ПАМЯТИ УШЕДШИХ
Г. Тараева
Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ УБИЖУ... Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ! (Памяти Ю. М. Спиридонова)
24 января 2010 года в возрасте 62 лет ушел из жизни заслуженный артист России, в течение почти 35 лет - концертмейстер группы альтов Ростовского симфонического оркестра, профессор кафедры струнных инструментов Ростовской консерватории Юрий Михайлович Спиридонов.
Гроб опустили в могилу. Положили венки. Много-много цветов. И мы оставили его там навечно...
С кладбища на поминальный обед меня увозили в машине близкие друзья нашей семьи. Я плакала и говорила, плакала и говорила, говорила, говорила. Рассказывала об этих ужасных двух последних месяцах. Когда страшная, фатальная болезнь неумолимо отнимала его у меня по частям: тело, душу, мысли. Не верила до конца, что - я! я! я! - не смогу его спасти, удержать. Уже все врачи скорбно молчали и не поднимали на меня глаз, а я суетилась, суетилась... И вдруг в начале последней ночи, за несколько часов до последнего вздоха всё поняла, попросила девочек не уходить. И держала его за руку. Он мою уже не пожимал. И тихо в забытьи ушел навсегда.
Я больше никогда его не увижу!
Не будет простых вещей. Во всём и всегда -вместе, общие интересы, оценки.
Не будет и больших, очень важных вещей. Восхищения друг другом, преданности музыкантской судьбе, гордости за дочерей, восторженной любви к внукам.
И я, рыдая в этом автомобиле, увозящем меня от чего-то, что все-таки еще было связано с ним, повторяла только одно: как можно пережить эту утрату?! Мы были вместе сорок лет, и это были сорок лет бесконечного счастья. Казалось, мы будем вместе всегда! А перестанем быть тоже вместе. И тогда Славик сказал мне: «Может быть, ты должна благодарить Бога, что этого счастья было сорок лет! Это немало. И такое достается не всем».
Конечно, мне достался счастливый билет в этой лотерее-жизни.
Я вела концерты «Камераты», его юбилеи, я всегда говорила в комментариях о нем - о музыканте, о музыке, в которой он жил самозабвенно и увлеченно.
И это прощальное слово хочу, должна сказать о нем - я. Слово о муже и друге, музыканте и человеке. О человеке с совершенно необыкновенным даром - любить и вызывать любовь.
Его все любили. Дети - наши, чужие - инстинктивно тянулись навстречу лучащейся доброжелательности. Пожилые и чопорные европейские слушательницы теряли свою респектабельную благовоспитанность и просто
таяли в восторгах после романса из Концерта И. Хандошкина. А как не таять после завораживающего своей красотой звука его альта и его прекрасной улыбки, с которой он каждой целовал руку или просто чмокал в щечку. О молодых женщинах излишне говорить. В него просто влюблялись светло и радостно. Его обожали мои подруги, студентки и аспирантки, артистки всех оркестров, в которых он появлялся, соседки по дому (а жили мы в пяти домах, пяти дворах, где его знали все). Обожали продавщицы в магазинах, операционистки в банках, сотрудницы в налоговых инспекциях и ЖЭКах - я вспоминаю их и не могу завершить этого списка. В его дни рождения телефоны трещали весь день с раннего утра и до позднего вечера, а на сотовые валились бесконечные эсэмэски.
Господи, как можно было его не любить?! Его любили и мужчины, по-настоящему искренне и тепло. Близкий друг нашей семьи мне не раз говорил: «Ты знаешь, я просто люблю Юрку! Радуюсь, когда мы встречаемся - потому что он так непосредственно радуется всем нам. Только он один так умеет». А коллега по оркестру и первый художественный руководитель «Каме-раты» звонит мне сейчас частенько и говорит: «Хочу просто сказать тебе, что это для меня такое горе. Я его любил! Не могу поверить, что его, такого светлого, радостного и искреннего, нет. Это был такой друг!»
Его любили за всё: за внешнюю красоту, за душу отзывчивую, за то, что он с каждым говорил, как с дорогим и близким, за то, что музыкант был редкий. Он ведь поздно, после скрипки в школе и училище, после двух с половиной лет армии (и игры в ней на баритоне), «переквалифицировался» в альтиста. И отдал этому инструменту всю свою страсть к музыке.
Откуда был этот легендарно красивый звук, который он извлекал из недорогого фабричного инструмента? От настоящей страсти к музыке?
Он безудержно любил играть. Мог не просто безропотно идти на репетицию «Камераты» к восьми утра, перед работой в оркестре (а потом до вечера, без передышки, заниматься со студентами). Нет, он летел с радостью. В молодые годы, еще до «Камераты», играл без устали во всех ансамблях - классические и романтические сонаты, трио, квартеты, квинтеты, новую музыку, ростовских композиторов, экзаменационные программы композиторов-выпускников. Когда-то я взялась составить ему список сыгранного репертуара - до конца не добрались, все время что-то вспоминалось еще и еще.
Откуда брался этот звук, который замечали и не забывали все дирижеры, с которыми ему
доводилось встречаться? Звук, неповторимый по краске, силе, экспрессии?! Я думаю, его рождала неистовая искренность отношения к людям, безграничная готовность всех любить. Звук музыканта ведь рождается из души, потребности ее раскрыть. Этому никогда нельзя научить. А душа его была такой дружелюбной! Обо всех он беспокоился, до всего у всех ему было дело. Всех женщин всех возрастов - учениц, коллег, родственниц, знакомых он называл «родная, родненькая». Вот здесь, правда, ревновала. Говорила: «Ну, какая она родненькая! Родненькая - я. Дочки твои родненькие. Говори „дорогая"». Он смеялся: «Конечно, ты самая-самая родненькая. И девчонки - самые-самые». И продолжал в том же духе - все ему были родными. И он им был близким, дарящим радость.
Моя давняя подруга Лариса, знающая меня задолго до замужества и, конечно, все эти счастливые сорок лет, написала по моей просьбе несколько слов, в которых сформулировала мысли многих наших друзей и близких.
«Для всех друзей Юрия Спиридонова его уход погасил часть ярких красок этого мира. Он жил среди нас, одаривая людей своим несравненно доброжелательным и общительным характером, музыкальным талантом и красотой. Характер Юра имел замечательный: в нем прекрасно сочетались веселость, артистизм, лукавство, способность к импровизации, умение радоваться и своим, и чужим успехам, любовь к человеческому общению. Он ценил шутки, сам удачно шутил, но никогда не делал это в обидной для друзей форме. Помню только одну довольно злую сентенцию, сказанную после выступления с дирижером-гастролером, который нам всем не понравился: „Мы эту Четвертую Чайковского столько раз играли, что нас никакой дирижер не собьет!" Но сам злосчастный гастролер, конечно, этого не мог слышать.
Вообще же Юра много и весело рассказывал о своих коллегах по оркестру и «Камерате», репетициях, выступлениях и всяческих командировочных проделках, о своих бесчисленных зарубежных гастролях - в Германии и Испании, в США и Японии, в Польше и Хорватии. Но самозабвенно любил нашу, российскую природу, свои родные липецкие леса, свою донскую станицу Елизаветинскую, где они с Галиной прожили на даче (и мы всегда дружной гурьбой вместе с ними) почти двадцать лет. И возможность поудить с внуком рыбку в Елиза-ветке не променял бы ни на какую зарубежную экзотику.
Он очень любил автомобиль, хорошо водил, хотя не был на дороге избыточно дисциплинирован, часто объяснялся со стражами порядка. Вот уж где он мог дать волю своему артистизму! Что только не сочинялось, чтобы убедить ГИБДД в своей пра-
воте и невинности. И ведь часто это удавалось! А потом еще долго и весело обсуждалось».
Да-да, подружка моя! Сколько же было этих скетчей и разыгранных сценок!
.В летнем Волгодонске он едет на «кирпич». Из замершего в зное и пыли безлюдного пространства материализуется милиционер. Юрка выходит и что-то со своим бешеным обаянием ему объясняет. Смотрю, страж готов его обнять. Садится, едем. «Что ты ему сказал?!» - «Ну, не обижайся. Сказал, что жена-зараза (немножко сильней было сказано) сидит, пилит и пилит, и так запилила, что не заметил знака». Так это еще ничего. Когда из своей квартиры на Журавлева мы выезжали против одностороннего движения, он выходил и говорил, что в машине беременная жена с болями, и он ее срочно везет в женскую консультацию. «А если бы он на меня глянул, какая беременная?!» «Так я ж не в роддом сказал, в консультацию. Может у тебя десятинедельный выкидыш намечается. А я испугался!» Во, фантазия была!
По Садовой он ездил без разрешения, нисколько не тушуясь. Его красивая и лукавая физиономия была его разрешением. Вообще, он никогда не выходил из машины на взмах жезла, сидел спокойно, еле приоткрывая окно - ровно настолько, чтобы просунуть права и страховку. Но бывало, кто-то не замечал его испепеляюще-обаятельного взгляда. Однажды такой «разиня» затормозил его у филармонии. Мгновенно оценив обстановку, Юрка пулей вылетел из машины и набросился на него. «Слушай, брат, не видел старушку с оклунками? Мать приехала, позвонила, что с вокзала доедет до филармонии (я тут работаю, давай запишу твой телефон, буду тебя на концерты проводить). Кручусь вокруг квартала уже третий раз и не могу ее найти, помоги!» Какие штрафы?! Записывали его телефон, нередко объявлялись - проводил на концерты, на спектакли в музыкальный театр, с детьми на елки (дочку «наклонял»). А я же их так всегда боялась, что своими флюидами страха просто притягивала к нашей машине. Если я в машине, и мы едем по Садовой - обязательно остановят. И он меня заклинал: «Замри, закрой глаза, „не магнить" своими нехорошими предчувствиями». Если ему мешали машины, он ехал квартал или два задним ходом, по тротуарам, по газонам. Но не нагло, а со своей коронной улыбкой. И пешеходы улыбались, а не матерились.
А сколько было розыгрышей и шуток даже во вполне серьезной обстановке. Когда оркестр стал играть в рождественско-новогодние дни вальсы Штрауса, Юра неожиданно для всех начал вводить какие-то проделки: вставал, стано-
вился на стул, что-то напяливал на себя, делал «морды». А в «Камерате» всегда говорил: «Ну, ладно мы, серьезные, во фраках играем Телемана или „Танец фурий Глюка". Но нельзя же так „трудиться" лицами в сюитах Сережи Присту-пова. Или в „«Жалюзи" Гадэ». Танго «Ревность» Гадэ - это отдельно. Если я была на сцене, среднюю часть (соло альта) он играл для меня с выражением аргентинского темперамента на лице в духе сцены из немого кино. Оно и само по себе - изюминка, но с юркиным баловством превращалось в хит «Камераты».
Еще из ларискиного эссе: «Он был чудесно хорош и ярок в молодости, но замечательно то, что с годами его красота не убавлялась, а как бы становилась более зрелой, его облик - все благороднее. При телевизионной трансляции выступлений оркестра его обязательно показывали крупным планом. Сам-то он ничего для сохранения внешних достоинств специально не делал, но в его облике точно проступала его гармоничная душа. Так что если и бледнел с годами легендарный румянец, то вырастало человеческое обаяние.
Как слушателю мне всегда нравилась игра Спиридонова, нравился звук его альта и сочетание эмоциональности, стихийности в его игре с культурой подхода к музыкальному тексту. И еще то, что он всегда легко включался в музицирование, без дистанции между музыкой и жизнью. Было так очевидно, что он сам получал удовольствие от игры, и это заражало слушателей.
Но все-таки, мне кажется, самым главным в жизни была его семья. Преданность Юры семье была абсолютна, это касалось и родительской семьи, и его собственного брачного союза. Его забота о жене и дочках, а особенно его пылкая дружба со старшим внуком неизменно вызывали зависть не столь везучих людей».
Время идет, и невозможно смириться с утратой. Очень трудно жить без него - всё поблекло и потеряло смысл. Он меня не просто любил, очень мной гордился. Моими учениками и аспирантами, моими знаниями; восторгался всем, что я писала. Он, наверное, был единственным человеком, внимательнейшим образом прочитавшим все мои статьи, рецензии, книжки. А я всегда чувствовала себя сильной и независимой, потому что у меня был он. Невозможно было меня обидеть или унизить - его любовь и восхищение так надежно защищали меня; только сознание того, что он у меня есть, делало меня неуязвимой. Прошло уже много времени без него - целая вечность, и кто-то из знакомых еще не знает. Я встречаю друга по даче, актера театра Горького. «Ты чего это не появляешься?» -«Да я почти никуда не хожу». Он обижается за родной театр: «Чего это?» - «Да вот похорони-
ла Юру и не хожу». Шок... Опрокинутое лицо. Он не знает сразу, что сказать мне в утешение. А потом: «Боже, это ведь была твоя каменная стена!»
Да, он был моей крепостью, крепостью нашей дружной семьи. Без него я стала какой-то ничего не значащей, вянущей без его света, доверия, безграничной преданности.
Мы никогда не ругались, вообще никогда. Нам было плохо друг без друга. Я всю жизнь гордилась и была счастлива, что он - мой, мной безгранично любимый и любящий. До сих пор храню груду посланий в своем телефоне, принятых и отправленных за последний год. Если мы расставались, то переписывались без конца. «Обалденно пишешь! Я тебя преобожаю. Не скучай. Скоро приеду. Ц.» Формула такая была: «люблю» - все говорят по привычке, а я - «прео-божаю». И действительно преобожала...
Уже на самом пороге мук и нечеловеческих страданий он подарил мне возможность как-то более или менее полноценно жить дальше. Через полгода после фатальной онкологической операции, когда я жила наивной надеждой, что всё как-то обойдется, он, чувствуя, наверное (или точно зная, что с ним будет), заставил меня решиться на протезирование сустава. Я не могла уже ходить без костылей, и, мой родной, он меня страховал на всех консультациях, всюду включал все рычаги связей, выходил, «выкохал» меня. Мотался по два раза в день в больницу, чтобы ходить со мной по коридору, учить меня ходить. К слову сказать, когда он впервые вошел в палату, где лежали шесть таких же обезноженных калек разных возрастов, все, как подсолнухи, повернулись в его сторону и потом ждали каждого его прихода. Влетал, балагурил, всем говорил комплименты, у всех спрашивал, как движется дело, и так желал всем поправиться,
что улучшение наступало на глазах. Похудевший почти на 25 килограмм, с затаенным выражением снедавших предчувствий, он был все равно безумно привлекателен. И медсестры, и врачи, и заведующий отделением - все попадали под этот лазерный луч обаяния.
А потом, я еще не рассталась с костылями, начались эти безжалостные химии, от которых он просто таял. Но после каждого утреннего сеанса капельниц шел к десяти на репетицию оркестра и, как ни в чем не бывало, продолжал работать, общаться, дарить всем свое дружелюбие.
Я все время хотела и не могла понять, почему его одолела эта болезнь?! Он был таким светлым, одержимым добром. Может быть, надо было сражаться с остервенением, противостоять этой разрушительной стихии со зловещим упорством? Этого ему не хватало. Он ведь, по существу, был тонким и ранимым, его было совсем нетрудно обидеть. Такой красивый, сильный, мужественный, он терял самообладание, когда сталкивался с недобрыми чувствами людей, с жестокими словами или неблаговидными поступками. Сам он никого никогда не обижал, и даже плохо о людях не мог говорить. Он не мог подавлять что-то в другом человеке, не смог разрушить эти чертовы низкодифференциро-ванные клетки в своем организме!
Он был моим счастьем, радостью, светлой энергией. Но всей моей неизбывной любви не хватило, чтобы его оградить от боли и страданий, которых он совсем не заслужил! И он ушел. Боже! Неужели?!
Я тебя никогда не увижу?
Я тебя никогда не забуду!