Научная статья на тему 'Три экфрасиса: мотив ожившей картины в аспекте художественной антропологии Ф. М. Достоевского'

Три экфрасиса: мотив ожившей картины в аспекте художественной антропологии Ф. М. Достоевского Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
429
56
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА / RUSSIAN LITERATURE / Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ / F.M. DOSTOEVSKY / ПОЭТИКА ПЕРСОНАЖА / МОТИВ "ОЖИВШЕЙ КАРТИНЫ" / POETICS OF A CHARACTER / THE MOTIVE OF AN "OZHIVSHAYA (LIVING) PICTURE"

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Ковалев Олег Александрович

В статье исследуются аспекты поэтики персонажа в творчестве Ф.М. Достоевского, в том числе их процессуальный, незавершенный характер. В контексте поставленной проблемы анализируется мотив «ожившей картины».

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Three ekfrasis: the ozhivshaya (living) picture motive in the aspect of artistic anthropology of F.M. Dostoevsky

The article studies the poetic aspects of characters in F.M. Dostoevsky's creative work including their developing and incomplete character. The motive of an "ozhivshaya (living) picture is analyzed in the context of the problem under investigation.

Текст научной работы на тему «Три экфрасиса: мотив ожившей картины в аспекте художественной антропологии Ф. М. Достоевского»

О.А. Ковалев

Алтайский государственный университет

Три экфрасиса: Мотив ожившей картины в аспекте художественной антропологии Ф.М. Достоевского

Аннотация: В статье исследуются аспекты поэтики персонажа в творчестве Ф.М. Достоевского, в том числе их процессуальный, незавершенный характер. В контексте поставленной проблемы анализируется мотив «ожившей картины».

Ключевые слова: русская литература, Ф.М. Достоевский, поэтика персонажа, мотив «ожившей картины».

1

Специфика персонажей у Достоевского неоднократно привлекала к себе внимание исследователей - философов и литературоведов - как с точки зрения выражения с помощью персонажей философии человека, так и в плане особенностей поэтики. Усилия литературоведов, занимавшихся данным вопросом, в основном были направлены на осознание и описание именно уникальности, необычности персонажей Достоевского. Если попытаться систематизировать основные наблюдения, то следует, на наш взгляд, выделить прежде всего следующие моменты: персонажи Достоевского не эволюционируют, а лишь испытываются и раскрываются [Бахтин, 1986, с. 206; 1979, с. 33]; они имеют экспериментальный характер [Долинин, 1989, с. 92]; самосознание является центральным элементом образа [Бахтин, 1979, с. 54-55 и др.]; между автором и героем существуют особые - диалогические - взаимоотношения [Бахтин, 1979, с. 73-]; персонажи могут рассматриваться как осколки расщепленного сознания или личности [Попов, 2002, с. 369-370; Кристева, 2000, с. 470; Фарино, 2005, с. 114]; персонаж является носителем какой-либо идеи, выстраивающей структуру образа и определяющей поведение героя [Бахтин, 1979, с. 89-97; Гинзбург, 1979, с. 83, 116, 148]; персонажи Достоевского не являются характерами [Бахтин, 1979, с. 59, 293 и др.]; художественному миру Достоевского и, в частности, его персонажам свойствен процессуальный, незавершенный характер [Долинин, с. 88-89; Лихачев, 1981, с. 73; Кри-стева, 2000, с. 468]1.

Из перечисленных здесь характеристик нас прежде всего интересуют указания на процессуальность как важную отличительную особенность моделирования персонажа у Достоевского. Академик Д.С. Лихачев в свое время писал: «Все явления (в мире Достоевского. - О.К.) как бы незавершенны: незавершенны идеи, незавершен рассказ, противоречивы сведения о событиях, которые собрал рассказчик, неясны детали и целое, все находится в становлении, а потому не установлено и отнюдь не статично. Поступки действующих лиц совершаются часто вопреки ожидаемому, наперекор обычной психологии, ибо люди подчиняются у Достоевского своей особой метапсихологии. Жизненные явления выступают из

1 Разумеется, мы не пытались представить здесь сколько-нибудь полную библиографию, ограничившись несколькими работами, в которых затрагивается тот или иной аспект анализа персонажа у Достоевского.

некоей неизвестности, рембрандтовской темноты и полутеней» [Лихачев, 1981, с. 73].

В какой-то степени этот эффект «недоделанности» был следствием спешки, в которой Достоевский, по его собственным словам1, вынужден был работать: поэтика может частично определяться условиями работы, особенностями протекания творческого процесса. В то же время условия работы во многом определяются художественным методом писателя. В случае с Достоевским это кажется особенно очевидным.

Применительно к персонажу незавершенность, предполагающую «запечатленную» процессуальность, отмечал М.М. Бахтин (в его понимании процессуаль-ность у Достоевского связана с авторским представлением о незавершимости и неисчерпаемости человека [Бахтин, 1979, с. 99]), а вслед за ним и Ю. Кристева [2000, с. 470]. Последняя подчеркивала в связи с этим близость произведений Достоевского художественным текстам современного типа.

Такой взгляд на Достоевского был вызван, очевидно, потребностями, назревшими в культуре к ХХ веку, сделавшими русского писателя актуальным художником. Данная перспектива в значительной степени снимает вопрос об уникальности Достоевского, характеризуя его поэтику как поэтику определенного типа, требующую и соответствующих методик анализа. «Уловив "топологию" субъекта в романном дискурсе, Бахтин сделал литературную теорию восприимчивой к тому, что предлагает ей современная литература» [Кристева, 2000, с. 469]. Новая теория субъекта требовала, по мнению Кристевой, повышенного внимания к процессуальности.

2

Говоря о категории персонажа, мы неизбежно должны затронуть вопрос о том, какое именно читательское поведение подразумевается автором в отношении его героев: на какие механизмы восприятия он рассчитывает, какая информация в представлении автора должна оказаться в фокусе, а какая информация, препятствующая авторским намерениям, должна оказаться вне поля зрения; какие характеристики являются фоновыми, а какие - предикативными, представляющими собой зону повышенной авторской активности. Какую информацию, в соответствии с авторской стратегией, мы должны в первую очередь стремиться извлечь из анализа персонажей и в каком направлении двигаться? Может быть, философскую концепцию человека? А может быть - информацию о биографическом авторе, личность которого отразилась в его героях? Что именно персонифицирует автор (а вслед за ним и читатель) в образе персонажа - какие мысли, интенции, устремления?

При наивном читательском восприятии литературный персонаж, в силу действия механизма идентификации, наделяется атрибутами реального человека. Механизмы эти столь устойчивы и «безотказны», что даже студентам-филологам бывает нелегко отстраниться от обычной читательской реакции и достичь уровня аналитического восприятия структуры персонажа и способов воздействия текста на читателя.

1 Свидетельства на этот счет в переписке Ф.М. Достоевского многочисленны. Ср. в особенности: «...всегда в голове и в душе у меня мелькает и дает себя чувствовать много зачатий художественных мыслей. Но ведь только мелькает, а нужно полное воплощение, которое всегда происходит нечаянно и вдруг, но рассчитывать нельзя, когда именно оно произойдет; и затем уже, получив в сердце полный образ, можно приступить к художественному выполнению» (из письма А.Н. Майкову от 31 декабря 1867) [ХХУШ/П: 239] (Здесь и далее сочинения Ф.М. Достоевского цитируются по: [Достоевский, 1972-1990]). В тексте статьи в квадратных скобках римской цифрой обозначается номер тома, арабской -номер страницы).

Наивный читатель обычно не ставит перед собой вопрос о генезисе персонажа - он выступает для него как нечто само собой разумеющееся, как фактическая данность. При этом читатель не отделяет формы присутствия персонажа в произведении от своего представления о нем. Такому восприятию произведения Достоевского сопротивляются, не демонстрируя в то же время читателю других способов чтения.

Моделируя в своих произведениях ситуации диалога, активизируя коммуникативную структуру нарратива, Достоевский не делает явных знаков ни мистификации читателя (не предлагает включиться в игру), ни реалистичности. Он апеллирует к некой высшей реалистичности («я лишь реалист в высшем смысле, т.е. изображаю все глубины души человеческой» [XXVII: 65]). В аналогичной ситуации такой писатель, как В. Набоков («Соглядатай»), скорее всего обнажил бы связь персонажа с автором (и их раздвоение) в нарративе, представив эксплицитную модель процесса порождения персонажа.

В «Проблемах поэтики Достоевского» М. М. Бахтин предложил новый способ чтения романов Достоевского, основанный на противопоставлении писателя другим современным ему романистам: читатель должен воздерживаться от выявления главного мнения - окончательного и самого правильного; идеи автора не важны; генезис художественного вымысла не имеет значения. Поэтому, хотя Бахтин и акцентирует внимание на незавершенности, она совсем не предполагает внимания к фигуре автора, осуществляющего эту процессуальность. В бахтин-ской модели диалога автор не присутствует в качестве расщепленного субъекта, с его волей, процессом распадения целого или стремлением это распавшееся целое собрать. В то же время бахтинский способ чтения предполагает обнажение условности изображаемой в произведении фиктивной реальности. Если, читая произведение Достоевского, мы делаем акцент на диалогичности, то тем самым констатируем второстепенность миметического уровня, или, точнее, превращение мимесиса в психомимесис. Не случайно Ю. Кристева упрекала М.М. Бахтина в непоследовательности [Кристева, 2000, с. 467-468].

На наш взгляд, один из важных факторов, создающих проблемы при чтении произведений Достоевского1, заключается в недостаточно ясной для читателя авторской стратегии в отношении персонажей - должны ли они восприниматься в качестве автономных участников событий фиктивной действительности или в качестве несамодостаточных элементов, частей единого диалогизированного сознания как особого художественного целого. Соответственно, должна ли «вселенная» Достоевского восприниматься как мир внутренний или мир внешний? В этом смысле художественное целое Достоевского противоречиво: не будучи эксплицированной моделью внутренней реальности, оно в то же время не может рассматриваться и как полноценная модель социальной действительности. По сути, художественное целое идеологично и диалогично, но при этом ни один персонаж (за исключением Голядкина-младшего в «Двойнике» и черта в «Братьях Карамазовых») не выступает явно в качестве персонификации какой-либо идеи или в качестве отдельной грани единой личности.

Сама по себе данная двойственность персонажа не является чем-то исключительным: тесное переплетение внутреннего и внешнего, их неразличение, слияние характерно для многих поэтов Х1Х-ХХ веков (А. Фета, П. Верлена). В ХХ веке, в ходе игр с повествованием, в литературном произведении миметичность часто обнажается как иллюзия. Подобный текст включает в себя как бы два произведения (или соединяет процесс создания иллюзии и ее разрушение). Но эта игра поч-

1 Отклики современных читателей Достоевского пронизаны расхожими сетованиями на сложность его произведений. Эта констатация сложности обычно не сопровождается ни негативной оценкой, ни уточнением - что именно не устраивает читателя в том или ином случае.

ти в обязательном порядке предполагает экспликацию автора как участника игры, который у Достоевского всегда остается в тени, будучи представлен апофатиче-ски - как тот, кто не показывается (скрывает свою «рожу»)1.

3

«Недоделанность» персонажей у Достоевского часто сопровождается латентным призывом к сотворчеству. Когда 2-ю главу 1-й части романа «Братья Карамазовы» Достоевский начинает словами «конечно, можно представить себе, каким воспитателем и отцом мог быть такой человек» [XIV: 10], он не просто апеллирует к воображению читателя, а открывает ему доступ к процессу создания героя, обнажая ту роль, которую играет воображение в формировании персонажа.

Какие знаки незавершенности процесса создания персонажа оставляет Достоевский в тексте произведений?

Во-первых, это наличие виртуального момента в образе - разного рода предположения о возможных сценариях поведения героя, которые высказывают другие персонажи (как, следуя логике своего характера, может или должен повести себя герой).

Во-вторых, обсуждение другими персонажами мотивов поведения того или иного героя. Такая мотивация неизбежно имеет условный и, следовательно, виртуальный характер, а кроме того, предлагает читателю включиться в обсуждение психологических механизмов, которые могли бы объяснить странное поведение героя.

В-третьих, резкое, внезапное и немотивированное нарушение уже сложившейся логики (и представлений о герое). Внутренне это мотивируется, как показал Бахтин, таким моделированием персонажа, при котором высказанное или подразумеваемое определение героя становится частью его сознания. Но не всегда трансформация персонажа сопровождается таким осознанием мнения о себе. Так, когда Достоевский характеристику Федора Павловича в начале романа «Братья Карамазовы» заключает сентенцией: «В большинстве случаев люди, даже злодеи, гораздо наивнее и простодушнее, чем мы вообще о них заключаем. Да и мы сами тоже» [XIV: 10], - он словно спорит с самим собой, с собственной категоричностью и склонностью выносить персонажам приговоры, признаваясь (с помощью нарратора) в симпатии или антипатии к герою (категоричность в оценке, например, Федора Павловича очевидна). Достоевский как будто все время держит в памяти представление о сложности человека и, следуя ему, сдерживает себя, что в какой-то степени определяет процесс трансформации персонажа, фиксируемый в тексте.

Данную особенность можно назвать трансгрессивностью, так как речь идет о некоем выходе за пределы устойчивой структуры. Однако эта трансгрессивность, на наш взгляд, является оборотной стороной категоричности и суровости приговоров (характеристик и оценок) - одно было бы невозможным без другого. Понять этот механизм, не апеллируя к фигуре автора, невозможно.

Примеры трансгрессии персонажа в произведениях Достоевского могут быть многочисленными. Ограничимся лишь двумя, особенно очевидными и известными. Когда князь Мышкин удивляется, узнав, что Лебедев «отчитывает Апокалипсисом» (- Как так? - переспросил князь, думая, что ослышался» [с. 203]), факт сильного удивления самого внимательного и вдумчивого в романе наблюдателя сигнализирует о радикальном несоответствии новой информации о герое уже сложившемуся представлению о нем. Подобным же образом удивление князя поведению Гани Иволгина свидетельствует о произошедшей трансгрессии: «Дверь отворилась и совершенно неожиданно вошел Ганя.

1 «Во всем они (публика. - О.К.) привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей не показывал» [Достоевский, 1996, с. 57].

<.. .> Князь смотрел с изумлением и не тотчас ответил. <.. .>

Князь был поражен чрезвычайно и молча, обеими руками обнял Ганю. Оба искренно поцеловались.

- Я никак, никак не думал, что вы такой! - сказал наконец князь, с трудом переводя дух. - Я думал, что вы. не способны.

- Повиниться-то?.. И с чего я взял давеча, что вы идиот!» [VIII: 101-102].

Признание несоответствия персонажа сложившемуся о нем представлению

является обоюдным, что делает данный прием еще более акцентированным.

4

Нередко писатели и критики оценивали письмо Достоевского как непрофес-сиональное1. При этом один из главных упреков писателю заключался в неоправданном сходстве персонажей: думают одинаково, говорят одним языком и т.д. Вспомним, например, известное выражение Тургенева, касающееся особенностей психологизма у Достоевского, - «обратное общее место» [Толстой, 1983, с. 346347]: странно, причудливо, неправдоподобно, но при этом однообразно, по законам какой-то особой логики.

Каков источник этой логики? Несомненно, в ее основе лежат психологические наблюдения писателя, в значительной степени являющиеся результатом самоанализа.

Большая часть персонажей Достоевского имеет в своей основе общий инвариант. Эта инвариантность связана, во-первых, с общностью психологической доминанты у разных героев (амбиции, тщеславие, самолюбие и т.п.), а во-вторых, с их структурной изоморфностью, общим для многих персонажей несовпадением и конфликтом двух составляющих: судьбы, социального положения, профессии, внешности (то есть различных элементов внешнего бытия) - с одной стороны, и сознания, самосознания - с другой. Первое органично вписано в социальную среду и ею во многом определяется, соотносится с типологиями характеров, которые сформировались в литературе. Второе исключено из цепи причинно-следственных связей и является следствием самоидентификации автора с персонажем. Выражаясь образно, персонаж у Достоевского возникает вследствие переселения (пересадки) души (автора) в литературную схему2. Это определяет многие странности в поведении героев.

В ранней незаконченной работе «Автор и герой в эстетической деятельности», предшествовавшей по времени написания книге «Проблемы творчества Достоевского», М.М. Бахтин высказал мысль о сыром (в эстетическом смысле) характере художественного целого у Достоевского: герой «не родился», не обрезана пуповина, соединяющая его с автором [1986, с. 22]. Однако если с этой точки зрения оценивать литературу ХК-ХХ веков, то список несостоявшихся шедевров превысит все мыслимые пределы. Продуктивно, видимо, не оценивать произведения по данному критерию, а пытаться уловить точку, на которую направлены усилия автора - какие художественные и экзистенциальные проблемы он пытается решить в тексте с помощью персонажа. Ставя проблему таким образом, мы неизбежно обнаруживаем, что в ХХХ веке европейское искусство в значительной степени сделалось средством для выражения личности и решения личностных проблем. Изменилось соотношение инновации и повторяемости в плане персона-

1 Ср., например: «.с точки зрения французского вкуса его романистика воспринималась как "плохо написанный", плохо скомпонованный и плохо продуманный текст» [Кри-стева, 2000, с. 470-471].

2 У Бахтина эта особенность охарактеризована в теологических категориях: «Герой <. > Достоевского <. > не воплощен и не может воплотиться. У него не может быть нормального биографического сюжета» [Бахтин, 1979, с. 116]. Речь идет о разрыве внешнего бытия и невоплотившегося (невоплощаемого) духа.

жа, степень индивидуализации и личностной вовлеченности автора в процесс создания персонажа.

Литература на протяжении многих веков представляла собой инструмент для конструирования (или конституирования) человека - придания ему формы, но не произвольной, а общепринятой, кодифицированной. Роль искусства как зеркала, в которое человек смотрится, научаясь видеть себя определенным образом и, следовательно, придавая себе форму, особенно хорошо видна на литературном герое. Именно через него литература в наибольшей степени структурирует психику, придает определенность и смысл тем или иным состояниям, в том числе эмоциональным, выделяя и называя их, помогая таким образом видеть и понимать себя, предоставляя также возможность дистанцироваться по отношению к себе. Творчество Достоевского очень ярко демонстрирует то, как этот инструмент в новую эпоху превращается в инструмент самоконституирования. Именно с этим, в первую очередь, связан, на наш взгляд, отмеченный выше конфликт между самосознанием героя и внешней составляющей его образа. С этим, как нам представляется, связано и то, что литература с определенного момента начинает выражать кризис идентичности субъекта, его расколотость. Расщепленность субъекта - следствие новой интенции литературы - установки на выражение индивидуального «я» средствами поэтики. Всматривание в себя через призму литературы неизбежно ведет к кризису идентичности. Правда, если посмотреть на ситуацию с другой стороны, то обнаруживается, что само стремление использовать литературу в качестве самопрограммирования является следствием дефицита других способов идентификации.

5

Обозначенные в статье характеристики персонажа у Достоевского получают зримое, осязаемое выражение и фиксацию в мотиве ожившей картины, требующем обращения к такому явлению, как экфрасис.

В истории романа приемам визуализации принадлежит очень важная роль. Как отмечает Ю.В. Шатин, «исторически роман не мог возникнуть без сращения экфрасиса и диегезиса» [Шатин, 2004, с. 219]. Подобные сращения встречаются в произведениях Достоевского весьма часто, присутствуя, как и у других авторов, в нескольких формах. Не претендуя на окончательный характер данной классифи-кации1, выделим прежде всего следующие разновидности экфрасиса у Достоевского.

1) Описание реальных произведений искусства (живописи) (пожалуй, самый известный случай - вплетение в ткань повествования романа «Идиот» описания картины Г. Гольбейна Младшего «Мертвый Христос»).

2) Описание вымышленных произведений искусства (или фотографий), реально существующих в фиктивном мире произведения (описание портрета Настасьи Филипповны в романе «Идиот», портрета Петра Александровича в «Неточке Незвановой»).

3) Описание кем-либо из персонажей воображаемых картин (например, описание возможной картины Аделаиды князем Мышкиным в разговоре с Епанчи-ными) [VIII: 55-56].

4) Такое описание внешности человека, интерьера или чего-либо еще, при котором тексту придаются черты вторичности - как будто описывается, например, не интерьер, а картина, его изображающая. Подобная псевдовторичность часто бывает свойственна описаниям у Достоевского. При этом в случаях с портретами вторичность не столь заметна - видимо, вследствие привычности имитации живописных приемов в литературных портретах. Статуарность, картинность,

1 См. пример подобной классификации: [Косиков, 1989, с. 16].

живописность чаще всего бывают маркированы у Достоевского при описании интерьеров, групповых сцен (напоминающих гоголевскую немую сцену).

Достоевский довольно часто изображает «немые сцены»: персонажи застывают, и повествователь поочередно описывает то одну, то другую фигуру. Такие экфрасисы не имеют четких оснований для выделения, но узнаваемы в силу акцента на пространственной конфигурации - определенном расположении человеческих фигур и предметов. Данные композиции представляют собой нечто вроде моментальных снимков, зафиксировавших одно мгновение. Навечно запечатлевшимся в памяти героя - Алексея Карамазова - мгновением является его раннее детское воспоминание [Х^: 18]. «Вот картина!» - такими словами завершает автор описание, акцентируя внимание на картинности композиции.

Одна из особенностей подобных статуарных описаний у Достоевского делает их своего рода зримым, визуальным воплощением той трансгрессивности многих его героев, о которой шла речь выше. Дело в том, что статичность как свойство визуального образа делает его удобным способом символического выражения статического начала как такового. Даже в том случае, если «картина» не имеет явно негативных коннотаций, в фиксации на визуальном образе присутствует нечто болезненное: сама запечатленность воспоминания Алексея в виде воображаемой картины связана с недоступностью объекта желания, а для Мышкина зрелище смертной казни является источником травматического переживания, а не только поводом для постановки философской и нравственной проблем1.

6

Мотив ожившей картины у Достоевского мы рассматриваем на примере трех произведений: романов «Неточка Незванова», «Идиот», «Братья Карамазовы». Как мотив оживающего портрета, так и мотив окаменения встречается в творчестве Н.В. Гоголя («Портрет», «Ревизор»), но у Достоевского они несут иной смысл, иначе вписываются в поэтику и художественную систему, а, кроме того, имеют иные психологические истоки.

Выражение «ожившая картина» применительно к произведениям Достоевского не имеет, в отличие от гоголевской повести «Портрет», буквального смысла. В его творчестве нет фантастической реализации данного мотива. Мы рассматриваем здесь всего лишь три экфрасиса, с которыми в какой-то степени можно связать отмеченный мотив: портрет Петра Александровича («Неточка Незванова»), портрет Настасьи Филипповны («Идиот») и описание интерьера в доме капитана Снегирева («Братья Карамазовы»). Последний экфрасис, в отличие от двух предыдущих, не является портретом, однако мы попытаемся обосновать необходимость его рассмотрения именно в данном контексте.

Разглядывание портрета или застывшего в неподвижности интерьера выражает у Достоевского стремление наблюдателя проникнуть в тайну человека. Интерьер в этом смысле приравнивается к портрету - он представляет в такой же степени топографию внутреннего человека, «квартиру для духа» 2. Таким образом, наличие экфрасиса, описываемого визуального изображения уже само по себе предполагает, во-первых, наличие тайны, а во-вторых, некой глубинной сущности в человеке.

1 Превращение травматической ситуации в «картину», навечно запечатлевшуюся в памяти, встречается, конечно, и у других персонажей. Ср.: «Удалились мы тогда с Илюшей, а родословная фамильная картина навеки у Илюши в памяти душевной отпечатлелась» [ХГУ: 186].

2 Ср.: «Я шут коренной, с рождения, всё равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю, что и дух нечистый, может, во мне заключается, небольшого, впрочем, калибра, поважнее-то другую бы квартиру выбрал, только не вашу, Петр Александрович, и вы ведь квартира неважная» (слова Федора Павловича Карамазова) [Х^: 39].

Визуальный образ воспринимается наблюдателем как явленность глубины, но одновременно неподвижность, зафиксированность этой глубины, которую наблюдаемый персонаж может попытаться разрушить. Действительно, трансгрессия, характерная для персонажей Достоевского, часто выражается с помощью конфликта между статуарностью, неподвижностью визуального образа и динамичностью, неустойчивостью живого объекта наблюдения. Визуальное при этом становится своеобразным знаком постоянно отслаивающегося и отмирающего результата художественного творчества, а сам процесс абъекции моделирует процесс авторского художественного самопознания.

Бахтин обратил внимание лишь на одну сторону этого конфликта - протест против «внешняющего» опредмечивания человека, но не учел того, что позиция художника как наблюдателя неизбежно предполагает стремление достичь определенности, только не поверхностной и формальной, а глубинной.

7

В романе «Неточка Незванова» описывается портрет Петра Александровича, мужа Александры Михайловны, воспитательницы Неточки. Стремление проникнуть в тайну характера Петра Александровича и его отношений с женой заставляет Неточку внимательно рассматривать портрет. «На стене висел его портрет. Помню, что я вдруг вздрогнула, увидев этот портрет, и с непонятным мне самой волнением начала пристально его рассматривать. Он висел довольно высоко; к тому же было довольно темно, и я, чтоб удобнее рассматривать, придвинула стул и стала на него. Мне хотелось что-то сыскать, как будто я надеялась найти разрешение сомнений моих, и, помню, прежде всего меня поразили глаза портрета. Меня поразило тут же, что я почти никогда не видала глаз этого человека: он всегда прятал их под очки.

<.. .> Мне вдруг показалось, что глаза портрета с смущением отворачиваются от моего пронзительно-испытующего взгляда, что они силятся избегнуть его, что ложь и обман в этих глазах; мне показалось, что я угадала, и не понимаю, какая тайная радость откликнулась во мне на мою догадку. Легкий крик вырвался из груди моей. В это время я услышала сзади меня шорох. Я оглянулась: передо мной стоял Петр Александрович и внимательно смотрел на меня. Мне показалось, что он вдруг покраснел» [II: 246-247].

Как видим, портрет замещает человека и в представлении наблюдателя выражает некую квинтэссенцию характера, предполагая возможность овладения объектом с помощью познания - установления власти знающего и понимающего. Портрет позволяет сделать видимым невидимое (так Неточка смогла разглядеть глаза Петра Александровича), как искусство в целом обнажает сокровенное, интимное, тайное.

Видимо, болезненную реакцию вызывает в этой ситуации не только стремление завершить человека, но и (в еще большей степени) стремление проникнуть в тайну другого человека через его портрет - и замещающий живого человека, и выражающий его истинное «я».

Положение подглядывающего наблюдателя в подобных ситуациях может проецироваться на положение писателя, превращающего (и такое понимание роли писателя выражено уже в «Бедных людях») объект своего любопытства - человека - в его изображение. Визуальное становится, таким образом, формой удобного выражения любого эстетического (в том числе литературного) преобразования объекта в его изображение.

Итак, позиция наблюдателя, рассматривающего портрет, проецируется на позицию писателя, разгадывающего тайну человека. «Материал» оказывает сопротивление, и чем менее поверхностен наблюдатель, тем больший гнев объекта он рискует вызвать.

Портрет в анализируемом эпизоде «оживает» в том смысле, что разглядывание изображенного лица сопоставляется с наблюдением за живым человеком, то есть портрет «оживает» именно вследствие сопротивления его референта наблюдению, разглядыванию и описанию.

В другой (и тем не менее сходной) форме оживает фотографическое изображение Настасьи Филипповны в романе «Идиот»1. Этот персонаж словно помещен в двойную рамку: его появлению предшествуют, во-первых, нарративы других персонажей (диегезис здесь противопоставляется мимесису почти как рассказ реальности), а во-вторых, разглядывание портрета князем Мышкиным. Изучая фотографическое изображение Настасьи Филипповны, Мышкин пытается понять суть характера Барашковой, ее историю (слова «она ведь ужасно страдала» представляют собой предельно редуцированный и обобщенный нарратив), но оставляет нерешенным главный вопрос: «добра ли она?».

По отношению к эпизоду изучения портрета неожиданное появление Настасьи Филипповны перед Мышкиным в прихожей квартиры Иволгиных в известном смысле является оживанием портрета: Мышкин видел ее лишь на фотографии, которая, правда, содержит ключевую информацию о героине.

Дальнейшие события - вплоть до финального насильственного возвращения Барашковой ее первоначальной статичности - связаны с попытками ряда персонажей (князя, Рогожина, Епанчина, Тоцкого, Гани) придать завершенность и окончательность героине, являющейся главным источником сюжетной неопределенности в романе.

Описание интерьера избы, в которой обитает семейство штабс-капитана Снегирева, пожалуй, сложно отнести к «чистым» экфрасисам. Несомненно, «картинность» здесь присутствует, но более всего она ощущается благодаря пространности. Хотя данное описание не имеет явно выраженного субъективного характера, потенциальным наблюдателем в нем выступает Алексей Карамазов («Алеша отворил тогда дверь и шагнул через порог. Он очутился в избе.» [Х^: 180]). Следующее за тем описание «недр» избы, снимаемой Снегиревым, отличается от большинства других подобных описаний чрезмерной подробностью, свидетельс-вующей о его значимости.

Но есть одна странность, заставляющая остановиться на данном экфрасисе более подробно.

В избе находится одновременно все семейство капитана, словно замершее в ожидании взгляда наблюдателя. «Счетчик времени» не остановлен: люди застыли в неподвижности в ожидании того момента, когда Алеша закончит свой осмотр. Лишь упоминание о том, что капитан «словно сорвался со скамьи», как только Карамазов вошел, вступает в противоречие с этим впечатлением ожидания. Впрочем, «мгновенную» реакцию Снегирева следует рассматривать скорее как знак окончания осмотра, чем как характеристику временного отрезка.

Отношение «картины» жилища капитана к взгляду наблюдателя двойственно. С одной стороны, объект ожидает наблюдателя и желает быть осмотренным («Алеша взялся было рукой за железную скобу, чтоб отворить дверь, как вдруг необыкновенная тишина за дверями поразила его» [Х^: 179]), с другой стороны, возвращает назад наблюдателю его возможную брезгливость («но всего более поразил Алешу взгляд бедной дамы - взгляд чрезвычайно вопросительный и в то же время ужасно надменный»; «она брезгливо осматривала вошедшего Алешу» [Х^: 180]).

Интерьер открывается наблюдателю во всем «блеске» своей нищеты, эстетизируя и визуализируя положение человека, оказавшегося на дне, униженного и

1 Буквально оживает героиня в фильме «Даун Хаус» - вольной экранизации романа Достоевского, сделанной режиссером Р. Качановым. Создатели фильма хорошо прочувствовали значимость мотива оживающего портрета для романа.

обесчещенного, и в то же время сопротивляется этому взгляду. Объект раскрывает свои тайны и одновременно мстит наблюдателю за полученное знание.

Оживание интерьера в доме Снегирева хорошо иллюстрирует слова Бахтина о протесте героя против «овнешняющего» определения, встречающемся впервые в «Бедных людях»: «Уже в первом произведении Достоевского изображается как бы маленький бунт самого героя против заочного овнешняющего и завершающего подхода литературы к "маленькому человеку"» [Бахтин, 1979, с. 67]. По словам Бахтина, после «Бедных людей» «герои уже не ведут литературной полемики с завершающими заочными определениями человека (правда, иногда это делает за них сам автор в очень тонкой пародийно-иронической форме), но все они яростно борются с такими определениями их личности в устах других людей» [1979, с. 68; курсив автора. - О.К. ]. Отсутствие явных случаев литературной полемики не исключает скрытых форм ее присутствия. Один из примеров - поведение капитана Снегирева в интересующей нас сцене. Достоевский в данном случае редуцирует литературную полемику, возможно, вследствие установки на вытеснение литературности из своих текстов. Агрессивное поведение Снегирева в отношении Алексея лишь отчасти объясняется тем, что он является братом оскорбившего его Дмитрия. Не менее важен пафос описания интерьера жилища Снегирева - пафос эстетизации в духе гуманистического, сострадательного отношения «натуральной школы» к «униженным и оскорбленным». Латентным субъектом этого восприятия является Алексей, что во многом и объясняет поведение Снегирева.

8

Персонажи Достоевского, как было сказано, трансгрессивны, и эта их особенность получает выражение в мотиве ожившей картины, противопоставляющем статику и динамику, эстетизацию и деэстетизацию, гармонию и хаос, определенность и неопределенность, литературу и реальность.

Было бы упрощением сводить содержание мотива ожившей картины - как трансгрессии статуарного, эстетизированного описания - лишь к стремлению героя (или автора) разрушить «овнешняющее» его определение. Это лишь одна составляющая данного мотива.

Как соотносятся в данном случае визуальное (живописное, фотографическое) и вербальное (литературное)? Наш ответ может показаться несколько неожиданным: визуальное выступает как символическое воплощение (или - в психоаналитической терминологии - замещение) литературного. Здесь действует известный механизм: вся литература нового времени в значительной степени трансгрессивна, антириторична, а потому нуждается в дифференциации и формах абъекции (отторжения) определенных явлений, что может проявляться, в частности, в их переименовании. Визуальное в данном случае символизирует литературное, т.е. искусственное, условное, вторичное, эстетизированное.

Хаотичность и процессуальность выступают у Достоевского не сами по себе - они получают латентную оценку на фоне эстетически упорядоченного визуального. Но почему формой абъекции выступает именно визуальное? В совокупности художественных кодов оно как будто бы получает более низкий статус, нежели чисто вербальное описание - правда, видимо, лишь в части экфрасисов. Возможно, дело в том, что визуальная обрисовка воспринимается как воплощение буквальное - материальное или материализованное. И в этом смысле тот факт, что атеистически-материалистический противовес вере в романе «Идиот» представляет собой именно экфрасис - описание картины художника-реалиста - представляется нам далеко не случайным.

Вспомним, кроме того, что один из наиболее распространенных упреков в адрес «натуральной школы» - это обвинение в «дагерротипичности», т.е. фотографичности, на которое, возможно, откликается писатель таким образом. Его визуальные образы отсылают не только к языку живописи, но и в еще большей

степени, возможно, к случайности и моментальности фотографии. Не случайно особенностью изображения мертвого Христа на картине Гольбейна является именно натурализм (По отношению к мертвому Христу живой Л.Н. Мышкин также представляет собой ожившую картину).

И в этом смысле своего рода синонимом визуального является натуральное. Видимое - значит воспринимаемое органами чувств, а потому и сомнительное для такого антипозитивиста, как Достоевский.

Таким образом, мотив ожившей картины, несмотря на его кажущийся локальный характер, в концентрированном виде содержит важные для писателя идеологические, эстетические, экзистенциальные и психологические установки -в первую очередь, установку на трансгрессию. Ни эстетическое, ни идеологическое объяснение не может считаться исчерпывающим, ибо истоки мотива находятся в той точке, где психологические механизмы оборачиваются философией, а философское осмысление невозможно без вскрытия соответствующего психологического субстрата.

Литература

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1986.

Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979.

Гинзбург Л.Я. О литературном герое. Л., 1979.

Долинин А.С. Блуждающие образы: О художественной манере Достоевского // Долинин А.С. Достоевский и другие: Статьи и исследования о русской классической литературе. Л., 1989.

Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972-1990.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Косиков Г.К. Теофиль Готье, автор «Эмалей и камей» // Готье Т. Эмали и камеи. М., 1989.

Кристева Ю. Разрушение поэтики // Французская семиотика: От структурализма к постструктурализму. М., 2000.

Лихачев Д.С. «Небрежение словом» у Достоевского // Лихачев Д.С. Литература - реальность - литература. Л., 1981.

Попов П. «Я» и «оно» в творчестве Достоевского // Классический психоанализ и художественная литература. СПб., 2002.

Толстой С.Л. Тургенев в Ясной Поляне // И.С. Тургенев в воспоминаниях современников: В 2-х т. М., 1983. Т. 2.

Фарино Е. Введение в литературоведение. СПб., 2004.

Шатин Ю.В. Ожившие картины: экфрасис и диегезис // Критика и семиотика. Вып. 7. Новосибирск, 2004.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.