, нежели признавшись, что нашим умам не

по плечу задача выяснения того, в чем же это национальное достоинство состоит. Если бы оно имело хотя бы какое-то рациональное содержание, о нем можно было бы судить беспристрастно. Наши ментальные процессы отстали от развивающегося мира, в котором они должны функционировать. До тех пор, пока война является признанным методом международных сношений, национальная честь важна для поддержания боевого духа, подобно тому, как рыцарство было естественным психологическим спутником феодализма. Если война - не только преступный, но и глупый метод разрешения [столкновения] разных национальных интересов, то тот род боевого духа, который обозначается национальной честью, устарел так же реально, как странствующий рыцарь и дуэль. Но пока еще мы не можем думать о себе как об уважающей себя нации без ощущения готовности драться за принципы, единственными цензорами которых являемся мы сами. Наши интеллектуальные процессы не могут угнаться за ростом международного общества.

Рассмотрим еще один пример того же ментального отставания, на этот раз связанный с развитием современных наук. Я не имею в виду неспособность человека с улицы понять тонкие методы и открытия неясной для него физической науки. Ментальное отставание, о котором я говорю, может в равной степени затрагивать как обывателя, так и ученого. Речь идет о нахождении смысла мира в его историческом объяснении; конечно, речь идет о его смысле для нас. Прекрасным примером служит философия истории, находимая уже в новозаветных апостольских посланиях, толкующих христологию Павла в русле истории, восходившей через хроники избранного народа к саду Эдемскому и сотворению мира. Эту философию истории четко сформулировал Августин, прочертив линию от берегов северной Африки к падению Рима под натиском варваров и подняв церковь из руин рушащейся Империи как выбранный Богом инструмент осуществления Его цели. Форма, в которой эта философия истории нам лучше всего известна, проявилась в апогее того великого спора, в котором Мильтон попытался утвердить вечное провидение и обосновать пути Господа к людям. Частные формы этой философии истории меня здесь не интересуют. Мы можем открыто игнорировать христологию Павла, доктрину церкви Августина, мильтоновские советы Троицы и вместе с тем полагать, что можем истолковать смысл мира для нас исходя из его истории. Ученый принял эту установку так же прочно,

как и церковник; когда епископ Уилберфорс спросил Томаса Гекс-ли, по какой линии он ведет свое происхождение от обезьян, Гекс-ли ответил, что скорее будет вести свое происхождение от обезьян, чем от епископа; и это дело позже рассматривалось в судах штата Теннесси. Ученые, как и церковники, были готовы считать, что смысл жизни человека на земле следует искать в его прошлой истории. Это была битва историй.

Возьмем еще один пример: энтропия и второй закон термодинамики указывают на то, что история мира вовсе не движется к какому-то отдаленному божественному событию, а целью ее оказываются мрачные сумерки творения, в которых энергия уже не может более работать, а равномерно рассеивается во всеобщей бессмысленности. Профессору Милликану не нравится эта картина, поскольку она, по-видимому, лишает смысла настоящее, и он предположил, что космические лучи, столь блистательно им изученные, могут быть выражениями энергии, которые вновь воссоздают атом и тем самым вновь воссоздают звезду, приводя этот процесс в действие снова и снова. Видный английский астроном и астрофизик Джинс, комментируя предположение Милликана, говорит, что он со своей стороны предпочел бы видеть мир катящимся вниз, а не бесконечно повторяющимся. В обоих случаях ученые интерпретируют мир в терминах его истории. Оба высказывают свои комментарии не как ученые, ибо оба знают, что исследовательская наука в равной степени занимается как открытием новых историй мира, так и открытием новых элементов и процессов в настоящем. Когда спектроскопист, замечая малейшие различия в положении линий спектра, добавляет к истории небесных тел миллиард световых лет или столько же из нее вычитает, он знает, что позднейший исследователь реконструирует его историю мира, перестроив его научную теорию. Ибо наша наука есть исследовательская наука и наука открытий в мире, настолько взаимосвязанном в своих событиях и фазах, что каждый шаг вперед означает новую историю. Мы столь же реально интерпретируем прошлое через настоящее, сколь и настоящее через прошлое. Новая история звездного мира, которую предложили нам Эддингтон и Джинс, есть просто пристройка к их гипотезам атомных процессов и звездных структур. Какая-нибудь новая гипотеза неизбежно познакомит нас с новой историей. И такие серьезные реконструкции истории не ограничиваются возрастами звезд. Последний авторитетный

комментарий к Евангелию от Иоанна представляет его как драматичное истолкование жизни Иисуса, составленное под влиянием александрийского гностицизма одним из учеников Свидетеля, который являлся младшим последователем апостолов; автор был учителем Поликарпа и писал, по всей видимости, в Эфесе в конце I века христианской эры. Историческая реконструкция Евангелия любимого ученика является логическим результатом научной критики источников и памятников в той же степени, в какой описание Эддингтоном того, что происходило внутри Солнца за последний миллиард лет, является логическим результатом теории расхода солнечной энергии и [теории] структуры и процесса атома. Если бы наши научные историки не переписывали человеческую историю, они расписались бы в собственной исследовательской некомпетентности. Нет необходимости подробно останавливаться на том, что выделяется во всей современной научной работе и что помещает труды ученых, хорошо владеющих стилем, в число наших бестселлеров.

Мораль из всего этого, хотя и лежит под рукой, извлекается не просто. А она такова, что мы не можем истолковать смысл нашего настоящего через историю прошлого, потому что мы должны реконструировать эту историю через изучение настоящего. Совершенно ясно, что мы не можем найти смысл человеческой жизни на Земле в сегодняшней истории Земли. С хронологией епископа Ашера на полях Библии или философией истории Павла - могли бы. И все же мы не готовы отказаться от этого метода толкования. Когда эволюция представила иную историю человека, некоторые социальные теоретики нашли смысл человеческого общества в законе выживания наиболее приспособленных в борьбе за существование - и взывали к природе в противовес филантропии, сохраняющей и множащей неприспособленных. Возьмем другую иллюстрацию: когда марксистский социализм стал догматической системой, экономическое толкование истории стало такой же ригидной частью его ортодоксии, какой в церковной доктрине была историчность библейских свидетельств. Шум вокруг учебников истории в наших школах, возникший в связи с требованием, чтобы дети находили выраженными в книгах по истории родной страны принятые значения наших институтов, - еще одна иллюстрация. Мы хотим надежности в наших институтах, а потому ищем их природу в неизменном прошлом. Но, увы, прошлое не бывает неиз-

менным; каждое поколение заново переписывает свою историю. Так, законники поколения Уэбстера и Хейна (Наупе) боролись за историческое толкование слов Конституции, тогда как реальный вопрос о том, может ли такой институт, как рабство, непоправимо расколовший Север и Юг, сохраняться в единой и неделимой нации, был окончательно разрешен на поле боя. Фон Трейчке в германской истории, а Моммзен в римской искали прочные основания для МаеЫроИик прусского государства, воплощенной Бисмарком в Германской империи, но ответ на вызов военного империализма был найден не в истории, а в суде мировой войны. Не в исторической традиции мы можем найти ответы на наши социальные проблемы. Мы должны продумывать их в терминах настоящего. Исторические данные дают некоторые из условий для их решения, но не содержат в себе их решений. Иначе говоря, мы не можем найти смысл мира или наших обществ и их институтов в процессе, который мы можем проследить в прошлом и который ведет к цели, которую мы можем разглядеть в будущем. Таким был наш метод понимания мира. План спасения, находимый в «Потерянном рае», на протяжении веков был философией среднего человека; мы заменили библейское объяснение эволюцией, но рамка [мышления] осталась той же. Смыслом мира должна быть какая-то цель, движение событий к которой мы можем проследить в историческом прошлом. Герберт Спенсер представил ее в своей философии, а Тенни-сон ее воспел. Какую бы веру подобного рода мы ни несли в наших душах, она перестала быть той интеллектуальной тканью, в рамках которой мы можем ставить наши проблемы, если мы хотим разрешить их разумно. Ни в каком историческом прошлом нет видения с высоты, которое намечало бы шаги, которые мы должны предпринять, чтобы прийти к решению нашей проблемы. Самим успехом наук мы отбрасываемся назад, к методу этих наук - а это метод, постоянно реконструирующий свой мир и, следовательно, свою историю. Именно в социальных проблемах мы до сих пор испытываем трудности с применением этого метода. Мы не можем подойти к вопросам собственности, семьи или преступника без предположения должного порядка, который открывает нам история прошлого. Позвольте мне прояснить разницу в процедуре на примере социальной проблемы, к которой мы в какой-то степени применили научный метод. Я говорю о суде по делам несовершеннолетних. В случае несовершеннолетнего правонарушителя суд

может попытаться выяснить причины делинквентности ребенка. Родители, учителя, социальные работники, соседи, лица, осуществляющие надзор за условно осужденными, а также те, кто оказался затронут дурным поведением ребенка, могут быть вызваны в суд, но не столько для выяснения того, был ли совершен некий преступный акт, сколько для того, чтобы разобраться, почему ребенок остался без надзора, и выработать какую-либо гипотезу по поводу реконструкции социальной ситуации ребенка, способной изменить его привычки и установки. Эту же процедуру используют врач и работник здравоохранения, пытаясь установить контроль над болезнью. Никакого доказательственного права. Приветствуется все, что может прояснить ситуацию, и допускается любой курс [действий], который вернет ребенка к нормальному поведению. В суде, где разбираются дела взрослых преступников, преступление определяется историческим установлением, ценностями, которые уже закреплены законодательно. Задача в том, чтобы дать поступку правильное определение в соответствии с действующим законом, а затем наказать его в соответствии со шкалой наказаний, одобренной институтом уголовного права. Только в Едгине мы стали бы обходиться подобным образом с больными. Мы называем наши наказания средствами подавления преступности, но мы были бы не расположены к их научной проверке и замене совершенно иными методами сдерживания преступности, если бы их удалось найти. Карающее правосудие имеет санкцию, которая слишком глубоко укоренена в нашем прошлом, чтобы мы могли от нее отказаться. Мы до сих пор неспособны подойти к выяснению того, что такое преступление, так, как мы ищем причину кори или рака. Наше институционализированное прошлое определило для нас, что это такое. Но как в суде над несовершеннолетними появляется иной метод, так и в отношении развода и общественных удобств мы видим признаки появления этого подхода, пусть даже он пока и не принят; т.е. мы пытаемся выяснить, каковы ценности в настоящем (present) опыте, и отказаться от освященных временем определений. Между тем, ситуация здесь настолько сложна и запутанна, что интеллектуальное отставание обещает быть долгим и скорой коррекции ждать не приходится.

Последнюю иллюстрацию я возьму из биологических наук. Все виды в каком-то смысле контролируют свои среды. Мир, окружающий их, в некоторой степени отличается от того, каким он был

бы при их отсутствии, и эта разница как-то связана с их успехом или неудачей в осуществлении авантюры жизни. Человеку оставалось лишь добиться наибольшего контроля над средой, чтобы определять биологические и физические условия, делающие возможной жизнь для человеческого вида, и закреплять условия, которые могут изменять характер человеческого животного (human animal).

Мы в целом полагали, что климат (т.е. случайные влияния жары и холода на кожные покровы живых форм), географический локус вида, обеспеченность пищей (как животной, так и растительной), разнообразие спариваний и наличие врагов (макроскопических и микроскопических) были теми влияниями, которые определяли преобладание и исчезновение живых форм на поверхности Земли и в немалой мере были причинами или поводами к появлению новых видов. Это не объяснило бы, конечно, мутаций, но какие-то предположения относительно физиологических процессов, посредством которых они могут происходить, появляются в исследованиях влияния излучения на зародышевую плазму. Итак, человеческий вид обрел возможность контролировать все эти факторы. Изменяя среду обитания, прежде всего посредством использования одежды, мы можем определять, каким воздействиям жары и холода человек будет подвержен. Мы можем жить в любой местности, даже в Антарктиде. Мы можем приспособиться ко всем типам географических окружений: человек чувствует себя как дома в горах и на равнине, на островах и на континентах, в пустыне и в плодородных речных долинах. Человек географически покорил Землю. Он может определять, какая растительность будет его окружать, уничтожать подчистую девственные леса, создавать на Земле новые лесонасаждения. Он выращивает такие злаки, какие хочет, и скот на тысячах холмов - его скот. Если опасные враги все еще существуют в лесах и джунглях или таятся в порах Земли, то это по его доброй воле. В настоящее время он ведет победоносное сражение с самыми коварными своими врагами, микроорганизмами. Ему по силам определять, какие давления популяционного характера будут возникать или падать. Биологически он волен выводить лучшие наследственные характеристики, и он деловито работает над определением того, какие из этих характеристик ему хотелось бы закрепить в своем роду. Он упорно изучает социальные условия, определяющие душевное здоровье сообщества. Он может предугадывать главные влияния, которые будут изменять жизнь чело-

веческих сообществ в лучшую или худшую сторону, и они в значительной мере либо уже находятся, либо вот-вот окажутся под контролем сообщества. Его общества, в отличие от обществ насекомых, не ограничиваются физиологической дифференциацией. Социальная дифференциация - функция того, что мы называем ментальной жизнью; иными словами, каждый индивид несет в своем ментальном аппарате социальную структуру, частью которой он является, благодаря символам, соответствующим всевозможным реакциям тех, с кем он сотрудничает в хитросплетениях наших сообществ; и бихевиористская психология вовлекает эту высшую фазу организации членов [нашего] вида в сферу научного созерцания и возможного контроля.

Развитие, с одной стороны, биологических и социальных наук и, с другой стороны, социальной организации подвело человеческое общество к той точке, когда оно может, наконец, поставить под контроль условия, предположительно определяющие нищету, болезни, избыточность населения и размножение нежелательных типов. Мы не можем устранить землетрясения, ураганы и циклоны, но мы можем осмысленно научиться жить с ними или избегать их. Так вот, я не настолько глуп, чтобы предполагать, что если бы мы просто пожелали быть разумными, то смогли бы уже в ближайшем будущем решить любую из этих фундаментальных социальных проблем. К чему мне хотелось бы привлечь ваше внимание, так это к тому, что мы располагаем фундаментально разными методами постановки проблем и что идеи, принадлежащие одной постановке, не согласуются с другими. Позвольте мне для иллюстрации еще раз вернуться к преступности. Мы можем поставить проблему избавления от преступности и спросить, каковы характеристики преступника, если такие характеристики есть, и какие социальные условия приводят к преступлению, после чего мы могли бы пытаться искоренить эти характеристики, если они существуют; но поскольку, вероятно, нет специфически преступных характеров, интерес переключился бы на контроль условий, в которых вырастают преступники, и на самый резонный способ обращения с реальными преступниками, ориентированный на то, чтобы сделать их социально нормальными гражданами и изолировать тех, кого нельзя таким образом возвратить в социальный порядок. С другой стороны, у нас есть институт карающего правосудия, который, как показал Джон Стюарт Милль, восходит к установке возмездия. Мы

вольны причинить страдание преступнику в силу совершенного им преступления. Удовлетворение этого импульса, сколь бы полезным мы его ни считали для подавления преступности, принадлежит иному миру дискурса, нежели дискурс контроля над преступностью с помощью контроля условий, которые ее порождают. Эти два набора идей не покрывают друг друга. Так, например, можно услышать, как социолога обзывают опасным сентименталистом, когда он рекомендует связную систему условно-досрочного освобождения преступников, в то время как он становится бесчеловечным чудовищем, рекомендуя стерилизовать безнадежно дегенеративные семьи.

Мне хотелось бы еще разок подчеркнуть, что я не предлагаю какую-то определенную процедуру, а только указываю на то, что идеи, которые мы имеем в отношении преступности в силу традиционного наказания преступника, не согласуются с попыткой контролировать условия, ответственные за порождение преступника или последующее закрепление его преступных привычек, и вполне естественно, что эти два метода не сочетаются удовлетворительным образом.

Выше я уже говорил, что сегодня у нас появилась возможность подойти ко всем нашим серьезным социальным проблемам с точки зрения контроля условий, определяющих эти проблемы. Пока это не дало нам окончательного решения этих проблем, за исключением, пожалуй, области болезней, где был одержан ряд замечательных побед, но это дало нам новые постановки проблем, имеющие огромное значение; а заложенные в наших умах идеи, проистекающие из наших традиционных институциональных реакций, как правило, отстают от попытки подойти к ним с помощью нового способа, который можно назвать «научным». Я думаю, можно решительно высказаться в пользу такого разума, который признает это естественное и необходимое отставание. Наверное, все мы согласились бы с тем, что в присутствии зла, которое мы хотим устранить, разумной будет установка на выявление условий, из которых это зло вытекает, с попыткой поставить эти условия под контроль; и я в общих чертах показал, что в прошлом человеческое общество никогда не было способно сделать подход к проблемам столь разумным, каким он стал сегодня, и самая серьезная помеха для подобной разумности кроется в том, что традиционные идеи, заложенные в наших умах, не стыкуются с постановкой про-

блемы в терминах контроля условий. Решение этих проблем, во всяком случае, далеко впереди, однако нет причин откладывать его еще дальше своим нежеланием признать источник и функцию наших идей.

Я попытался представить три разных аспекта мира, сокрытых за нашими разумами, с которыми - я думаю, мы можем со всей ясностью это признать, - наши идеи не могут соединиться. Готовность бороться за дело, которое мы не хотим обсуждать, не должна более быть необходимой для достижения чувства национального самоуважения, т.е. для осознания солидарности нас как нации. Международное общество достигло такого прогресса, что мы признаем, что война уже не является законным методом национальной политики; тем не менее мы все еще храним идею национальной гордости как допустимый casus belli19.

Мы живем в мире, прошлое которого меняется с каждым значительным изменением в нашем научном его описании, и тем не менее мы склонны искать смысл нашей биологической и социальной жизни в закрепившихся формах исторических институтов и в порядке прошлых событий. Мы предпочитаем понимать семью, государство, церковь и школу исходя из тех форм, которые дала история их социальным структурам, а не посредством нахождения смысла истории этих институтов в тех функциях и услугах, которые обнаруживает наша социальная наука.

И, наконец, хотя биологическая наука показала нам, что люди могут в немалой мере контролировать условия, определяющие их физиологическую и социальную жизнь, мы все еще не решаемся ставить наши проблемы в терминах этих условий из страха ослабить или обесценить старые ценности, освященные прошлым, и из-за той ответственности, которая ложится на нас вместе с новой постановкой проблемы.

(Окончание следует)

Пер. с англ. В.Г. Николаева

19 Повод к объявлению войны (лат.).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.