Гуманитарные исследования. История и филология. 2021. № 3. С. 90-105. Humanitarian studies. History and philology. 2021. No. 3. P. 90-105.
Научная статья
УДК 821.161.1(092)
doi: 10.24412/2713-0231 -2021 -3-90-105
Власть среды и искушение своеволием в творчестве Ф.М. Достоевского
Галина Михайловна Ребель
Пермский государственный гуманитарно-педагогический университет, Пермь, Россия, [email protected]
Аннотация. В статье поставлена проблема соотношения власти среды и искушения своеволием в творчестве Достоевского. Материалом исследования являются преимущественно два произведения разных периодов творчества писателя: «Бедные люди» (1845) и «Записки из подполья» (1864), однако к анализу привлекаются и другие - не только художественные, но и эпистолярные и публицистические - тексты. «Бедные люди» и «Записки из подполья» рассматриваются как два ключевых и полемически взаимосвязанных друг с другом художественно-идеологических высказывания Достоевского. Герои этих произведений, будучи авторскими alter ego, одновременно выступают как антиподы. В «Записках из подполья» подвергается критическому переосмыслению и во многом опровергается та гуманистическая система ценностей, которую Достоевский, находившийся тогда под влиянием идей В.Г. Белинского, предъявил в «Бедных людях», где олицетворением и выразителем ее был Макар Иванович Девушкин. Подпольный сам себя аттестует как «антигероя», а в контексте творчества Достоевского его можно рассматривать как анти-Девушкина. Образ Подпольного и «Записки» в целом фиксируют момент идеологического перелома, произошедшего в Достоевском в послекаторжный период, что подтверждается выдержками из писем Достоевского второй половины 1850-х - начала 1860-х гг., а также содержанием «Записей публицистического и литературно-критического характера из записных книжек и тетрадей 1860-1865 гг.». В качестве публицистического контекста «Записок из подполья» «Записи» помогают осмыслить содержание полемики Достоевского с Н.Г. Чернышевским и Н.А. Некрасовым в первой половине 1860-х гг., которая получила художественное отражение в «Записках из подполья». В статье предлагается переосмысление некоторых современных интерпретаций «Записок из подполья» и традиционных подходов к проблемам среды, детерминизма, свободы героя в творчестве Достоевского.
Ключевые слова: исповедальность творчества, авторское alter ego, антигерой, слог, идеология, проблема свободы, парадоксалист
Для цитирования: Ребель Г.М. Власть среды и искушение своеволием в творчестве Ф.М. Достоевского // Гуманитарные исследования. История и филология. 2021. № 3. С. 90-105. https://doi.org/10.24412/2713-0231-2021-3-90-105
Original arlticle
The power of the environment and the temptation of self-will in the works of F.M. Dostoevsky
Galina M. Rebel
Perm State Humanitarian Pedagogical University, Perm, Russia, [email protected]
© Ребель Г.М., 2021
Abstract. The article raises the problem of the correlation between the power of the environment and the temptation of self-will in Dostoevsky's work. The research material is mainly two works of different periods of the writer's work: "Poor People" (1845) and "Notes from the Underground" (1864), however, other texts - not only artistic, but also epistolary and journalistic - are involved in the analysis. "Poor People" and "Notes from the Underground" are considered as two key and polemically interrelated artistic and ideological statements of Dostoevsky. The heroes of these works, being the author's alter ego, simultaneously act as antipodes. In "Notes from the Underground", the humanistic system of values that Dostoevsky, who was then influenced by the ideas of V. G. Belinsky, presented in "Poor People", where Makar Ivanovich Devushkin was the personification and exponent of it, is critically reinterpreted and largely refuted. The underground certifies itself as an "anti-hero", and in the context of Dostoevsky's work it can be considered as an anti-Devushkin. The image of the Underground and the "Notes" as a whole fix the moment of the ideological turning point that occurred in Dostoevsky in the post-reform period, which is confirmed by excerpts from Dostoevsky's letters of the second half of the 1850s - early 1860s, as well as the content of "Journalistic and literary-critical notes from notebooks and notebooks of 1860-1865." As a journalistic context of "Notes from the Underground", "Recordings" help to comprehend the content of Dostoevsky's polemic with N. G. Chernyshevsky and N. A. Nekrasov in the first half of the 1860s, which was reflected artistically in "Notes from the underground". The article offers a rethinking of some modern interpretations of "Notes from the Underground" and traditional approaches to the problems of the environment, determinism, freedom of the hero in Dostoevsky's work.
Keywords: confessional creativity, author's alter ego, antihero, syllable, ideology, the problem of freedom, paradoxalist.
For citation: Rebel G.M. The power of the environment and the temptation of self-will in the works of F.M. Dostoevsky. Humanitarian studies. History and philology. 2021;3:90-105. (In Russ.). https://doi.org/10.24412/2713-0231-2021-3-90-105
Введение
Еще в начале XX века Д.Н. Овсянико-Куликовский дифференцировал художественное творчество на «объективное и субъективное», обосновывая это следующим образом: «Объективным я называю такое творчество, которое преимущественно (в своих лучших созданиях) направлено на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее чуждых или даже противоположных личности художника. Создавая такие образы, художник отправляется не от себя. Субъективным я называю такое творчество, которое преимущественно (в своих лучших созданиях) направлено на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее близких, родственных или даже тождественных личности самого художника. Создавая такие образы, художник отправляется от себя. Гениальным представителем такого субъективного творчества служит Лев Толстой. Одним же из величайших представителей творчества объективного является Тургенев» [Овсянико-Куликовский 1904: 60].
Эту методологическую установку подтверждает и иллюстрирует в своей книге о Достоевском К.В. Мочульский: «Жизнь и творчество Достоевского неразделимы. Он "жил в литературе"; она была его жизненным делом и трагической судьбой. Во всех своих произведениях он решал загадку своей личности, говорил только о том, что им лично было пережито. Достоевский всегда тяготел к форме исповеди; творчество его раскрывается перед нами, как одна огромная исповедь, как целостное откровение его универсального духа» [Мочульский 1995: 220].
Такой подход к творчеству Достоевского осуществлялся в литературоведении неоднократно, однако преимущественно в ракурсе отражения общемировоззренческих позиций художника в проблематике и особенностях художественного мира произведений в целом.
В данном случае предлагаются новые акценты в осмыслении двух ключевых для понимания творческой эволюции Достоевского повестей: «Бедные и люди» и «Записки из подполья». «Бедные люди» традиционно рассматриваются в контексте литературы 1840-х гг. как один из ярчайших образцов художественной стратегии, выработанной в рамках
«натуральной школы» с ее гуманистическим пафосом и сочувственным предъявлением типа «маленького человека»; «Записки из подполья» - как поворот в сторону углубленного анализа психологического «подполья» и первое в творчестве Достоевского предъявление героя-идеолога, героя-парадоксалиста.
В настоящей статье оба произведения анализируются с точки зрения их исповедального характера, герои этих произведений - Макар Девушкин и Подпольный - рассматриваются как авторские alter ego, в которых отразились не просто разные, но во многом контрастные идеологические и эстетические стратегии писателя.
Основная часть
17 декабря 1846 г. Достоевский пишет брату Михаилу: «Мне всё кажется, что я завел процесс со всею нашей литературой, журналами и критиками».1 Это сказано по поводу публикации «Неточки Незвановой», но в немалой степени относится ко всему творчеству писателя, причем распространяется и на его собственные сочинения, ибо он и с самим собой находился в постоянном диалогическом и полемическом процессе. Движение его художественной мысли было движением по спирали, Достоевский многократно возвращался к одним и тем же мотивам и образам, чтобы доосмыслить, дополнить, спародировать, подтвердить или опровергнуть их.
Начало этому положено уже в «Бедных людях», где герой стремится выпростаться из -под гоголевской шинели, противопоставляя запечатленному в «злонамеренной книжке» внешнему убожеству существования своего литературного «двойника» - собственное слово о себе.
Споры о жанровой природе «Бедных людей» К.А. Баршт связывает преимущественно с эпистолярной формой, ибо «в своем дальнейшем творчестве Достоевский не обращался к этому жанру (за исключением неудачного "Романа в девяти письмах" <...>)» [Баршт 2015: 391]. На наш взгляд, не менее значимым является другое обстоятельство: «Бедные люди» -своего рода «роман воспитания» (хотя в строгом смысле все-таки повесть2) со специальным уклоном в историю творческого становления, и в этом смысле - литературный автопортрет Достоевского, который стряхивает с себя вериги навязанной инженерной карьеры и, по выходе в отставку, запершись в своей комнате, из литературного багажа, жизненных наблюдений и из себя самого лепит своего первого литературного двойника - Макара Девушкина.
Косвенное подтверждение находим в комментариях Баршта, где, в частности, говорится о том, что «эпистолярный диалог с братом оказался уникальным механизмом, предоставившим Достоевскому возможность совершенствовать навыки письменного выражения мыслей и чувств, обретать опыт авторства», в результате чего «коммуникативная модель переписки братьев Достоевских 1838-1844 годов в художественной форме повторилась в романе "Бедные люди"» [Баршт 2015: 395].
В дальнейшем тенденция сохранится: письма Достоевского - их стиль, логика, ориентация на адресата (как правило, полемическая) - важнейший ключ к художественной стратегии всего творчества писателя. И если «коммуникативная модель» переписки с братом стала прообразом структуры «Бедных людей», то прообразом главного героя был сам его создатель, спрятавшийся под маску типичного для литературы того времени «маленького
1 Достоевский Ф.М. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах / АН СССР, Институт русской литературы (Пушкинский дом); [редкол.: В.Г. Базанов (гл. ред.), Г. М. Фридлендер (зам. гл. ред.), В. В. Виноградов и др.] - Наука. Ленинградское отделение, 1972-1990. Далее ссылки на это издание даются в тексте в квадратных скобках с указанием номера тома и страницы арабскими цифрами.
2 См.: «Если измерять "Бедных людей" масштабом последующего литературного развития <...> то "Бедные люди" приходится скорее отнести к жанру повести, чем к жанру романа в том более отчетливом и глубоком понимании этого жанра, которое окончательно сложилось в русской литературе позднее, под влиянием творческой эволюции всех <...> великих романистов» [Фридлендер 1962: 416].
человека», скроенного по легко узнаваемому, на первый взгляд, но весьма размытому, по сути своей, канону «натуральной школы»1. В частности в этом смысле следует понимать фразу из письма брату о критиках и читателях: «Они во всем привыкли видеть рожу сочинителя; я же своей не показывал» [Достоевский: Письма: 28 (1), 117].
«Рожу» действительно скрыл, а душу обнажил.
Природу творчества Достоевского очень точно сформулировали сначала Л. Шестов: «...его мысль бродила по пустыням собственной души» [Шестов 1995: 109], затем -К. Мочульский: «.творчество его раскрывается перед нами, как одна огромная исповедь, как целостное откровение его универсального духа» [Мочульский 1995: 220].
Первой исповедью-откровением и стали «Бедные люди», именно это определило уникальность внешне вполне вписывающейся в текущий литературный процесс повести. Главным нервом ее, на наш взгляд, стало не столько стремление в «"маленьком" человеке найти большого человека <...> который способен благородно действовать, благородно мыслить и чувствовать, несмотря на свою нищету и социальную приниженность» [Фридлендер 1962: 407], и не просто рассказ об авторстве «как способе осуществления себя в качестве творческой индивидуальности в условиях, минимально для этого подходящих» [Баршт 2015: 465], а закамуфлированная под чужую «рожу» и судьбу исповедальность начинающего автора, который, на свой страх и риск, пускается в литературную авантюру, ставя на кон собственную жизнь: «Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь»; «Я не переживу смерти моей idée fixe» [Достоевский: Письма: 28 (1), 107, 110].
Ключевой лейтмотив заявлен практически сразу и пронизывает повесть от начала до конца: это процесс творческого - что в данном случае равно личностному - становления через и посредством формирования слога.
Из-под башмачкинских обстоятельств («.из меня пословицу и чуть ли не бранное слово сделали, - до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: всё не по них, всё переделать нужно!» [Достоевский: Бедные люди, 47]) Макар Девушкин выкарабкивается именно с помощью слога: от копирования чужих слов - переписывания - он, поначалу незаметно для самого себя, а затем все более осознанно - переходит к самостоятельному, вольному художеству («пишу, что на ум взбредет», «пишу <...> ради баловства, чтобы вас потешить» [Достоевский: Бедные люди, 24, 54]), а дальше - к фантазиям о новом, писательском, статусе: «Ну вот, например, положим, что вдруг, ни с того ни с сего, вышла бы в свет книжка под титулом - "Стихотворения Макара Девушкина"!» Размечтавшись, герой тут же осаживает себя весьма характерным образом: «.как моя книжка-то вышла бы в свет, так я бы решительно тогда на Невский не смел бы показаться. <...> Ну что тогда б было, когда бы все узнали, что вот у сочинителя Девушкина сапоги в заплатках!» [Достоевский: Бедные люди, 53-54]
Девушкин таит в себе Башмачкина, сапоги (башмаки!) держат в плену, метафоризируя неодолимую власть среды, но процесс писания уже перестал быть подневольным трудом, обязанностью, даже просто средством общения - он становится образом жизни, способом самоопределения. С помощью своей более образованной корреспондентки Макар Иванович преодолевает искушение бойким ратазяевским стилем и творчески самоопределяется относительно Пушкина и Гоголя, гневно отталкиваясь от последнего, оскорбительно точно запечатлевшего облик и не предугадавшего лик - слог. Тут и фамилия фиксирует разность: Девушкин хоть и не мужественно звучит, но к ранимой человеческой сущности отсылает, в то время как Башмачкин вместе со своей шинелью, как уже сказано, остается во власти материальной среды обитания.
Параллельно творческому росту переживается экзистенциальный кризис.
1 «... Нет никакой уверенности в том, что это произведение вписывается в рамки "натуральной школы"» [Баршт 2015: 433], - пишет К.А. Баршт. В развитие этой мысли сошлемся на свою работу: Ребель Г.М. Тургенев, Гоголь и «натуральная школа» // Вестник Удмуртского университета. Серия История и филология. 2019. Т. 29. № 6. С. 1005-1011.
На смену демонстративной самоидентификации человека на своем, хоть и незначительном, месте («... да, однако же, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать?» [Достоевский: Бедные люди, 48]), приходит рефлексия, вызревает обида, проклевывается амбиция: «Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущенным взором поводит, да прислушивается к каждому слову, - дескать, не про него ли там что говорят?» [Достоевский: Бедные люди, 68].
Кульминационный момент творческого становления - ошибка при переписывании: «.сам ли нечистый меня попутал, или тайными судьбами какими определено было, или просто так должно было сделаться, - только пропустил я целую строчку; смысл-то вышел господь его знает какой, просто никакого не вышло» [Достоевский: Бедные люди, 91]. Научаясь свободно писать, Девушкин теряет способность автоматически копировать. И хотя внешне он ведет себя, как обычно: «Я и уши прижал и глаза зажмурил, сижу себе, не пошевелюсь. Таков уж обычай мой; они этак скорей отстают» [Достоевский: Бедные люди, 91-92], - самим фактом и способом изложения всей этой ситуации «без слога» (в данном случае: без искусственных «ратазяевских» приемов), герой опровергает свою малость и ничтожность, утверждая творческую самостоятельность: «Признательно вам сказать, родная моя, начал я вам описывать это всё частию, чтоб сердце отвести, а более для того, чтоб вам образец хорошего слогу моих сочинений показать. Потому что вы, верно, сами сознаетесь, маточка, что у меня с недавнего времени слог формируется» [Достоевский: Бедные люди, 88].
Одновременно изменяется и самый способ мышления, и содержание мыслей: порой даже «слишком вольная мысль <...> из сердца горячим словом выбивается» [Достоевский: Бедные люди, 89]. Мочульский в связи с этим пассажем замечает: «Даже смиреннейший Макар Девушкин боялся иногда своего вольнодумства» [Мочульский 1995: 250]. Однако смиреннейшим Девушкин на глазах у читателя быть перестает вместе с обретением дара собственного слова. И вот уже слова складываются в пронзительно достоверную историю семейства Горшковых - рассказ в рассказе, по поводу которого Варенька, выполняющая здесь функции не только адресата, но и критика-наставника, могла бы, как это вскоре по поводу «Бедных людей» сделает Белинский, воскликнуть: «Да вы понимаете ль сами-то <.> что это вы такое написали!» [Достоевский: Дневник писателя, 25, 30].
Но писателю нужен читатель! Нужны отклик и встречный импульс - а Варенька уезжает, и герой опять впадает в самоумаление и косноязычие: «Ведь я, маточка, человек глупый, простой, пишу себе что ни попало, так может быть, вы там чего-нибудь и такого -ну, да уж что!» [Достоевский: Бедные люди, 105].
Лейтмотивом финальной мольбы становится многократно, как заклинание, повторенное: «пишите», и - отчаяние от непонимания, что теперь делать со своей проклюнувшейся на божий свет личностью, со своим слогом:
«Ах, господи, господи! Так вы это непременно в степь с господином Быковым уезжаете, безвозвратно уезжаете! Ах, маточка!.. Нет, вы мне еще напишите, еще мне письмецо напишите обо всем, и когда уедете, так и оттуда письмо напишите. А то ведь, ангел небесный мой, это будет последнее письмо; а ведь никак не может так быть, чтобы письмо это было последнее. Ведь вот как же, так вдруг, именно, непременно последнее! Да нет же, я буду писать, да и вы-то пишите... А то у меня и слог теперь формируется... Ах, родная моя, что слог! Ведь вот я теперь и не знаю, что это я пишу, никак не знаю, ничего не знаю, и не перечитываю, и слогу не выправляю, а пишу только бы писать, только бы вам написать побольше... Голубчик мой, родная моя, маточка вы моя!» [Достоевский: Бедные люди, 108].
Писать - значит жить. Обстоятельства переменились к худшему. Но в диалоге с другим человеком, и в оглядках на себя со стороны, и в разглядывании себя изнутри, и примеряясь к самому себе, отраженному в литературных зеркалах Пушкина и Гоголя, а главное -
посредством обретения собственного слога герой поднимается над обстоятельствами. Слог формируется - это творческая личность выпросталась на свет, это «новый Гоголь родился»! Новый Гоголь, не двойник, не дубликат - а другой, инакий. Гоголь же - в смысле значимости, в смысле особого места в литературе.
На этой волне возникает новый замысел с той же установкой на исповедальность: «Я теперь настоящий Голядкин» [Достоевский: Письма: 28 (1), 112], и это должно быть «в 10 раз выше "Бедных людей"», и якобы уже «наши говорят, что после "Мертвых душ" на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное и чего-чего не говорят они!» [Достоевский: Письма: 28 (1), 118]. Но - Голядкин «рожей не вышел»: нового жизненного и эмоционально-психологического опыта пока недоставало. Результат приводил в отчаяние: «.свои, наши, Белинский и все мною недовольны за Голядкина» [Достоевский: Письма: 28
(1), 119].
Однако в рамках нашей темы заметим, что «Двойник» - по-своему не менее исповедально значителен, чем «Бедные люди»: претензия стать выше Гоголя (мысленно и в письмах к брату он уже этого достиг) внутренне явно коррелируется сомнениями и опасениями не подтвердить восторги Белинского и его окружения (страх, что не получится или получится хуже, чем раньше, вообще характерен для творческого человека). Отсюда и вырастает тема самозванца, двойничества: нет, я не Гоголь, я другой ... Но - какой другой? Пока неясно, и эта неясность усугубляется реакцией Белинского (между прочим, в публичном пространстве очень деликатной) на следующие произведения.
Ретроспективно, в контексте всего творчества, произведения 1840-х гг. («Двойник», «Хозяйка», «Господин Прохарчин», «Белые ночи», «Неточка Незванова») воспринимаются как творческая лаборатория, поиски пути, блуждания в дебрях традиций и нащупывание оригинальных образов и сюжетных ходов. Но на том этапе, после «Бедных людей», в которых действительно состоялся художественный прорыв, дальнейшее докаторжное творчество Достоевского метафорически преимущественно описывается формулой Мочульского: «Гоголь продолжал держать в плену своего мятежного ученика» [Мочульский 1995: 255].
Вполне закономерно первая послекаторжная повесть - «Село Степанчиково и его обитатели» - это отзвук и в определенной степени художественный итог-реванш затеянного во второй половине 1840-х гг. «процесса» против символического и реального Гоголя. Парадоксальность созданной здесь художественной ситуации состоит в том, что пародийный персонаж - самозваный наставник и пастырь обитателей Степанчикова Фома Опискин -подтверждает правоту «Письма к Гоголю», которое стоило Достоевскому каторги, хотя отношения с Белинским были еще до чтения «Письма» разорваны, и одновременно выступает пародией Достоевского на будущего себя-пророка.
Но на переломе 1850-1860-х гг. задача состояла не только в том, чтобы просто вернуться в литературу. Еще по выходе из каторги, в 1854 г., Достоевский писал: «Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто все еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет манкированная» [Достоевский: Письма: 28 (1), 177]. В этом стилистически сбивчивом отрывке письма к Н.Д. Фонвизиной ни слова про литературу, но именно с ней, и ни с чем другим, Достоевский связывал свое существование и свою будущность. «.Если нельзя будет писать, я погибну» [Достоевский: Письма: 28 (1), 163], - это из последнего предкаторжного письма к брату. Воскресший, он готовится к кризису и - новому прорыву. Но вынашиваемое в глубинах потрясенной души «грозное» и «неизбежное» появится не сразу. Оно должно было не просто эстетически дозреть - на него нужно было решиться, ибо это было новая . исповедь, это были анти-«Бедные люди» - «Записки из подполья».
«... Для чего, зачем собственно я хочу писать? Если не для публики, так ведь можно бы и так, мысленно все припомнить, не переводя на бумагу. Так-с; но на бумаге оно выйдет как-то торжественнее. В этом есть что-то внушающее, суда больше над собой будет, слогу прибавится. Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение» [Достоевский: Записки из подполья, 123]. Это рассуждение в финале первой части «Записок из подполья» - несомненная отсылка к рефрену писем Девушкина, но отсылка не по аналогии, а по контрасту, ибо Подпольный - двойник-перевертыш героя «Бедных людей» и одновременно, как и Девушкин, - один из литературных alter ego своего создателя
В отличие от Девушкина, Подпольный - человек образованный, знакомый с серьезной философской и художественной литературой. При этом он не только изначально владеет слогом, но и выступает в качестве носителя собственной идеи, полемически направленной против той системы ценностей, которую своей судьбой, своей психологической, нравственной и творческой эволюцией олицетворяет Девушкин. Маркерами перевернутости служат два альтернативных объекта литературной полемики: место Пушкина и Гоголя занимают Чернышевский и Некрасов, в свою очередь отсылающие к Белинскому.
В "Бедных людях", по определению Н.А.Добролюбова, Достоевский выразил «свой высокогуманный идеал»: «... в забитом, потерянном, обезличенном человеке он отыскивает <...> в самой глубине души запрятанный протест личности против внешнего, насильственного давления» [Добролюбов 1963: 245, 248].
В «Записках из подполья» тоже изображен протест личности против внешнего насильственного давления, но содержание и вектор этого протеста противоположные: теперь он направлен против «высокогуманного идеала», при этом сюжетная логика повести (полемическая теория - «Подполье» - и полемическая же практика - «По поводу мокрого снега») воспроизводит логику «Записей <...> 1860-1865 гг.», сочетание в них дискуссионности и исповедальности.
В первой части главным объектом атаки является Чернышевский и его социалистическая утопия, обрекающая человека на участь «фортепьянной клавиши», «органного штифтика» в обезличивающем все и вся «социальном муравейнике» [Достоевский: Записи <...> 1860-1865 гг., 193]. Подпольный задолго до Ивана Карамазова возвращает билет. Мотивы другие, но принцип тот же: нежелание подчиниться чужой, навязываемой извне силе, пусть даже как бы осчастливливающей, но - без спросу, директивно, сомнительной ценой и с еще более сомнительным результатом, ибо рано или поздно в «правильной», расчисленной «по табличке» жизни в хрустальном дворце неминуемо возникнет искушение «столкнуть <...> все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!» [Достоевский: Записки из подполья, 113]
Этот первый в творчестве Достоевского бунт по масштабу своему не уступает карамазовскому, даже превосходит его, ибо направлен не только против социально-исторической несправедливости, но и против природного мироустройства: «Господи боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся?» [Достоевский: Записки из подполья, 105].
В этом пассаже отразилось настроение, которое владеет Достоевским во время работы над повестью и запечатлено в записи от 16 апреля 1863 г. «Маша лежит на столе.», где природному порядку вещей противопоставляется мистическая перспектива, «предсказанная и предугаданная Христом», когда в идеале - «не женятся и не посягают, а живут, как ангелы божии», ибо «семейство, т. е. закон природы» - это «все-таки ненормальное, эгоистическое в полном смысле состояние человека», приводящее к «совершенному обособлению пары от всех», в то время как «высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я, - "это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно». И это не просто «величайшее счастие» - но «это-то и есть рай Христов» [Достоевский: Записи <...> 1860-1865 гг., 173, 172].
В «Записках из подполья» Христа нет, хотя в письме к брату Достоевский сетует: «Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду - то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Христа - то запрещено.» [Достоевский: Письма: 28 (2), 73]. Однако он и впоследствии не восстановил запрещенное, оставив герою право даже на бессмысленный бунт: «Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило» [Достоевский: Записки из подполья, 105]. «Социальный муравейник» Чернышевского по той же причине отрицается - ибо держится на «теоретизме», на «формуле», на том же дважды два четыре.
Однако, будучи объектом беспощадной критики со стороны Подпольного, Чернышевский одновременно является и его прототипом. В «Записях <.> 1860-1865 гг.» читаем: «У г-на Чернышевского все значат книжки, и прежде всего книжки. Он сам признается. Об жизни он понятия не имеет» [Достоевский: Записи <.> 1860-1865 гг., 156]. И Подпольный признается, что «привык думать и воображать все по книжке» [Достоевский: Записки из подполья, 174]. Примечательна и стилистическая параллель между реальным и литературным персонажами: в заготовках публицистической полемики с Чернышевским Достоевский фиксирует контраст первого впечатления от дерзкого слога оппонента и итогового вывода о его несостоятельности: «Нам даже ваш тон, ваш неслыханный по безбоязненности и нарушению приличий слог казался значительным. Именно нам казалось, что вы нарочно хотите поставить себя выше известных приемов литературных, выше слога <.> Эта смелость нам нравилась. Но увы! .прием ваш был превосходен; вы навели страх. Но вы не поддержали его и упали с бесславием <.> И вышло, что все это от безобразного самолюбия» [Достоевский: Записи <.> 1860-1865 гг., 157]. Вот и Подпольный сходу взял высокую ноту, изумляя и дразня читателя парадоксами, но - «не выдержал» [Достоевский: Скверный анекдот, 45], как и герой «Скверного анекдота»; «упал с бесславием» - по причине все того же «безобразного самолюбия».
Под мефистофельской мантией бесстрашного скептика-ниспровергателя обнаруживается жалкий титулярный советник с башмачкинскими заботами о шинели с приличным воротником - хотя бы на случай столкновения с обидчиком: «. если, например, завяжется публичная история <.> нужно быть хорошо одетым; это внушает и прямо поставит нас некоторым образом на равную ногу в глазах высшего общества» [ Достоевский: Записки из подполья, 131]. Знакомая установка: «Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, пожалуй, для них же носишь» [Достоевский: Бедные люди, 76]. Но если Девушкин, как уже говорилось, движется от социального ничтожества и личностной невыразительности к обретению слога, то изначально владеющий слогом Подпольный оказывается ничтожен не столько даже социально, сколько личностно. Между его эффектными интеллектуальными кульбитами и жизненной практикой - непреодолимая пропасть.
Сокрушитель основ, диалектик и парадоксалист, которому «мерзит примиряться», на деле не просто примиряется, а самоуничижается: он «чуть не перед каждым встречным опускал глаза» [Достоевский: Записки из подполья, 125]; он пасует перед собственным слугой, который не только зовется, но и относительно барина выступает «Аполлоном»; он довольствуется тем, что отомстил обидчику, который его как в момент «обиды», так и в момент «мщения» вообще не заметил, несмотря на обновленную шинель с бобровым воротником. А подо всю эту жалкую тактику опять-таки подводится теоретическая база: «.всякий порядочный человек нашего времени есть и должен быть трус и раб» [Достоевский: Записки из подполья, 125].
Книжная культура, носителем которой является Подпольный, не облагородила, не возвысила его личность, не придала ей даже отрицательный масштаб: интеллектуальный багаж сам по себе, человек сам по себе. По своей человеческой сущности Подпольный мельче и жальче Акакия Акакиевича, тем более - Макара Ивановича.
Апофеозом самоуничижения становится описанное во второй части поведение героя в компании школьных товарищей, в которую он напросился, заведомо понимая свою в ней неуместность. Ему хочется думать, что он делает назло, но и здесь, как и в «отмщении» обидчику-офицеру, фрондерство осталось незамеченным: «Я <...> принимал независимейшие позы и с нетерпеньем ждал, когда со мной они сами, первые, заговорят. Но, увы, они не заговорили» [Достоевский: Записки из подполья, 146].
Защитная реакция - ненависть. Слова соответствующего корневого гнезда встречаются в тексте тридцать шесть раз. При этом герой мучительно одинок и жаждет общения, так же, как Девушкину, ему нужна Варенька, т. е. адресат, собеседник, читатель и критик. Исповедь Подпольного - это апелляция к читателям, крик о помощи, и заигрывание, и подмигивание, и стремление заинтриговать, втянуть в разговор-полемику, а все отговорки («Но неужели, неужели вы и в самом деле до того легковесны, что воображаете, будто я это все напечатаю да еще вам дам читать?» [Достоевский: Записки из подполья, 122]) - всего лишь уловки для дополнительного привлечения внимания.
Автобиографические истоки образа героя «Записок из подполья» по сей день остаются предметом полемики. Первым на них указал Н. Страхов в «скандальном» письме к Л.Н. Толстому. Концептуально обосновал автобиографичность Подпольного Л. Шестов Вслед за ним об этом писали В. Комарович, Л. Гроссман, К. Мочульский, при этом все они, в отличие от Страхова, имели в виду автобиографичность особого рода - как «духовное единство жизни и творчества» [Мочульский 1995: 220].
Первым наброском идеи будущих «Записок из подполья» следует, по-видимому, считать фрагмент из письма Достоевского к брату от 9 октября 1859 г.: «Не помнишь ли, я тебе говорил про одну "Исповедь" - роман, который я хотел писать после всех, говоря, что еще самому надо пережить. На днях я совершенно решил писать его немедля. Он соединился с тем романом (страстн<ый> элемент), о котором я тебе рассказывал. Это будет, во -1-х, эффектно, страстно, а во-2-х), всё сердце мое, с кровью, положится в этот роман. Я задумал его в каторге, лежа на нарах, в тяжелую минуту грусти и саморазложения. Он естественно разделится романа на 3 (разные эпохи жизни), каждый роман листов печатных 12. В марте или в апреле, в каком-нибудь журнале, я напечатаю 1 -й роман. Эффект будет сильнее "Бедных людей" (куда!) и "Неточки Незвановой". Я ручаюсь. <.> "Исповедь" окончательно утвердит мое имя» [Достоевский: Письма: 28 (1), 350, 351].
В комментариях к повести сообщается, что «впервые на связь "Исповеди" с "Записками из подполья" указал В.Л. Комарович», при этом автор комментариев Е. И. Кийко опровергает версию об автобиографичности героя «Записок» [Кийко 1973: 375, 378], в то время как Комарович именно это обстоятельство подчеркивал: «Ведь назвал же потом Достоевский "Подполье" своим Standpunkt-ом, средоточием, хотя и временным, своего духа. Значит, какой-то период его духовной жизни был отмечен этим "подпольным" уединением, этим рассудочным расколом с жизнью. И не о прошлом только, не о своих только "40 -х годах" рассказывает Достоевский в 1864 г. этими записками одинокого отщепенца <...> едва ли тогда в Достоевском "тревога, горечь, холодная суетня" была только на зыбкой душевной поверхности: отчаяние было глубже; за кризисом душевным угадывается кризис духовный.» [Комарович 2018: 103].
Духовный кризис, «состояние грусти и саморазложения», несомненно, легли в основу повести, что предопределило автобиографичность не только на уровне содержания данного произведения, но и на уровне творческой эволюции писателя в целом.
«Записки из подполья» - пограничный текст Достоевского:
- это прощание с иллюзиями, точнее даже - сведение счетов с ними. Начало движения в эту сторону зафиксировано в последнем предкаторжном письме к брату от 22 декабря 1849 г.: «.та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих» [Достоевский: Письма: 28 (1), 162];
- это воссоздание личных переживаний, связанных, на наш взгляд, не столько с негативным опытом, полученным во время обучения в Главном инженерном училище, на что указывают Кийко [Кийко 1973: 378] и Баршт [Баршт 2015: 476], сколько с отлучением от кружка Белинского, болезненно ударившим по самолюбию Достоевского и ставшим материалом для самопародии на собственное обидчиво-заносчивое поведение;
- это выворачивание наизнанку романтики «Белых ночей», последний отзвук которой содержится в «Униженных и оскорбленных»: в «Записках из подполья» встреча мечтателя (ибо Подпольный, конечно, все тот же мечтатель, только с другим знаком) с девушкой происходит в публичном доме, становится сначала сеансом психологического садизма, а затем актом истерического саморазоблачения.
Психологический садизм Подпольного, в свою очередь, аукнется в поведении героя «Кроткой», будет доведен до чудовищного преступления Ставрогиным, причем во всех трех случаях он предъявляется в варианте исповеди, которая - по нарастанию, от героя к герою, -не столько служит покаянию, сколько усугубляет вину, т.к. содержит элементы эпатажа, издевки, ерничества. Здесь следует еще раз оговориться, что мысль о трудноуловимости границ между автором и героями в творчестве Достоевского («.то автор копирует своих героев, то герои передразнивают автора» [Мочульский 1995: 244]) не дает никаких оснований приписывать писателю поступки персонажей. Но позволяет предполагать, что в состав авторской психологии и мироощущения подобные чувства входили. Доказательств тому - в письмах и записях писателя, в дневнике 1867 г. А.Г. Достоевской и в других источниках - множество; здесь приведем только наблюдение Комаровича: в 1876 г. Достоевский «прочел ненавистный ему роман [«Дым» - Г.Р.] заново и пишет о его авторе в набросках к "Дневнику" с безграничной злостью и едкостью» [Комарович 2018: 528]. Ненавистный, злость, едкость - это эмоциональная палитра Подпольного, которая безусловно присутствует в отношении Достоевского к Тургеневу, Белинскому, в полемике с Чернышевским и даже по отношению к героям романа «Дым», так что трудно согласиться с утверждением Л. И. Сараскиной, что Достоевский «никогда не чувствовал того, что чувствовал его герой, злой и желчный Подпольный» [Сараскина 2011: 391].
Спорной представляется и мысль А. Скафтымова о том, что «никаких оснований к выделению "Записок" из общей системы мировоззрения Достоевского этого времени нет. Никакого отказа от прежних гуманистических идейных ценностей в них усмотреть нельзя» [Скафтымов 1972: 127]. Из системы мировоззрения «Записки» действительно не выпадают, напротив, они обнажают ее сокровенный нерв периода создания «Записок». Что же касается прежней системы ценностей, то скорее прав Шестов, указывающий на радикальный пересмотр ее: «"Записки из подполья" есть публичное - хотя и не открытое - отречение от своего прошлого» [Шестов 1995: 49].
Доказательства этого пересмотра содержатся во второй части повести, действие которой как раз и происходит в 1840-е годы, в эпоху «Бедных людей».
Первый ее «ролевой» эпизод - встреча с бывшими товарищами, которая, как уже сказано, сдержит отсылку не только и не столько к «инженерному» прошлому, сколько к разрыву с кружком Белинского, ставшему болезненной занозой в душе Достоевского на всю жизнь. А из пережитого унижения, в свою очередь, вырастает сюжет с Лизой - как прямое следствие его, попытка реванша и «контроверза» с собственными тогдашними воззрениями на высокое, прекрасное и должное. Кодификаторами полемики выступают, с одной стороны, стихотворение Некрасова «Когда из мрака заблужденья.», написанное в триумфальном для Достоевского 1846 году, - и это трижды выведено на поверхность текста, в том числе в сильную позицию эпиграфа; а с другой стороны - не менее явственная, хотя и не прописанная текстуально отсылка к истории Кирсанова и Крюковой из романа «Что делать?», в которой конкретизирован и сюжетно реализован поэтический образ Некрасова двадцатилетней давности.
Т.А. Касаткина трактует эпиграф ко второй части как «сцену спасения души (а не женщины; в отрывке о женщине ничего не говорится - только о душе) Спасителем» [Касаткина 2019: 131]. Однако, даже если, следуя логике интерпретатора, не принимать во внимание финальный фрагмент стихотворения, дважды процитированный в повести далее («И в дом мой смело и свободно / Хозяйкой полною войди»), предлагаемая трактовка противоречит содержанию текста эпиграфа:
Когда из мрака заблужденья Горячим словом убежденья Я душу падшую извлек, И, вся полна глубокой муки, Ты прокляла, ломая руки, Тебя опутавший порок; Когда забывчивую совесть Воспоминанием казня, Ты мне передавала повесть Всего, что было до меня; И вдруг, закрыв лицо руками, Стыдом и ужасом полна, Ты разрешилася слезами, Возмущена, потрясена. И т. д., и т. д., и т. д. Из поэзии Н. А. Некрасова
«Я душу падшую извлек» - классическая метонимия: душа может быть полна глубокой муки, но она не может ломать руки, проклинать ее опутавший порок, закрывать руками лицо и производить тому подобные действия. Показательно и то, как на полуслове обрывается цитирование явно ироническим «И т. д., и т. д., и т. д.», отсекающим следующую у Некрасова далее положительную программу спасения падшей женщины:
Верь: я внимал не без участья, Я жадно каждый звук ловил... Я понял все, дитя несчастья! Я все простил и все забыл.
Положительная программа здесь не работает. Достоевскому в данном случае нужен был не символический образ спасения души, а аутентичный Некрасов, который в контексте второй части «Записок из подполья», как и Чернышевский на протяжении всей повести, выступает в качестве предмета отталкивания и опровержения. Это наглядная, вызывающая демонстрация отречения от гуманистической программы спасения «униженных и оскорбленных», в которую Достоевский больше не верит, которую больше не может и не хочет «натаскивать на себя» [Шестов 1995: 48].
Однажды и навсегда обретший слог (этого каторга у него отнять не могла!), наделенный великим художественным даром, Достоевский в начале 1860-х гг. ищет и находит собственный новый путь, но на границе перехода к нему, в том состоянии и в тот момент, когда он, по Шестову, «втоптал в грязь все, чему когда-то поклонялся» [Шестов 1995: 28], он и написал «омерзительную правду»: «.я ведь омерзительную правду пишу» [Достоевский: Записки из подполья, 175], - замечает Подпольный.
Нахлынувшим после ухода Лизы отчаянием, готовностью «зарыдать от раскаяния, целовать ее ноги, молить о прощении» сгладить и искупить случившееся не получается. Итогом пережитого потрясения становится не духовное преображение, а разрастание
брошенной вслед Лизе в состоянии истерики формулы зоологического эгоизма - «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить» [Достоевский: Записки из подполья, 174] - в теорию нигилистического эгоцентризма, которая в качестве антитезы теории разумного эгоизма и излагается в первой части.
Достоевский впоследствии не раз прибегал к принципу композиционной ловушки, усложняющей восприятие художественного целого. Вот и здесь никак не маркированное возвращение повествования от рассказа о событиях двадцатилетней давности к настоящему и сбивчивая финальная скороговорка в конце второй части «смазывают» тот факт, что «По поводу мокрого снега» - ретроспекция. Мокрый снег тает, даже не долетев до земли. Раскаяние сменилось теоретизированием, сердечная боль компенсировалась удовлетворением от «фразы о пользе от оскорбления и ненависти», несмотря на то, что герой «чуть не заболел тогда от тоски» [5, 178]. Фраза победила, из нее выросла теория, а вместо человека «с настоящим, собственным телом и кровью» явился «какой-то небывалый общечеловек» [Достоевский: Записки из подполья, 179].
Параллельно с «Записками из подполья» ирония на сей счет обнаруживается в «Записях»: «Всеобщими гражданами мы не сделаемся. Стертые пятиалтынные. Да ведь как и скучно<-то>» [Достоевский 20: 154]. В 1873 г. в «Дневнике писателя» звучит упрек по адресу Некрасова в том, что он страдал «не по бурлаке собственно, а, так сказать, по общебурлаке»: «Видите ли-с, любить общечеловека - значит наверно уж презирать, а подчас и ненавидеть стоящего подле тебя настоящего человека» [ Достоевский: Дневник писателя, 33].
Однако не этот ли книжный конструкт всплывает в 1880 г. в Пушкинской речи в варианте «всечеловека»?
Все творчество Достоевского в немалой степени - записки парадоксалиста.
Указывая на истоки личности и идей Подпольного, автор кивает на «один из характеров протекшего недавнего времени» [Достоевский: Записки из подполья, 99], т. е. на тип либерала 1840-х гг. А. Штейнберг уточнял, что этот типаж - порождение петровских реформ, в результате которых, по Достоевскому, «„образованное сословие" в России, отрешенное от народа, который в это время „вдумывался в себя и в свое положение" и „пробовал создать себе свое воззрение, свою философию" <.> в сущности, очутилось в сфере искусственной и фантастической <.> вдали от подлинной и „живой" жизни <.> другими словами, в „подполье"» [Штейнберг 1923: 83].
Именно в этом, на наш взгляд, историософский смысл формулы Подпольного: «Я-то один, а они-то все» [Достоевский: Записки из подполья, 125].
А у этого историософского подтекста, в свою очередь, опять-таки обнаруживаются автобиографические истоки, для понимания которых важен литературный контекст. Штейнберг указывает на «Зимние заметки о летних впечатлениях» и «Записки из подполья» как на совокупный художественный сдвиг творчестве Достоевского. Но в этом ряду, на наш взгляд, недостает существенного звена: «Записок из Мертвого дома», лейтмотивом которых является в том числе проблема среды, поданная одновременно в двух ракурсах. С одной стороны: «Пора бы нам перестать апатически жаловаться на среду, что она нас заела» [Достоевский: Записки из Мертвого дома, 142]; с другой: «Ничего нет ужаснее, как жить не в своей среде» [Достоевский: Записки из Мертвого дома, 198], - свидетельствует Горянчиков, сознающий, что «благородные» и «простонародье» разделены «глубочайшею бездной» [Достоевский: Записки из Мертвого дома, 198] и бездна эта непреодолима.
Возникшая позже историософская концепция разрыва образованной (в обоих смыслах) петровскими реформами национальной элиты и народа детерминирована каторжным опытом Достоевского. Непосредственное переживание на сей счет запечатлено в первом после четырехлетнего перерыва письме к брату 1854 г.: «С каторжным народом я познакомился еще в Тобольске и здесь в Омске расположился
прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали» [Достоевский: Письма: 28 (1), 169].
По контрасту - в качестве защитной реакции, оправдания тяжкого опыта и подведения под него идеологического фундамента - и возникнет, судя по всему, концепция народа-богоносца и идеализация условно-собирательного мужика Марея. Но не мужик Марей становится главным героем Достоевского. «Да простого -то человека я боюсь более, чем сложного» [Достоевский: Письма: 28 (1), 172], - признавался он в том же письме к брату. А если даже и не боится и почитает его в варианте Разумихина, то творческая его мысль вращается не вокруг Разумихина, а вокруг Раскольникова, ибо, как писал Н. Бердяев, его «не интересовали люди крепкого почвенного уклада, люди земли, бытовики, верные почвенным, бытовым традициям. Он всегда брал человеческую природу расплавленной в огненной атмосфере. И не интересна, не нужна была ему человеческая природа, охлажденная, статически застывшая. Он интересовался лишь отщепенцами, он любил русского скитальца» [Бердяев 1993: 73].
Первым отщепенцем, первым духовным скитальцем и первым идеологом в творчестве Достоевского и был герой «Записок из подполья». Именно здесь впервые «"тип" является носителем не только определенной психологии, но и связанной с нею идеологии» [Скафтымов 1972: 127]. Как первого героя-идеолога в творчестве Достоевского рассматривал Подпольного и М. Бахтин, выводивший свою идею свободы героя у Достоевского из воззрений Подпольного: «Одна из его основных идей, которую он выдвигает в своей полемике с социалистами, есть именно идея о том, что человек не является конечной и определенной величиной, на которой можно было бы строить какие-либо твердые расчеты; человек свободен и потому может нарушить любые навязанные ему закономерности» [Бахтин 1963: 79].
При этом Бахтин противопоставляет «"бунт" героя против своей литературной завершенности» в «примитивных формах сознания и речи Девушкина» - сознательному и свободному бунту против любых «овнешняющих заочных определений» [там же: 78] Подпольного и его литературных преемников.
Однако сам же Подпольный своим поведением опровергает эту концепцию: как показано выше, этот дерзкий мыслитель, которому «мерзит примиряться», на деле, как выразился герой «Хозяйки», чуть что - «тут же в башмак тотчас спрячется, так умалится» [Достоевский: Хозяйка, 317].
А вслед за ним все волюнтаристы Достоевского, все эти умники-сочинители, наделенные слогом и вооруженные идеями, терпят абсолютный крах - и в лучшем случае в финале своих экспериментов с дрожащей губкой дрожащим голосом нащупывают башмак, под который можно спрятаться, а в худшем - находят веревку, чтобы уж разом все оборвать. За скобки этого персонажного ряда следует вынести, на наш взгляд, только князя Мышкина [См.: Ребель 2007: 190-227].
Сама идея становится обстоятельством непреодолимой силы, она порождена средой (не только навеяна, но и прямо подслушана), она мультиплицирована в личностях и судьбах двойников, сам факт наличия которых, в свою очередь, подтверждает ее детерминированность эпохой; она важнейшая часть той среды, из которой вырастает бунт, ведущий к преступлению и неизбежно оборачивающийся наказанием или возмездием.
Гуманистическая концепция веры в человека, лежащая в основе «Бедных людей», сменилась неверием в него. Перед лицом открывшихся ему бездн Достоевский пришел к выводу о необходимости обуздать человека и задать ему неоспоримую, однозначную траекторию спасения. Устами Подпольного отрицающий дважды два четыре, он одновременно стремится с математической точностью доказать правоту и спасительность религиозной идеи: «Патриархальность было состояние первобытное.
Цивилизация — среднее, переходное. Христианство — третья и последняя степень человека, но тут кончается развитие, достигается идеал, след<овательно>, уж по одной логике <...> по одному лишь тому, что в природе всё математически верно, след<овательно>, и тут не может быть иронии и насмешки, - есть будущая жизнь» [Достоевский: Записи <...> 1860-1865 гг., 194].
Но - не получается математически, ибо человек, как замечает Подпольный, «устроен комически». И хоть ты кол ему на голове теши, а он норовит между императивными pro и contra проскользнуть, и из-под гнета их выскользнуть, и из собственного ничтожества со своим слогом высунуться, и свое дважды два пять - то бишь право имею - провозгласить.
Как ни хотелось Достоевскому пристать к берегу, быть «со Христом», даже в ущерб истине, он признавался: «.я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки» [Достоевский: Письма: 28 (1), 176].
Начиная с «Записок из подполья», в каждом новом своем романе он заново заводил процесс с самим собой, вновь и вновь продирался сквозь «горнило сомнений», в этом -прежде всего и главным образом именно в этом - видя смысл и назначение человеческого бытия: «О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее; будьте уверены, что самый высокий момент его счастья был, может быть, ровно за три дня до открытия Нового Света, когда бунтующий экипаж в отчаянии чуть не поворотил корабля в Европу, назад! Не в Новом Свете тут дело, хотя бы он провалился. Колумб помер, почти не видав его и, в сущности, не зная, что он открыл. Дело в жизни, в одной жизни, - в открывании ее, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии!» [Достоевский: Идиот, 327].
В беспрерывном художественном процессе открывания, а не в открытии непреложных истин и есть, на наш взгляд, достоинство и заслуга величайшего из художников -парадоксалистов - Федора Михайловича Достоевского.
Заключение
В самом общем варианте итог осуществленного исследования сформулирован в заключительной фразе основной части. Повесть «Бедные люди», помимо лежащих на поверхности смыслов и легко узнаваемой рожи «маленького человека», одновременно является историей становления не просто слога-личности, а слога-стиля, исповедью начинающего художника, который от переписывания - т. е. подражательности и зависимости от чужих влияний - движется к обретению дара собственной речи, и речь эта, в духе времени и идеологического влияния Белинского и его единомышленников, прозвучит в защиту униженных и оскорбленных. Жажда творческой самореализации и тайный, невидимый никем путь к ней начинающего писателя, его сомнения и тревоги, его тоска по читателю - все это блистательно «упаковано» в дебютное произведение Достоевского.
По прошествии двадцати лет Достоевский создает анти-Девушкина, подпольного героя, изначально наделенного слогом и широкой осведомленностью в гуманитарной сфере, но полноценной, независимой личностью это его не сделало. Линейная, причинно -следственная связь между обстоятельствами и человеческой сущностью разрывается, формула «среда заела» проблематизируется, причем начало этому положено уже в «Записках из Мертвого дома», Собственной личностью, своей теорией, поведением в компании школьных товарищей (эту сцену мы рассматриваем как самопародийную версию конфликта-разрыва с кружком Белинского), отношением к проститутке (перевертыш сюжетов Некрасова и Чернышевского) Подпольный опровергает выработанное революционно -демократической мыслью «дважды два четыре», выворачивая наизнанку теорию разумного эгоизма, взамен которой декларирует комплекс идей, которые можно обозначить как теорию нигилистического эгоцентризма.
Исповедальный характер «Записок из подполья» подтверждается письмами Достоевского к брату, «Записями <...> 1860-1865 гг.» и свидетельствует о мировоззренческом переломе, пережитом писателем в послекаторжный период и существенно скорректировавшем его гуманистические установки 1840-х гг. Либеральная идеология, возникшая в результате петровских реформ в «подпольных» недрах европеизированного меньшинства, подвергается жесткой критике, и именно в рамках этой логики предъявлены характер, теория и поведение Подпольного, что, в свою очередь, позволяет поставить под сомнение тезис М. Бахтина о свободе героя-идеолога в творчестве Достоевского.
При этом Достоевский-художник, в отличие от Достоевского-идеолога, до конца своей творческой жизни продолжает путь сквозь «горнило сомнений», оставаясь экспериментатором и парадоксалистом.
Список литературы
1. Баршт К.А. Литературный дебют Ф.М. Достоевского: Творческая история романа «Бедные люди» // Достоевский Ф.М. Бедные люди / Изд. подгот. К.А. Баршт. Отв. ред. И.А. Битюгова. М.: Ладомир, Наука, 2015. С. 379-514.
2. Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. 2-е изд., перераб. и доп. М.: Советский писатель, 1963. 364 с.
3. Бердяев Н.А. О русских классиках / Авт. вступ. ст. К. Г. Исупов; Сост. и авт. коммент.
A.С. Гришин. М.: Высшая школа, 1993. 336 с.
4. Добролюбов Н.А. Собрание сочинений: В 9 т. / Под общ. ред. Б.И. Бурсова [и др.]; Вступ. статья
B.В. Жданова. Т. 7: Статьи и рецензии. 1861. «Свисток» и «Искра» М., Л.: ГИХЛ, 1963. С. 225-275.
5. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в тридцати томах / АН СССР, Институт русской литературы (Пушкинский дом); [редкол.: В.Г. Базанов (гл. ред.), Г.М. Фридлендер (зам. гл. ред.), В.В. Виноградов и др.] Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1972-1990.
6. Касаткина Т.А. Достоевский как философ и богослов: художественный способ высказывания / Отв. ред. Е.А. Тахо-Годи. М.: Водолей, 2019. 336 с.
7. Кийко Е.И. Записки из подполья [Примечания] // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. Т. 5 / Ред. Е.И. Покусаев. Подготовка текстов и примечания Е.И. Кийко. Л.: Наука, 1973. С.374-383.
8. Комарович В.Л. «Весь устремление»: Статьи и исследования о Ф.М. Достоевском / Сост., отв. ред. и автор вступит. статьи О.А. Богданова; подготовка текста и коммент. О.А.Богдановой, А.Г.Гачевой, Т.А.Кошемчук, А.Б.Криницына, Г.И.Романовой, Б.Н.Тихомирова; пер. с нем. А.Б.Криницына. М.: ИМЛИ РАН, 2018. 927 с.
9. Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский / Сост. и послесл. В.М.Толмачева. М.: Республика, 1995. (Прошлое и настоящее). 607 с.
10. Овсянико-Куликовский Д.Н. Этюды о творчестве И.С. Тургенева. СПб.: Орюнь, 1904. 278 с.
11. Ребель Г. Кто «виноват во всем этом»? Мир героев, структура и жанр романа «Идиот» // Вопросы литературы. 2007. № 1. С. 190-227.
12. Ребель Г.М. Тургенев, Гоголь и «натуральная школа» // Вестник Удмуртского университета. Серия История и филология. 2019. Т. 29. № 6. С. 1005-1011.
13. Сараскина Л. Достоевский. М.: Молодая гвардия, 2011. (Жизнь замечательных людей).
825 с.
14. Скафтымов А. Нравственные изыскания русских писателей: Статьи и исследования о русских классиках / Вступ. статья Е. Покусаева и А. Жук. М.: ИХЛ, 1972. 544 с.
15. Фридлендер Г.М. «Бедные люди» // История русского романа: В 2 т. Т. 1 / Ред. Г.М. Фридлендер. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1962. С. 403-415.
16. Фридлендер Г.М. Путь Достоевского от «Бедных людей» к романам 60-х годов // История русского романа: В 2 т. Т. 1 / Ред. Г.М. Фридлендер. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1962.
C.416-430.
17. Шестов Л. Сочинения / Сост., авт. вступ. ст. и примеч. Поляков Л. В. М.: Раритет, 1995. (Библиотека духовного возрождения). 431 с.
18. Штейнберг А. З. Система свободы Ф. М. Достоевского. Берлин: Скифы, 1923. 144 с.
References
1. Barsht K.A. Literaturnyy debyut F.M. Dostoevskogo: Tvorcheskaya istoriya romana «Bednye lyudi» [The literary debut of F.M. Dostoevsky: The Creative History of the Novel "Poor People"]. Dostoevskiy F.M. Bednye lyudi. Moscov, Ladomir, Nauka, 2015, pp. 379-514. (In Russ.).
2. Bakhtin M.M. Problemy poetiki Dostoevskogo [Problems of Dostoevsky's poetics]. 2nd edition. Moscov, Sovetskiy pisatel', 19636 364 p. (In Russ.).
3. Isupov K.G. Berdyaev N.A. O russkikh klassikakh х About Russian classics. Moscov, Vysshaya shkola, 1993, 336 p. (In Russ.).
4. Dobrolyubov N.A. Sobranie sochineniy [Collected works]. In 9 volumes. Moscow, Leningrad, GIKhL, 1963, pp. 225-275. (In Russ.).
5. Dostoevskiy F.M. Polnoe sobranie sochineniy v tridtsati tomakh [Complete works in thirty volumes]. Leningrad, Nauka, Leningradskoe otdelenie, 1972-1990. (In Russ.).
6. Kasatkina T.A. Dostoevskiy kak filosof i bogoslov: khudozhestvennyy sposob vyskazyvaniya [Dostoevsky as a philosopher and theologian: an artistic way of speaking]. Moscov, Vodoley, 2019, 336 p. (In Russ.).
7. Kiyko E.I. Zapiski iz podpol'ya [Notes from the Underground]. Dostoevskiy F.M. Polnoe sobranie sochineniy v 30 t. Leningrad, Nauka, 1973, vol. 5, pp. 374-383. (In Russ.).
8. Komarovich V.L. «Ves' ustremlenie»: Stat'i i issledovaniya o F.M. Dostoevskom ["Whole Aspiration": Articles and Studies about F.M. Dostoevsky]. Moscov, IMLI RAN, 2018, 927 p. (In Russ.).
9. Mochul'skiy K. Gogol'. Solov'ev. Dostoevskiy [Gogol. Soloviev. Dostoevsky]. Moscov, Respublika, 1995. 607 p. (In Russ.).
10. Ovsyaniko-Kulikovskiy D.N. Etyudy o tvorchestve I.S. Turgeneva [Sketches about the work of I.S. Turgenev]. Saint Petersburg, Orion", 1904, 278 p. (In Russ.).
11. Rebel' G. Kto «vinovat vo vsem etom»? Mir geroev, struktura i zhanr romana «Idiot» [Who "is to blame for that?" The world of characters, structure, and genre of the novel "Idiot"]. Voprosy literatury. 2007, no. 1, pp, 190-227. (In Russ.).
12. Rebel' G.M. Turgenev, Gogol' i «natural'naya shkola» [Turgenev, Gogol and the "natural school"]. Vestnik Udmurtskogo universiteta. Seriya Istoriya i filologiya. 2019, vol. 29, no. 6, pp, 1005-1011. (In Russ).
13. Saraskina L. Dostoevskiy [Dostoevsky]. Moscov, Molodaya gvardiya, 2011, 825 p. (In Russ.).
14. Skaftymov A. Nravstvennye izyskaniya russkikh pisateley: Stat'i i issledovaniya o russkikh klassikakh [Moral Investigations of Russian Writers: Articles and Research on Russian Classics]. Moscov, IKhL, 1972, 544 p. (In Russ.).
15. Fridlender G.M. «Bednye lyudi» ["Poor people"]. Istoriya russkogo romana. Moscov, Akademiya nauk SSSR, vol. 1, 1962, pp. 403-415. (In Russ.).
16. Fridlender G.M. Put' Dostoevskogo ot «Bednykh lyudey» k romanam 60-kh godov [Dostoevsky's path from "Poor People" to the novels of the 60s]. Istoriya russkogo romana. Moscov, Akademiya nauk SSSR, vol. 1, 1962, pp. 416-430. (In Russ.).
17. Shestov L. Sochineniya [Works]. Moscov, Raritet, 1995, 431 p. (In Russ.).
18. Shteynberg A. Z. Sistema svobody F. M. Dostoevskogo [F. M. Dostoevsky's system of freedom]. Berlin, Skify, 1923, 144 p. (In Russ.).
Информация об авторах Г.М. Ребель - доктор филологических наук, профессор, Пермский государственный гуманитарно-педагогический университет.
Information about the author G.M. Rebel - Grand Ph.D. (Philology), Professor, Perm State Humanitarian Pedagogical University.
Статья поступила в редакцию 20.08.2021; одобрена после рецензирования 13.09.20201; принята к публикации 13.09.2021.
The article was submitted 20.08.2021; approved after reviewing 13.09.2021; accepted for publication 13.09.2021.