Научная статья на тему '1917 год: страсти революции'

1917 год: страсти революции Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
699
113
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «1917 год: страсти революции»

В.П. БУЛДАКОВ

1917 ГОД: СТРАСТИ РЕВОЛЮЦИИ

Большинство политических деятелей, включая революционеров, отказывались понимать, как произошла Февральская революция. «Ни одна партия не готовилась к великому перевороту», - утверждал социал-демократ Н.Н. Суханов. - Все мечтали, раздумывали, "ощущали"...» (82, с. 49). Один из лидеров эсеров В.М. Зензинов писал: «Революция ударила, как гром с ясного неба, и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. Начавшееся с середины февраля забастовочное движение. рассматривалось как обычное. Никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции» (цит. по: 92, № 2, с. 136). «Революция застала нас, тогдашних партийных людей, как неразумных дев, спящими» (49, с. 7), - отмечал другой видный эсер С.Д. Мстиславский.

Всякая революция порождает мифы, парализующие сознание. Следствием русской революции стали и грандиозные заблуждения, пропитывающие ее историографию. Причем ложные представления укоренились столь основательно, что человек, взявшийся опровергать их, серьезно рис-кует1. Так, еще в советское время сформировалось мнение: «дурному» сценарию 1917 г. были «спасительные» альтернативы. В постсоветские времена эта тенденция усилилась. Некоторые современные «исследователи» убеждены, что предреволюционное «благосостояние» никак не предвещало революции, что ее могло и не быть, не вмешайся в ход событий вездесущие «заговорщики». Эти иллюзии сейчас бездумно насаждаются сверху (54) - возможно, из опасений нового пробуждения «опасных» для власти эмоций.

Трудно непредвзято вглядываться в прошлое, если только возможно вообще. Люди привыкли обманываться. Это проявляло себя и в том, что в России, пребывавшей во власти европейских «понятий», беззаботно подверстывали под них всякий неясный конкретно-исторический материал. Между тем французские военные аналитики, к примеру, отмечая внешнее

1 Это было подмечено и западными наблюдателями (см.: 94, с. 551).

277

сходство Февраля 1917 г. с началом Великой французской революции, предупреждали: события в России вряд ли будут развиваться аналогичным образом (22).

Всякая революция перенасыщена страстями. На протяжении десятков лет академического изучения революции в СССР самый ее пафос неуклонно выветривался. Эмоциональное неистовство революции вытеснялось «объективной» статистикой, втиснутой в известную схему: «экономика, социальные условия, классы, партии». С помощью привычных для эпохи застоя «валовых» показателей выхолащивался самый «дух» революции.

О влиянии эмоций на поведение возмущенной толпы со времен Гюстава Лебона писали многие. В 1930-е годы к изучению «страстей истории» призывали и Люсьен Февр, и Норберт Элиас. Л. Февр обращал внимание на тесную связь рациональной и чувственной природы человека, предлагал искать корни «сознательных» межличностных отношений в «эмоциональной жизни» (88, с. 117). Сегодня пишут о том, что в определенные моменты истории массы подвержены «фобическим сверхреакциям» (61, с. 14).

Историкам следовало бы задаться вопросом: как это происходит? Почему внутри таких устойчивых «величин», как культура, хозяйство или ментальность, «вдруг» начинается лавинообразный рост «малых возмущений», оборачивающийся тотальным хаосом? (14). Ответ кажется простым: хаос приходит изнутри, из души «маленького человека», тихое существование которого в силу незаметных для него факторов делается невозможным. Исследователи, однако, предпочитают ориентироваться на видимое. Сферу же социологически «невидимого» монополизирует конспирология с ее старыми как мир заговорщическими фобиями.

Кажется, пора нарисовать психологический портрет российской «политики», российской революции. Конечно, сразу проделать такую работу невозможно. Эмоции того времени были крайне противоречивы. Но часто именно они задавали тот или иной «политический» угол зрения «случайным» людям. В данной статье автор намерен лишь указать на пути и возможности продвижения в этом направлении.

Здесь возникает вопрос: с помощью каких источников можно уловить полузадавленные эмоции «злого бессилия», которые, вырвавшись наружу, в определенных обстоятельствах превращаются в стихийный двигатель истории? Какие материалы способны пролить свет на «особые» взаимоотношения эмоций и политики в России?

Очевидно, наиболее впечатляющую информацию можно получить из документов личного происхождения: дневников и писем. Но дневники в России писались по большей части образованными людьми. Что касается писем, то люди недостаточно грамотные попросту не способны адекватно передать свои эмоции. Потому следует особенно осторожно подхо-

278

дить к интерпретации таких источников. Оценка массовых революционных психозов требует более сложных методик извлечения информации из документов общего характера. И это тоже возможно. Разумеется, все, что касается истории эмоций, всегда будет носить приблизительный характер. Приходится учитывать и обилие противоположных реакций на одно и то же «судьбоносное» событие, когда эмоциональность приобретает форму эпидемии.

Безумие эпохи Просвещения?

Вероятно, главный «порок» мыслительной парадигмы эпохи Просвещения состоял в том, что исторический процесс представлялся сплошным движением вперед и единообразным восхождением «наверх». Но мир людей не может быть устроен столь примитивно. Позитивистская самоуверенность развратила и извратила человеческий ум. Люди забыли то, в чем был уверен еще Гераклит: мир гибнет и возрождается, он эмоционально цикличен, а не рассудочно телеологичен.

Впрочем, Ф.М. Достоевский в свое время предупреждал, что миру грозит опустошительная война, когда «миллионы голодных ртов, отверженных пролетариев брошены будут на улицу», а затем «все эти парла-ментаризмы, все исповедываемые теперь гражданские теории, все накопленное богатство, банки, науки - все это рухнет в один миг и бесследно» (31, с. 411). Конечно, на фоне людского беспамятства подобные профети-ческие заявления смотрелись беспроигрышно. Однако апокалипсические настроения становились почти навязчивыми. И Владимир Соловьев, и Константин Леонтьев также предупреждали, что современный мир катастрофичен, что его ждет скорая гибель. Конечно, можно согласиться с тем, что мир перманентно безумен. Но каково происхождение этого безумия?

Российские «страсти революции» разыгрались задолго до Первой мировой войны. Возможно, они были своего рода эсхатологической реакцией на назревавший европейский кризис. Отсюда тема возмездия, наиболее отчетливо прозвучавшая у Андрея Белого, Веч. Иванова и А. Блока. Но настоящее буйство страстей в России развязала война. Ее сравнивали с «ярко выраженной психической эпидемией, наподобие эпидемий Крестовых походов, средневековых религиозных безумств... и всех тех массовых заболеваний народной психики, которые через известные периоды охватывают мир» (25, с. 56). Впрочем, грядущую революцию на третьем году войны представляли двояко: как «ужасный крах, катастрофу» и как своего рода «очистительную грозу» - «явление, хотя и страшное, но, в конечном счете, почти положительное»1.

1 ГА РФ.Ф. 5881. Оп. 1. Д. 784 (воспоминания Л. Оболенского). Л. 3, 6.

279

Мнение о том, что российское пространство отличалось особыми психогенными качествами, в частности повышенной эмоциональностью, может вызвать недоверие. Весь европейский ХХ век ознаменован взрывами неадекватных эмоций, вызвавших серию малых и больших потрясений -войн, переворотов, покушений. Все это было незримо связано с духом внутренней агрессивности, накапливавшимся за десятилетия «мирной жизни» и не находившим выхода в повседневности. И эта «энергия отрицания» не могла не соединиться с новым, навеянным восторженно воспринимаемым прогрессом технологий футуристическим мифом.

«Генетический материал» русской революции запрятан в глубине веков, архетип взаимоотношений власти и народа складывался на протяжении столетий (13). На этой основе формировались и интеллигентские утопии, проникавшие в политическую культуру. В свое время выдающийся философ Ф.А. Степун, писал: «В том-то... и коренится трагедия истории, главная причина ее величественного самоистязания и ее метафизического безобразия, что образ будущего, иногда чаемый пророками и художниками, дольше всего остается сокрытым от его фактических творцов. Оптика революционной воли почти всегда мечтательна и одновременно рационалистична, т.е. утопична. Строя планы своих действий, набрасывая и вычерчивая в сознании карты будущего, революционеры утописты невольно принимают картографические фантазии за живую картину будущего.» (81, с. 291-292). Как показывает опыт, «дописывать» былые фантазии довольно просто и, главное, эмоционально «убедительно».

Для политики требуются твердость и воля. Между тем русская интеллигенция, вздумавшая играть в политику, была больна «хронически неврастенией и безволием» (52, с. 250). Безволие, в свою очередь, порождало склонность не только к прожектерству, перерастающему в доктринерство, но и к пылкому идолопоклонству. Такова была естественная реакция на застойный самодержавный патернализм. При этом воображение россиянина удивительным образом сочетается с некритичной абсолютизацией «политического» факта. Однако революционный процесс в России имел архаичную дополитическую основу, что было связано с относительной неизменностью психоэмоциональных реакций homo rossicuSa на ситуацию во власти. Наукообразные утопии, вырабатываемые интеллигенцией, были слишком абстрактны для того, чтобы преодолеть инерционную архаику крестьянской ментальности; они могли лишь стимулировать ее агрессивную составляющую при известных психоэмоциональных обстоятельствах. В сущности это и произошло.

Между тем в Европе уже давно действовали малозаметные, но куда более многозначительные факторы иного порядка. Со времен Возрождения и Реформации Европа сделалась внутренне революционной, ибо нет ничего революционнее раскрепощенного человеческого разума с его им-

280

манентной воинственностью по отношению ко всему сакральному. В сущности, научная мысль ждала своего часа торжества над привычной верой. Он наступил к началу ХХ в.

Мир стал слишком тесным, агрессивным и мобильным для того, чтобы внимать голосу церкви или дипломатам старой формации, озабоченным поддержанием привычной стабильности. Сыграл свою роль и фактор социализации науки: ученые впервые попытались применить свои позитивистские теории к общественно-политической жизни и объявить о соответствующих «открытиях». Миф становился наукообразным, приобретая вместе с тем визуальную «убедительность», что в тогдашней обстановке делало его особенно притягательным. Впервые в истории люди превратились в заложников прогресса. Это провоцировало соблазн еще более стремительного рывка вперед, в том числе и через освобождение от всего «мешающего». Мир словно завис в зыбком пространстве между революцией и войной. Но против кого?

Причины, породившие такую ситуацию, стали различимыми лишь сегодня: демографический бум привел к «омоложению» населения; промышленный прогресс убеждал во «всесилии» человека; информационная революция сталкивала различные взгляды и усиливала иллюзорный компонент сознания; соответственно возрастала эмоциональность, а заодно и агрессивная «безрассудность» обычных людей. В самый ход истории вмешалась агрегированная психика «маленьких людей» (17, с. 10, 15-17). На этом фоне поведение правителей, мыслящих по преимуществу категориями прошлых веков, можно выделить лишь в фактор бездумного провоцирования войн и революций. Истинный их «виновник» спрятался за позитивистскими барьерами «прогрессивного» недомыслия.

К началу ХХ в. произошел своего рода эмоциональный перегрев всей европейской культурной среды - относительно «сытой», старающейся мыслить «рационально», но остающейся социально и психологически неустойчивой. Писали о «нервной напряженности человечества нашего времени» (25, с. 57). «Одной из наиболее опасных черт современной мысли является неврастеническая импульсивность, которая делает ее жертвой меняющихся настроений и предположений», - писал известный историк П.Г. Виноградов (20, с. 438) (оставаясь при этом исследователем позитивистского склада). Mass шеЛа доводили эту импульсивность до вспышек социальной истерии. Эмоции незримо вторгались в «большую политику».

В известном смысле большевики предложили свой «универсальный» проект устранения обострившихся противоречий. Разумеется, он был утопичным, но, однако, подкупал своей псевдогуманистической составляющей, минимизирующей в глазах людей насильственный способ своего воплощения. Конечно, замерить степень агрессивности общества, находясь внутри его, вряд ли возможно. Однако со стороны заметно, когда

281

и как массовое сознание начинает рыскать в поисках образа врага. И каковой, конечно, находится. И тогда остается лишь придать ему звероподобные черты и глобальную масштабность.

Характерно, что в российской церковной прессе проблему разразившейся войны сразу же попытались поднять на историко-онтологичес-кий уровень. «Пожар европейский и мировой провиденциально неизбежен, - уверяли в "Церковном вестнике". - Лживый европейский м1р и не менее лживый европейский мир обречены на этот огонь. Европа уже давно превратилась в огнедышащий вулкан, прикрытый поверхностным и обманным покровом мирной буржуазной жизни»1. Подобные заявления, в сущности, были вполне изоморфны образу мысли Ленина, уверовавшего в близость мировой революции. Можно сказать, что вождь революции призвал себе на помощь «революционных» всадников Апокалипсиса.

В те годы многие говорили, что «мир сошел с ума». На этом фоне объяснять, что российское культурное пространство всегда отличалось повышенной эмоциональностью, повторим, задача рискованная. Между тем всякая традиционная культура перенасыщена страхами (даже в тех случаях, когда обычай предписывает скрывать их). Бытование нашего первобытного пращура складывалось из серии непосредственных реакций (а не рефлексии) на внешние обстоятельства. Вдобавок патернализм -особенно в его «крепостническом» воплощении - усиливал «инфантили-зацию» сознания. Прочие культурно-исторические факторы консервировали психоэмоциональную архаику. Смесь страха перед будущим и вожделения его трансформировалась в синкретически возбужденное состояние российской психоментальности. И этому были свои объяснения.

В отличие от Европы, в России не существовало разделения власти на светскую и духовную, что препятствовало формированию области собственно политического (отчужденного от сакрального). «Расчетливая» и «предусмотрительная» (в европейском смысле слова) политика подменялась эмоциональными реакциями на задуманное и содеянное властью. Глубинные причины такой подмены в том, что российская история не знала планомерного дисциплинирующего насилия в лице инквизиции - процесс форматирования социальной среды затянулся. Отсутствие в российской средневековой культуре университетов с их непременной латынью также препятствовало формированию универсальной сферы логического, трансформирующего эмоциональные выплески со стороны недовольных низов в «настоящую» политику. «Обделена» была Россия и дисциплинирующей сознание школой средневековой схоластики - отсюда запоздалое следование «непререкаемым» принципам и авторитетам. Можно вспомнить и о том, что в отличие от европейца россиянин, отчужденный от тра-

1 Церковный вестник. - Пг., 1914. - № 35. 28 авг. - Стб. 1040.

282

диций римского права, не умел мыслить категориями формального закона, предпочитая максимы справедливости и правды. Попросту говоря, Homo rossicus не был социально отформатирован для демократии, к которой стремились европеизированные российские политики. Более того, предреволюционная неуверенность во власти придавала его страхам заразительное свойство.

Подданный «абсолютной» власти не понимал условного - в онтологическом смысле - характера политической жизни. Отсюда и постоянная подмена политического «расчета» спонтанными эмоциональными - чаще диаметрально противоположными - реакциями. Обычно они приобретали характер перверсий: между «Да здравствует!» и «Долой!» не оставалось пространства для диалоговых усреднений (разумеется, за исключением случаев «каши в голове»1). «Отказываюсь понимать два сорта людей: монархистов и анархистов», - писала 24 мая 1917 г. студентка Одесской консерватории в своем дневнике (представлявшем скорее калейдоскоп эмоций, нежели хронику событий)2 (38, с. 146). Тогдашние эмоциональные порывы носили «стадный» характер, которому трудно было противостоять «рассудительному» человеку. «Политические» пристрастия были своего рода символическим маркером неполитических страстей. И именно эти стихийные эмоции по-своему распоряжались судьбами политиков.

Некоторые российские мыслители догадывались, что за обывательской относительно сытой жизнью может скрываться «древний ужас» (Вяч. Иванов). Кое-кто связывал его выплески с футуризмом. «.Русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных карикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о котором многие "прозорливые" и очень умные люди не догадывались», -писал А. Блок (8, с. 181). Сам он, похоже, давно (1911) был уверен: «И темная, земная кровь / Сулит нам, раздувая вены, / Все разрушая рубежи, / Неслыханные перемены, / Невиданные мятежи».

Некоторые о том же самом высказывались по-другому. «В русской политической жизни, в русской государственности скрыто темное иррациональное начало, и оно опрокидывает все теории политического рационализма», - считал Н.А. Бердяев. Происхождение этой «варварской тьмы»

1 Человек из разряда тихих московских обывателей в конце апреля 1917 г. писал о своих политических представлениях так: «Вот и я, многогрешный, и раньше был собственно диким - вмещая в себя немного октябриста, кадета и социалиста, а теперь совсем одичал. и сам черт не разберет моей платформы... Прирожденный ненавистник войны, чуть не толстовец. не знаю теперь, куда теперь клонить свои помыслы относительно войны. С одной стороны, страшно не хочется ее, с другой стороны, жутко подумать, а как кончать ее теперь? Принесено столько жертв, и неужто все попусту.» (см.: 55, с. 38).

2 Характерно, что после победы большевиков она призналась: «Я все правею и правею и, наверно, доправею до монархистки» (38, с. 146).

283

он связал с географическим фактором - неспособностью россиянина организовать громадные пространства1. Переадресовав эту миссию центральной власти, он вслед за тем возвел ее в нечто трансцендентное. Русский человек «привык быть организуемым» (6, с. 54, 61, 66, 68). Впрочем, известно и другое: «Человек. жаждет завершенности и потому отдается в объятия тоталитаризмов, которые являются искажением надежды» (72, с. 285). Эти заключения можно интерпретировать как возможность стихийного бунта против «дурной организации», препятствующей воплощению «идеала».

Вместе с тем Н. Бердяев писал о «чисто женском» отношении россиян к идолу государственности, из которого мог родиться своего рода «бабий бунт» против объекта поклонения (6, с. 39). Разумеется, подобная гипотеза не по вкусу некоторым российским авторам, привыкшим по советской привычке выводить физическое (а следовательно, духовное) самочувствие народа из официальных данных и задним числом предписывать ему смиренное поведение перед власть предержащими. Однако история раскручивается отнюдь не по тем «законам», которые всякий раз пытается навязать ей ограниченный, но догматично-самонадеянный человеческим ум.

В сентябре 1916 г. во время пребывания в германском плену генерал-лейтенант русской армии А.Н. Розеншильд фон Паулин составил крайне негативное описание поведения русских офицеров в лагерях для военнопленных. Оно заметно отличалось от поведения пленных французов: русские имели «невыразимо грязный и неряшливый наружный вид», пренебрегали элементарной гигиеной, потеряли всякое представление не только о дисциплине, но и об элементарной вежливости, обнаруживали «сплошное наружное и внутреннее хамство». Со своими генералами они вели себя вызывающе, на построениях держали руки в карманах, курили, между собой постоянно конфликтовали. В их среде, особенно в первые дни плена, обнаруживались «не офицерские, мальчишеские и даже хулиганские поступки: площадная ругань, битье по лицу друг друга и пр.». Заметно было также нежелание занимать какую бы то ни было руководящую должность для поддержания внутреннего распорядка. Многие офицеры «пресмыкались перед немцами», своих собственных генералов готовы были оклеветать, а Николая II подчас называли преступником (73, с. 348349) 2.

1 Это положение в свое время разрабатывал С. Королев (36).

2 Нечто подобное высказывал генерал Ф. Палицын, характеризуя поведение русских войск во Франции: «Ведут себя как дети. Самовольно приходят и уходят, в одежде не соблюдается опрятность. напиваются». По его мнению, сказывалось отсутствие «надзора» (56, с. 34).

284

Конечно, воспоминания этого генерала, нетерпимого и желчного, далеки от объективности. На его злые характеристики можно было бы не обращать внимания, если бы не одно обстоятельство. Оказавшись за пределами привычной среды, пленные русские офицеры вели себя точно так же, как солдаты в России после падения самодержавия. Получается, что даже образованного россиянина отличали крайне низкий уровень «естественной» (без давления сверху) социализации и неразвитость гражданского чувства.

Возникает резонное предположение: «темное начало» и «инфантильный» социальный негативизм были устойчивыми компонентами психики пресловутого homo rossicus'а. Авторитарно-патерналистская система попросту сделала его «скрытым» бунтарем. Развитое гражданское общество реагирует на экстремальные обстоятельства социальной консолидацией. Российская социальная среда обнаруживала нечто противоположное. Судя по всему, в России в августе 1914 г. даже в правительственных кругах учитывалась «неизбежность народного прогрессивного или даже революционного движения вслед за окончанием войны» (84, с. 534).

Впрочем, вопреки прежним антивоенным обещаниям в августе 1914 г. о революции, похоже, забыли даже социалисты. Вялая реакция на убийство во Франции Ж. Жореса вполне это подтверждала. Более того, на пропагандистских открытках Жорес стал изображаться рядом с Клемансо и другими ярыми сторонниками войны (59, с. 41). Похоже, теперь это абсурдное соседство казалось «нормой». Российские либералы, напротив, боязливо связывали войну с революцией. 3 марта 1916 г. П.Н. Милюков заявил в Думе: «Я знаю, что революция в России непременно приведет нас к поражению, и недаром этого так жаждет наш враг» (46, с. 76). Но в декабре 1916 г. и ему пришлось признать: «Атмосфера насыщена электричеством, и в воздухе чувствуется приближение грозы. Никто не знает, где и когда грянет удар»1.

Патриотизм vs революционизм

Некоторые современные российские авторы убеждены в естественности патриотического энтузиазма, с которым все слои российского общества встретили весть о вступлении России в войну. Демонстративные манифестации того времени и по сей день считаются выражением общественных настроений. На деле в экстремальных ситуациях громкие заявления и «тайные думы» могут основательно расходиться. За шумным «патриотизмом» мог таиться испуг непредсказуемости2.

1 Цит. по: Русское слово. - Пг., 1916. - 17 дек.

2 Нечто подобное зафиксировали западные авторы, проанализировавшие ситуацию в Германии. Так, М. Залевски отмечает, что «в высокотехнологичный, научно организо-

285

Имеется такое описание поведения тогдашних «патриотов»: «Вчерашние неврастеники, судебные следователи и агрономы, адвокаты, бухгалтеры и акцизные пристава, лихо бряцая палашами, кучками бродят по ресторанам, громко обмениваются приветствиями, пересмеиваются с крашеными женщинами и, нажимая рукой на блестящие эфесы, дерзко и уверенно дают понять глазеющей родине, что им ничего не стоит сложить за нее свои бедовые головы.» (23, с. 3). Но были и другие мнения. «Только люди, любящие борьбу, ищущие победы, любящие чувствовать себя сильнее своей слабости, идут (на войну. - В.Б.) весело, - считал будущий военный министр Временного правительства А.И. Верховский. - Прелесть риска - одна из лучших красот жизни» (19, с. 31). Бывают времена, когда задавленному беспросветной обыденностью обывателю хочется хотя бы на время предстать «человеком войны».

В любом случае дух «патриотизма напоказ» продержался недолго. Страх перед будущим мог породить шаткое состояние «веселого ужаса» лишь в городской среде. Поэтому подъем среди интеллигенции быстро сменился привычным скептицизмом (25, с. 111). Традиционалистские массы воспринимали ситуацию иначе. Страх смерти (всегда ассоциировавшийся в крестьянстве с хозяйственными напастями) не мог не активизировать патерналистский инстинкт. А он не имел ничего общего ни с гражданским патриотизмом, ни с шовинистическим милитаризмом. Эмоции расходились с политикой, хотя последняя не без успеха использовала именно их.

Разумеется, в верхах понимали, что патриотизм - лучшая прививка против революции. Так, общество «Отечественный патриотический союз», созданное в целях «религиозно-нравственного и национально-патриотического воспитания народа» и для «предупреждения революционной смуты в России», намеревалось содействовать устроению церковно-приходской жизни на канонических основаниях, изданию пропагандистской литературы, проведению патриотических манифестаций, устроению мелкого кредита, потребительских союзов, социального страхования рабочих1. Сомнительно, однако, что эта «общественно-бюрократическая» организация, в руководстве которой преобладали высшие церковные чины и светские сановники, могла справиться с такими задачами.

ванный мир модернизма просочились самые древние антропологические прототипы, даже невиданные до тех пор атавизмы: опубликованные суждения о начале войны изобиловали такими метафорами, в которых речь шла лишь о жизни или смерти, о смелости или трусости, о надежде или отчаянии» (32, с. 405). Весьма серьезное отечественное исследование рисует «противоречивую картину милитаристских и антивоенных настроений, доносов и даже поношений императора, идущих от низов и эмоционально взвинченных женщин» в Австро-Венгрии (48, с. 19-20, 65-66).

1 Устав общества под названием «Отечественный Патриотический Союз». Утвержден 7 сент. 1915 г. - М., 1915.

286

Известно, что перед войной недовольство петербургских рабочих едва не переросло в революционное выступление. Да и независимо от этого население было убеждено в их особой революционности. Со временем даже западные авторы втянулись в «теоретический» спор застойных времен: чего было больше в поведении пролетариата - стихийности или сознательности? (95). И не следует ли при оценке его поведения руководствоваться понятием «классовый инстинкт» (98). Увы, похоже, русский пролетарий - это человек традиционного общества, «смущенный» городской средой. До революции в стихах пролетарских поэтов присутствовала не только тема духовной обездоленности, но и гордость приобщения к машинному производству, а также стремление к «революционно-коллективистскому» преодолению своего положения (12). Правда, считается, что война вызвала в этой среде подъем все тех же «патриотических» чувств, но, похоже, это касалось далеко не всех рабочих. Даже в толпах митингующих встречались рабочие, настроенные и против войны, и против «буржуев», и против царя. А в Екатеринославе запасные, возмутившись запретом бесплатного проезда в трамвае, «взяли штурмом вагоны, повыкидали городовых и навели панику на полицию». Губернатору они угрожали вооруженным насилием1.

В отличие от «патриотичных» горожан деревенские призывники демонстрировали нечто противоположное: пьяные бунты и погромы, сопровождавшиеся крайним озлоблением, социальными угрозами и поношениями «царя-батюшки», происходили повсеместно (7, с. 19-21, 37-38; 63, с. 32, 96, 106)2. (А между тем журналисты и писатели рисовали совсем иную картину3.) И дело было не только в недовольстве запретом продажи спиртного, который воспринимался как покушение на вековой обычай и ритуал. Не стоит думать, что призыв на войну всколыхнул привычное недовольство помещиками и купцами, поддерживаемое социалистической пропагандой. В глубине души архаичных социумов развернулся своего рода поиск «главного врага». Последний был необходим традиционалистскому сознанию для восстановления окончательно порушенной войной картины мира, и без того бывшей «слишком сложной».

В этом контексте следует воспринимать и недолгие шапкозакида-тельские настроения на фронте. В октябре 1914 г. некий «Жорик» сообщал в Москву о том, что, несмотря на громадные потери, «все воюют с полным

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 23, 48.

2 Некоторые отмечали, что во время русско-японской войны мобилизованные буйствовали еще больше (см.: 56, с. 80).

3 «На лицах шагающих мужиков суровая маска - ничего не прочесть. Лица запасных сосредоточено-деловиты. С такими лицами ходят в церковь. Не гудят трактиры, нет поросячьего визга гармоники. Нет радости, но и нет тревоги.», - писал Иван Шмелев, подчеркивая при этом, что таким настроением охвачены все сословия (90, с. 8-10).

287

сознанием своего боевого долга» и готовы «мстить за наших братьев -славян.». Возможно, это была обычная бравада - кавалер «рисовался» перед дамой. Конечно, сказывалось и влияние показного патриотизма. Сходным образом, в ноябре 1914 г. некий нижний чин писал в Пензу: «Умру около своего 5-го орудия за Царя и Отечество и за Русь, святую Веру» (60, с. 106, 107, 111). Пропаганда подспудно навязывала «стандартную» фразеологию.

Куда более симптоматичны противоположные высказывания. Член Государственной думы большевик Г.И. Петровский в частном письме уверял, что в среде рабочих «отношение к войне самое отрицательное», рабочие, сознавая свою обездоленность, говорят, «какой патриотизм может быть у нас»1. Разумеется, здесь не обошлось без попытки выдать желаемое за действительное. Но рассчитывать на устойчивое чувство патриотизма в рабочей среде, из которой власть стала усердно извлекать «пушечное мясо», не приходилось. Позднее некоторые наблюдатели отмечали, что русский патриотизм в среде офицеров подменялся «полковым патриотизмом, наподобие губернского у мужиков» (52, с. 317). Можно сказать, что место государственного «коммуникативного разума» у подданного империи занял своего рода сословно-корпоративистский инстинкт.

В начале ноября 1914 г. некий А.Е. Лихачев из запасного (что характерно!) пехотного батальона сетовал, что солдат «как скотину ведут на бойню». Здесь, возможно, сказалось влияние пацифистской пропаганды, сомкнувшееся с личными страхами. Порой непривычное психическое и физическое утомление порождало настоящее отчаяние. Один офицер после недолгого пребывания на передовой жаловался на расшатанные нервы, просился в тыл, аргументируя это тем, что «есть тысячи офицеров, которые еще не нюхали порох, а после войны будут говорить, что они сражались». Со временем навязчивая пропаганда могла породить эмоции, противоположные ожидаемым. В конце 1914 г. некий Штеп, старший врач одного из пехотных полков, писал в Москву: «Как попадается нам московская или петроградская газета, мы зеленеем от злости, читая бумажно-патриотические статьи против заключения мира да еще со ссылкой на армию, которая, дескать, горит желанием воевать.» (60, с. 110, 111, 115, 489, 635).

В любом случае следует различать показную (стадную) реакцию на угрожающее событие и естественную (личную). Они характерны для любых сообществ, ибо связаны с социально-биологической первоосновой человеческого существования. Зажиточные австрийские крестьяне в начале войны больше всего волновались за судьбы своего хозяйства (48, с. 19). В Германии шовинистические восторги демонстрировали преимущест-

1 ГА РФ. Ф. 102. Оп. 265. Д. 977. Л. 2.

288

венно бюргеры и лица свободных профессий, а в целом событиями управлял глубинный страх, запрятанный за карнавальной формой манифестаций (97, с. 73-83, 96). В русской деревне страх не таили: сообщали, что там «крики, стоны, рыдания не прекращаются». Звучало и недовольство тем, что «берут ужасно много»1. Возможно, была подспудная надежда, что кого-то мобилизация обойдет стороной и деревня потеряет только «лишних» людей. «Утверждать. что среди крестьянского населения был патриотический подъем и что война была среди него популярна, я не решился бы, -писал В.И. Гурко. - Война вызвала молчаливое, глухое, покорное, но все же недовольство» (28, с. 644).

Однако главное - в другом. До сих пор не оценено должным образом поразительное явление: если в западных странах всерьез восприняли идею «священного единения» всех слоев общества против общего врага, то в России образованные люди заговорили - кто со страхом, кто с надеждой - о неизбежности революции. Расходились только в сроках. В либеральных кругах на Кавказе, если верить Н.Я. Марру (будущему советскому академику), были убеждены, что «после войны должны наступить коренные реформы. и. если таковые не наступят, то быть беде.» (84, с. 545, 567). А между тем в народе о повторении событий 1905 г., казалось бы, не помышляли.

Особенно остро и столь же неоднозначно реагировала на войну российская революционная эмиграция. Из Франции сообщали: «Все русские покидают Францию. Говорят в России готовятся к революции. Двое русских эмигрантов, приговоренных к смертной казни, радостные мечтают вернуться во время беспорядков в Россию.»2. Известно, что многие эмигранты-революционеры шли добровольцами во французскую армию. Не оставались в стороне люди творческих профессий. «Я как прапорщик запаса решил тотчас же ехать в Россию, чтобы занять место в армии, - писал художник М.Ф. Ларионов из Франции. - Паника по всей Европе стояла неописуемая. Все русские рвутся в Россию.» (цит. по: 37, с. 482).

Трудно сказать, чего было больше в подобных явлениях: патриотизма или революционаризма. Несомненно, однако, что и то и другое было обусловлено эмоциональной импульсивностью, характерной для радикальной среды. Порой эмоции перерастали в психозы. Муссировались «революционные» слухи. «Мне передали.., что все Царство Польское объято революцией, которая может привести к очень печальному результату.», - писал некий «друг Арон» из Одессы в Бричаны, Бессарабской

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 14 (письмо «Вари» из Москвы было адресовано А. Рубакину во Францию).

2 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976 (письмо от 15 июля 1914 г. из Гренобля, подписанное «Леля» Н.А. Фон-Глен в Казанскую губернию, с. Александровка, имение Фон-Глен). Л. 10.

289

губ.1 Обычные люди, оторванные от «судьбоносных» решений власти, принимались безудержно фантазировать. Фантазии усиливались страхом неизвестности.

Подчас образы войны и революции сплавлялись в психологически странноватую амальгаму. «Поеду только на передовые позиции, хочется судьбу попытать.. , - писал один студент. - Настает великое время и великое дело, перед которым вся грандиозная война померкнет. Подготовляется государственный переворот, готовый все переменить и наладить по-новому. Зарождается новая жизнь и новое счастье. Последний день войны будет первым днем русской революции. Не надо больше войны, не надо крови» (17, с. 155). Н.С. Гумилев, романтик войны (что редко встречалось в России), в январе 1916 г. говорил о неизбежности государственного переворота (80, с. 302).

В либеральной среде зазвучали привычные опасения «реакции». «[После победы] . они, Царь и его присные, будут чувствовать еще более твердую почву под ногами и, разумеется, постараются гнуть Россию в бараний рог по-прежнему. - писала М.В. Челнокову в Москву некая "русская женщина". - Я понимаю, что теперь не такое время, чтобы заниматься распрями - они не помогут, напротив, дадут сумасшедшему Вильгельму лишний козырь.»2. Непонимание причин и последствий войны усиливало страхи перед грядущим миром.

Особо впечатляют применительно к революционно / контрреволюционным эмоциям дневники профессора Б.В. Никольского, члена Союза русского народа. Этот человек отличался крайней раздражительностью и уникальной язвительностью. Будучи монархистом, он не любил Николая II, именуя его уничижительно - «полковник». Впрочем, начало войны он встретил довольно легкомысленно: немцев следуют побить, значит их «непременно побьют» - иного быть просто не может. «Не могу принудить себя усомниться в нашем успехе», - писал он. Эмоции попросту забивали разум. Он тут же принялся сочинять «продолжение войны»: после разгрома Германии Россия схлестнется то ли с Англией, то ли со всем остальным миром (нечто подобное воображал и Ленин). Примечательно также, что при этом Никольский называл жертвой химер воображения Вильгельма II -это «мечтатель, фантазер», не желающий считаться с действительностью. Увы, трудно сказать, кто в то время был способен считаться с действительностью! Характерно, что Никольский отнюдь не радовался показному «национальному единению», заявляя, что «в Думе все прилично, кроме хулиганского братанья Маркова и Пуришкевича с Милюковым». Заодно он поносил и «братьев-славян» (53, с. 195-198).

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 17.

2 Там же. Л. 41 об.

290

Война навязывает не только «революционный» (в худшем смысле слова) образ мысли, но и соответствующий образ действий. В сентябре 1914 г. в некоторых письмах отмечалось: русские солдаты в Австрии занимаются грабежом и погромами, «все низкие страсти здесь в открытую», местное население особенно боится казаков. Казаки, привыкшие «ходить за зипунами», действительно развращали солдат-крестьян. «Казаки наши то же, что курды; я думаю даже, что курды кое-что по части зверств заняли именно у наших казаков» (89, с. 60), - такие представления были распространены на Кавказском фронте. Из армии сообщалось, что «нет сил бороться с мародерством и растущим в войсках инстинктом бессмысленных разрушений» (60, с. 334-336). Впрочем, пропаганда уверяла в противоположном.

В критических условиях «твердые» политические императивы переживают характерные перверсии, преумножая численность «врагов». Профессор Б. Никольский теперь во всем усматривал «враждебные происки». «По-видимому, не врут жиды, приписывая заигрывания с Польшей английским интригам, - писал он в дневнике 25 августа 1914 г. - Что за несчастье с этим царем!» Тут вспоминал он и об «интригах негодяя Сухомлинова». А уже 19 октября в политике, по его мнению, стало «печально и смутно»: «Распутин, с одной стороны, Кривошеин - с другой» (53, с. 202205). Очевидно, что от «непонятных» событий начинало болезненно разыгрываться воображение, деформирующее, в свою очередь, «политические» убеждения. Так или иначе, странноватый феномен «монархист против царя» проявил себя с началом войны весьма заметно. Начиналось это с «мелочей»: некоторые разочарованно отмечали, что нет такта у «обожаемого Монарха»! (25, с. 131).

Разумеется, на углублении эмоциональных стрессов сказывалось несоответствие реального и желаемого. В авторитарно-патерналистских системах общественное негодование легко опрокидывается на власть - последней для этого бывает достаточно одного «неверного» шага. Уже в конце 1914 г. в Петрограде муссировались слухи о том, что императрица с «"немецкой" придворной партией» готовится заключить сепаратный мир с Германией, а «слабому» Николаю II противопоставляли его «решительного» дядю - верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича (60, с. 340; 84, с. 552). На поверхностный взгляд такое может показаться сознательным антимонархизмом.

Стимуляторы русского бунта

«Образ мира» российской интеллигенции в значительной степени выстраивался на представлениях об облике Европы - как реальном, так и воображаемом. Война заставила усомниться и в западном прогрессе, и в

291

европейской революционности. «Европейские события окончательно перепутали все карты. чувствуется какое-то угнетенное состояние.», -писал неустановленный автор 29 июля 1914 г. «Мы стоим перед фактом стихийно развивающихся событий. - сообщали 5 августа из Екатерино-слава в Москву. - Внешне проходит пока все стройно, если не считать отдельных столкновений офицеров с солдатами, но эта стройность скомкается очень скоро в процессе военных действий, где страх перед чудовищными законами современной войны сломит боязнь перед военно-полевыми судами. Милитаризм организовал и вооружил демократию - он сам пожнет плоды своих трудов»1.

Композитор А.Н. Скрябин уверял, что вслед за огромной мировой войной проснутся Азия и Африка. По его мнению, европейская культура уже сказала свое слово. Из будущих величайших потрясений родится Мистерия, мировой пожар, последует «век социализма» (правда, недолгий). Социалистическим тем не менее может стать и весь земной шар, но может стать и одна лишь страна (74, с. 284-285). В сущности, в войне Скрябин увидел своего рода «Симфонию экстаза». Разумеется, это были крайности гения, живущего в мире воображаемого. Однако бывают времена, когда утопии могут на некоторое время материализоваться.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Русская культура, безусловно, склонна к своего рода «обновленческому» эсхатологизму. С началом войны это тяготение усилилось. «Модный» в те времена писатель Л.Н. Андреев 4 октября 1914 г. в письме еще малоизвестному И.С. Шмелеву так объяснял свою «патриотическую» позицию: «Разгром Германии будет разгромом и всеевропейской реакции и началом целого цикла европейских революций. Отсюда и то необыкновенное и многих смущающее явление, что антимилитаристы и пацифисты Эрве и Кропоткин стоят за войну до самого конца. Отсюда и я, автор "Красного смеха". также стою за войну. Конечно, ни для кого не тайна, что правительство под шумок уже загибает салазки, арестует и сажает -готовится на всякий случай. Есть у нас, писателей, и особой важности задача: противопоставить русскую культуру германской и доказать, что мы не варвары, хотя у нас нет внешней материальной культуры и богатства. Надобно всеми средствами показать, что русский дух есть вечное устремление к последней свободе, вплоть до анархии, немецкий же - стремление к вечному порабощению, к созданию на земле вечной тюрьмы и военных поселений. И уж, конечно, вовсе не следует искать здесь "национализм", который также привезен к нам из Германии, как и военные поселения, и враждебен свободному духу нашему. Свобода для всех, а тюремщиков к черту!»2.

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 39, 48.

2 Там же. Л. 23-23 об.

292

Так или иначе, и с войной, и с революцией связывались пылкие надежды многих образованных русских людей. Причем, в отличие от Европы, баланс между войной и революцией все более заметно склонялся в пользу последней. В начале апреля 1915 г. М. Горький в частном разговоре высказывал опасение, что сразу после войны «возникнут крупные беспорядки, провоцированные Министерством внутренних дел», причем, к несчастью, от этого не приходится ожидать ничего хорошего, так как «русское движение имеет анархистический характер, антиобщественный» (84, с. 623). В это же время Д.А. Фурманов, будучи на «благополучном» Кавказском фронте, под влиянием сообщений о том, что в тылу «бьют торговцев», «фабрики бастуют», записывал в дневнике: «Можно со дня на день ожидать крупных взрывов, больших осложнений» (89, с. 50). «Взрыв» последовал через месяц - жуткий своей агрессивной бессмысленностью немецкий погром в Москве (17, с. 287-292; 96, с. 36-39).

С началом войны информационные связи между Россией и Западом отнюдь не прервались, стали активно формироваться новые представления друг о друге. Этому способствовали слухи - обычный спутник экстремальных ситуаций. Из Германии 11 августа 1914 г. сообщали: «Здешние газеты распространяют разные небылицы про Россию - будто Малороссия, Финляндия, Польша и т.д. собираются встать и объявить себя самостоятельными, будто солдаты неохотно идут в бой и охотно сдаются в плен и т.д. . Здесь предполагают, что война продлится не более 4-5 месяцев. Больше не в состоянии выдержать ни одна страна. Можно ожидать революции после войны. Это будет, пожалуй, солиднее, чем в прошлый раз» (в 1905 г. - В.Б.). Люди эмоционально переживали революционный опыт прошлого. «Русскому царю надо было подавить приближающуюся вторую революцию и нашлись интеллигенты, которые объединяются с царем против родного народа, опьяняя себя словами: славянство, родина, -и забывая, что нельзя уничтожить германство - родину Вагнера и Бетховена, Канта и Гете», - писал неизвестный автор социал-демократу В.П. Махновцу в Москву. «Обстоятельства сложились так, что Россия, пожалуй, выйдет победительницей и тогда реакция усилится и озвереет, но думаю, что и революция найдет почву в разбитых жизнях, разрушенных хозяйствах, кризисе, безработице. И не только в России. но и в Германии и Австрии. - писал 2 августа 1914 г. неустановленный автор А.А. Арбатской в Москву. - Жить сейчас в Америке абсурдно. Ведь разыграются события, которых мир не видал.»1.

Удивительно, но некоторым действительно казалось, что Россия становится эпицентром мировых событий. Эмоции делали людей податливыми на утопии. «Война - это что-то особенное, она все меняет, все ос-

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 976. Л. 62 об., 100, 97.

293

вещает под своим углом, все расценивает и раскладывает по-своему, - писал 28 сентября генерал А.Е. Снесарев в письме домой. - О ней книги написаны, а ничего ясного не сказано» (78, с. 51). Действительно, из «мирного» времени трудно понять, какой набор «погребенных ужасов эпох» (Ф. Ницше) вытолкнет она из народного подсознания.

В войну проявился такой взращенный деспотизмом (не столько реальным, сколько воображаемым) феномен российской политической культуры, как пораженчество. Впрочем, до поры до времени он довольно интенсивно вытеснялся эмоциями другого рода. «В самом начале войны, когда еще не определились ее кровавые контуры, признаюсь, я даже сознательно хотела поражения нашему оружию, чтобы этим была поколеблена и дискредитирована власть и положен конец ее вакханалии, от пьяного угара которой задыхаются 170 млн живых человеческих личностей, - писала 26 сентября 1914 г. некая Н.В. Скурдина А.И. Мельникову в Одессу. -Теперь я этого не хочу, но передо мной также стоит этот мучительный вопрос: чем будет заплачено за все колоссальные материальные потери и невозвратимые утраты людьми? Неужели снова и снова вылезут подонки общества и будут делать политику и управлять рулем внутренней жизни? Думается, что широкое общение с Западом должно проложить новые борозды и в сознании людей, стоящих у власти, и что здоровая струя обновит и оживит загнившие части нашего государственного организма»1.

Поражения вызвали резкий перепад настроений. В сентябре 1915 г. А.В. Тыркова, член ЦК кадетской партии, записывала в дневнике: «Победы и поражения отодвинулись перед. сумятицей внутреннего поражения или, вернее, разложения» (51, с. 156). Естественные трудности военного времени гипертрофировались, а их объяснения приобретали антиправительственное звучание. Разумеется, находились люди, которые это понимали. 22 июля 1915 г. историк М.М. Богословский писал в дневнике: «Не понимаю тех, кто складывает всю вину на управление. Может быть, оно у нас и худо, но только потому, что вообще мы сами худы. Каждый народ достоин своего управления». Представление о том, что «народные избранники» могут подменить бюрократов, вызывали у него насмешку. 8 сентября 1915 г. он комментировал разговоры о Министерстве общественного доверия в таких словах: «Изволите видеть: надо бороться с властью и в то же время не надо колебать престижа власти (имелся в виду А.И. Гучков. - В.Б.). Говорилось о преступлениях и "безнаказанности" власти - словом власть стала у нас подсудимой. У нас говорить против власти есть признак гражданских чувств.». Наивное представление интеллигенции о гражданском долге вызывало у него еще большую иронию. 30 сентября 1915 г. он писал: «У нас гражданином считается лишь тот, кто

1 ГА РФ.Ф. 102. Оп. 265. Д. 978. Л. 6.

294

бурлит, суетится, всячески выступает, критикует и протестует.» (9, с. 60, 75, 86). В сущности, он описал распространенный тип «заметного» российского политика, для которого важно было «возбудить» публику - естественно, против вечно «негодного» начальства.

Беспомощность власти раздражала и возбуждала главным образом правых, а вовсе не левых. Она же усиливала германофобию. Б. Никольский в июне 1915 г. был убежден, что «немецкие деньги питают антинемецкие судороги низов и особенно антидинастическое озлобление», а в феврале 1916 г. считал, что «заговор не немецкий, а тот же масонски-жидовский», как в 1905 г. Впрочем, в своем обличительном пафосе он не забывал и о «безумном сборище глупых, трусливых, бездарных и ничтожных людей» в Совете министров, которые ничего не могут сделать, кроме «сеяния анархии» (53, с. 219, 245, 255). «Всякая революция идет сверху», -был убежден В.И. Гурко (28, с. 655, 700).

Считается, что на нагнетании революционных настроений сказались думские речи Милюкова и Пуришкевича. На деле все было не столь просто. «Читал речи Милюкова и Шульгина, - писал иркутский журналист. -В этих речах как бы воплотился ужас современной русской жизни». В армии реакция оказалась несколько иной. «Наши монархисты получили из-под полы глупую, мальчишескую речь Милюкова и носятся с нею, как кот с салом! - писал генерал А. Снесарев. - Подумаешь, невидаль какая! Я стал читать, да и дочитать не мог: такая дребедень.» (цит. по: 17, с. 359). В «патриотичных» тыловых верхах также возникали критические настроения. В ноябре 1916 г. священник С.И. Остроумов (октябрист) писал, что союзникам «пора бы подумать о прекращении кровопролития». Он не отваживался заговаривать об этом публично, так как был уверен, что такие мнения встретят негодование даже со стороны тех, кто в душе с ним согласен (65, с. 509).

Простых людей больше волновало другое. В ноябре 1916 г. в действующую армию порой писали следующее: «Нас здесь грабят и грабят беспощадно, безжалостно купцы, мелкие торговцы, пекаря, мясники и т.п. сволочь, именовавшая и мнившая когда-то себя патриотами, сейчас превратились все в разбойников и грабят нас средь бела дня, да еще приговаривают, что мы-де все это на законном основании». В декабре 1916 г. из одной запасной команды писали в Самару: «2% года войны, по-видимому, произвели свое действие, озлобив всех. Проснулись дикие инстинкты. Народ ли виноват в этом? Виновата наша горькая действительность. Народ инстинктивно чувствует неладное и дает выход своему озлоблению в бунте. Если такой порядок продлится далее, то перед нами стоит призрак революции.». Некий Горовиц в декабре 1916 г. писал в армию, что «всем надоела война» и «мы стоим на пороге великих событий» (60, с. 627, 721, 722). «Тыл жил нездоровой жизнью, далеко не соответствовавшей услови-

295

ям грандиозной народной войны» (29, с. 149), - со временем такие признания сделались обычными. Более того, тыловая жизнь представлялась многим настоящим «омутом разврата» (11).

Характерно, однако, что люди, требовавшие кардинальных изменений, не представляли их конкретно, словно надеясь, что избавление от «царя и немцев» приведет к решению всех насущных проблем. Нараставший протест адресовался в «никуда». Переломить ситуацию официальная пропаганда была бессильна. В декабре 1916 г. газеты именовали на фронте «бумажным навозом» (78, с. 519).

Со временем в народе сложился устойчивый образ предреволюционного «безобразия», апофеозом которого, естественно, были взаимоотношения на самой вершине власти. Легенда выглядела так: «А все царица виновата. Она да еще этот подлец Гришка Распутин: стакнулись оба Расею продать. Подкуп, вишь, был им от Вильгельма, чтобы ему Расею себе взять. Царица-то сродствие Вильгельму приходится. Ну и согласилась. А Распутин примазался к ней. И был между них такой уговор: царя прогнать. А как прогонишь?.. А этот жулик Гришка и придумал: раскопал где-то единорогов рог. наскоблил этого рога в стакан с вином. А царь выпил и погнало его после этого на вино. И что ни день, то пьян и пьян. Лежит себе, а дела забросил. Напьется и спит. И стал царь как бы не свой, настоящего, что требуется, не понимает. И никакого внимания, что война идет, нашего войска невесть сколько побили. А он все пьет, распьянствовался, как мужик. Вот что подделал ему каторжная душа Распутин!» (44, с. 176-177).

Этот рассказ отчетливо иллюстрирует, как расхожие слухи взаимодействовали с традиционным сказочным фольклором. Не случайно потом стали говорить, что «вместо убитого Гришки Распутина, появился новый "старец" Митя Коляба, вывезенный из Калужской губернии» (1, с. 102).

Некоторым солдатам приближающийся Новый 1917 год сулил надежды: «В нем должна решиться во цвете его дней и наша судьба и может быть наша судьба совпадет с судьбой всего мира». У других солдат в начале января усиливалось отчаяние: германец за «25 биллиардов» «склоняет» к миру, в Петрограде «не стараются спасти свою родину, а стараются спасти германский народ». Другие уверяли, что Германия готова к миру, чтобы платили ей «контробуцию 24 года по 20 млн в год. а Россия чтобы говорила на немецком языке». Писали и о том, что царь на мир не соглашается, а потому нам «придется здесь погибнуть». Говорили также, что «Мясоедовы у нас не перевелись. Везде зло, везде измена.». В середине января 1917 г. на Юго-Западном фронте солдаты отказались наступать, два батальона сдались в плен, мотивируя это тем, что офицеры «попрятались». Однако даже в середине февраля среди солдат (похоже, при штабе) встречались и такие, которые были уверены, что, если бы в тылу не «куп-

296

чики, сахарозаводчики и проч. мародеры», то «давно были бы побиты немцы, и турки, и австрийцы» (60, с. 728-731).

В тылу слухи приобретали поистине апокалипсический характер. Кадет Л. А. Велихов писал: «Здесь, в Петрограде, Бог знает, что делается. Много, много нехорошего, много страшного. Апатия, растерянность и какая-то зловещая тишина в связи с умопомрачительными слухами. Все как-то смешалось, все понятия перепутались, почвы нет, а будущее темно» (65, с. 469). Люди готовились к худшему. «Здесь идет слух, будто будет буря, огненный дождь и землетрясение, - сообщала Д. Фурманову его мать. - У нас очень много приготовляются. исповедуются и причащаются, боятся, что это уже светопреставление.». Будущий большевистский комиссар задумывался: «Откуда эти нелепые, странные слухи?» Ответ напрашивался сам собой: «Настрадались, перемучились. Народная фантазия облекла эти ужасы в свою доступную, рельефную форму и поверила, приняла их как заключительный, венчающий аккорд всенародного мученья. Наши политические и экономические соображения не имеют. никакой цены» (89, с. 272).

Осенью 1916 г. некий американский журналист, поклонник Л. Толстого и ненавистник самодержавия, специально приехал в Россию, чтобы присутствовать при «Великой Русской Революции». Протестующую толпу на Невском он принял за политическую демонстрацию и очень возмутился, узнав, что собравшиеся не имели никакой цели. Он полагал, что демонстрация «есть явление организованное, стройное, врагу страх внушающее». То, что он увидел, было не «актом разума, а утратой разума». По его мнению, собрались не революционеры, а «сволочь, которую надлежало разогнать палками» (24, с. 344-345). Пресловутого «русского бунта» американец понять не мог. Русская революция развивалась отнюдь не по американскому (а равно и всякому другому), а по своему - «смутному» -сценарию.

Так или иначе, квазирелигиозные эмоции перерабатывались в «политику», причем в политику с ощутимой «классовой» составляющей. В январе 1917 г. солдат больше всего впечатляли вовсе не антиправительственные думские речи, а газетные известия о том, что в то время, как «честный русский народ голодает», в тылу пьют шампанское, разъезжают в автомобилях, «которых не хватает армии, и кричат громко "ура" за победу и наши "бесподобные войска"». Особенно нервировали солдат смутные подозрения о связях жен-крестьянок с военнопленными (60, с. 573, 580, 589, 601-611, 619, 629, 633). Но, разумеется, больше всего сказывалось недовольство тяготами военного быта и армейскими порядками. «Форменный хаос, очковтирательство», начальники ведут "телефонную войну"», - так характеризовал происходящее генерал А. Снесарев (78, с. 478, 510).

297

В феврале 1917 г. среди относительно бодрых писем с фронта встречались и такие заявления: «Нервы парализовались, омертвели. Из человека ангела здесь делают человека дьявола» (60, с. 329, 726). Известия из «мирной» жизни доводили ситуацию до точки кипения. «Дороговизна и мир, вот что интересует главным образом, судя по корреспонденции, армию и население», - заключал местный цензор (83, с. 339). Писали и о том, что «у человека зародилась злоба и искра злобы не угасает.» (60, с. 733).

Политика или эмоции?

Подлинная революция словно прокатилась мимо всех ее политических «руководителей». Это кажется невероятным. Историки до сих пор гадают, какие силы опрокинули самодержавие. И, разумеется, претендентов на это судьбоносное деяние оказывается более чем достаточно. В частности, в свое время придворные круги уверенно кивали не только на Государственную думу, но и на Совет министров (18, с. 222-223). Между тем в свое время ненавистникам династии ситуация казалась предельно ясной: «От пустого дуновения ветра самодержавие дрогнуло, покачнулось, рухнуло и рассыпалось в прах. Оно пало не от того, что его сломили; оно развалилось от того, что сгнило и дольше "быть" не могло» (24, с. 343).

К февральским событиям в Петрограде забастовки давно стали обычным явлением. Но, как видно, недовольство ситуацией рано или поздно должно было достичь критической отметки. Самодержавие рухнуло под напором людских эмоций. Бастующие рабочие, прежде всего женщины, смогли увлечь за собой мужчин под лозунгами: «Хлеба!» и «Долой войну!» При этом, похоже, последний лозунг доминировал (82, с. 59). Лишь позднее, вероятно, под влиянием социалистических агитаторов добавился политический лозунг «Долой самодержавие» (57, с. 73-78). А тем временем в партийных верхах, особенно «прогрессистских», царила растерянность. А.В. Тыркова, женщина, имевшая репутацию «единственного мужчины в кадетском ЦК», описала в дневнике почти символическую сцену. 27 февраля 1917 г. М.В. Родзянко с А.И. Гучковым собирались отправить телеграмму царю, а графиня С.В. Панина - тоже влиятельная женщина - уговаривала их идти к солдатам, агитировать их. Лидеры октябристов отговаривались: «Пусть они сначала арестуют министров». Положение спас Милюков, который «привел солдат к Думе» (51, с. 176). Впрочем, согласно другим свидетельствам, Милюков в те дни «находился в состоянии бездействия», «вся его фигура говорила о том, что ему нечего делать, он вообще не знает, что делать» (82, с. 83). И эта характеристика относилась не только к Милюкову, но и к другим, «снующим, как тени, депутатам и их бесконечно совещающимся лидерам». «До создания Сове-

298

та и Комитета Думы случайные люди пытались наладить какой-то порядок в этом стихийном движении»1, - отмечал наблюдатель.

Очень немногие мемуаристы признавали, что в это время «настроения Таврического дворца диктовались не теми, кто считался руководителями движения, а в значительной степени улицей». А поскольку ясности не было, то приходилось напоминать и о каких-то «закулисных силах». Казалось, что роль Временного комитета Государственной думы падала, а потому «Родзянко, Керенский и иже с ними вынуждены вертеться как волчки на бурных водах и легализовать все, что приносит народная толпа» (34, с. 122). Увы, поверить в «политиков-волчков» трудно, а потому проще сделать руководителем революции хотя бы Временный комитет Государственной думы.

Бунтующие толпы сами пребывали во власти слухов. Полицейских поначалу высмеивали, затем дразнили, наконец, принялись поносить. Начались столкновения. Кто-то говорил, что «городовых убивают», кто-то, напротив, уверял, что «городовые калечат народ». Утверждали, что «одних убитых восемьсот». Естественно, заговорили об использовании пулеметов (24, с. 346-349) - они стали главным пугалом того времени. Политические лозунги, судя по всему, появились не сразу.

В расправах над офицерами и адмиралами в Кронштадте и Гельсингфорсе политику подменяло ожесточение, вызванное тяготами службы (10, с. 123-125, 226-227). Парадоксально, что те офицеры, которые не поняли, что происходит, пассивно присоединялись к революции2. «Грозное начальство обратилось в робкое, растерянное, вчерашние монархисты - в правоверных социалистов, люди, боявшиеся сказать лишнее слово. почувствовали в себе дар красноречия, и началось углубление и расширение революции по всем направлениям», - так характеризовали духовные последствия государственного переворота (62, с. 162). Увы, от подданного рухнувшей империи трудно было ожидать иного.

Принято считать, что победа революции вызвала эйфорию едва ли не во всех слоях общества. Однако подчас это проявлялось своеобразно. П.А. Сорокин вспоминал, что видел на улицах «много пьяных, матерившихся и кричавших: "Да здравствует свобода! Нынче все дозволено!"» Вседозволенность проявлялась по-разному. Возле Бестужеских курсов Сорокин наблюдал толпу, «хохочущую, непристойно жестикулирующую». Оказалось, что «в подворотне на глазах у зевак совокуплялись мужчина и женщина» (79, с. 90).

1 ГА РФ.Ф. 5881. Оп. 1. Д. 784. Л. 3, 6.

2 Так, к примеру, было в Свеаборге: офицеры, поддержавшие революцию, скоро стали свидетелями жутких расправ над их товарищами. Из воспоминаний одного из таких «революционеров» видно, что восставшие убивали как в порядке личной ненависти к «шкурам», так и «согласно должности» (см.: 50, с. 215, 216).

299

Революция, конечно, вызвала совсем не те «чистые» эмоции, на которые надеялись пролетарские поэты. Возвращение политических из Сибири комментировали так: «Ораторы студенты на каждой станции выходили и вычитывали как Николай царствовал, правители его жулики были и как на позиции по морде били начальники.» (60, с. 748). С этого обычно и начиналось «политическое» просвещение народа новой властью. На этом фоне нетрудно было выдавать воображаемое за действительное.

На фронте революцию встретили в целом довольно спокойно, хотя и по-разному. Некоторые военачальники считали, что к этому времени «атмосфера разложения» просачивалась даже в отличившиеся своей твердостью части (29, с. 148). На отдаленных фронтах, в частности на Румынском, ходили противоречивые слухи о положении в столице: беспорядки, якобы, продолжались три дня, но были подавлены с помощью пулеметов; конец хулиганским действиям положили рабочие-путиловцы, обещавшие пресечь беспорядки стрельбой из 30 бронированных автомобилей. Известие об отречении императора произвело ошеломляющее впечатление, но все «вздохнули свободнее, точно со всех свалилась какая-то тяжесть гнетущая» (35, с. 107-108).

Революцию связывали с долгожданным миром. В середине марта из некоторых частей сообщали, что «надвигается голодная кровавая смерть», а потому «войны конец близко». Известие о падении самодержавия порой комментировали так: «Романовское гнездо разорено. Все безумно рады совершившемуся». Писали и такое: «Чувствуешь, что свершилось то великое, что мы ждали. хотим быть по образцу Франции или Америки. совершилось чудо.». Другие считали, что «напрасно Николай II думал со своей сворой, что в стране все тихо, что все революционеры переловлены. Суд народа свершился». Здесь же выражалась готовность «отдать жизнь за свободную Россию». Но уже в конце апреля писали, что офицеры - «это провокаторы и контрреволюционеры. их бить надо сволочей.» (60, с. 735, 737-739, 745). Под видом «политики» осуществлялись бессудные расправы.

Человек склонен верить во власть, но только в свою власть. «Чужая» власть ассоциируется не с защитой, а с насилием. Это возбуждает особое недовольство у людей, привыкших вкладывать во власть сакральное содержание. С таких позиций профессору Б. Никольскому события февраля 1917 г. сначала показались «бунтом черни, заставшим всех врасплох», действиями «трусливой, неорганизованной и присматривающейся к безнаказанности» толпы. Но уже 28 февраля он «утешил» себя тем, что «ликвидация династии, видимо, неизбежна» как часть «стихийного восстания против немецкого гнета». Действительно, многие «революционные» расправы того времени происходили под антинемецкими лозунгами. А следовательно, «перевернулась великая страница истории. переворот совер-

300

шился, династия кончена и начинается столетняя смута, - если не более, чем столетняя» (53, с. 278-280). Эмоции принципиальных контрреволюционеров иной раз наиболее точно указывают на необратимость революционных событий.

Естественно, революционная эйфория не могла продолжаться долго. В марте 1917 г. зазвучали и скептические ноты: «Перед нами сверкает не свобода, а смерть и конец жизни», а потому «домой пойдем с оружием пока все, что полагается, не дадут». К этому времени революционная политика основательно вошла в солдатскую жизнь. Впрочем, в конце марта некоторые уверяли, что «у нас на фронте солдаты и офицеры вошли в полное единение». Между тем в апреле 1917 г. в аналитических записках цензоров говорилось, что «в письмах офицеров видна общая растерянность и неумение пользоваться моментом». Приходилось констатировать, что их письма полны «только жалоб и тех ужасов, которые творятся на фронте солдатами в отношении офицеров» (60, с. 740, 743, 746). «Крестьян замучила чересполосица, интеллигенцию - платформы и позиции», - так в начале апреля 1918 г. подытожил произошедшее М. Пришвин (66, с. 89).

Герой или толпа?

«Народ нуждается в идолах, - писал В. Гурко, - это приподнимает его, создает в нем веру в свою мощь и в свой успех». Он считал, что война не выдвинула в России героев, а создать их искусственно не удалось (28, с. 653). Действительно, гигантский поток «патриотической» лубочной изопродукции призван был скорее забавлять, нежели вдохновлять. Но смогла ли революция выдвинуть своих героев?

Толпа, как известно, рождает вождей. Обычно это диссипативные личности, которые, в свою очередь, и пытались выступать в 1917 г. в качестве «медиумов» общественного настроения. При этом для историка возникает вопрос: то ли они насаждали массам определенную доктрину, то ли просто следовали в фарватере настроений толпы? Не исключено также, что именно от их синергетического взаимодействия рождался некий «порядок» - пусть совсем не тот, о котором мечтали «герои» революционной эпохи.

Среди российских политиков - от либералов до социалистов - было немало выдающихся ораторов, но они быстро сходили со сцены, будучи своего рода заложниками тех или иных политических императивов. Несомненно, А.Ф. Керенский сделал свою политическую карьеру за счет публичной риторики. Но со временем его речи стали, по выражению Л.Д. Троцкого «толчением воды в ступе». «...Керенский был и остался случайной фигурой, временщиком исторической минуты,- утверждал Троцкий. - Каждая новая могучая волна революции, вовлекавшая девст-

301

венные, еще не разборчивые массы, неизбежно поднимает наверх таких героев на час, которые сейчас же слепнут от собственного блеска... » (85, с. 284). Но этого до поры, до времени не замечали. А. Бенуа уверял, что Керенский казался «чуть ли не сошедшим с неба ангелом - и именно ангелом мира» (5, с. 188). Создается впечатление, что появление тех или иных лидеров было «запрограммировано» всем «излишне эмоциональным» ходом русской революции.

Очевидно, речи ораторов 1917 г. должны были ориентироваться и на настроение, и на утопии масс, взывать не к терпению, а к действию - разумеется, если массы были к этому готовы. Троцкий описывал это так: «Марксизм считает себя сознательным выражением бессознательного процесса... Высшее теоретическое сознание эпохи сливается... с непосредственным действием наиболее... удаленных от теории угнетенных масс. Творческое соединение сознания с бессознательным есть то, что называют обычно вдохновением. Революция есть неистовое вдохновение истории» (85, с. 323). Логика доктринеров никогда не совпадает с умонастроениями масс, но она способна влиять на них с помощью эмоций. Большевистские доктринеры в критические моменты ухитрялись действовать по инстинкту. Как знать, возможно, именно слияние человеческих склонностей и слабостей с энергетикой революционного времени и придавало движению бессознательных толп всесокрушающую силу - важно было лишь дождаться определенного часа.

В июле 1945 г. А.Ф. Керенский в письме В.А. Маклакову горячо возражал против приписывания ему «ЭМОЦИИ непримиримости». Бывший премьер полагал, что он всегда был и остается политиком, который «человеческие эмоции направляет в русло нужного в данное время политического действия» (64, с. 121). На фоне событий 1917 г. подобное заявление может показаться смехотворным: Керенский, этот заложник своих и народных страстей, пытался доказать, что хвост может вертеть собакой! Однако остается вопрос: можно ли было «управлять хаосом»?

В начале апреля 1917 г. правоэкстремистская газета «Гроза», основываясь на настроениях народа, заявила о необходимости начать переговоры о сепаратном мире1. В сущности, В.И. Ленин в своих «Апрельских тезисах» воспроизвел не только предложения анархистов, но и правых экстремистов. А те и другие представляли собой наиболее взвинченную часть общества. Однако Ленин специально подчеркивал: «Мы не шарлатаны. Мы должны базироваться только на сознательности масс». Разумеется, «сознательность масс» он понимал своеобразно, заявляя о готовности «остаться в меньшинстве», дожидаясь избавления масс от иллюзий «революционного оборончества» (масштабы которого он, несомненно, преуве-

1 Гроза. - Пг., 1917. - 2 апр.

302

личивал1). В общем, это был скорее расчет на перемену вектора общенародных устремлений, нежели на осознание того, что такое социализм (40).

Некоторые считали, что «ораторское дарование Ленина было удивительно: каждое слово падало как удар молота и проникало в черепа». При этом не было заметно «никакой погони за прикрасами, ни малейшей страстности в голосе» (33, с. 87). Впрочем, это наблюдение было сделано в момент, когда Ленин убеждал в необходимости ратификации Брестского мира. К тому времени требовалась не страстность (ее было в избытке у левых коммунистов), а холодный расчет, способный минимизировать пылкие эмоции.

Интеллигентные люди, знавшие Ленина, не могли понять природы его «величия». Его роль в грандиозной перекройке судеб человечества показалась им «историческим недоразумением, промахом, массовой аберрацией» (2, с. 610). Однако история выбирает своих героев, не считаясь со вкусами современников, словно специально для того, чтобы со временем, поразмыслив, они написали их «исторический», а не человеческий портрет. И редким свидетелям удается избежать соблазна причастности к «великому».

Для утверждения в сознании людей примитивных «истин» следует их постоянно повторять. В тогдашней обстановке наиболее эмоциональные ораторы, вольно или невольно, копировали друг друга. Свои подражатели находились и у Керенского, и у Ленина. Описаны, к примеру, такие случаи: «Выскочил на эстраду молодой парень и сразу обрушился на «кровопийц»-помещиков, которые задыхаются от своих богатств, высасывают последние соки у своих крестьян.». И, конечно, он закончил призывом «не теряя времени уничтожить этих тиранов, а земли их делить между собой» (77, с. 76). В общем, это был парафраз знаменитого ленинского: «Грабь награбленное!» 2.

В отличие от интеллигентных политиков 1917 г., Ленин, лишенный типичных интеллигентских иллюзий, некоторое время ухитрялся «управлять хаосом». Характерно, что на нечто подобное рассчитывал В. Хлебников, объявивший своих поэтических соратников, «вставших на глыбу захватного права», «зачинателями охоты за душами людей». Похоже, «вождя революции» опередили. Еще до того, как он со страстью незадачливого просветителя взялся переводить учение об «экспроприации экспроприаторов» на понятный народу язык, вирус грабительской растащи-ловки уже «овладел массами» в России.

1 Интеллигентные молодые люди, поспешившие на фронт с настроением: «Один шаг до смерти или до славы», - встречались редко (см.: 55, с. 36).

2 Со слов Троцкого, однажды Ленин смущенно признался ему, что именно он призывал с трибуны «грабить награбленное» (см.: 86, с. 102).

303

Ленин не был фанатиком - те, как правило, обладают неустойчивой психикой. Внешне Ленин не производил ни вдохновляющего, ни устрашающего впечатления. По мнению Ф. Степуна, это был «неладно скроенный, но крепко сшитый. небрежно одетый, приземистый» человек, преподносящий «свою серьезную марксистскую ученость в лубочно упрощенном стиле», но умеющий говорить убедительно «даже при провозглашении явных нелепостей» (81, с. 383). «Это очень невзрачная фигурка, небольшой, хотя и коренастый человечек, лысый, с мелкими чертами лица, маленькими глазками - тип умного интеллигентного ремесленника... - таким показался он бывшему эсеру-максималисту. - Трудно назвать его даже фанатиком... Перед нами очень трезвый человек... И в анализе его почти все верно, но до невероятности все упрощено и схематично». Именно последнее требовалось полукрестьянской толпе. По мнению этого очевидца, на поставленные Лениным задачи отвечала сама масса в том «упрощенном виде, который приводил в ужас даже Ленина...» (47, с. 134).

Только вряд ли Ленин действительно ужасался. С. Есенин попытался передать эффект ленинских выступлений такими строками: «Он мощным словом / Повел нас всех к истокам новым. / И мы пошли под визг метели, / Куда глаза его глядели: / Пошли туда, где видел Он / Освобожденье всех племен.». Так могли воспринимать Ленина только люди, ослепленные социалистическими идеями. Сохранились и не менее характерные свидетельства другого рода. «Ленина я слышал во время одной из знаменитых речей с балкона дворца Кшесинской. - вспоминал гимназист из "буржуев". - Речь спокойная, без жестов и крика, внешность совсем не "страшная"... Содержание этой речи я понял... по поведению окружающих. Слушатели. Ленина готовы были... сорвать у прихвостней буржуазии и ее детенышей головы. Надо признать - такого раствора социальной ненависти мы еще не встречали, и мы "сдали"; не только испугались, но психологически были как-то разбиты»1. Очень похожую ситуацию описал другой очевидец. Ленин показался ему «сильным оратором», который сопровождал свою речь с балкона дворца Кшесинской «энергичными и резкими жестами, ударяя по балюстраде кулаком». За попытку сорвать его выступление криками «Браво, Кшесинская!» юные гардемарины едва не были избиты (70, с. 79-80). Ф. Степун находил в Ленине нечто «архаически-монументальное» - это был человек, который «жил массовой психологией» и при этом соединял «марксистскую схоластику» с «бакунинской мистикой разрушения» (81, с. 345, 358, 384).

Ленин не произносил особенно длинных речей. Это делал Троцкий. «Это же зверь, подхлестнутый сатанинским честолюбием, настоящий апокалипсический зверь из бездны, сжигаемой своей неутоленной жаждой

1 ГА РФ. Ф. 5881. Оп. 1. Д. 370 (воспоминания студента И. Куторги). Л. 22-23.

304

разрушения.», - писал обозреватель еврейской газеты (91)1. Возможно, в этих словах сказывались эмоции отторжения от насаждаемой, как казалось, психологии погрома.

Между тем эмоции даже «самой передовой» - пролетарской - части населения к октябрю 1917 г. представляли совсем не то, чего хотелось бы большевикам. К этому времени интерес рабочих к каким бы то ни было политическим баталиям упал (93, с. 6-8). Но апатия эмоционально непредсказуемой части населения, как известно, тоже может сыграть на руку экстремистам. Строго говоря, большевики нуждались теперь не столько в поддержке большинства активного населения, сколько в его нейтралитете.

На фоне Ленина и Троцкого противники большевиков выглядели неуверенно. После падения самодержавия А. Тыркова так оценивала ситуацию в кадетской партии: «Генералы у нас есть, а армии нет. У левых армия огромная, но нет ума в центре». Между тем она же подметила, что кадетские «генералы», оказавшись во власти, ощущали себя неуверенно. В начале апреля Милюков пригласил товарищей по партии в свои министерские апартаменты. И тут они почувствовали себя так, словно «по ошибке попали в ненадлежащее место» и «невольно спрашивали друг друга - надолго ли это?» (51, с. 178-181). Образованные люди, вышедшие из авторитарной «стабильности», были бесполезны в условиях революции.

Психологические образы смуты

Все это в полной мере проявилось во время апрельского кризиса. Тезисы, предложенные Лениным своим несколько размягчившимся соратникам, были просты: никаких уступок «революционному оборончеству», т.е. тем «дурным» социалистам, которые поддерживают буржуазию и империалистов; соответственно, Временное правительство должно отказаться от завоевательных планов. Ленин был недоволен и лидерами существующих Советов - их следовало заменить «настоящими» революционерами. «Буржуазному» парламентаризму не должно быть места в новой России -его должна сменить «более высокая» форма демократии в лице «Республики Советов, рабочих, батрацких, крестьянских и солдатских депутатов». Ленин предлагал также централизацию банковского дела и постепенный переход к «общественному» контролю над производством и распределением продуктов.

Именно так он понимал «шаги к социализму». Его давний оппонент П.Н. Милюков смотрел на происходящее иначе. 18 апреля он заверил за-

1 Однако для солдатских масс Троцкий оставался «своим». Описан случай, когда во время митинга солдаты едва не растерзали оборонцев из числа гвардейцев-гусар, один из которых во время выступления Троцкого осмелился выкрикнуть «Долой еврея» (см.: 43, с. 228).

305

сомневавшихся послов союзных держав, что Временное правительство в полном согласии с ними продолжит войну до победы. И в тот же день рабочие начали праздновать уже привычный Первомай (по новому стилю). О ноте Милюкова они пока не знали, а потому вели себя мирно. Милюков, со своей стороны, постарался сделать все, чтобы ноту не заметили. В тогдашней обстановке надеяться на это было по меньшей мере наивно.

Последующие события представляли собой характерное для революции соединение провокации и анархии, утопии и психоза. Социалисты готовы были проглотить «буржуазную» пилюлю, но кадетский ЦК призвал граждан выйти на улицы 20 апреля для поддержки правительства. Между тем в тот же день солдаты заговорили, что милюковская нота «оказывает дружескую услугу не только империалистам стран Согласия, но и правительствам Германии и Австрии, помогая им душить развивающуюся борьбу немецкого пролетариата за мир.» (69, с. 728). Пронесся слух, что идет распродажа «земель, леса и недр иностранным и своим капиталистам». «Милюков заварил такую кашу, которую ни ему, ни всему правительству не расхлебать», - констатировали наблюдатели (55, с. 35). Солдаты требовали отставки Милюкова и Гучкова и обещали прийти на помощь Совету с оружием в руках. Последовало хождение раздраженных толп к Мариинскому дворцу - резиденции правительства. Демонстрации шли вразнобой, агитаторы действовали с переменным успехом. Но страсти накалялись: появились плакаты «Долой Временное правительство!». 21 апреля на улицы столицы с требованиями мира вышло до 100 тыс. рабочих и солдат. Большевики утверждали, что около трех часов дня на углу Невского проспекта и Екатерининского канала по толпе рабочих начали стрельбу гражданские лица, переодетые солдатами. Результат - трое убитых, двое раненых.

Между тем газеты печатали весьма своеобразные репортажи о происходившем. Так, 21 апреля на Невском появился автомобиль, на крыше которого стоял офицер с портретом Керенского и вопрошал, обращаясь к толпе: «Верите ли вы Керенскому или не верите?» Его поддерживали солдаты-инвалиды, призывавшие: «Долой ленинцев!» Говорили также, что в 12 часов ночи на улице появилось знамя с надписью: «Да здравствует Германия!» (21, с. 274, 276). П. Сорокин утверждал, что в ходе кризиса «два полка в полном вооружении покинули казармы, чтобы поддержать бунтовщиков. Началась стрельба! Грабеж магазинов принял всеобщие масштабы» (79, с. 95). Трудно сказать, то ли он гипертрофировал произошедшее, то ли воспроизводил слухи. А 12 мая московский обыватель пересказывал такую сплетню: «По Петрограду разъезжает грузовой автомобиль, с которого женщины и дети разбрасывают "манифест к народам всего мира", подписанный каким-то "прапорщиком графом Головкиным-

306

Хвощинским», начинающийся словами: "Ослы! Из-за чего вы воюете?"» (55, с. 41).

Казалось, было о чем задуматься. Однако 27 апреля премьер Г.Е. Львов произнес такую «вдохновляющую» речь: «Великая русская революция поистине чудесна в своем величавом спокойном шествии. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера. Душа русского народа оказалась мировой демократической душой. Она готова слиться не только с демократией всего мира, но и встать впереди нее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства, братства» (цит по: 46, с. 495). Неудивительно, что эти слова «буржуазного» политика вызвали восторг социалиста-идеалиста Церетели. Новые российские верхи оказались во власти новых (старых по идеократическим параметрам) этатистски-утопических самообольщений. А уже в ходе июньской демонстрации, по мнению наблюдателей, едва ли не все лозунги начинались со стандартного: «Долой..!». Якобы были и такие: «Долой, долой, долой!» (55, с. 49) - неважно кого. Казалось, политический негативизм перерастал в безадресную агрессивность.

Между тем современники в который уже раз писали об «властебояз-ни» российских политиков, превратившихся с победой революции в «партию ИИ» - «испуганных интеллигентов» (17, с. 566). Очевидно, она происходила от непривычки действовать самостоятельно, воспитанной российским патернализмом. Характерно, что даже левые партии по мере ими же провоцируемого «углубления революции» чувствовали себя все менее уверенно. А.В. Тыркова отмечала, что к началу открытия Учредительного собрания эсеры «раскисли, теряют почву, в своих декларациях повторяют слова большевиков». «Кому из них хотеть победы?» - задавалась она риторическим вопросом (51, с. 212). Эсеры по-прежнему легче чувствовали себя в роли жертвы. Возможно, это было главной психологической особенностью российской политики, неожиданно освободившейся от царской «опеки».

Интересно, как «Гроза» интерпретировала солдатские настроения: «Сами министры под обстрелом не находятся и потому им посылать людей на бойню легко; ответа же за напрасно погибший народ перед Богом, как имел его Царь, они не несут; и потому им решительно все равно, сколько бы русского народа ни было бы перебито.»1. Газете по-своему поддакивало все большее число обывателей2. В общем, газета упорно противопоставляла непосредственные устремления масс планам Временного

1 Гроза. - Пг., 1917. - 7 мая.

2 27 апреля Н. Окунев писал в дневнике, что «хотел бы немедленного перемирия и международного конгресса об закончании войны с восстановлением наших довоенных границ и без взятия с нас контрибуции» (см.: 55, с. 38).

307

правительства. В этом она действовала синхронно с ленинской «Правдой», опубликовавшей проект устава Красной гвардии, предусматривавший «временное» вооружение рабочих для борьбы с погромами, контрреволюцией и т.п.1

Разумеется, «Гроза» подходила к массам с совершенно иных позиций, нежели большевики. Однако она ставила им в заслугу то, что они «объединили вокруг себя все полки, отказавшиеся подчиниться правительству из жидов-банкиров, генералов-изменников, помещиков-предателей и купцов-грабителей»2. С точки зрения тогдашнего интернационализма это был более чем сомнительный комплимент. Но он был справедлив: апеллируя к сознательности, большевики пришли к власти, опираясь (вольно или невольно) на насилие толп, возбужденных иррациональным чувством ненависти.

Неудивительно, что в массах усиливались антисемитские настроения. Так, после начала июньского наступления в Киеве стали распространяться слухи о предстоящем исчезновении продовольствия, и толпы женщин (как считалось, жен жандармов и городовых) стали нападать на еврейские дома и лавки с целью поиска припрятанного продовольствия. На Подоле было избито несколько человек, включая милиционеров-евреев. В дальнейшем нехватку продовольствия и предметов ширпотреба стали постоянно связывать с действиями евреев-торговцев (15, с. 309, 311, 347, 387, 388, 390, 392, 393, 432, 477).

Несомненно, в психике народа был чрезвычайно силен эгалитаристский компонент, точнее, его уравнительная интенция. Подчас она приобретала агрессивно-мстительные формы по отношению к тем, кто раньше находился наверху социальной иерархии. Так, 4 июля 1917 г. на одном из дивизионных митингов на Северном фронте солдаты (вроде бы, независимо от сходных событий в столице) отказались идти в наступление, мотивируя это тем, что их дивизия, в отличие от других, трижды участвовала в тяжелых боях. Недовольство своеобразно обернулось против «своих» генералов: поступили предложения определить их в обозные, в кашевары, послать на конюшню, казнить, «отвинтить головы». Кончилось тем, что им запретили пользоваться своими автомобилями, вынудили идти пешком под крики разнузданной толпы. Автомобиль, естественно, оседлали солдаты, на котором «понеслись вперед» (30, с. 90-91). Невольно вспоминается мечта деревенских мужиков «покататься на барских тройках».

Послефевральский Петроград фактически оказался в руках рабочих и солдат. Часть солдат у Таврического дворца безуспешно уговаривала лидеров Совета взять власть в свои руки. Тогда и произошел трагокомиче-

1 Правда. - Пг., 1917. - 29 апр.

2 Гроза. - Пг., 1917. - 29 окт.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

308

ский случай: В.М. Чернов, пытавшийся урезонить толпу, услышал в ответ слова рабочего: «Принимай власть, сукин сын, коли дают!» Отказавшийся от такой чести «селянский министр» был тут же арестован возбужденными анархистами, по словам Л.Д. Троцкого, «полууголовного-полупровокаторского типа». И тут именно Троцкий приемом, ставшим вполне привычным, выручил Чернова. Он поставил на голосование толпы вопрос об освобождении Чернова - вроде бы, против никто не возражал. По другой версии, на речь Троцкого анархисты реагировали отрицательно; отпустили Чернова матросы (75, с. 638, 755-756, 771, 791-793, 798; 76, с. 384; 67, с. 203-205) - «краса и гордость революции», согласно тому же Троцкому.

Судя по всему, страсти разыгрались не на шутку. П. Сорокин, пытавшийся урезонить окруживших его «революционеров», вспоминал: «Я говорил не с толпой, а с чудовищем. Глухой ко всем резонам, помешавшейся на ненависти и слепой злобе, этот монстр просто громко выкрикивал идиотские лозунги большевиков. Никогда мне не забыть лиц в этой сумасшедшей толпе. Они потеряли весь человеческий облик, превратившись в настоящие звериные морды. Толпа вопила, визжала и яростно грозила кулаками». Самого Сорокина называли «предателем» и «врагом народа», грозили смертью. На слова о том, что его смерть не наполнит пустые желудки населения, не даст земли крестьянам, последовал «животный взрыв смеха». «Так легко настроение толпы колебалось от одного к другому!» - заключал будущий выдающийся социолог. Согласно воспоминаниям этого автора, названным «Автобиографический роман», разъяренных большевиков «успокоил» офицер, «командир полка велосипедистов», объявивший, что бунтовщики на улицах рассеяны (79, с. 102-104). Трудно сказать, что происходило на самом деле около Таврического дворца. Но на продуманный план захвата власти это похоже не было.

Стоило ли удивляться после этого, что в октябре большевики столь легко перехватили власть у зазевавшихся меньшевиков и эсеров? Но «ученый» ум упорно гонит от себя ту «простоту», которая лежит за пределами его базовой мыслительной парадигмы. Отсюда бесконечно множащиеся рассуждения о «технологии» захвата власти большевиками. Однако какое отношение они имеют к реалиям 1917 г.?

После июльских событий солдаты рассуждали так: «Мы отказались от завоевания, от захвата и аннексии, контрибуции. Зачем же нам наступать.». Другие писали: «У нас происходит какой-то хаос, большевики свое тянут, меньшевики свое тянут, а на фронте нет ни одного такого человека, который рассказал народу, что обозначают эти два элемента». Обилие разных партий вызывало недоумение (60, с. 749). Тогдашняя психосоциальная обстановка требовала «простых» объяснений и соответствующих решений. На почтовых открытках того времени соотношение большевиков и меньшевиков представляли в виде несоразмерных детских

309

фигур: большой поглядывал на маленького сверху вниз, «малыш» демонстрировал смятение. Пугали «мрачные известия о неурожае в "житницах России", о пожарах» (55, с. 64).

Когда власть и ее институты теряют свою сакральную ауру, настает время «тупых» силовых решений. «В комитеты мы не верим. И даже в Учредительное собрание не верим», - констатировал 22 июля М. Пришвин. А 1 августа он многозначительно (как может задним числом показаться) добавлял: «Государство есть организация силы» (66, с. 82). Но эта сила питается не только оружием власти, но и духом масс.

Все чаще ситуация казалась безнадежной. Поражение Корнилова усилило общественную апатию. Казалось, что будь он даже «гениален, как Наполеон», все равно ничего бы не вышло. В связи с этим обыватели осуждали всех «наших временно-вредо-правителей до детей маломысленных», составлявших российские «элиты», и уверяли, что «именно "буржуи" сознают. бессмысленность и бесплодность» продолжения военных действий. «Надо всем сразу сказать "долой войну" и моментально остановить ее перемирием», - такие размышления встречались в дневнике Н. Окунева (55, с. 75). В общем, большевикам делалась конкретная «подсказка».

Общественные страсти создавали ситуацию ограниченного выбора. «Ваше поведение невольно толкает к контрреволюции. - писала неизвестная женщина «соглашателям» Петроградского Совета. - Я готова взорвать вас, пойти с кадетами, с Корниловым, с самим чертом, только бы, наконец, можно было. успокоиться. не будет серый хам издеваться над чувствами и человеческим достоинством интеллигента»1.

Революция предполагает не только готовность оголтелых инсургентов «взять власть». В патерналистских системах она включает в себя и готовность обывателя отдаться на милость победителя. А.В. Луначарский уверял, что накануне большевистского переворота «в средних и высших слоях общества, кроме озлобления и пассивного ожидания, кроме смятения и уныния, не было заметно ничего» (42, с. 198). Возможно, он «вдохновенно» выдавал желаемое за действительное.

Предсказанная развязка

Предсказания делаются везде и всегда. К ним прислушиваются, ибо их востребованность обусловлена запрятанным в душах людей эсхатологическим мировосприятием. Но реализуются они в качестве своего рода метафизического протеста против ставшей социально бездушной «переус-

1 ГА РФ.Ф. 6978. Оп. 1. Д. 298. Л. 94 об.

310

ложненности» бытия. Эта невидимая составляющая и является настоящей исторической причиной революций.

Победа большевиков в известном смысле была победой силы и страсти над привычным интеллигентским теоретизированием. Настал момент, когда все решается «не совещаниями, не съездами», - доказывал В.И. Ленин. «Правительство колеблется. Надо добить его во что бы то ни стало!», - заклинал он своих товарищей вечером 24 октября 1917 г. (41). К тому моменту колебалось не только правительство. Колебались все. «Во всем Петрограде невозможно было найти ни одного сколь-нибудь спокойного и уравновешенного человека» (26, с. 272), - уверяли некоторые наблюдатели.

Перед Октябрем М. Пришвин, походив по столичным «общественным говорильням», по его словам, «забился в смертельной тоске». «Нет, не теми словами говорим мы и пишем, друзья, товарищи и господа мира сего, - записывал он в дневнике. - Наши слова мертвые камни и песок, поднятые вихрем враждебных, столкнувшихся сил» (66, с. 86). Так и было. Революция рождает яркие образы и впечатляющие метафоры - надо было уметь этим воспользоваться.

Несомненно, что большевики обеспечили себе победу с помощью двух лозунгов: «Мир!» и «Земля!» Большего, в сущности, не понадобилось. «Вопрос о мире, как лампочка Аладдина: кто ее взял, тому служат духи, тому дается власть в руки» (19, с. 181), - так обрисовал внутреннюю механику большевистского переворота бесславно ушедший в отставку военный министр А. Верховский. Однако самое поразительное, но до сих пор недооцененное, состояло в том, что на второй день работы II Всероссийского съезда Советов, когда Временное правительство частично оказалось в Петропавловской крепости, частично «в изгнании», оставшиеся делегаты практически единогласно простым поднятием рук, как на митинге, проголосовали за все подряд. Д. Рид писал, что, когда один из делегатов робко попытался поднять руку против декрета о земле, «вокруг него раздался такой взрыв негодования, что он поспешно опустил руку...» (71, с. 152). Действовала магия коллективного мнения, включалась психология толпы. Голосовали «скопом», причем даже вопреки наказам избирателей. Как ни парадоксально, лишь 75% формальных сторонников Ленина, присутствовавших на съезде, поддержали лозунг «Вся власть Советам!», 13% большевиков устраивал девиз «Вся власть демократии!», а 9% даже считали, что власть должна быть коалиционной (27, с. 107). Парадоксально, но эти странности «общенародной поддержки» большевизма не замечались десятилетиями.

А. Рабинович считает, что феноменальные успехи большевиков в значительной степени проистекали из характера партии: ее «сравнительно демократической, толерантной и децентрализованной структуры» и «от-

311

крытого и массового характера» (67, с. 331). Вероятно, к этому следовало бы добавить, что большевики «взяли на вооружение» самое сильное средство того времени - разрушительные инстинкты и утопические вожделения вооруженных толп.

Победа большевиков еще больше накалила страсти. В ноябре 1917 г. солдаты готовы были «перерезать высший командный состав», возмущались «буржуазией», порой ассоциируя ее с негодными офицерами. Сложилась также убежденность в предательстве командиров, которые «хотели пустить немца, чтобы он подавил нашу революцию». Автор одного из писем с фронта предрекал: «Настроение в армии скверное, одним словом, наверно, погибла свободная страна». При этом он подумывал о том, чтобы «записаться в батальон смерти», - вероятно, проснулась скрытая суици-дальность. В другом письме, также написанном не позднее 16 ноября, звучали иные ноты: «Буржуи грызутся там, как волки. Мы их поборем. Пусть не забудут ночь Варфоломея во Франции. Война это не что иное, как истребление народа. Зачем нам Дарданеллы, на что нам английский капитализм.». Этот человек откровенно взывал к помощи, надеясь прекратить войну (60, с. 750-752).

Наблюдатели со стороны воспринимали события проще. Большевистское правительство «спустило с цепи грубую силу России». Теперь «все проблемы создавал алчущий зверь», который «грабил бесшабашно и основательно, в то время как правительство отчаянно пыталось навести порядок» (87, с. 171). «Красная смута» приближалась к своему логическому завершению: теперь все проблема сводилась к обузданию «зверя».

Разгон Учредительного собрания вызвал настоящий прилив злорадства у противников умеренных социалистов: «Воистину, эти ничтожества (эсеры. - В.Б.) во главе с Витей (В.М. Черновым. - В.Б.) стоили лишь хорошего пинка матросского копыта... Эта позорная трусость с.-р., это из кожи вон старание показать, что мы, мол, тоже революционеры (ведь они, сукины дети, стоя пели "Интернационал"!)... Но подлее всего, конечно, отношение к демонстрации: уже тогда партия "бомбы и револьвера" во внезапном припадке "непротивления злу" решила организовать безоружную демонстрацию... Гг. лидеры и "избранники народа" во главе с Витей обошли опасное место стороной, в демонстрации не участвовали и явились в Таврический дворец другим путем». При этом, подходя к зданию дворца, Чернов «сиял, как солнце» и лишь услышав пулеметные выстрелы, остановился, поднял руку и вскричал: «Что они делают!», чтобы тут же скрыться за дверью (47, с. 303). Правые давно ненавидели слабость во власти, а потому их не могло не обрадовать проявление силы. Кстати сказать, пулеметов не было и на сей раз. Они просто символизировали коварство врага.

312

Характерно, что питерские рабочие отнеслись к разгону Учредительного собрания довольно равнодушно, хотя на некоторых предприятиях и принимались резолюции протеста против расстрела мирной демонстрации. Отчасти это объясняется физической истощенностью пролетариев, а также усталостью от политических баталий. В свое время Учредительное собрание представлялось им определенной гарантией социальных завоеваний. Теперь, после того как большевики приложили немало сил для того, чтобы объявить «учредилку» противником Советской власти, российская конституанта теряла свою привлекательность (93, с. 94-95).

Российская история не экзотична, а «архаична»: в ней обнаруживается то, о чем на Западе уже забыли. Цикл «Красной смуты» описывали задолго до того, как стало ясно, что через него неизбежно предстоит пройти. «Дохнет неистово из бездны темных сил / Туманом ужаса, и помутится разум, / И вы воспляшете, все обезумев разом, / На свежих рытвинах могил», - так видел будущее России Вяч. Иванов. Впрочем, на этот счет отметились в свое время и А. Пушкин, и М. Лермонтов. В России игра воображения постоянно тяготеет к теме эсхатологического возмездия. Почему?

Всякая патерналистская система должна ощущаться как нечто «живое», принципиально отличное от «механической» государственности. Но когда бюрократия своими бесконечными регламентациями вызовет закупорку сосудов этого организма, «темная, земная кровь» непременно замутит «цивилизованное» сознание, нарушив и без того шаткое равновесие между реальным, воображаемым и символичным. Впрочем, нечто подобное, похоже, может происходить везде и всегда. Разницу обеспечивает исторически обусловленный уровень эмоциональности того или иного культурного пространства.

Б. Никольский не случайно попытался описать основы «галлюциногенного» восприятия происходящего. «Что такое галлюцинация? - задавался он характерным вопросом. - Безвольная рефлекторная игра воображения. Воображение есть способность вспоминать и комбинировать свои представления. Но вот иногда воля ослабевает. органы внешних чувств испытывают как бы судороги. В таких случаях начинается галлюцинация. Словом, это судороги воображения». Разумеется, сам Никольский ни минуты не допускал, что его восприятие действительности также подвержено «судорогам воображения». Так мог думать только человек, истово верящий в непреложность удобных для него «законов» бытия. Впрочем, и его вера подвергалась испытаниям. «Война идет своим чередом, загадочная для нас, не посвященных в планы и сведения власть имущих. Но что нас ожидает? - вопрошал он 6 января 1915 г. - Перед нами неимоверные дали и полное отсутствие людей. Боже, какие вокруг ничтожества, и всего более в отношении характера, инициативы и творчества! Сознаешь их полное бессилие, близорукость, беспомощность и без-

313

дарность, сознаешь, что момент и все. совершится стихийно, само собою, как во сне . Одно утешение в том, что все, кто может повредить, еще бездарней, беспомощней и бессильнее» (53, с. 207-210). Именно в таком положение оказались и те, кто «бессильно» ожидал прихода революции, и те, кто в 1917 г. «бездарно» попытался воспользоваться ее плодами.

В сущности Б. Никольский выражал весьма распространенное отношение к власти со стороны людей творческих. Всякая «нормальная» власть должна не только создавать для них нормальные условия для работы, не только быть «справедливой» (по их собственным представлениям), но и соответствовать их нравственным и даже эстетическим запросам. По этим причинам Никольский мог, с одной стороны, презирать Николая II, с другой стороны, «одобрять» большевиков за то, что они раздавили «либеральную слякоть». И такое специфичное отношение к власти - скорее эмоциональное, нежели собственно политическое - для России достаточно типично. Именно оно имплицитно питало и питает конспирологические домыслы.

Нет ничего удивительного в том, что вырвавшееся наружу общественное недовольство буквально смыло слабую патерналистскую власть. Отсюда и странноватое представление о «бескровной революции». Напротив, жертвенная социальная пассивность противников большевиков привела к тому, что последователям Ленина с их лозунгами мира и земли удалось укрепиться во власти. Им на помощь приходили люди «нужного» психоэмоционального склада. Как признавал В.А. Антонов-Овсеенко, «были эти ребята бравые. но малоопытные, не умевшие находить вежливые обороты там, где видели контрреволюционную закорючку или сабо-тажный выверт; а иногда были это и люди недостойные - пьянчуги и тупые насильники» (3, с. 174-175). На каждом этапе революции был востребован соответствующий действенный психотип. В известной мере, русская революция приобрела охлократическое ускорение именно за счет своей «избыточной» эмоциональности.

В конце ноября 1917 г. московская интеллигентская газета опубликовала «открытое письмо» некоего Л. Резцова под названием «Вопль отчаяния». Автор письма сообщал о себе следующее: «Месяца два тому назад я записался в студенческую фракцию партии народной свободы... Во время октябрьско-ноябрьских событий (боев в Москве. - В.Б.) я всей душой стоял на стороне белой гвардии... Теперь... я, будучи принципиальным противником большевизма, выписываюсь из партии народной свободы... Россия в тупике, и единственный выход... - в большевизме». В доказательство правильности своей позиции автор, в который уже раз, обращался к популярному с предреволюционного 1916 г. сравнению России с мчащимся под гору лишенным тормозов автомобилем - следует ли в этих условиях рвать руль из рук водителя? Автор, в сущности, демонстри-

314

ровал интеллигентское смирение перед голой силой. При этом, как водится на Руси, собственную слабость он подпирал утопически-мессианской гордыней: «Может быть, действительно загорится на Западе великая революция и народ русский исполнит свою провиденциальную миссию»1.

* * *

Российская историография также избыточно эмоциональна, при этом эмоции навязывались и навязываются ей текущей политикой. Было время, когда революцию писали, «вдохновившись» сталинским «Кратким курсом» с его проклятиями в адрес «врагов народа». Затем стали писать согласно несуществующей «ленинской концепции». Мифы революция имеют обыкновение порождать настолько яркие символы, что историки невольно начинали работать в порожденных ими дискурсах. Такое положение обычно меняется только с истощением самих мифов.

Показательно, что в перестроечный, постсоветский период авторы усердно искали «своих» антигероев революции, двигаясь слева направо. Поначалу предметом обожания были «хорошие» большевики, их сменили меньшевики, эсеры и кадеты, наконец, подошла очередь «мудрых» консерваторов. Стоит напомнить, что подобную эволюцию в 1917 г. проделывал московский обыватель (55, с. 87). Российские смуты повторяются, оставляя вехи историографического бессилия и политической сервильности, замешанной на эмоциях слабых людей. Сегодняшние представления о событиях 1917 г. подкрепляются вымыслами об «управляемом хаосе», согласно которым всякую революцию можно вызвать искусственно и навязать ей какие угодно политические «цвета». Претензии современных пиарщиков на роль теоретиков революции стоят не больше, чем былое стремление А. Керенского управлять массами «сверху» с помощью впечатляющих слов. Революцию нельзя запланировать в кабинете и руководить ею с трибуны или с экрана телевизора.

Список литературы

1. Алексей Васильевич Орешников. Дневник: 1915-1933: В 2 кн. - М.: Наука, 2010. -Кн. 1. - 659 с.

2. Анненков Ю.П. Дневник моих встреч: Цикл трагедий. - М.: Варгиус, 2005. - 732 с.

3. Антонов-Овсеенко В. А. Записки о Гражданской войне: В 3-х т. - М.: Высш. воен. ред. совет, 1924-1933. - М.,1924. - Т. 1. - 300 с.

4. Ахиезер А. Октябрьский переворот в свете исторического опыта России // Октябрь 1917 года: Взгляд из XXI века. - М.: РИПО, 2007. - С. 13-24.

5. Бенуа А.Н. Мой дневник. 1916-1917-1918. - М.: Русский путь, 2003. - 704 с.

6. Бердяев Н.А. Судьба России: Сб. статей, (1914—1917). - М.: Философское общество СССР, 1990. - 240 с.

1 Свобода и жизнь. - М., 1917. - 27 нояб.

315

7. Беркевич А.Б. Крестьянство и всеобщая мобилизация в июле 1914 г. // Исторические записки. - М., 1947. - Т. 23. - С. 3-43.

8. Блок А. А. «Без божества, без вдохновенья» // Блок А. А. Собрание сочинений: В 8 т. -М.; Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1962. - Т. 6. -С. 174-184.

9. Богословский М.М. Дневники, (1913-1919): Из собрания Государственного исторического музея. - М.: Время, 2011. - 422 с.

10. Булдаков В.П. Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. - М.: РОССПЭН, 2010. - 968 с.

11. Булдаков В.П. Пир во время чумы? Деморализация российского общества в предреволюционную эпоху: Причины и следствия, (1914-1916 годы) // Вестник Новосибирского государственного университета. Сер. История, филология. - Новосибирск, 2014. -Т. 13, Вып. 8. - С. 101-111.

12. Булдаков В.П. Поэтические завихрения «Красной смуты», 1917-1920 // Историк и Художник: Сборник воспоминаний и статей памяти профессора Сергея Сергеевича Секи-ринского. - М.: Институт российской истории, 2013. - С. 367-393.

13. Булдаков В.П. Революция как проблема российской истории // Вопросы философии. -М., 2009. - № 1. - С. 53-63.

14. Булдаков В.П. Российские смуты и кризисы: Востребованность социальной и правовой антропологии // Россия и современный мир. - М., 2001. - № 2(31). - С. 31 ^46.

15. Булдаков В.П. Хаос и этнос: Этнические конфликты в России, 1917-1918 гг.: Условия возникновения, хроника, комментарий, анализ. - М.: Новый хронограф, 2010. - 1096 с.

16. Булдаков В.П. Quo vadis? Кризисы в России: Пути переосмысления. - М.: РОССПЭН, 2007. - 204 с.

17. Булдаков В.П., Леонтьева Т.Г. Война, породившая революцию. - М.: Новый хронограф, 2015. - 720 с.

18. «В четыре часа разразился неожиданный ураган...»: Письмо Н.Ф. Бурдукова императрице Александре Федоровне / Публ. И. С. Розенталя // Голоса истории: Материалы по истории Первой мировой войны: Сб. науч. тр. / Отв. ред. Шацилло Л. А.; Министерство культуры Российской Федерации. Государственный центральный музей современной истории России. - М. : ГЦМСИР, 1999. - Кн. 3 (Вып. 24). - С. 222-223.

19. Верховский А.И. Россия на Голгофе: (Из походного дневника 1914-1918 гг.) - М.: Гос. публичная историческая библиотека России, 2014. - 208 с.

20. Виноградов П.Г. Избранные труды. - М.: РОССПЭН, 2010. - 634 с.

21. Военный дневник великого князя Андрея Владимировича Романова, (1914—1917). - М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2008. - 464 с.

22. Война и Февральская революция: Взгляд из Франции / Публ. А.В. Ревякина // Голоса истории: Материалы по истории Первой мировой войны: Сб. науч. тр. - М.: ГЦМСИР, 1999. - Вып. 24, Кн. 3. - С. 228-230.

23. Войтоловский Л. Всходил Кровавый Марс. По следам войны. - М.: Воениздат, 1998. -430 с.

24. Врангель Н.Е. Воспоминания: От крепостного права до большевиков. - М.: Новое литературное обозрение, 2003. - 512 с.

25. Врангель Н.Н. Дни скорби: Дневник 1914—1915 годов. - СПб.: Журнал «Нева»: Летний сад, 2001. - 320 с.

26. «Все кончено и никакие компромиссы уже невозможны...»: Из воспоминаний Е.Е. Драшусова // Россия 1917 года в эгодокументах: Воспоминания. - М.: Политическая энциклопедия, 2015. - С. 254-273.

27. Второй Всероссийский съезд рабочих и солдатских депутатов. - М.; Л.: Госиздат, 1928. - 179 с.

316

28. Гурко В.И. Черты и силуэты прошлого: Правительство и общественность в царствование Николая II в изображении современника. - М.: Новое литературное обозрение, 2000. - 746 с.

29. Данилов Ю.Н. На пути к крушению: Очерки из последнего периода русской монархии. -М.: Воениздат, 1992. - 293 с.

30. «До чего мы докатились.»: Воспоминания Е.А. Милодановича // Россия 1917 года в эгодокументах: Воспоминания. - М.: Политическая энциклопедия, 2015. - С. 90-91.

31. Достоевский Ф.М. Полное собрание художественных произведений: В 13 т. - М.; Л.: ГИЗ, 1926-1930. - Т 12.

32. Залевски М. Немецкое общество и начало Первой мировой войны // Война и общество в ХХ веке: В 3 кн.- М.: Наука, 2008. - Кн. 1: Война и общество накануне и в период Первой мировой войны. - С. 400-415.

33. Зубов В.П. Страдные годы России: Воспоминания о революции, (1917-1925) / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и коммент. Т.Д. Исмагуловой. - М.: Индрик, 2004. - 320 с.

34. Иванов Н.Н. Около «царя» Михаила // Первая мировая война и конец Российской империи: В 3-х т. - Т. 3: Февральская революция. - СПб.: Лики России, 2014. - С. 122.

35. Из дневников офицера русской армии Бакулина / Публ. Т.К. Кудзаевой и Э.П. Соколовой // Голоса истории: Материалы по истории Первой мировой войны: Сб. науч. тр. / Отв. ред. Шацилло Л. А.; Министерство культуры Российской Федерации. Государственный центральный музей современной истории России. - М.: ГЦМСИР, 1999. - Кн. 3 (Вып. 24). - С. 41-122.

36. Королев С.А. Бесконечное пространство. Гео- и социографические образы власти в России / РАН. Ин-т философии. - М., 1997. - 235 с.

37. Крусанов А.В. Русский авангард: 1907-1932 (Исторический обзор): В 3 т. - М.: Новое литературное обозрение, 2010. - Т. 1: Боевое десятилетие, Кн. 2. - 1104 с.

38. Лакиер Е.И. Отрывки из дневника - 1917-1920 // «Претерпевший до конца спасен будет»: Женские исповедальные тексты о революции и Гражданской войне в России. -СПб.: Изд-во Европейского ун-та, 2013. - С. 133-180.

39. Ленин В.И. Памяти Герцена // Ленин В.И. Полн. собр. соч. - Т. 21. - С. 255-262.

40. Ленин В.И. Полн. собр. соч. - Т. 31. - С. 105-111.

41. Ленин В.И. Полн. собр. соч. - Т. 34. - С. 436^37.

42. Луначарский А.В. Воспоминания и впечатления. - М.: Советская Россия, 1968. - 376 с.

43. Литтауэр В. Русские гусары: Мемуары офицера императорской кавалерии. 1911-1920. -М.: Центрполиграф, 2006. - 304 с.

44. Майер А. История в зеркале московских городских легенд // Историк и художник. - М., 2006. - № 2 (8). - С. 176-177.

45. Мельгунов С.П. На путях к дворцовому перевороту. - Париж: LEV: Родник, 1979. -231 с.

46. Милюков П.Н. Воспоминания. - М.: Политиздат, 1991. - 528 с.

47. Минувшее: Исторический альманах. - М.; СПб.: Atheneum, 1996. - Т. 20. - 320 с.

48. Миронов В. В. Австро-Венгерская армия в Первой мировой войне: Разрушение оплота Габсбургской монархии. - Тамбов: Издательский дом ЕГУ им. Г.Р. Державина, 2011. -409 с.

49. Мстиславский С. Пять дней: Начало и конец Февральской революции. - М.; Пг.; Берлин: Изд-во З.И. Гржебина, 1922. - 161 с.

50. «Мы примкнули к революции, совершенно не понимая, что это за птица»: Воспоминания Д.С. Тахчогло // Россия 1917 года в эгодокументах: Воспоминания. - М.: Политическая энциклопедия, 2015. - С. 211-216.

51. Наследие Ариадны Владимировны Тырковой: Дневники. Письма. - М.: РОССПЭН, 2012. - 1112 с.

52. Ненюков Д.В. От мировой до Гражданской войны: Воспоминания. 1914-1920. - М.: Кучково поле, 2014. - 528 с.

317

53. Никольский Б.В. Дневник. 1896-1918: В 2 т. - СПб.: Дмитрий Буланин, 2015. - Т. 2: 1904—1918. - 652 с.

54. Никонов В.А. Крушение России. 1917. - М.: АСТ, 2011. - 704 с.

55. Окунев Н.П. Дневник москвича, 1917-1924: В 2 кн. - ММ.: Воениздат, 1997. -Кн. 1. -654 с.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

56. Палицын Ф.Ф. Записки. - ММ.: Изд-во Сабашниковых, 2014. - Т. 2: Франция, (19161921). - 570 с.

57. Первая мировая война и конец Российской империи: В 3-х т. - СПб.: Лики России, 2014. - Т. 3: Февральская революция. - 432 с.

58. Первая мировая война на почтовых открытках / Под ред. В. Крепостнова и А. Медяко-ва. - Киров: Вятка, 2014. - Кн. 1: От Сараево до Компьена. - 412 с.

59. Первая мировая война на почтовых открытках / Под ред. В. Крепостнова и А. Медяко-ва. - Киров: Вятка, 2014. - Кн. 3: За линией фронта. - 405 с.

60. Письма с войны 1914-1917 / Сост., коммент. и вступ. ст. А.Б. Асташова и П. А. Сим-монса. - М.: Новый хронограф, 2015. - 796 с.

61. Плампер Я. Эмоции в русской истории // Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций / Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадад и М. Эли. - ММ.: Новое литературное обозрение, 2010. - С. 11-37.

62. Попов К. Воспоминания кавказского гренадера: 1914—1920. - ММ.: Гос. публичная историческая библиотека России, 2007. - 240 с.

63. Посадский А.В. Крестьянство во всеобщей мобилизации армии и флота 1914 года (по материалам Саратовской губернии). - Саратов: Изд-во Саратовского ун-та, 2002. -160 с.

64. «Права человека и империи»: В.А. Маклаков - М.А. Алданов: Переписка 1929-1957 / Сост., вступ. ст. и примеч. О.В. Будницкого. - М.: Политическая энциклопедия, 2015. -1143 с.

65. Представительные учреждения Российской империи в 1906-1917 гг.: Материалы перлюстрации Департамента полиции / Сост. К.А. Соловьев. - М.: РОССПЭН, 2014. -720 с.

66. Пришвин М.М. Дневники. - М.: Правда, 1990. - 480 с.

67. Рабинович А. Большевики приходят к власти: Революция 1917 года в Петрограде. - М.: Прогресс, 1989. - 434 с.

68. Рабинович А. Кровавые дни: Июльское восстание 1917 г. в Петрограде: [Перевод]. -М.: Республика, 1992. - 270,[2] с.

69. Революционное движение в апреле 1917 г.: Апрельский кризис. - М.: Изд-во Академии наук СССР, 1958. - 933 с.

70. Реден Н. Сквозь ад русской революции: Воспоминания гардемарина. 1914-1919. - М.: Центрполиграф, 2006. - 287 с.

71. Рид Д. Десять дней, которые потрясли мир // Рид Д. Избранное. - М.: Политиздат, 1987. -Кн. 1. - С. 7-334.

72. Рикёр П. Виновность, этика и религия // Рикёр П. Конфликт интерпретаций. - М.: Академический проект, 2002. - С. 284-292.

73. Розеншильд фон Паулин А.Н. Дневник: Воспоминания о кампании 1914—1915 годов. -М.: Кучково поле, 2015. - 432 с.

74. Сабанеев Л.Л. Воспоминания о Скрябине. - М.: Классика-ХХ1, 2003. - 391 с.

75. Следственное дело большевиков: Материалы Предварительного следствия о вооруженном выступлении 3-5 июля 1917 г. в г. Петрограде против государственной власти. Июль - октябрь 1917 г.: Сб. документов: В 2-х кн. - М., 2012. - Кн. 1. - 989 с.

76. Следственное дело большевиков: Материалы Предварительного следствия о вооруженном выступлении 3-5 июля 1917 г. в г. Петрограде против государственной власти. Июль - октябрь 1917 г.: Сб. документов: В 2-х кн. - М., 2012. - Кн. 2, Ч. 2. - 687 с.

318

77. Сливинская М. А. Мои воспоминания // «Претерпевший до конца спасен будет»: Женские исповедальные тексты о революции и Гражданской войне в России. - СПб.: Изд-во Европейского ун-та,, 2013. - С. 74—133.

78. Снесарев А.Е. Письма с фронта: 1914—1917. - М.: Кучково поле, 2012. - 800 с.

79. Сорокин П.А. Долгий путь:. Автобиографический роман. - Сыктывкар: Союз журналистов Коми АССР: Шыпас, 1991. - 309 с.

80. Степанов Е. Поэт на войне. Николай Гумилев. 1914-1918. - М.: Прогресс-Плеяда, 2014. - 848 с.

81. Степун Ф.А. Бывшее и несбывшееся. - СПб.: Алетейя, 1994. - 652 с.

82. Суханов Н.Н. Записки о революции: В 3-х т. - М.: Политиздат, 1991. - Т. 1: Записки о революции, Кн. 1-2. - 384 с.

83. Тверская губерния в годы Первой мировой войны. 1914-1918 гг.: Сборник документов / Науч. ред. В.П. Булдаков. - Тверь: РЭД, 2009. - 494 с.

84. Толстой И.И. Дневник. 1906-1916. - СПб.: Европейский дом, 1997. - 728 с.

85. Троцкий Л. Д. Моя жизнь: Опыт автобиографии. - М.: Панорама, 1991. - 608 с.

86. Троцкий Л. Д. О Ленине: Материалы для биографа. - М.: Госиздат, 1924. - 168 с.

87. «У меня было ощущение перевернутого шиворот-навыворот мира.»: воспоминания Мадлен Доти // Россия 1917 года в эгодокументах: Воспоминания. - М.: Политическая энциклопедия, 2015. - С. 167-182.

88. Февр Л. Чувствительность и история // Февр Л. Бои за историю. - М.: Наука, 1991. -С. 109-125.

89. Фурманов Д.А. Дневник: 1914-1916. - М.: Кучково поле, 2015. - 288 с.

90. Шмелев Ив. На войну. - М.: Общ. дело, 1914/1915. - 24 с. - (Мир и война: библиотека общедоступных очерков, посвященных войне1914 г.; Вып. 2).

91. Шполянский А.М. Ормузд и Ариман // Еврейская трибуна. - Париж, 1920. - № 40, 1 окт.

92. Юренев И. Межрайонка, (1911-1917 гг.) // Пролетарская революция. -Л., 1924. - № 1; 2.

93. Яров С.В. Пролетарий как политик: Политическая психология рабочих Петрограда в 1917-1923 гг. - СПб.: Дмитрий Буланин, 1999. - 224 с.

94. Billington J. The West's stake on Russia's future // Orbis. - N.Y., 1997. - Vol. 41, N 4. -P. 545-553.

95. Krylova A. Beyond the spontaneity-consciousness paradigm: «Class instinct» as a promising category of historical analysis // Slavic review. - Urbana, 2003. - Vol. 62, N 1. - P. 1-23.

96. Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The campaign against enemy aliens during World War I. - Cambridge (МА): Harvard univ. press, 2003. - XI, 237 p.

97. Verhey J. The spirit of 1914: Militarism, myth and mobilization in Germany. - Cambridge: Cambridge univ. press, 2006. - 270 р.

98. Zelnik R. A paragigm lost? Response to Anna Krylova // Slavic review. - Urbana, 2003. -Vol. 62, N 1. - P. 24-33.

319

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.