Научная статья на тему 'Траектории социальных изменений в Южной Корее: от догоняющей модернизации к виртуализации и глэм-капитализму'

Траектории социальных изменений в Южной Корее: от догоняющей модернизации к виртуализации и глэм-капитализму Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
1813
289
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СОЦИАЛЬНЫЕ ИЗМЕНЕНИЯ / МОДЕРНИЗАЦИЯ / ЮЖНАЯ КОРЕЯ / ГЛЭМ-КАПИТАЛИЗМ / SOCIAL CHANGES / MODERNIZATION / SOUTH KOREA / GLAM-CAPITALISM

Аннотация научной статьи по политологическим наукам, автор научной работы — Иванов Дмитрий Владиславович

В статье прослеживаются тенденции трансформации экономики, политики, культуры, социальной структуры в Республике Корея за последние полстолетия. Показано, что на базе теории модернизации невозможно адекватно интерпретировать новейшие процессы в южнокорейском обществе, характеризуемые тенденциями виртуализации и роста глэм-капитализма.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Trajectories of social changes in South Korea: from late modernization toward virtualization and glam-capitalism

The article examines recent transformation tendencies in South Korea’s economy, politics, culture, social structure. It demonstrates that latest processes of virtualization and rise of glam-capitalism in South Korea should be interpreted in broader scope rather than taking into account only modernization theory.

Текст научной работы на тему «Траектории социальных изменений в Южной Корее: от догоняющей модернизации к виртуализации и глэм-капитализму»

2012

ВЕСТНИК САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

Сер. 12

Вып. 4

СОЦИОЛОГИЯ СОЦИАЛЬНЫХ ИЗМЕНЕНИЙ СОВРЕМЕННОГО ОБЩЕСТВА

УДК 316.4 Д. В. Иванов

ТРАЕКТОРИИ СОЦИАЛЬНЫХ ИЗМЕНЕНИЙ В ЮЖНОЙ КОРЕЕ: ОТ ДОГОНЯЮЩЕЙ МОДЕРНИЗАЦИИ К ВИРТУАЛИЗАЦИИ И ГЛЭМ-КАПИТАЛИЗМУ

В ходе оживившихся во второй половине 2000-х годов дебатов о модернизации экономики и инновационном развитии российского общества наметилась тенденция обращаться в поиске образцов для подражания к так называемому «азиатскому экономическому чуду». Экстраординарные темпы экономического роста, быстрое и масштабное обновление технологий и инфраструктуры, отличающие на рубеже XX-XXI вв. азиатских «тигров» и «драконов» — Сингапур, Тайвань, Китай, Южную Корею, привлекают внимание тех экспертов, которые стремятся выработать рецепт успешного социально-экономического развития [1-3]. Особенно впечатляющим, даже на фоне остальных «тигров» и «драконов», выглядит «корейское чудо». Будучи полвека назад бедной аграрной страной с показателем ВВП на душу населения в 70 долларов (1960), Южная Корея достигла уровня подушевого ВВП в 1600 долларов уже в 1980 г. и затем продвинулась в число двадцати самых развитых стран, достигнув уровня 20 000 долларов в 2005 г. При этом экономика Южной Кореи диверсифицирована и в ее экспорте велика доля высокотехнологичной продукции. Страна успешно реализует масштабные проекты по развитию информационно-коммуникационных технологий и находится среди мировых лидеров по уровню доступа пользователей к широкополосному Интернету.

Переход Южной Кореи из состояния экономически отсталого, аграрного и к тому же разрушенного войной общества через интенсивную и во многом принудительную индустриализацию к развитому постиндустриальному обществу выглядит идеальным примером, подтверждающим положения классической теории модернизации [4, 5]. В 1960-х гг. опиравшееся на военных правительство президента Пак Чон Хи провозгласило программу «модернизации родины» [6] и практически навязало обществу новые институты западного типа, которые активизировали экономическую деятельность и вытесняли традиционные социальные структуры и культурные паттерны.

Радикальная и авторитарная модернизация вызвала рост социального неравенства, распад традиционных социальных групп, давление государственной бюрократии

© Д. В. Иванов, 2012

на предпринимателей, рабочих, интеллектуалов. Реакцией на болезненные следствия догоняющей модернизации стало возникновение в южнокорейском обществе неотрадиционалистских структур и движений, сформировавших альтернативу тем институтам, которые поддерживались авторитарным государством. На месте распавшихся клановых связей возникли формы солидарности, превращавшие промышленные корпорации, государственные учреждения и университеты в подобие общин, руководство и большинство членов которых объединены происхождением из одного клана, региона, учебного заведения, воинской части и т. п. Эти противоречащие идеальному типу модернизации структуры рекрутинга и карьерного продвижения стали характерной чертой современного корейского общества и были названы исследователями «неофа-милистскими» [7, 8]. Другой характерной тенденцией стало возникновение социокультурного и политического движения, объединившего интеллектуалов, студенческих, профсоюзных и религиозных активистов, выступавших против «идущего извне» разрушения корейской культуры и угнетения простого народа и обращавшихся в поисках альтернативы прозападным нововведениям к традиционным видам искусства, религиозным верованиям и ритуалам. Это широкое движение, варьировавшееся от этнографических изысканий и фольклорных представлений до забастовок и акций гражданского неповиновения, было в 1970-1980-х годах серьезным вызовом модернизацион-ной элите и получило название «минджун» (по-корейски «народ», «массы») [9, 10].

Уже традиционно ключевым этапом в модернизации южнокорейского общества считается демонтаж режима военной диктатуры в конце 1980-х — начале 1990-х годов и последовавшие демократизация политической жизни и либерализация экономики [6, 10, 11]. Однако этот сдвиг от авторитаризма к либерализму стал результатом успешной борьбы тех общественных движений, которые в рамках классических теорий модернизации следовало бы определить как контрмодернизационные и неотрадиционалистские. Это противоречие может быть устранено обращением к концепции множественных современностей (multiple Modernities) Ш. Айзенштадта [12, 13]. Концепция множественных современностей позволяет уйти от парадоксов, связанных с бинарной схемой «традиционализм — модернизация», и рассматривать неофамилизм и движение минджун не как проявления социального консерватизма и культурного фундаментализма, но как специфические паттерны той траектории модернизации, которая характерна для Южной Кореи.

Как жесткие модели классических теорий модернизации, так и более гибкие модели теорий множественных модернизаций оказываются малоэффективны при описании и объяснении тенденций конца 1990-х — начала 2000-х годов. В этот период экономические структуры, обеспечившие «корейское чудо», впали в состояние кризиса, а идущие через национальные границы интенсивные потоки инвестиций, технологий, людей, информации, товаров существенно изменили южнокорейское общество. Плюрализм паттернов консьюмеризма и нарастающий космополитизм новых поколений, принимающих экономическое благополучие и гражданские свободы как само собой разумеющуюся данность, не поддерживают функционирование тех социальных институтов и воспроизводство тех культурных практик, которые сложились на этапах индустриализации и демократизации. Открытые, подвижные и сетевые структуры в экономике и обществе лучше описывать и объяснять с использованием новых концептуальных средств, предоставляемых теориями глобализации и виртуализации [14-17].

Ограниченность модернизационной модели трансформации общества связана с тем, что ею предполагается однозначно направленная и непрерывная траектория социальных изменений. В Южной Корее в течение последних пятидесяти лет практически каждое десятилетие происходили резкие повороты и возникали принципиально новые тенденции во всех сферах общественной жизни. Поэтому концептуализация и теоретические объяснения социальных изменений в Южной Корее должны базироваться на эмпирически очевидной реконструкции последовательно сменяющихся траекторий изменений в экономике, политике, культуре.

В южнокорейской экономике можно идентифицировать пять последовательных фаз роста, каждая из которых характеризуется специфическим технологическим и институциональным режимом.

(1) Главной тенденцией в 1960-х годах стал рост ориентированных на экспорт отраслей легкой промышленности (текстиль, обувь и т. п.), активно стимулируемых и регулируемых меркантилистской политикой государства. Именно в этот период в Южной Корее началось так называемое «экономическое чудо». Средние темпы роста ВВП составили в 1963-66 гг. 7,8%, а в 1967-71 — 10,5%; прирост экспорта в 1967-71 гг. составил 33,7%; ВВП на душу населения вырос с 87 долларов в 1962 г. до 293 в 1972 г.; безработица снизилась с 8,3% в 1963 г. до 4,5% в 1971 г. [6, с. 546; 18, р. 654]. Феноменальные показатели экономического роста обусловливались высокой конкурентоспособностью корейских товаров, продвигаемых на внешних рынках, в первую очередь — на японском. Конкурентоспособность корейского экспорта опиралась на целенаправленно поддерживаемый низкий уровень издержек производства. Использование дешевой рабочей силы на создаваемых промышленных предприятиях обеспечивалось установленными государством низкими ценами на главный продукт питания — рис. Политика низких цен на продукцию сельского хозяйства позволяла удерживать низкий уровень оплаты труда на фабриках и одновременно вынуждала массы разорявшихся крестьян уходить из села в город и пополнять ряды неквалифицированной рабочей силы.

(2) В 1970-х годах режим экономического роста изменился: произошел поворот к развитию тяжелой промышленности (черная металлургия, кораблестроение, нефтехимия, автомобилестроение и т. д.) силами так называемых чеболов. Они формировались как вертикально и горизонтально интегрированные диверсифицированные промышленные группы, находящиеся в собственности семейных кланов, управляемые на основе родственных и земляческих связей и зависимые от отношений с правящей элитой. На долю полусотни чеболов приходилось около половины производимого валового национального продукта (ВНП). При этом 7 из 10 крупнейших чеболов принадлежали выходцам из провинции Ённам, откуда родом были высшие чиновники государства, в том числе и президенты-диктаторы Пак Чон Хи и Чон Ду Хван [19, р. 10; 20, р. 479]. Связи в духе неофамилизма с государственной бюрократией открывали чеболам доступ к льготным кредитам и к прямому субсидированию экспорта, делали чеболы для государства эффективным инструментом проведения экономической и социальной политики и способствовали институционализированной коррупции, когда режим благоприятствования чеболам предоставлялся в обмен на лояльность и пожертвования в партийные фонды и на социальные проекты правительства. В 1970-х годах темпы роста ВНП оставались очень высокими и составляли в среднем 10% в год [19, р. 7]. Именно в этот период структура южнокорейской экономики приобрела вид, характерный для развитого индустриального общества: доля промышленного произ-

водства в национальном продукте превысила долю сельскохозяйственного производства [21, р. 487].

(3) В 1980-х годах произошел новый поворот траектории экономического развития, обусловленный быстрым ростом экспортно ориентированных производств в области высоких технологий (микроэлектроника, бытовая электроника) и формированием системы трудовых отношений на базе альянса национального капитала, государства и официальных профсоюзов. Лояльность к курсу догоняющей модернизации, требующей удержания низкой стоимости трудовых ресурсов, достигалась гарантиями пожизненного найма для готового к полной самоотдаче большинства работников и репрессиями против рабочих активистов. Развитие новых, высокотехнологичных отраслей происходило внутри структур крупнейших промышленных конгломератов, что привело к еще большему усилению их позиций в экономике. Сверхконцентрация и монополизм в южнокорейской экономике достигли беспрецедентных масштабов. Доля 10 крупнейших компаний в ВНП за десятилетие выросла с 33% (1979) до 54% (1989) [6, с. 555].

(4) В 1990-х годах траектория поздней индустриализации в Южной Корее резко сменилась траекторией роста «новой экономики», движимой высокотехнологичным производством полупроводников, телекоммуникационного оборудования и т. п., а также либерализацией финансовых рынков, рынка труда и глобализацией корейских компаний. Решающим событием этого периода стал кризис 1997 г., который привел к первому после начала индустриализации падению производства, оцениваемому в 5-7% [22, р. 411; 23, р. 437], к банкротству многих крупных корпораций, к росту уровня безработицы с 2-2,5% (1994-1997) до 7% (1998) [23, р. 440]. Кризис заставил от выдвинутых президентом Ким Ён Самом проектов постепенной глобализации прежде «закрытой» корейской экономики [24] перейти к неолиберальной политике, которую на условиях предоставления кредитов Международным валютным фондом проводил новый президент Ким Дэ Чжун, осуществивший реструктуризацию экономики. Уменьшилось государственное регулирование, осуществлена либерализация внешней торговли и финансового рынка, проведена приватизация госкорпораций, были реформированы чеболы, чья инвестиционная экспансия повлекла гигантскую задолженность по кредитам и спровоцировала финансовый крах в 1997 г. Из 30 крупнейших чеболов исчезли 11, остальные утратили прежнюю «осьминожью» структуру, которая прежде позволяла головной компании полностью контролировать функционирование сети дочерних и аффилированных предприятий [6, с. 574; 22; 23, р. 57; 24].

Демонтаж структур, лежавших в основе «экономического чуда», последовал за замедлением среднегодовых темпов роста ВНП с 8-10% в 1970-80-х до 5,5% в 1990-х [6, с. 546]. Несмотря на успешную экспансию на внешних рынках, корейские производители высокотехнологичной продукции занимали подчиненное положение в глобальных сетевых структурах — цепях поставок, максимальную выгоду в которых получают обладатели прав на патенты и бренды. Например, в 1989 г. корейские фирмы выплатили 1,2 млрд долларов правообладателям за использование запатентованных технологий [25, р. 750]. В 1990-х годах государством и частным бизнесом были осуществлены масштабные инвестиции в научно-исследовательские и опытно-конструкторские разработки (НИОКР), чтобы перейти от так называемого «обратного инжиниринга», когда разбирались и детально копировались изделия мировых технологических лидеров, к созданию собственных инновационных технологий. С этой же целью были созданы

сети, объединившие исследовательские центры в Корее и за рубежом под эгидой таких компаний, как Samsung [25]. Формирование структур «новой экономики» привело к реструктуризации рынка труда. Рост зарплат, улучшение условий труда на новых производствах по стандартам транснациональных компаний сопровождались снижением конфликтности трудовых отношений и снижением членства в профсоюзах [21; 26, p. 159]. Одновременно рабочие места в старом индустриальном секторе, утратившем привлекательность для южнокорейских работников, стали заполняться гастар-байтерами, число которых выросло с 50 000 (1991) до 250 000 (1997) [24, p. 511].

(5) В 2000-х годах в Южной Корее сформировалось постиндустриальное общество потребления, в котором режим экономического роста кардинально отличается от режима догоняющей модернизации. С достижением в середине десятилетия уровня ВВП свыше 20 000 долларов на душу населения [27], переходом с шестидневной на пятидневную рабочую неделю в 2004 г. и ростом потребительских кредитов [22, p. 418] южнокорейская экономика утратила ключевой фактор развития по модернизационному типу — низкие издержки на человеческий капитал в трудоемких производствах. А возросшая конкуренция со стороны Китая создала угрозу потери лидирующих позиций в экспорте традиционной промышленной продукции [27; 28]. Конкурентные преимущества южнокорейской экономики теперь связаны с экспортом культуры, ярким примером чего стал феномен Ханрью («корейской волны») — распространения в азиатских странах коммерческой продукции корейской поп-культуры: кинофильмов, «мыльных опер», музыкального видео, анимации, компьютерных игр и т. д. [27, p. 61]. Внутреннее потребление символической или виртуальной продукции также способствует экономическому росту, условием для которого становится реализация масштабных проектов опережающего развития цифровой инфраструктуры коммуникаций и коммерции [29, p. 30]. Реконфигурация экономических структур продолжается под воздействием пересекающих границы национальной экономики материальных и символических потоков двух типов. Культурный экспорт дополняется исходящими потоками технологий, организационных решений, брендов, например, при создании сборочных производств в Азии или Восточной Европе. При этом происходит и отток культурного капитала: число эмигрирующих высококвалифицированных работников, например, компьютерщиков, финансистов, ученых, удвоилось в 2000-х по сравнению с серединой 1990-х [23, p. 453]. Входящие потоки образуются импортом потребительских товаров престижных японских, европейских и американских брендов, а также притоком дешевой рабочей силы, в основном, для производства аналогичных потребительских товаров на предприятиях легкой промышленности и для работы на вредных и опасных производствах в тяжелой промышленности. К 2005 г. в Южной Корее трудилось около 350 000 рабочих из Китая, Вьетнама, Филиппин, Бангладеш [23, p. 445].

Фазы и смены траекторий, аналогичные изменениям в технологическом и институциональном режиме экономического роста, обнаруживаются и в политической жизни Южной Кореи.

(1) Основная тенденция в южнокорейской политике 1960-х годов — консолидация и легитимация авторитарного государства, обеспечившего возможность навязать эффективные экономические реформы слабым и пассивным социальным группам и местным общинам. После спровоцированного фальсификацией результатов выборов студенческого восстания 19 апреля 1960 г. и вынужденной отставки первого президента Республики Корея Ли Сын Мана ненадолго установилась так называемая

Вторая республика, но политическая и экономическая нестабильность стали благоприятной основой для военного переворота, который в 1961 г. организовал и возглавил генерал Пак Чон Хи. Был свергнут президент Юн Бо Сон, распущены парламент и все политические партии, установлена военная диктатура, но через год Пак Чон Хи ввел и утвердил на национальном референдуме новую конституцию и перешел к формально гражданскому, а на практике — опирающемуся на силовые структуры режиму управляемой демократии — Третьей республике [10, р. 57; 30]. Характерными чертами Третьей республики стали манипуляции на выборах; неофамилистская лояльность бюрократии, рекрутируемой преимущественно из региона Ённам, откуда родом был Пак Чон Хи; режим напряжения для чиновников и бизнесменов, вовлеченных в выполнение планов экономического развития; коррупционные механизмы размещения заказов и реализации проектов индустриализации [8; 30].

(2) В 1970-х годах произошел резкий поворот к установлению диктаторского режима Юсин (по-корейски «обновление», «оживление»), покончившего с управляемой демократией начального периода правления Пак Чон Хи и сформировавшего экспансивное государство, вторгавшееся с модернизационными проектами во все сегменты общества и создававшего зависимые структуры клиентизма вместо отсутствовавшего гражданского общества. Поправки, внесенные в конституцию в 1969 г., позволили президенту Пак Чон Хи избраться в 1971 г. на третий срок, после чего он фактически совершил переворот, распустив парламент и все партии, введя конституцию 1972 г. и сформировав автократический режим так называемой Четвертой республики. По новой конституции выборы президента осуществлялись членами нового парламента — «Национального совета по объединению», треть депутатов парламента и судьи всех уровней от муниципального до национального назначались президентом. Правящий режим терпел лишь лояльную квазиоппозицию, жестоко репрессируя серьезных противников, как это было, например, в случае похищения и ареста в 1973 г. Ким Дэ Чжуна, бывшего оппозиционным кандидатом на президентских выборах 1971 г. Политические партии функционировали лишь как предвыборные коалиции и неофа-милистские сети поддержки своих лидеров, не становясь постоянными структурами с определенной идеологией. По оценкам экспертов в период Юсин в Южной Корее насчитывалось до 160 таких квазипартий [31, р. 518].

Сталкиваясь со спорадическими протестами рабочих, студентов и религиозных активистов, автократический режим Пак Чон Хи усиливал репрессии, вводя специальные декреты — чрезвычайные законы, принятые в обход парламента, которыми запрещались любая критика конституции Юсин, антиправительственные петиции и студенческие организации. Однако именно в этот период движение минджун консолидировалось и превратилось из популистской идеологии интеллектуалов, представлявших простой народ жертвой государственной и корпоративной эксплуатации и носителем подлинной корейской культуры, в практическую деятельность по организации актов гражданского сопротивления подпольных студенческих и профсоюзных групп, религиозных и местных общин [9; 10, р. 58-60; 18].

(3) В 1980-х годах произошел поворот от ужесточения авторитарного режима к кризису диктатуры, утратившей легитимность и не совладавшей с усилением оппозиционных движений. Конец режима Юсин наступил 26 октября 1979 г., когда в момент бурных протестов и столкновений рабочих и оппозиционных активистов с полицией президент Пак Чон Хи был убит шефом разведывательного управления. В ситуации

раскола правящей элиты генерал Чон Ду Хван в декабре 1979 г. совершил государственный переворот и использовал войска для подавления сопротивления, пиком которого стало восстание в мае 1980 г. в городе Кванджу, где по разным оценкам было убито от 200 до 3000 жителей [32, р. 1203; 33, р. 176]. Введя новую конституцию, став президентом и сформировав новый парламент, где созданная им Демократическая партия справедливости заняла место правящей, лидер военной хунты Чон Ду Хван создал режим, получивший название Пятой республики.

Установление новой диктатуры повлекло за собой радикализацию студенческого движения, перешедшего к антиправительственной пропаганде среди рабочих, к организации бунтов в университетах и захватов офисов корпораций и иностранных представительств [33]. Несмотря на репрессии против активистов националистического движения минджун и лидеров продемократической оппозиции, антидиктаторские силы консолидировались, создав в 1984 г. «Объединенное народное движение за демократию и объединение страны» — коалицию 23 организаций, представлявших запрещенные профсоюзы, интеллектуалов, крестьянские группы, диссидентов из католических и протестантских общин. Ставшее в 1980-х годах более националистическим и менее интеллектуалистским движение за демократию получило поддержку средних слоев, которые за годы правления Пак Чон Хи и Чон Ду Хвана приобрели материальную независимость и относительно высокий уровень образования и начали уставать от режима, требовавшего самоограничения, дисциплины и лояльности во имя процветания государства.

Подъем протестного движения студентов в июне 1987 г. был поддержан массовыми уличными шествиями и забастовками, и под двойным давлением народного движения и правительства США Чон Ду Хван согласился на конституционную реформу [10; 11]. Были восстановлены прямые выборы президента, срок его пребывания на посту сокращен с 7 до 5 лет, была гарантирована многопартийность. Так возникла Шестая республика, президентом которой в 1987 г. был избран Ро Дэ У1 (бывший генерал и соратник Чон Ду Хвана). Новый президент начал либерализацию политической жизни, но для стабилизации государственных институтов в переходный период санкционировал создание новой партии власти — Демократической либеральной партии, объединившей проправительственную Демократическую партию справедливости и оппозиционные Новую демократическую партию и Демократическую партию объединения страны. Возникшая в результате этого объединения «мега-партия» контролировала две трети мест в парламенте и была способна поддерживать умеренный темп расширения гражданских свобод.

(4) После демократического прорыва конца 1980-х произошла смена траектории политических изменений. Демократизация в течение 1990-х годов была постепенной и умеренной и сопровождалась сохранением унаследованной от авторитарных режимов прежних лет политической культуры, отличительными чертами которой являются временные партии — неофамилистские коалиции в поддержку харизматичных лидеров, коррупционные связи политиков с бизнес-группами, доминирование консервативных массмедиа. Всплеск гражданской активности сменился снижением политического участия. В президентских выборах 1987 г. участвовали 89% избирателей, в пар-

1 Написание корейских имен в русском языке не приведено к единому стандарту, поэтому в литературе можно встретить такие варианты этого имени, как Ро Тае Ву или Но Тхэу.

ламентских выборах в 1988 г. — 76%. Период 1990-х гг. продемонстрировал очевидную тенденцию к спаду активности: явка на президентских выборах составила 82% (1992) и 81% (1997), на парламентских выборах — 72% (1992) и 65% (1996) [34, р. 199]. Последовательно становившиеся президентами бывшие диссиденты Ким Ён Сам (1993-1998) и Ким Дэ Чжун (1998-2003) после ликвидации военной диктатуры стремились скорее к сохранению традиционных политических институтов: продолжали практику создания партий — временных предвыборных проектов в личных интересах политических лидеров, практиковали коррупционные схемы финансирования избирательных кампаний, использовали свойственные прежним лидерам стиль личного принятия всех решений и риторику мобилизации народа для решения национальных задач (как, например, выдвижение доктрин глобализации корейской экономики и культуры).

(5) В 2000-х годах наметилась тенденция либерализации консервативной политической культуры и формирования новой политической повестки, включающей экологическую проблематику, выравнивание развития регионов, поиск новой основы для национальной идентичности, культурные права меньшинств и т. п. Такой поворот в направленности общественных дебатов и движений связан с приходом на позиции лидеров политических активистов нового поколения, сила которого проявилась в избирательной кампании президента Но Му Хёна2 (2003-2008) и в ходе выборов в парламент в 2004 г., когда около половины мандатов получили депутаты моложе 50 лет [27, р. 60-61; 35]. Пришедшая к власти Открытая партия, более известная как партия Ури, стремилась реализовать антиэлитистские проекты своего лидера Но Му Хёна, инициировавшего отмену введенного после Корейской войны закона о национальной безопасности, расследование связей представителей старого истеблишмента с японской колониальной администрацией, ограничение влияния трех главных консервативных газет, демократизацию частных школ, перевод столицы из Сеула и т. д. Инициативы нового президента довели межпоколенческие различия в отношении к ключевым для южнокорейской политической системы проблемам до степени «культурной войны» и спровоцировали кампанию по вынесению ему импичмента, которая не привела к отстранению президента, но способствовала активизации и консолидации неоконсервативной оппозиции [27; 28].

Сдвиги в политической культуре к ценностям и практикам новых поколений особенно заметны в контрасте между продолжающимся снижением традиционного политического участия и резким подъемом новых форм политического активизма. В президентских выборах приняли участие 73% (2002) и 63% (2007), в парламентских — около 60% (2000 и 2004) [6; 34, р. 199]. При этом молодые активисты создают сетевые структуры на базе Интернета, как, например, движение молодых либералов «Носамо», названное в честь кандидата на выборах 2002 г. Но Му Хёна [27; 29], или Креативная партия бывшего предпринимателя Мун Кук Хёна, занявшего четвертое место на президентских выборах 2007 г. Во второй половине десятилетия риторику креативности и практику использования новых информационно-коммуникационных технологий переняли все ведущие политические партии, включая неоконсервативную Великую национальную партию, чей кандидат Ли Мён Бак стал победителем на президентских выборах в 2007 г.

2 В некоторых источниках его имя пишут, как Ро Му Хён.

Общая трансформация культуры южнокорейского общества прошла через фазы и повороты, синхронные с экономическими и политическими сдвигами, произошедшими за последние полстолетия.

(1) В 1960-х годах происходило внедрение модернистских культурных паттернов в традиционалистскую культурную среду, дезинтегрированную японским колониальным режимом и Корейской войной. Провозглашенная президентом Пак Чон Хи доктрина «модернизации родины» воплощалась в сфере культуры в форме насаждения сконструированных по западным образцам заменителей традиционных обрядов и церемоний, которые были объявлены тормозящими развитие атрибутами отсталости. Важным инструментом культурной политики авторитарной модернизации стал законодательно введенный в 1969 г. Кодекс семейных ритуалов, который регламентировал такие ключевые в жизни корейцев события, как свадьба, похороны, почитание предков, празднование 60-летнего юбилея [36, p. 558-559]. Другой тенденцией вестернизации южнокорейской культуры в тот период стало массовое обращение в протестантизм, к которому политическая и бизнес-элита относились благосклонно, воспринимая нетрадиционную для страны религию как носитель рациональных и прогрессивных ценностей, паттернов, институтов.

(2) В 1970-х годах в южнокорейской культуре возникла тенденция, прервавшая поступательное движение авторитарной модернизации. Началось нарастание напряжения между нормативным порядком, поддерживаемым модернистской идеологией государства, и неотрадиционализмом, возникавшим из двух источников: повседневных практик большинства корейцев, соединявших элементы урбанизированного труда и быта с элементами конфуцианских церемоний и шаманистских обрядов, и идеологических конструктов активистов движения минджун. Режим Пак Чон Хи продолжал культивировать дискурс «прогресса и просвещения», и в ответ на проводимую элитой агрессивную политику модернизации оппозиционно настроенные интеллектуалы начали культивировать обращение к традиционным ритуалам, музыке, танцам, театрализованным представлениям, лубочным листовкам и т. п. С помощью традиционных жанров народной культуры развивалась одна сквозная тема — борьба простых корейцев против несправедливости и иностранных вторжений. Это социокультурное движение возникло первоначально в регионе Чолла, систематически ущемлявшемся правящей элитой, большинство которой составляли выходцы из региона Ённам, куда и направлялась львиная доля инвестиций. Чувство ущемленности как лейтмотив нового движения сделало его популярным по всей стране. Лидеры движения минджун в противовес официальному видению Кореи как страны, отягощенной историческим грузом бедности и отсталости, предприняли реконструкцию корейской истории как непрерывной борьбы народа против угнетения, главными вехами которой были восстание 1894 г., антияпонские демонстрации 1919 г., движение против оккупации в 1945-46 гг., движение против диктатуры в 1979-1980 гг.

(3) В 1980-х годах из элементов, созданных противоборствующими силами — модернизационной элитой и неотрадиционалистами, сформировалась относительно гомогенная национальная культура, соединившая экономический национализм с неоконфуцианством и неофамилизмом. В официальном дискурсе развития страны произошел поворот от понимания культуры в терминах противопоставления «старая/ новая» к новому видению на базе различения «западная/собственная». В моду вошла концепция национальной культуры как состоящей из западного «железа» (hardware)

и конфуцианского «программного обеспечения» (software) [37]. На основе этой новой доктрины стала активно проводиться политика сохранения и промотирования культурного наследия [36, p. 560], которое в перспективе перехода к постиндустриализму стало восприниматься элитой не как помеха технологическому и экономическому развитию, но как его ресурс.

Неоконфуцианство как этическая доктрина, акцентирующая ценность иерархии, ритуала, интеллектуальных занятий, самосовершенствования только во имя принадлежности к общности [20], не способствовало в начальный период индустриализации рекрутированию членов традиционных общин и быстрому превращению их в эффективных работников для создававшихся фабрик. Но те же неоконфуцианские принципы оказались в полном соответствии с правилами организации взаимодействий в офисах крупных корпораций и государственных учреждений, в аудиториях школ и университетов. Поэтому в характерном для 1980-х гг. общем процессе институционализации различных религий в Южной Корее, когда возникало множество религиозных организаций с разнообразными социальными функциями, создание неоконфуцианских академий получило официальную поддержку государства. Неофамилизм как практика подбора работников и их карьерного продвижения на основе родственных, дружеских и земляческих связей [7, 8] отклонял процессы формирования социальных групп и социальной мобильности от норм, характерных для массового общества индустриального периода развития. Однако неофамилизм становится конструктивным с переходом от массовых организаций к сетевым структурам постиндустриального общества, поскольку способствует созданию и поддержанию социальных сетей.

(4) В 1990-х годах в Южной Корее тенденция консолидации национальной культуры сменилась тенденцией распространения постмодернистской культуры с характерными для нее консьюмеризмом, космополитизмом и эклектичностью. Доминировавшие в массовом сознании в предшествующие десятилетия ценностные ориентации — экономическое благополучие и общественная безопасность начали уступать свое место в ценностной иерархии постматериализму, сконцентрированному на правах человека, самовыражении, сохранении окружающей среды [35]. Снятие ограничений на потребительский импорт привело к нарастающей американизации южнокорейского рынка массовой культуры, а после снятия действовавших полвека идеологически мотивированных ограничений на ввоз японских книг, журналов, кинофильмов, телесериалов и т. п. возникла еще и тенденция японизации. Доминирование иностранных образцов и образов в южнокорейской массовой культуре и готовность большинства потребителей подчиняться диктату моды ряд экспертов интерпретировали в постмодернистском ключе как освоение новых инструментов для сохраняющих свой неоконфуцианский дух практик [38].

(5) В первое десятилетие XXI в. произошел новый поворот в трансформации южнокорейской культуры: из культуры-реципиента, поддерживающей баланс между модернизацией и традиционализмом, она превращается в культуру генерирования глобальных потоков (материальных и символических) и сетей. Для нового поколения корейцев высокий уровень жизни и сильная национальная идентичность — само собой разумеющаяся данность, а на повестке дня — продвинутость как новая ценностная ориентация. В труде эта ориентация приводит к тому, что культура индивидуальных достижений и карьеры потеснила культуру лояльности и пожизненного найма. В потреблении ориентация на продвинутость проявляется в повальном увлечении

престижными глобальными брендами и изменением имиджа с помощью интенсивных косметических процедур, в гаджетомании, участии в виртуальных сообществах и в культивировании компьютерных игр как своего рода спорта. Однако самым ярким выражением нового состояния культуры и ценностной ориентации на продвинутость стала так называемая «корейская волна» (Ханрью) — глобальное распространение фильмов, телесериалов, поп-музыки, анимации, компьютерных игр, образцов молодежной моды, созданных в Южной Корее [27].

Проделанный анализ траекторий изменений в экономике, политике, культуре позволяет отчетливо видеть, что классические теории модернизации могут служить адекватной моделью трансформации южнокорейского общества только применительно к периоду быстрого экономического подъема, так называемого «take-off.», произошедшего в 1960-х годах. При интерпретации социальных изменений, пришедшихся на 1970-е и 1980-е годы, когда индустриальная рыночная экономика и политическая демократия были соединены с неофамилизмом и неоконфуцианством, адекватной скорее будет концепция множественности паттернов модернизации, позволяющая выделить специфически южнокорейский тип современного общества. Процессы изменений, характерные для рубежа XX-XXI вв., уже не вписываются в рамки разнообразных, но все же национальных паттернов развития. Когда множество транснациональных паттернов открытого, плюралистического, сетевого общества были заимствованы Южной Кореей извне, и в то же время многие такие паттерны были созданы в Южной Корее и заимствованы другими странами, более адекватную модель изменений позволяет построить концепция глобализации. Но некоторые тенденции в выделенных в изменениях экономики, политики, культуры в фазе (4) и практически все тенденции в фазе (5) правильнее объяснять не тем, что национальные структуры и взаимодействия сменяются транснациональными или глобальными, а тем, что реальные структуры и действия замещаются виртуальными.

Виртуализация социальных институтов происходит, когда создание образов и поддержание электронных коммуникаций становятся важнее материального производства и взаимодействий в режиме «лицом к лицу» [17]. Интенсивные товарные и финансовые потоки формируют постиндустриальные рынки, на которых обращаются не реальные вещи, а образы — имиджи и бренды. Виртуализация товаров, организационных структур и финансовых операций становится рациональной стратегией для участников рыночной конкуренции. Экономический сдвиг от индустриального «корейского чуда» к постиндустриальной «корейской волне» является весьма наглядной тенденцией виртуализации.

А когда на перенасыщенных брендами и имиджами рынках и публичных аренах конкуренция становится особенно высокой, виртуализация переходит в фазу развития глэм-капитализма [39]. Логика виртуализации сменилась логикой гламура, которая теперь задает стратегии и технологии создания конкурентных преимуществ. С 1930-х годов гламур был специфическим стилем жизни и с 1970-х — эстетической формой (глэм-рок), но сейчас гламур стал рациональностью сверхновой экономики. Глэм-капитализм возникает, когда производители на сверхконкурентном рынке должны очаровывать (англ. — to glamour) потребителей и когда товары и услуги должны быть агрессивно красивыми, чтобы интенсивно привлекать целевые аудитории. Процесс создания стоимости теперь больше связан с трендами, чем с брендами, не только

в индустрии моды и шоу-бизнесе, но и в высокотехнологичных отраслях и финансовом секторе.

Логика глэм-капитализма в южнокорейском обществе начала набирать силу в середине 1990-х годов, когда отмечаемая экспертами «беспрецедентная социальная значимость» внешней красоты стала всерьез определять направленность развития кон-сьюмеризма, стратегии формирования медийных образов, потребительские стратегии следования моде [38, p. 104]. Дискурс гламура, включающий мотивы роскоши, эротики, экзотики, яркости, эффектности, креативности, активно используется южнокорейской рекламой в продвижении продуктов как объектов желания. Индустрии развлечений, моды, гостеприимства сделались главными в той культурно-экономической экспансии, которая получила название «корейской волны». Сделав дизайн и креативность управленческих решений своими приоритетами, крупнейшие южнокорейские компании активно создают структуры гламурно-промышленного комплекса (ГПК), соединяющие производителей, работающих в индустрии моды дизайнеров, потребителей-трендои-дов. ГПК создаются для продвижения таких трансбрендовых продуктов, как коммуникаторы Samsung-Armani, LG-Prada или автомобиль Hyundai-Prada. ГПК «размывает» привычные границы между брендами, а также границу между фирмой и ее рынком и эксплуатирует не работников, а креативных потребителей. Сами южнокорейцы отмечают, что в их стране склонность к яркости и эффектности в потреблении, к следованию медийным образам и к созданию трендов проявляется заметно сильнее, чем в Западной Европе и Северной Америке3. Приведенных примеров достаточно, чтобы убедиться в действенности логики гламура в южнокорейской экономике и культуре начала XXI в.

Выполненный обзор тенденций социальных изменений в Южной Корее за последние пятьдесят лет приводит к заключению, что необходимо отчетливо видеть резкие смены траекторий и контрасты между различными фазами трансформации структур южнокорейского общества. И тогда станет понятным, что Россия не может воспользоваться опытом «корейского чуда» 1960-1980-х годов, поскольку главные ресурсы догоняющей модернизации (дешевая рабочая сила из деревень, сдерживание потребления ради инвестиций в промышленное производство, жесткий государственный контроль над ключевыми предприятиями) были исчерпаны Советским Союзом уже к концу 1950-х годов. Правильно представленный и понятый опыт Южной Кореи свидетельствует, что сегодня о новых траекториях развития нужно вести речь не в историческом контексте индустриализации и не в терминах соответствующей этой фазе развития концепции модернизации, а в контексте глобализации и виртуализации и с применением адекватных этим тенденциям теоретических моделей.

Литература

1. Абдурасулова Дж. Республика Корея: промышленная политика в условиях глобализации // Мировая экономика и международные отношения. 2009. № 5. С. 100-107.

2. Александров Ю. Г. Может ли Россия стать «евроазиатским тигром». М.: Ин-т востоковедения РАН, 2007. 480 с.

3. Саблин К. С. Новая индустриализация российской экономики в контексте создания институтов развития // Журнал экономической теории. 2010. № 4. С. 198-202.

3 Данный вывод сделан на основе личных наблюдений и бесед автора с участниками российско-корейского семинара, состоявшегося 24.11.2011 в Университете иностранных языков Ханкук в Сеуле.

4. Rostow W. The Stages of Economic Growth. New York: Basic Books, 1960. 262 p.

5. Levy M. Modernization and the Structure of Societies. Princeton (NJ): Princeton University Press, 1966. 880 p.

6. Хан Ёнъу. История Кореи: новый взгляд. М.: Восточная литература, 2010. 758 c.

7. Lew S.-Ch., ChangM.-H. Functions and Roles of Nonprofit / Nongovernmental Sector for Korean Social Development: The Affective Linkage-Group // Korea Journal. 1998. Vol. 38, N 4. P. 277-299.

8. Ha Y.-Ch. Late Industrialization, the State, and Social Changes. The Emergence of Neofamilism in South Korea // Comparative Political Studies. 2007. Vol. 40, N 4. P. 363-382.

9. South Korea's Minjung Movement: The Culture and Politics of Dissidence. / Wells K. (ed.). Honolulu: University of Hawaii Press, 1995. 247 p.

10. Koo H. Modernity in South Korea: An Alternative Narrative // Thesis Eleven. 1999. N 57. P. 5364.

11. Kim S. Civil Society and Democratization in Korea // Korea Journal. 1998. N 2. P. 214-236.

12. Eisenstadt S. Patterns of Modernity. Vol. 1. New York: Basic Books, 1987. 185 p.

13. Eisenstadt S. Multiple Modernities // Daedalus. 2000. Vol. 129. N 1. P. 1-29.

14. Robertson R. Globalization: Social Theory and Global Culture. London: Sage Publications, 1992. 211 p.

15. Appadurai A. Disjuncture and Difference in the Global Cultural Economy // Global Culture: Nationalism, Globalization and Modernity / ed. by M. Featherstone. London: Sage Publications, 1990. P. 295-310.

16. Castells M. The Rise of Network Society. Oxford: Blackwell, 1996. 594 p.

17. Иванов Д. В. Виртуализация общества. СПб.: Петербургское востоковедение, 2000. 96 с.

18. Chang P. Y. Unintended Consequences of Repression: Alliance Formation in South Korea's Democracy Movement (1970-79) // Social Forces. 2008. Vol. 87, N 2. P. 651-677.

19. Shin E. H., Chin S. K. Social Affinity Among Top Managerial Executives of Large Corporations in Korea // Sociological Forum. 1989. Vol. 4, N 1. P. 3-26.

20. Cha S.-H. Korean Civil Religion and Modernity // Social Compass. 2000. Vol. 47, N 4. P. 467-485.

21. Koo H. Middle Classes, Democratization, and Class Formation: The Case of South Korea // Theory and Society. 1991. Vol. 20, N 4. P. 485-509.

22. Shin J.-S., Chang H.-J. Economic Reform after Financial Crisis: A Critical Assessment of Institutional Transition and Transition Costs in South Korea // Review of International Political Economy. 2005. Vol. 12, N 3. P. 409-433.

23. Kim A. E., Park I. Changing Trends of Work in South Korea: The Rapid Growth of Underemployment and Job Insecurity // Asian Survey. 2006. Vol. 46, N 3. P. 437-456.

24. Lee W.-D., Lee B.-H. Korean Industrial Relations in the Era of Globalization // Journal of Industrial Relations. 2003. Vol. 45, N 4. P. 505-520.

25. Smith D. Technology, Commodity Chains and Global Inequality: South Korea in the 1990s // Review of International Political Economy. 1997. Vol. 4, N 4. P. 734-762.

26. Koo H. Korean Workers: The Culture and Politics of Class Formation. Ithaka (NY): Cornell University Press, 2001.

27. Lie J., Park M. South Korea in 2005: Economic Dynamism, Generational Conflicts, and Social Transformations // Asian Survey. 2006. Vol. 46, N 1. P. 56-62.

28. Cha V D. South Korea in 2004: Peninsular Flux // Asian Survey. 2005. Vol. 45, N 1. P. 33-40.

29. Lee Y.-O., Park H.-W. The Reconfiguration of E-Campaign Practices in Korea: A Case Study of the Presidential Primaries of 2007 // International Sociology. 2010. Vol. 25, N 1. P. 29-53.

30. Kim J., Koh B. C. Electoral Behavior and Social Development in South Korea: An Aggregate Data Analysis of Presidential Elections // The Journal of Politics. 1972. Vol. 4, N 3. P. 825-859.

31. Steinberg I., Shin M. Tensions in South Korean Political Parties in Transition: From Entourage to Ideology // Asian Survey. 2006. Vol. 46, N 4. P. 517-537.

32. Shorrok T. The Struggle for Democracy in South Korea in the 1980s and the Rise of Anti-Americanism // Third World Quarterly. 1986. Vol. 8, N 4. P. 1195-1218.

33. Choi H. The Societal Impact of Student Politics in Contemporary South Korea // Higher Education. 1991. Vol. 22, N 2. P. 175-188.

34. Kim J.-Y. «Bowling Together» Isn't a Cure-All: The Relationship between Social Capital and Political Trust in South Korea // International Political Science Review. 2005. Vol. 26, N 2. P. 193-213.

35. Kern T. Translating Global Values into National Contexts. The Rise of Environmentalism in South Korea // International Sociology. 2010. Vol. 25, N 6. P. 869-896.

36. König M. Religion and the Nation-State in South Korea: A Case of Changing Interpretation of Modernity in a Global Context // Social Compas. 2000. Vol. 47, N 1. P. 551-570.

37. Koh B.-I. Confucianism in Contemporary Korea // Tu W. -M. (ed.) Confucian Traditions in East Asian Modernity. Moral Education and Economic Culture in Japan and the Four Mini-Dragons. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1996. P. 202-227.

38. Kim T. Neo-Confucian Body Techniques: Women's Bodies in Korea's Consumer Society // Body & Society. 2003. Vol. 9, N 2. P. 97-113.

39. Иванов Д. В. Глэм-капитализм и социальные науки // Журнал социологии и социальной антропологии. 2007. Т. X, № 2. С. 49-72.

Статья поступила в редакцию 28 мая 2012 г.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.