Научная статья на тему 'The conditions of «The Soviet man» reproduction'

The conditions of «The Soviet man» reproduction Текст научной статьи по специальности «Социологические науки»

CC BY
210
41
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по социологическим наукам, автор научной работы — Gudkov Lev

One of the theoretically necessary tasks of post-Soviet society research which constitute the problem core of the research project «The Soviet Man» (1989-2009) should be considered the development of conceptual connections between the construction «Homo soveticus» and the constructions of its reproduction. The findings of empirical surveys that have been carried out during 20 years make us revise and reveal non-worked out points and weaknesses of conceptual apparatus of analysis and interpretation of the data got. One of the most important problems among them is to clarify the process of «the Soviet man» socialization, the ways in which the reproduction of this type of man is carried out in the situations of particular institutional structures decay. After a short review of the history of the question about the nature of «the Soviet man» and his ideal typical pattern in the works of Yu.Levada the author examines the structure of the concept «social institution » drawing special attention to reproduction functions of an institution and to the differences in institutional trust in Western democratic societies and in Russia where after the collapse of the Soviet system authoritarian regime has established. It is necessary to do for turning again to the problems of «the Soviet man» reproduction and peculiarities of socialization processes under post-Soviet conditions taking into account the revealed differences of formal and informal relations in post-Soviet Russia.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «The conditions of «The Soviet man» reproduction»

РОССИЙСКОЕ И ПОСТСОВЕТСКОЕ ОБЩЕСТВО, ЕГО ИЗМЕНЕНИЯ

Лев ГУДКОВ

Условия воспроизводства «советского человека»

Летом 2008 г. прошла пятая волна опросов по программе «Советский человек». Одной из важных в теоретическом плане задач исследования постсоветского общества, образующих проблемное ядро исследовательского проекта, следует считать необходимость разработки концептуальных и содержательных связей между конструкцией «хомо советикус» и конструкциями механизмов его воспроизводства. Сегодня, после 20 лет исследований, многое уже описано и прояснено в структурах массовой идентичности россиян и их символической картине реальности, в отношении к базовым институтам, в стратегиях жизненного поведения, в типах адаптации и других характеристиках посттота-литарного социума1. Накопленный материал заставляет провести ревизию и выявить непро-

1 Этот проект, инициированный Ю. Левадой и занимавший очень большое место в его работе, был начат зимой 1989 г., когда был проведен первый массовый, еще всесоюзный опрос, по итогам которого была выпущена коллективная монография: Простой советский человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х / Под общ. ред. Ю.А. Левады М.: Мировой Океан, 1993. В дальнейшем этот опрос был повторен с некоторыми неизбежными изменениями вопросника в 1994, 1999, 2003 и 2008 гг. Программа исследования захватывала самый широкий круг тематических вопросов, включая проблематику массовой идентичности, исторического, морального, религиозного сознания, опыта репрессий и насилия, отношения к различным социальным институтам, прежде всего к властным, и другие аспекты социальной антропологии посттоталитарного общества. Полученный материал разбирался и описывался в статьях, вошедших в две последние книги Левады (См.: Левада Ю. От мнений к пониманию. Социологические очерки 1993-2000. М.: МШПИ, 2000. В особенности с. 391-572; Он же. Ищем человека. Социологические очерки 2000-2005. М.: Новое издательство, 2006. С. 233-379). Отдельные аспекты проблематики «советского человека» (инерционного и реставрационного неотрадиционализма, «комплексы неполноценности» и «жертвы», явления аморализма, «особость» и другие составляющие структуру негативной идентичности, а также механизмы и функции коллективных «страхов», опорные элементы идентичности, виды символических барьеров, политическое участие и т. п.) разобраны в работах сотрудников Ю.А. Левады - Л. Гудкова, Б. Дубина, Н. Зоркой, экономические проблемы понижающей адаптации - в статьях М. Красильниковой и Н. Бондаренко. Исследование 2008 г. было проведено при поддержке фонда «Либеральная миссия», за что мы приносим фонду искреннюю благодарность.

работанные места и аппарат анализа интерпретации полученных данных. И среди них, как мне представляется, одной из важнейших проблем оказывается неясность того, как, собственно, происходит процесс социализации «советского человека», каким образом в ситуациях разложения отдельных институциональных структур осуществляется воспроизводство этого типа человека, оказывающегося, по выражению Ю.А. Левады, «институтом институтов». Цель данной статьи — прояснить пропущенные звенья в самой логике анализа постсоветской трансформации.

В соответствии с этой задачей и строится данная работа: после краткого изложения предыстории вопроса о природе «советского человека» и его идеально-типической модели в работах Левады, я собираюсь рассмотреть структуру понятия «социальный институт», уделяя особое внимание репродуктивным функциям института и различиям институционального доверия в обществах разного типа с тем, чтобы уже с учетом выявленных различий формальных и неформальных отношений в постсоветской России вернуться к проблематике воспроизводства «советского человека» и особенностям процессов социализации в постсоветских условиях, остановившись на некоторых примерах последней.

К постановке проблемы. Суть теоретической задачи «Советского человека» состояла в том, чтобы определить а) как соотносится идеологический проект советской «модернизации» и его реализация; б) что остается от идеологических образцов через 60—70 лет после начала их усиленного внедрения в общественное сознание, т. е. спустя два-три демографических поколения; каким образом условия повседневной жизни трансформируют составляющие идеологического проекта; в) какие институты являются носителями этих образцов (если они сохраняются), а какие — оказываются факторами

смены и внесения новых образцов; г) каковы особенности социализационных механизмов «советского человека» и д) каковы социальноисторические последствия воспроизводства этого человека и перспективы общества, в котором подобный тип человека оказывается доминантным.

Каждый тоталитарный режим (советский, фашистский, нацистский, румынский, маоистский, кубинский, иранский и т. п.) выдвигал свой идеологический и национально окрашенный проект построения «нового» общества и систематического целенаправленного «формирования» (выращивания, воспитания) «нового человека» как основы этого общества и условия его проектной реализации в будущем1. Любой из вариантов тоталитаризма представлял собой реакцию отсталых обществ, оказывающихся в положении «догоняющих», на первичные и успешные процессы модернизации, происходившие в странах Запада. Разные версии тоталитаризма, развертываемые в интересах соответствующей группировки, захватившей власть в стране, включали в себя сочетание форсированного развития тех секторов промышленности, которые становились опорой для проведения милитаристской и репрессивной политики режима, и обеспечивающих ее институтов (управления, образования, подготовки кадров, системы легитимации и пропаганды), и консервации традиционалистских массовых представлений, легитимирующих структуры господства и его признания массами. Сам по себе набор последних достаточно широк: от мифологизации вождя как спасителя или отца нации, государственного патернализма до архаических коммунитарных форм существования, дуалист-ского деления мира на «мы/они»2. Как правило, тоталитарные режимы на первой и второй фазе своего существования обеспечивали стремительное развитие ВПК и необходимой для него социальной инфраструктуры, но в остальных сферах социальной жизни их политика носила выраженный контрмодернизационный харак-

1 В последние годы после неизбежной паузы, вызванной уходом поколения, начинается работа по описанию, систематизации и разбору этих идеологических образцов. Постепенно растет интерес академических кругов к тоталитарному искусству и архитектуре, официальной риторике и культуре этого времени. Появляется все больше публикаций, посвященных этим темам. См., например: Соцреалистический канон / Сост. Х. Гюнтер, Е. Добренко. СПб.: Академический проект, 2000; Па-перный В. Культура Два. 25 лет спустя. М.: Новое литературное обозрение, 2006.

2 См.: Гудков Л. Тоталитаризм как теоретическая рамка. Негативная

идентичность. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 381.

тер. Тотальный централизованный контроль был направлен на блокировку социальной дифференциации (подавления автономности отдельных сфер — экономики, науки, образования, культуры и др.), делающий невозможными аккумуляцию человеческого капитала, инновации, что вело, в конечном счете, к общей стагнации или даже параличу развития общества3. Крах режимов такого типа был лишь делом времени, как это было с СССР, если только они не сталкивались с последствиями собственной экспансионистской политики и не уничтожались сразу после военных поражений (как гитлеровская Германия, фашистский режим Муссолини в Италии или полпотовская Кампучия при красных кхмерах).

На формирование нового человека были нацелены гигантская машина пропаганды и массовое, идеологически обусловленное образование. Их поддерживали мощный аппарат политических репрессий, а также разнообразные формы социального контроля, охватывающего все уровни институциональной и групповой регуляции (от госбезопасности до соседей или сослуживцев), включая систему повседневной формальной и неформальной социализации.

Образец «советского человека» в период формирования и утверждения советской системы включал непременное представление о нем как «человеке руководимом» (партией, правительством, властями всех уровней), но не контролирующем саму власть и свое руководство. Тем самым принимался принцип асимметричности человеческой природы, повторяющий на свой лад более ранние традиционные воззрения сословного строя. Однако, в отличие от антропологических воззрений досовременного социума с его пониманием аскриптивной неизменности свойств сословного человека, советские представления о человеке допускали более мягкую трактовку природности социальных качеств и характеристик: идея классовости происхождения, хотя и не ушла далеко от сословноиерархической антропологии, но все же категорически не отрицала возможностей «перековки» бывших или осознания ими «объективности» присоединения к пролетариату и т. п. («граф» же или «пария» и в заключении оставались один — «благородным графом», другой — парией). Тем самым, неявно полагался принцип экстраординарности, т. е. при необходимости человеческая природа могла пониматься очень широко, как

3 Было бы теоретически интересным в этом плане сравнить траектории эволюции режимов Кубы и Китая, чтобы выявить различия адаптационных стратегий режимов.

чрезвычайно пластичная материя, не имеющая в самой себе каких-либо моральных, интеллектуальных и т. п. ограничений. Ее можно назвать даже беспринципностью, бесхребетностью социального человека. Качества вменяемости, дееспособности, морали, ответственности и прочего (а значит, и норм соответствующих человеческих отношений) зависят от занимаемого индивидом социального статуса. Чем ниже социальное положение, тем менее полноценным (или «более неполноценным», недееспособным) рассматривается индивид в структурах социальных взаимоотношений с другими партнерами, причем определяющей в институциональном плане оказывается установка на него самой власти: она устанавливает соответствующее отношение к нему других членов сообщества.

Далее, советский человек — это «новый человек», он не похож ни на людей, что были в прошлом, скажем, до революции, ни на тех людей в других странах. Он — «особенный». Его главное отличие заключается в том, что это человек — «сознательный». Сознательность этого рода сводится к необходимости безропотно принять требования начальства. Необязательно при этом демонстрировать личную преданность власти («идеалам» «социализма» или «партии» и т. п.), но как минимум следует не выражать неодобрения общим мнениям, спускаемым сверху начальством и пропагандой. Это человек, принимающий любую, в том числе — возможную — политику властей без открытого сопротивления1. Это человек, соглашающийся демонстрировать готовность к самопожертвованию ради «будущего страны», «Родины», «партии», «народа» и тому подобных идеологических субститутов руководства, но не потому, что он верит этим заклинаниям, а потому что он не считает нужным идти против течения. Он готов терпеть усиление нагрузки на производстве, соглашаться на низкую оплату труда, бедность, карточки, плохие жилищные условия, беспросветность своей жизни и жизни своих детей, поскольку не видит альтернатив этому порядку в настоящем и в будущем.

Следы реализации этого проекта (массовое усвоение подобных образцов, переработка их коллективным сознанием, адаптация к практике репрессивного и пропагандистского институционального воздействия, обживания прошлого опыта и его вытеснение) прослеживаются во множестве исследований нашего Центра.

1 Ср. с этим церемониальное поведение абсолютного большинства российских избирателей во время электоральных кампаний 2007 и 2008 гг.

Трудности при интерпретации значимости этого образца (и неосознаваемой коллективной работы с ним) заключаются в том, что траектория эволюции тоталитарного режима совпадала или перекрещивалась с траекториями модернизации страны, частично подавляя процессы развития и усложнения социально-культурной системы, частично стимулируя их. Возникающие при этом своеобразные гибридные или химерические формы «традиционализирующей модернизации» создавали дополнительные сложности интерпретации, поскольку закрепление «современных» социальных отношений в повседневной жизни часто принимало вид традиционных, опознаваемых (пусть и «неправильно», «ложно») институтов (сохраняющихся, восстановленных и т. п.), и наоборот, старые — иногда архаические и примитивные — отношения всплывали под вывесками новых «институтов» и учреждений («президентского правления», «парламента», «независимых» СМИ, «частного предпринимательства», «религиозного возрождения», «возвращения к своим национальным традициям и ценностям» и проч.).

Разрывы в системах культурного воспроизводства. Страна на протяжении XX в. — века незавершенной модернизации — переживала несколько волн насильственного и очень быстрого, по историческим меркам, слома сословно-групповой структуры общества. Обстоятельства и практика уничтожения предшествующих укладов существенно различались — мобилизация в Первой мировой войне, большевистский террор во время гражданской войны и в годы НЭПа, эмиграция, захватившая высшие и образованные слои и группы, лишение «бывших» гражданских прав, включая доступ к образованию и соответствующим профессиям или местам работы, коллективизация, классовые чистки и массовые репрессии, тотальная война 1941—1945 гг., борьба с буржуазными пережитками и космополитами, введение паспортной системы, этнические и близкие к ним практики дискриминации. Но последствия оказывались схожими: «нормальная» (институциональная) передача норм, ценностей и групповых представлений от одной социальной группы к другой становилась невозможной. Имели место обрывы или разрывы культурного и социального воспроизводства, дефициты регуляции, что влекло за собой и нарастающую девальвацию культивируемых ранее форм социального поведения, «варваризацию» высших уровней нового общества. Социальная струк-

тура советского общества 30-50-х гг. (а в значительной степени — и позже) характеризовалась сильнейшим несоответствием ценностных представлений о заслугах, культурных ресурсах, морали и иерархии социальных статусов. Повторяющиеся разломы социальной структуры приводили к относительной деградации культурного слоя и люмпенизации социума, поскольку те, кто устанавливал новый порядок, всегда были ниже по своему интеллектуальному уровню, компетентности, прежнего правящего слоя. Тем самым раз за разом повторялось явление, которые с течением времени приобрело парадигматический эффект (он обнаружился сразу после революции, но первые годы воспринимался как чисто историческое, временное или переходное явление): нормы и представления деклассированных городских низов или деревенского актива становились нормой массовых отношений, навязываемых господствующим режимом; усиливалось влияние, если не «шпаны», то «толпы» или связанной с ней «охлократии». Коммунистическое руководство и образовательная стратификация не совпадали. Не возникало того, что являлось важнейшей чертой начальных фаз обществ, прошедших через процессы модернизации («буржуазных обществ», «гражданских обществ»): соединение высокого статуса с обладанием культурными и социальными капиталами — «буржуазия образования», обеспечивавшее в условиях массовиза-ции мощное силовое поле для достижительской мотивации, «приобретения культуры и образования» как условия вертикальной мобильности и новой социальной морфологии. Более того, разрыв между «старым» и «новым» подавался как преимущество нового, советского человека (освобождение от наследия прошлого), как характеристика его «молодости», «открытости» всему хорошему — идеям прогресса, социализма и т. п.1

То, что сохранялось в классических моделях модернизации на Западе или в Японии — механизмы постепенного заимствования образцов высших групп нижестоящими, трансформация аристократической или патрицианской культуры, в России было полностью разрушено уже к началу 30-х гг.2 В советском обществе социаль-

1 Часть этих характеристик позднее превратится в массовую «простоту» советского человека, которая подробно разбиралась в работах исследовательской группы проекта. - См.: Гудков Л. Феномен простоты:

О национальном самосознании русских // Человек. 1991. № 1.

2 Прерывается общая для модернизирующихся стран закономерность

универсализации групповых образцов сословно «правильного», «приличного», достойного поведения (происходящих, конечно, из сословных кодексов этикета, чести, благородства, образованности, верности

ное положение в иерархии теряет связь с «культурой», личными достижениями, признания которых можно и нужно «заслужить». Статус «высокого» в культуре или морали не сохраняется даже в виде квазипсихологической или этической универсализации (в виде представлений о душевном, «человеческом благородстве»; они заново и в очень аморфном и зачаточном виде всплывут лишь в середине 60-х гг., но и тут не закрепятся)3.

Годы между разрывами, когда шла рути-низация прерванных социальных структур и отношений, были наполнены частичным восстановлением утраченного или ускоренным догоняющим развитием. Впрочем, в разных средах этот процесс восстановления «утраченного» («освоения лучших образцов мировой культуры») шел с разным успехом и с разной степенью «допущенного» и разрешенного. Что-то поступало через дырки в заборе из стран соцлагеря, что-то в виде переводов, составляя предмет глубоких внутренних переживаний советской интеллигенции.

Исчезновение подобных представлений о «твердых правилах» облегчило и трансформацию институтов (упразднение собственности, права, независимости суда, традиций, представ-

и т. п. поведения), благодаря чему они, освобождаясь от аскриптивных маркировок «прирожденности», становятся объектом присвоения другими, статусно более низкими группами. Из традиционно-сословных они превращаются в нормативные характеристики «должного», «воспитанного», «культурного», «всеобщего» одобряемого социального поведения.

3 Речь не только об исчезновении дворянской культуры, но «буржуазной» (купеческой), предпринимательской культуры «деловых людей», нормах отношений в среде интенсивно формировавшегося российского капитализма. Она полностью исчезло уже к середине 20-х гг., а выжившие были вынуждены отказаться от своих представлений. Осталось послевкусие «измены» как нормы современности. Грубо говоря, нормы набоковской среды или среды рябушинских заместились зощен-ковской и ильфопетровской. РПЦ (Русская православная церковь) как религиозное ведомство, обеспечивающее ритуально-обрядовое единство этноконфессиональной общности «русских», не совершила то, что сделали (в истории) другие христианские церкви, а именно: разорвали первичные социальные связи внутри кровнородственных отношений (семьи, рода, этнической группы), заменив их универсалистскими общностями в вере, в морали, предполагающей субъективное понятие греха, а значит, и субъективное сознание ответственности (вины). В Европе вышедшая из религиозного сознания мораль сняла прежние перегородки и барьеры между отдельными группами по аскриптивным основаниям или сословиями, но РПЦ (по самому определению) как раз именно этого и не делала, не хотела и не могла делать, подчеркивая всякий раз ведомственный и этнический характер обслуживаемой общности. Поэтому «вера» здесь опиралась на ритуал, церемониал, на механизмы селекции и исключения чужого, нового, на магическое сознание, а не на этические проблемы и механизмы. Справедливости ради добавлю, что в советское время у нее не было и соответствующих возможностей, даже если бы она хотела работать в миру.

лений об общественной иерархии как о пирамиде заслуг и достоинств) и связанных с ними уверенности в неотчуждаемости прав личности, ценности личности, не могущих ни при каких обстоятельствах быть упраздненными. А вместе с ними — сознание «долгого времени», культурный смысл рационализации собственной жизни, расчет на перспективу, «определенность» существования и навыки планирования. Ломается авторитет отца как держателя «дела» (там, где он был до того), этики профессионализма, вытесняемый авторитетом государства. Меняется характер социализации. В таком обществе не может быть понятия (представлений) о чести или достоинстве, поскольку нет ни жестких определений автономной группы, ни сословия, возможна, только коллективная — национальная гордость как основа великодержавного чувства превосходства над другими.

Дело не только в иррационализме террора или непредсказуемости политики властей. Более существенным оказывается слом идеи вертикальной мобильности как «карьеры» — длительного пути заслуг и обретения (аккумуляции) компетентности (достижение в силу признанных универсальных заслуг, а не признания начальством), позднее, в годы брежневского застоя, — и самой карьеры как выслуживания у начальства подобающих милостей в виде повышения чина, статуса и соответствующих им наборов привилегий и материального обеспечения.

Значительная часть регуляций, которая осуществлялась в сословном обществе неформально, благодаря групповому характеру социального контроля после слома социальной структуры, эрозии групповых норм и насильственного уничтожения самих групп, социально-групповой морфологии общества перешла к новым, репрессивным по своему действию институтам советского общества. Передача функций социального контроля от «группы» (сословия, «высшего», «хорошего», «приличного» или «об-

Таблица 1

разованного общества») к новому массовому и тотальному по своим интенциям советскому институту — школе, армии, «производственному коллективу» — означала гораздо более жесткую степень регуляции и социального надзора. Здесь начинало действовать советское «право» (как внешний и исключительно репрессивный институт) и полностью прекращалось непосредственное столкновение политических, экономических, идеологических и других интересов акторов (или оно резко ослабевало), превращаясь в учрежденческую или межведомственную склоку.

Принудительная массовизация социальных отношений имела очень важное последствие: поднялись слои более примитивной и архаической «культуры» — прежде всего, крестьянства — «культуры», которую точнее было бы назвать «антикультурой» с присущей ей этикой простого воспроизводства. Но и эти ее особенности были многократно усилены в советское время «моралью выживания» (и подкреплены лагерной моралью блатных). Следы этого проступают и в настоящем в виде ориентации на упрощенные образцы существования, сниженные даже по сравнению с возможным, на «привычное» как единственно значимое в силу его устойчивости. Ориентация на «сегодня» включает в себя известный фатализм и непредсказуемость ближайшего будущего, готовность «терпеть» и другие стратегии пассивной адаптации к внешнему миру как миру чужому, угрожающему обманом или насилием, а также выражается в виде доверия «только своим» (прежде всего членам семьи, затем — соседям, см. табл. 1—3)1. У крестьянства поэтому нет и идеи вертикальной мобильности. Социализация здесь характеризуется недифференцированностью, рутинностью, партикуляризмом (в том числе локальностью обычаев и персонификацией социальных представлений, а значит, склонностью к удержанию культурных и символических барьеров, ксенофобией, завистью и т. п.).

С КАКИМ ИЗ ДВУХ СУЖДЕНИЙ ВЫ БЫ СКОРЕЕ СОГЛАСИЛИСЬ? (от % числа опрошенных)

Вариант ответа 1989 1991 1998 2005 2006 2007 2008

Людям можно доверять 52 34 23 22 26 26 26

С людьми надо быть осторожным 41 42 74 76 72 68 70

Затруднились ответить 6 24 3 2 2 6 4

Число опрошенных 1400 2400 1700 1800 1600 2000 2000

1 Как видно из данных таблиц 1 и 2, распределение ответов резко изменилось после 1991 г. и сохраняется таким уже более 15 лет: сумма ответов «недоверяющих» составляет 70-76%, доверяющих - 22-26%.

Таблица 2

В КАКОЙ МЕРЕ ВЫ СОГЛАСНЫ ИЛИ НЕ СОГЛАСНЫ СО СЛЕДУЮЩИМ СУЖДЕНИЕМ: «ДОВЕРЯТЬ СЕГОДНЯ НЕЛЬЗЯ НИКОМУ, РАЗВЕ ЧТО САМЫМ БЛИЗКИМ ЛЮДЯМ»? (в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 1994 ноябрь 2001 январь 2008 июнь

Совершенно согласен 38 41 33

Скорее согласен 36 37 40

Скорее не согласен 14 16 19

Совершенно 4 4 3

не согласен

Затруднились ответить 8 2 5

Число опрошенных 3000 1600 1600

Таблица 3

ЛЮДИ ПО-РАЗНОМУ ОТНОСЯТСЯ К СВОЕЙ ЖИЗНИ, К БУДУЩЕМУ: ОДНИ СТАРАЮТСЯ ВСЕ РАСПЛАНИРОВАТЬ И ПРЕДУСМОТРЕТЬ, ДРУГИЕ ЖИВУТ, КАК ЖИВЕТСЯ. ЧТО В ЭТОМ СМЫСЛЕ ВЫ МОЖЕТЕ СКАЗАТЬ О СЕБЕ?1

(в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 1989 2008

Я обычно не строю планов 43 36

на будущее

Я знаю, что со мной будет в ближай- 17 33

шие год-два, а на большее

я не загадываю

Я рассчитал так, что добьюсь своей 3 6

цели лет через десять

Жизнь моя и моей семьи наладилась, 11 5

вряд ли в ней что-то изменится

Полагаю, что через несколько лет 11 10

моя жизнь серьезно изменится

Затрудняюсь ответить 16 10

Число опрошенных 1500 1600

В советской или российской урбанистической литературе подобные явления описывались как «руризация» городского населения. Но вторжение низовой деревенской или слободской культуры и представлений было лишь одним из проявлений периодически возникавшего социального механизма ценностного «снижения», «понижающего трансформатора».

Последствия этих процессов были многообразны и не всегда воспринимались как системное явление. Скажем, такая вещь, как «бедность общества». Для абсолютного большинства населения (в недавнем прошлом, и в значительной степени и в настоящем) характерна доминирующая ориентация на немедленное потребление, фобии нового, незначимость

1 Временной горизонт у абсолютного большинства сегодняшних россиян ограничен максимум одним-двумя годами (в 1989 г. - у 60%, в 2008 г. - 69%).

(нереальность, нереалистичность самой идеи) накопления. Все заработанное («полученное») проживается, не будучи откладываемым до следующей «получки». Нет ни ресурсов сбережения, ни смысла откладывать и сберегать2. А потому доминируют очень короткие (по радиусу доверия) социальные связи и, соответственно, не возникают, и не могут возникать навыки и нормы рациональности взаимоотношений (взаимодействия с обобщенными другими, горизонтальные формы институционализации). Формальные институты выступают и могут восприниматься исключительно как государственно-принудительные или репрессивные организации, ограничивающие субъективные интересы и возможности, даже если это школы или библиотеки3. А раз нет субъективного измерения, то не возникает и общего направленного, линейного «времени» (или оно ограничено отношениями с государством).

В этих обстоятельствах сочетание формальных и неформальных механизмов регуляции принимает наиболее распространенную форму частно-коллективных отношений зависимости: коллективное заложничество (в семье, бригаде, отделе в учреждении, колхозе). Его особенность — все члены группы подчиняются правилам поведения, направленным на уменьшение шансов внешнего давления и репрессий, даже в ущерб собственным интересам. Один отвечает за всех, все за одного. Такой тип социальной организации (внешне-внутренние ограничения, накладываемые на индивидуальное поведение) снимает вопросы морали, универсалистских механизмов регуляции, вопросы личной ответственности и достижительских установок. Можно сказать, что такого рода функциональные механизмы производят эффект систематической деморализация (в смысле упразднения значимости этических универсалистских правил действия) и задают или поддерживают

2 Сбережения, по данным опросов Левада-Центра, год назад имелись у 29-30% населения, в настоящее время они сократились до 20-22%. Размер их невелик и не превышает у основной массы эквивалента текущего потребления в течение 3-6 месяцев обычной жизни. Но дело не только в ограниченности фактических ресурсов (хотя это очень существенное обстоятельство), но и в слабости установки на накопление, бережливость, обусловленной неуверенностью в завтрашнем дне, и стойком недоверии к институциональной системе, не позволяющей планировать собственную жизнь, не поддерживающей сознание «долгого времени», идею строительства собственной жизни.

3 Об особенностях и последствиях руководства массовым чтением см.: Гудков Л, Дубин Б. Литература как социальный институт. М.: Новое литературное обозрение, 1994; Они же. Интеллигенция. Заметки

о литературно-политических иллюзиях. М., 1994; 2-е изд. СПб., 2008. С. 11-103.

значимость исключительно ситуативно определенных правил поведения, поддерживаемых группой или ближайшим окружением. Последствия этого хорошо известны и очевидны: ограничение мобильности, снижение продуктивности, повсеместное распространение халтуры как нормы и показное поведение, социальный инфантилизм, хроническая депрессия, вызванная ослаблением индивидуализма, ограниченность временных горизонтов. Застой — это безвременье, уравниловка, безнадежность, бедность (но не нищета), партикуляристские формы вознаграждения, парцелляция социальных кругов, связей и сфер взаимодействия. Говоря об особенностях социализации в таком сообществе, следует отметить снижение авторитета родителей, прежде всего, отца, и усиление значения peer-groups и неформальных сетей отношений.

Разрушенные в ходе насильственной ломки или принудительной индустриализации и урбанизации традиционные уклады существования различных групп постепенно замещаются смешанным и столь же принудительным барачным (фабрично-слободским) или коммунальным образом жизни, а затем (постепенно, начиная со второй половины 60-х гг.) расселением коммуналок и переселением в отдельные малогабаритные квартиры. С этого момента начинает постепенно меняться характер социализации — растет значение семьи, а значит, медленно расширяются и зоны свободы, понимаемой как зона приватности, т. е. ограничения принуждения. Эпоха застоя и начало первичного «накопления» и формирует поколение родителей нынешних 35—40-летних. В этот период потолок мобильности для абсолютного большинства населения задан параметрами мобильности территориальной (горизонтальные перемещения как социальный подъем).

Российская институциональная система, создание которой провозглашено в 1993 г., инкорпорировала в себя в очень большой степени старые структуры, с течением времени подмявшие новые институты (независимую прессу, суд, бизнес и т. п.). Нормы институционального поведения (в том числе и «доверия»), сформированные в 1970—1980-е гг., но не утратившие своей силы и сегодня, проявляются в первую очередь через отталкивание от внешних предписаний, с одной стороны, и отрицание последующим поколением позитивного опыта и достижений своих «родителей», отношения к ним как к «неудачникам», «лузерам», людям, «ушибленным» «совковой» идеологией «недодачи». Иначе говоря, разрывы в социокультурном

воспроизводстве компенсируются неформальными механизмами партикуляристской социализации индивида, точнее, возникает симбиоз разных типов социализации, ведущий к стерилизации универсалистских представлений и регуляций поведения у абсолютного большинства населения.

«Советский человек». Сущность теоретической проблемы «советского человека» (постсоветского человека) заключается в том, чтобы выявить логические и содержательные взаимосвязи распадающейся или меняющейся институциональной системы тоталитарного общества-государства и соответствующего ей антропологического типа (равно как и его изменения или сохранения). Слово «соответствующего» в данном контексте означает неполную тождественность «человека» нормативным требованиям системы и ожиданиям держателей идеологического контроля (моральнополитического единства руководства и населения, «партии и народа»), коррелятивную, функциональную взаимосвязь институциональных и групповых норм этой системы и наборы средств или «механизмов» приспособления к ним. Тоталитарный режим никогда не достигал состояния монолитности общества, даже во времена большого террора. Он мог вызвать состояние коллективной принудительной мобилизации, заканчивающейся общественной моральной тупостью или массовым «одичанием», но и то и другое никогда не было окончательным или всеобщим. Относительная самостоятельность человека, вызванная неупразднимой гетерогенностью условий су-ществования1, выражалась в неполноте требуемой режимом общественной «выдержанности». Следование требованиям властей обычно было показным, подневольная, низко оплачиваемая работа сопровождалась халтурой, разнообразными уклонениями от исполнения, демонстрация лояльности — административным торгом и коррупцией, не говоря уже о трудно прослеживаемых последствиях двоемыслия, дисфункциях, латентных или отдаленных последствиях усвоения подобных образцов и правил поведения.

Описываемый нами «советский человек», как не раз подчеркивал Ю.А. Левада, —это

1 Хотя бы домодерной повседневностью в удаленных от крупных городов деревень, в которых проживало более половины населения страны, вытягиваемого в силу внешних обстоятельств: война, принудительные работы на «великих стройках коммунизма», репрессии и т. п. - в зоны социальной «перековки».

идеально-типическая конструкция посттотали-тарного человека (человека на поздних фазах рецепции идеологемы «нового /советского/ человека» и реализации в общественной практике). Она фиксирует социальные последствия принятия обществом этого нормативноценностного образца коллективного поведения (паттерн) и эмпирические свидетельства его эрозии и распада. В этом плане особенности массового поведения, фиксируемые в ходе массовых опросов и описываемые Левадой и его сотрудниками в качестве характеристик «советского человека», не могут и не должны интерпретироваться как поведение отдельного или реального человека или некой особой «группы». «Советский человек» — синтетическая конструкция, предназначенная для интерпретации наборов различных социальных характеристик (стандартов идентичности, комплексов, стратегий действия — адаптации, консолидации, протеста, достижения, выражения страхов и т. п.), распределение которых в разных социальных группах или средах может (и должно) существенно различаться. И эти различия, собственно, и фиксируются с помощью данной модели взаимосвязи институциональных форм и антропологических характеристик. Сравнивая идеальный тип с данными опросов (мнениями людей), мы можем говорить о большем или меньшем соответствии поведения людей, относимых к разным социальным группам или социальным средам, нормативному образцу. Поэтому не обязательно, чтобы совокупность этих черт или свойств была присуща подавляющему большинству населения. Вполне достаточно, как и полагал Левада, чтобы для подтверждения эмпирической значимости этой конструкции ее элементы обнаруживались у 30—40% членов общества (конечно, если составляющие образец элементы не случайны, а образуют устойчивую, т. е. воспроизводящуюся структуру). Задача заключается в том, чтобы в ходе анализа образцов установить их функцию: играют ли они «символическую», «нормативную» (предписывающую») или «регулятивную», обозначающую или санкционирующую, роль. Важно, чтобы хватало достаточных оснований для того, чтобы можно было говорить о наличии взаимосвязи между группой или институтом (т. е. общими конструкциями коллективного поведения, идентифицируемыми в качестве «института» или «группы») и «человеческими свойствами» для того, чтобы делать вывод об обусловленных ими социальных следствиях или зависимостях «человеческих представлений» от морфологической и функциональной структуры общества.

Соединяя в единое целое различные формы или проявления массового сознания в качестве характеристик «советского человека», описанных Левадой и другими в ходе осуществления этого проекта, мы можем следующим образом представить отдельные черты этой конструкции. «Советский» (постсоветский) человек — это

1) массовидный, усредненный (т. е. ориентирующийся на норму «быть как все»), для которого «типичность», усредненность оказывается очень важным элементом самоидентификации и регуляции, а потому подозрительный ко всему новому и своеобразному; неспособный оценить достижение (в том числе понять поведение) другого, если оно не выражено в языке иерархии государственных статусов;

2) приспособленный, адаптированный к существующему социальному порядку, в том числе и через снижение порога или уровня запросов и требований; адаптация носит пассивный характер, поскольку массовый человек так или иначе, с ропотом или безропотно принимает произвол остающегося по-прежнему бесконтрольным «государства» (ранее — открыто репрессивного, воспринимаемого как консолидированный аппарат, позднее, уже в постсоветское время, — теряющего черты единой, тотальной идеологической машины и распадающегося на отдельные властно-бюрократические группировки, региональные, олигархические кланы или корпоративные альянсы реальных собственников страны и ее населения, легитимность которых уже ничем не может быть подкреплена, кроме традиционной покорности населения);

3) это «простой» человек, ограниченный (в интеллектуальном, этическом и символическом плане), не знающий иных моделей и образов жизни, поскольку ему приходится жить в условиях изолированного и репрессивного общества; но это одновременно человек, ориентирующийся на упрощенные образцы отношений, более того, выдвигающий свою примитивность и бедность как «достоинство», как превосходство над «другими»;

в то же время это

4) иерархический человек, четко осознающий, что не только экономические и социальные блага (стандарты жизни, потребления, прав, свобод), но и человеческие права, внутреннее достоинство, уважение, «честь», признание человеческой ценности, понимание допустимого, этические нормы, интеллектуальные качества и способности, аспирации, потребности и самооценки распределяются в

соответствии с социальным статусом и положением в структурах власти; социальная гратификация и признание, а значит, распределение авторитетности (влияния, легитимности, ценности) носит исключительно пирамидальный характер и не связаны с достижениями или особыми личными качествами и способностями индивида; точнее, достижения или способности могут быть признаны исключительно в рамках «должности», границах «страта» или положения в системе иерархических статусов; это означает, что универсальность норм, оценок, принципов гратификации здесь не признается, не работает; санкции любого рода, как позитивные, так и негативные, получают исключительно партику-ляристское, ситуативное значение, почти всегда с учетом принципа «взирая на лица»; в таких социальных обстоятельствах понятие «элита» (как механизмы самоорганизации, селекции достижений) не работает, в общественном дискурсе оно отсутствует, поскольку «номенклатуре» уже сама идея «элиты» глубоко чужда, и она искореняет ее со всей мыслимой враждебно-стью1;

5) хронически недовольный человек, прежде всего тем, что предоставляется ему в качестве всем «положенного», а потому разочарованный, завистливый, фрустрированный постоянным и систематическим расхождением внутренних запросов, и тем, что ему «дано», тем, что ему предоставляет «жизнь» (это своего рода рези-дуум невыполненных социальных обещаний и идеологических обязательств предшествующего режима), следовательно,

6) считающий себя вправе обманывать всех, с кем он имеет дело: как начальство, власть, так и своих близких; это лукавый человек, демонстрирующий лояльность властям и своему окружению, но по-настоящему заботящийся лишь о своем выживании или об очень узко понимаемых прагматических интересах. Именно поэтому такой тип есть

7) неуверенный в себе человек, поскольку (из-за неразвитости и недифференцированно-сти, неспециализированное™ институтов) он никогда не может полагаться на действие правил формальных государственных институтов,

1 Идеи элиты нет, но дефицит ценностной разметки социального пространства никуда не девается, а потому возникают масса слов-паразитов, маркирующих эти дефициты, но переводящие их исключительно в потребительский план: «элитное белье», «элитные двери», «элитный поселок» и т. п. Тем самым, массовая культура (для которой эти маркировки вещь самая обычная) выступает в качестве китчевой компенсации комплекса неполноценности общества, не знающего, что такое ценности.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

а значит, на правовую и социальную защищенность, стабильность, предсказуемость условий своего существования в обстоятельствах хронического административного и социального произвола; практически это означает невозможность для индивида оснований для надежной самооценки и самоуважения, хронический комплекс недооцененности, коллективной ущемленности;

8) вместе с тем его разочарованность и чувство неполноценности компенсируется сознанием своей (массовой, коллективной) исключительности, превосходства (причастности к чему-то «особенному», «сверхзначимому», «надындивидуальному» — великим державе, империи, народу) — опять-таки являющемся одним из остатков, резидуумов идеологии «нового человека», исключительности советского общества, «особого пути» России и т. п.): и в то же время эти чувства прорываются неупразд-нимой ностальгией по идеализируемому прошлому, к которому относят все несостоявшиеся мечты, иллюзии, комплексы, желания; добавим сюда же и связанные с этим разнообразные комплексы, страхи вплоть до ксенофобии и параноидальной убежденности в существовании внешних и внутренних врагов, темных сил и «заговоров против России»;

9) жесткость предъявляемых к нему нормативных требований и правил снимается не только двоемыслием и лукавостью, но и коррупцией (причем эта коррупция двунаправленная: подкупается не только власть в лице разного рода чиновников и надзирателей, раздатчиков государственных услуг и благ, но само население — через различные подачки, привилегии, послабления, поощрения, посулы и разнообразные символические знаки избранности или хотя бы выделенности (включая и принадлежность к «особым» статусам и допускам).

Уже из этого перечисления (которое может быть продолжено) эмпирически устанавливаемых характеристик массового посттоталитар-ного сознания, объединяемых в понятии «советского человека», становится очевидным, что специфика посттоталитарной антропологии обусловлена не просто (или не только) инерционностью институтов, оставшихся от предыдущих эпох тоталитарного режима и последовавшей эволюции государственной машины. «Институциональная инерционность» является слишком слабым, внешним объяснением гетерогенности советского человека. Эта версия предполагает всего лишь констатацию все более заметной неравномерности развития разных институтов,

разной скорости идущих трансформационных процессов в посттоталитарном обществе, но она ничего не говорит о причинах этой трансформации. Более того, сама эта неравномерность может быть замечена и осознана лишь с проективной (или идеалистической, ценностной) точки зрения на желаемый ход событий. Мы вынуждены — чисто методически, а не содержательно — дистанцироваться от нашего материала — тем самым полагать некоторую гипотетическую или аналитическую позицию делающей возможным «объективацию действительности» (с позиций транзитологии, модернизации или демократизации), чтобы иметь возможность сравнения полученного материала с какой-то абстрактной моделью, построенной по принципу «теоретического отнесения к ценности»1.

Левада связывал крах советской системы, растянувшийся на несколько лет (1989— 1992 гг.), с невозможностью воспроизводства этого «человека». Он полагал, что в чистом виде можно говорить лишь об одном советском поколении, том, которое родилось между 1920 и 1930-м гг., было воспитано уже сформированными советскими институтами, жило в этих условиях и чей постепенный уход из жизни может служить объяснением развала соответствующей институциональной системы2. Для таких утверждений в конце 1980 — начале 1990-х гг. имелось достаточно оснований, подкрепляемых материалом эмпирических исследований. Однако в 2000-х гг. вместе с начавшейся сменой «поколения перестройки» резко усилились консервативные и ностальгические настроения, задавшие рамки рекомпозиции авторитарного режима, и стало очевидным, что воспроизводство советской системы продолжается, по меньшей мере, частично, что многими было воспринято в качестве явлений реставрации. В одной из своих последних статьей Левада пересмотрел свое понимание «одного поколения советского человека», а это, соответственно, вновь поставило вопрос об устойчивости этого антропологического типа3.

1 Безусловно, это дает повод критикам говорить о зависимости такого способа анализа от определенных идеологических установок, об ангажированности исследователей, но справедливой подобная критика будет лишь в том случае, если она покажет, как искажается фактическая картина реальности в нашей интерпретации, т. е. повторит интерпретацию полученных данных с других ценностных позиций.

2 См.: Левада Ю. Ищем человека. Социологические очерки 20002005. М.: Новое издательство, 2006; статьи: «Поколение ХХ века: возможности исследования» (2001), а также «Заметки о проблеме поколений» (2002) и «Три поколения перестройки» (1995).

3 См.: Левада Ю. «Человек» обыкновенный» в двух состояниях // Он же. Ищем человека. М.: Новое издательство, 2006. С. 364-379.

Исходя из проведенного ранее анализа процессов в российском обществе, мы можем говорить, что распад тоталитарной системы обусловлен целым набором факторов. Речь идет не о действии какой-то одной, пусть и крайне важной причины, а о невозможности воспроизводства всей системы институтов в целом, столкновении интересов в высшем эшелоне управления страной, падении управляемости системой, вызванном незаинтересованностью людей в продуктивной работе, истощением ресурсов принуждения.

На протяжении последних 20 лет мы наблюдали, как быстро меняется структура взаимодействия в тех сферах, где слабеет или исчезает прежний государственный монополизм, как быстро возникают новые социальные организации и формы взаимодействия (бизнес, массовые коммуникации, массовая культура, образцы потребления и образы жизни). Однако неизменным остается опорный институт тоталитарного общества — структура бесконтрольной власти, меняющей формы своей социальной организации, персональный и кадровый состав, даже правовое, включая и конституционное, обеспечение. Именно властные институты и те, на которые власть опирается: суд, армия, политическая полиция и другие спецслужбы и силовые структуры, — а также система образования (типовая средняя школа, вузы) оказывают угнетающее влияние на развитие в институциональных сферах, освободившихся от принудительной связи с символическими значениями национального целого. Их потенциал динамичного развития сдерживается самыми грубыми и простыми репрессивными средствами, «механически», — коррупцией, связанной с монополией на власть, и административным принуждением. Но назвать их «инерционными» уже нельзя, поскольку эти институты играют важнейшую функциональную роль в сложившейся системе, они обеспечивают — при всей сомнительности своих практик — достаточную для сохранения опорных институтов степень массовой поддержки или, по крайней мере, подавления массовых протестов и выступлений, которые могли бы угрожать держателям власти. Кроме того, все большее социальное значение получают те домодерные традиционные институты, которые в принципе ориентированы на консервацию социума (например, православная церковь).

Таким образом, мы имеем дело с противоречивым сочетанием в настоящем институтов из разных исторических эпох, принадлежащих

к разным режимам, разным социальным системам, но именно эта композиция нейтрализовала или стерилизовала возникший в ситуации развала советской власти потенциал трансформации и модернизации страны.

Сами по себе эти институты господства не могли бы функционировать, если бы они не опирались на соответствующие массовые стереотипы и убеждения, составляющие ядро «советского человека». Исследования, проведенные за эти годы в рамках проекта «Советский человек», свидетельствуют об устойчивости многих массовых представлений, играющих важнейшую роль в поддержании коллективной идентичности, а соответственно, референции массовых запросов и базовых ориентаций (например, таких, что суммируются в наборе характеристик «государственного патернализма», милитаризма, великодержавности). Межпо-коленческое воспроизводство этих символических представлений обязано функционированию не только очевидных репродуктивных институтов (школы, вуза, армии), но и самому институциональному контексту, социальной среде, допускающим подобные представления и символы. Возникающие новые институциональные структуры (например, экономические образования, формы массовой культуры или новые коммуникативные посредники) оказываются либо индифферентными, нейтральными по отношению к старым репрессивным институтам, либо малозначимыми, влияние которых легко преодолевается более мощными по характеру интересов структурами, стремящимися получить квази-традиционную легитимацию. Такое соображение заставляет нас сделать следующее умозаключение: недостаточно ограничиться указанием на номинальную функцию института, необходимо выявить его латентные воздействия на поведение людей и социальные дисфункции в рамках всей социальной системы. Поэтому рассмотрим структуру самого понятия «социальный институт» как центральной категории в анализе системы социального воспроизводства.

Социальный институт. Социологическое понимание института заметно отличается от распространенной сегодня в российской литературе по социальным и экономическим наукам экономической концепции1. В последней

1 Например, признанный одним из самых авторитетных авторов в этом отношении Дуглас Норт выделял в качестве доминантной функции институтов установление правил - «ограничительных рамок, которые организуют взаимоотношения между

институт рассматривается как совокупность устойчивых правил действия, создающих организационные формы поведения («предприятие», «крупный бизнес», «государство» и проч.). Тем самым здесь понятие «институт» совпадает с понятием «организация» или специальным образом не разводится с ней. Социологическое понятие «социального института» («социальный институт — это устойчивое социальное взаимодействие, воспроизводящееся независимо от персонального состава действующих лиц, поскольку оно закреплено внешним, правовым образом») предполагает не просто регулярно повторяющуюся структуру социального взаимодействия, но и дополнительные к ним «механизмы» репродукции этих правил взаимодействия (коды институционального поведения), а значит, научение им (процедуры социализации), слежение за их соблюдением (поддержание системы социального контроля), возможно также — устранение в них несогласованности и противоречий. Институт — это не только система или набор норм и правил поведения, на которую ориентируются актор, его партнер/партнеры, или другие, третьи лица, не включенные в актуальное взаимодействие, но могущие в принципе быть включенными в неопределенном будущем, но и условия воспроизводства этих правил в дальнейшем и их поддержания, благодаря чему участники взаимодействия могут следовать им с высокой и предсказуемой вероятностью, ожидая адекватного поведения других.

Таким образом, в социологии в понятии социального института подчеркнута длительность

людьми» (Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997. С. 17). Сужая сферу возможного поведения, они позволяют предвидеть актору последствия собственного поведения и поведения других, что снижает для него риски неудач, ущерба, обмана и тому подобных нежелательных обстоятельств действия. В такой трактовке мотивация институционального поведения с самого начала экономизируется и рационализируется по модели инструментального действия (цель - средства - учет последствий выбора средств для достижения целей или возможных издержек, связанных с этим). Такая модель интерпретации институционального поведения кажется эвристической и пригодной для объяснения экономического поведения в устойчивых на протяжении длительное время и упорядоченных социальных обстоятельствах и не слишком адекватной для других институциональных сфер, где на первый план могут выходить другие типы социального действия -ценностно-рационального, традиционного, игрового и т. п. Но и по отношению к исследованиям экономики (как системы) эта модель должна использоваться с очень большими оговорками, поскольку она неявным образом вытесняет неинструментальные формы структуры экономического взаимодействия.

этих взаимоотношений и зависимость от других институтов, т. е. системный характер упорядоченных отношений в обществе. Это значит, что нормы (правила), определяющие порядок социальных структур, содержат регламентирующие предписания по своему введению, использованию и ограничению, что они «независимы» от функционального назначения института (выделены из корпуса самих правил конкретного взаимодействия), а значит, передаются какими-то другими процедурами, нежели сами предписания (нормы) рассматриваемого взаимодействия. Появление институциональных подсистем — это признак «развития», идущей социально-функциональной дифференциации института (и социальной системы в целом). В культурном плане развитие означает отделение форм актуального взаимодействия от их «записи» (и содержания записи от языка их «форм»), а значит, личности акторов от самих норм.

Для меня здесь важно подчеркнуть над-личный (или, как раньше говорили, «объективный») характер института, сохраняющегося помимо воли и желаний включенных в него акторов1. Экономисты, когда говорят об институтах, имеют в виду «социальные организации» (коллективные субъекты действия в экономике: фирмы, компании, ассоциации малого или крупного бизнеса и т. п.), которые могут и не пережить смены состава участников взаимодействия. Социальный институт2 не сводится

1 Например, личные библиотеки царей не институт, а императорская библиотека, становящаяся публичной, как это произошло с Публичной библиотекой в Санкт-Петербурге (Салтыковкой) или библиотекой Румянцевского музея (Ленинкой), превращаются в национальные библиотеки (социальные институты), поскольку вместе с публичным характером они получают режим работы, регламентируемый допуск читателей, внешнее финансирование, строго определенный порядок комплектования (в расчете на кого и что собирать и хранить и как хранить), структуру фондов, закон о национальной библиотеке и проч. Национальные библиотеки, воплощая «объективный дух нации», идею полноты и «завершенности» национальной культуры, создают проективный фонд значений воображаемого сообщества нынешних или будущих читателей, программируя тем самым воспроизводство «нации» как культурного целого. Личная же библиотека князей или буржуазного семейства (частное собрание книг) не переживает смерти своего владельца и расформировывается, если только это не родовая библиотека представителей профессиональной династии (врачей, нотариусов, ученых, музыкантов) или если она не входит в качестве отдельного фонда хранения в состав более значимой публичной библиотеки. Поэтому многие личные дворцовые книжные собрания исчезли, а Ватикана - существует уже много веков. См. об этом: Karstedt P. Studien zur Soziologie der Bibliothek. Wiesbaden, 1954.

2 Я отвлекаюсь сейчас от того, какой именно это социальный институт: традиционный, например, православная церковь, а значит, с неформальными, неформализованными и некодифицированными нормами социального контроля, осуществляемого всем сообществом

к системе правил и норм, а включает в себя механизмы как социального контроля за соблюдением, так и поддержания этих правил и норм. Институциональные нормы (и это их непременное отличие от организации, которая может основываться на мягких конвенциях или временных соглашениях) требуют обязательного закрепление их в «праве». Последнее может быть обычном правом или формализованным. В последнем случае оно предполагает сведение нормативных положений в нормативно-правовые и процессуальные кодексы, оказывающиеся продуктом работы специализированных инстанций по их соблюдению, по инициированию санкций против нарушителей, проводимых в полном соответствии с разработанными рациональными процедурами. Кроме того, социальный институт включает в себя неявные (как в случаях традиционных институтов, например, церкви или семьи) или — и с течением времени приобретающие все больший объем — явные процедуры научения, обучения, образования, социализации, выделяющиеся в специальные институциональные подсистемы, делающие институты все более специализированными, а значит, более сложными, т. е. дифференцированными, а значит, взаимозависимыми.

Обучение в широком плане предполагает (и чем дальше, тем больше) не просто демонстрацию целостного образца действия (как это имеет место в традиционном обществе или в ситуациях традиционного поведения, сохраняющегося в нынешнем модерном обществе — ритуалах разного рода: похороны, свадьба, кулинарное и пищевое поведение), но и расчленение его, специализацию по отдельным функциональным составляющим. Традиционная социализация сводится к воспроизведению целостного образца действия в самом поведении, от лица к лицу, без специальных посредников — учителей, учебников, ситуаций обучения, в самом непосредственном действии, все равно — производственном, сексуальном или ритуальном, которые трудно различимы в архаических фазах. «Модернизация» (возникающая с разделения «работы» и «дома», места и времени регламентированных извне занятий, формальных или «домашних») начинается с обучения «нормам» (при соответствующем наборе все более расширяющихся и умножаю-

или старейшинами, носителями традиций, или модерный, формализованный, структура которого дифференцирована в соответствии с четко выделенными компетенциями, социальными ролями, а значит, обеспечиваемый функционированием других специализированных институтов в соответствии с их доминантной функцией.

щихся санкций со стороны непосредственного окружения, а затем и специализированных институтов) и завершается «рецепцией» ценностей, определяющих смысл функционирования института как целого. Ценности, в отличие от норм, не связаны с механизмами социального контроля, а потому не предполагают санкций в актах выражения своей значимости. Ценностям, в отличие от нормативных предписаний, нельзя «научиться», поскольку это не набор непосредственных ситуативных предписаний или обобщенных благ (медиаторов мотивации действия). Ценности, по определению, — это всегда «меры», т. е. соотношения различных по источникам значимости, глубоко интернализо-ванных и генерализованных социальных регу-лятивов поведения. Они суть субъективно устанавливаемые соотношения расходящихся (не обязательно конфликтующих) нормативных систем групп и институтов. Ценности проявляются исключительно как субъективно значимые императивы и лишь в двух модальностях: «образцовости» или «обязательности» (долженствования). Поэтому ценности как тип регулятивных образований присущи лишь высокодифференцированным и специализированным обществам и их группам.

Само их появление может служить предпосылкой и характеристикой формирования «субъективности», современной личности, не принадлежащей целиком ни к одной социальной группе или общности1. Ценности — характеристика только очень сложных дифференцированных и специализированных институциональных систем; наличие их в том или ином виде, в свою очередь, можно считать признаками процессов интенсивной социальной дифференциации. Функция ценностей — включение или управление социальными нормами. Отличие последних от «ценностей» заключается в конкретном наборе или диапазоне санкций, от позитивных — поощрительных и вознаграждающих гратификаций — до негативных — осуждения и репрессий. Без санкций не может быть социального контроля, а значит, нормативного представления социальных ролей и конституирования ролевого взаимодействия. Только при более или менее определенных рамках того, что составляет ролевой набор «ре-

1 См.: GehlenA. Uber die Geburt der Freiheit aus der Entfremdung // Idem. Studien zur Anthropologie und Soziologie. Neuwied am Rhein; Berlin, 1963; Gehlen A. Der Mensch. Seine Natur und seine Stellung in der Welt. Frankfurt am Main, 1971. В этом плане разговоры о «ценностях» различных «культур», включая традиционные, не более чем бесконтрольная проекция современности на архаические сообщества.

пертуар» института, а стало быть, и «драматургию» социального взаимодействия, возникают устойчивые социальные ожидания, аспирации, планы действующих лиц, делающие поведение акторов предсказуемым и предвидимым и, тем самым, понимаемым и принимаемым в расчет другими с той или иной вероятностью2.

Там, где речь идет о санкциях за «нарушения» морали, за насаждения «дурных вкусов» в эстетике, преследования за убеждения (преступления против «религии», идеологии, национальной культуры и проч.), там не может быть и речи о «ценностном уровне регуляции», там мы имеем дело с тоталитарным, авторитарным, или квазитрадиционным (но не «современным», даже если мы синхронисты) режимом, каким являлся СССР или является нынешний Иран3.

Собственно то, что мы подразумеваем под «модернизацией», и заключается в процессах постоянной институциональной дифференциации и специализации, разделения и усиления взаимозависимости и контроля (и протекает в форме систематического подразделения на все более сложные специализированные структуры). Наглядным примером (как собственно модернизационных процессов, так и антимо-дернизационных явлений) здесь может быть развитие науки (с усилением ее специализации областей и обучения, усложнением проблем экстранаучных последствий науки — этических, экологических, правовых и т. п.) или судебно-правовой системы: появлением все более специализированных судов (уголовных, административных, ювенальных, семейных, различных арбитражей или мировых) и т. п. Там же, как в нынешней России, где мы имеем дело со слабо дифференцированной судебной системой, находящейся в зависимости от структур господства и традиционного авторитета, — там мы имеем дело с явлениями блокирования

2 Именно поэтому различные техники измерения ценностей в различных странах (включая и популярные методики Ш. Шварца, Р. Ин-глехарта, П. Хофштедта и др.) имеют очень ограниченный диапазон применения и должны восприниматься сит дгапо salis, поскольку существует очень серьезная опасность реификации измеряемых значений.

3 Из сказанного следует, что нет нужды доказывать специально, что «ценности» нельзя пересадить из одного общества в другое/другие, что их нельзя «пропагандировать» или им нельзя обучать (только как «ценностям»), что рецепция ценностей возможна только как формирование определенного институционального контекста, что, соответственно, предполагает трансформацию целой системы социальных механизмов, делающих возможными условия, в которых возникают субъективные формы саморегуляции (ценностные ориентации, совесть, эстетические предпочтения, мораль, вера, политические идеалы и гражданская ответственность и т. п.).

модернизации или даже контрмодернизации. Симптомами этого можно считать и отсутствие специальных форм обучения или образования судей, и появление судейской бюрократии, и другие формы подавления личной независимости судей, равно как и возбуждение дел по явно неправовым, например, политическим основаниям (как в случае с организаторами выставки «Осторожно, религия» или «делом ЮКОСа»).

Следовательно, при анализе функционирования институциональной системы (института) необходимо принимать во внимание несколько аспектов проблемы:

1) длительность социального взаимодействия, следовательно, учет не только интересов действующих лиц, задающих «целевое» назначение социального образования и особенности его функционирования, но и характер санкций, которые следуют за нарушением нормативных правил взаимодействия. Не может быть устойчивым социальное образование или установление, которое опирается только на интересы или общность идей; устойчивость регулярному взаимодействию придает правовая закрепленность норм взаимодействия, а именно: применение обязательного набора санкций (в том числе относящихся к области обычного права, обычая, нравов); без учета всего корпуса формальных (кодифицированных) и неформальных (непи-санных) норм, а также их несовпадения невозможно понять и анализировать особенности социального контроля (внутриорганизацион-ного и внешнего);

2) механизмы репродукции этих взаимодействий (процедуры научения и социализации к нормам и правилам взаимодействия, а также — что более сложно и не всегда очевидно — предпосылки формирования ценностей, конституирующих сам институт);

3) степень внутренней дифференцированно-сти социальных ролей, образующих «институт», их специализация на той или иной «функции», готовность к «передаче» этих функциональных ролей другим специализированным образованиям;

4) не просто набор социальных ролей, складывающихся в определенную социодрамати-ческую композицию1, но и функциональные взаимосвязи с многочисленными внешними образованиями (репродуктивными, интеграционными, контрольными и т. п.). Стремительно нарастающая специализация отдельных инсти-

1 Допустим, вокруг ценности «здоровье» складываются роли больного, врачей разной специализации, медсестер, фармацевтов, вспомогательного персонала и т. п., если мы говорим о «здравоохранении».

тутов (инструментализация деятельности, подавление традиционно-символических аспектов) обусловлена требованиями эффективности и давлением процессов рационализации (необходимостью уменьшения издержек). Реакция самого института в этом плане сводится к постоянной раздаче второстепенных функций другим, смежным структурам.

Подытожим. Любой современный институт, включенный в систему функционально специализированных институтов, выполняет следующие социальные функции: 1) номинальная деятельность, связанная с целевым предназначением данной структуры действия; 2) рационализация доминантной структуры действия (оптимизация, инновация, развитие); 3) история института (хранения образцов); 4) обучение и социализация (воспитание в сфере своей деятельности); 5) правовая регуляция; 6) экономический обмен (финансирование, калькуляция издержек, определение цены института в социальной системе); 7) публичная деятельность по репрезентации смысла институциональной деятельности и обеспечению ее поддержкой — публики, власти, гражданского общества; 8) административная деятельность (в сфере компетенции института); 9) взаимосвязь с другими институтами и специализированными сферами: техникой, наукой, правоохранительными и правоприменительными инстанциями, промышленностью, образованием, политикой.

В этом плане модернизация, конечно, не может рассматриваться как ценностнонейтральный процесс усиления структурнофункциональной дифференциации. Сама концепция модернизации, перспектива, в которой в ней рассматриваются те или иные социальные и экономические проблемы «отсталых» обществ или обществ догоняющей модернизации, задана определенными ценностями, она идеоло-гична, и это тот факт, от которого мы не можем быть свободны. В свое время это было поводом жесточайшей критики теорий модернизации (с самых разных сторон — от мультикультура-лизма до истмата). Но, как бы ни относиться к самобытности разных культур и обществ, мы не можем освободиться от признания более высокого ценностного ранга тех стран, которые мы считаем «современными» (конечно, исходя из тех ценностей, которые мы разделяем) Мы судим о западных обществах как более развитых, а о жизни в них — как качественно более богатой во многих отношениях. Но главное: модернизация ведет к ограничению внутреннего

произвола и насилия, в модерных странах степень социальной и правовой защищенности индивида несравнима с авторитарными, тоталитарными или традиционными, что вряд ли кем может быть оспорено. Сами базовые институты — представительская демократия, правовое государство, независимый суд, гарантия частной собственности, прав и свобод человека, обменные принципы рыночной экономики и т. п. — все это и есть те институты, которые систематически снижают уровень коллективного насилия и принуждения. Что бы ни писали критики (и во многом их утверждения абсолютно справедливы), эти институты в своем функционировании опираются на индивидуалистическую этику человека, учет этих ценностей в идее равенства, уважения индивидуальной свободы, признания интеллектуальной и этической дееспособности человека. Поэтому анализируя то, что происходит в обществах догоняющей или незавершенной модернизации, мы не можем не сравнивать их состояние с ценностными параметрами социальных структур западных стран. Такой бэкграунд предопределяет и исследовательскую позицию, с которой происходит как отбор теоретических инструментов, так и принципы описания и интерпретации материала. Это не идеализация западных стран, а неизбежный методологический прием, без которого исследовательская работа тонет в релятивизме.

Очевидно, что такого рода обобщенные концептуальные схемы института применительно к нынешней России нужны лишь для того, чтобы получить модель для сравнения ее с реальностью и зафиксировать расхождения разных траекторий эволюции модерных обществ и обществ имитационной модернизации, какой является Россия. Сложность понимания и интерпретации происходящего в России, как уже не раз говорилось, заключается в том, что после краха советской системы провозглашенные новые конституционные формы не получили имманентного развития, а напротив, стали наполняться теми отношениями, которые существовали до того, или представляли собой смесь легальных, неформальных, но не криминальных и чисто нелегальных отношений, криминальный характер которых не может быть зафиксирован только потому, что сами государственные инстанции, которые должны были бы выносить подобный вердикт, включены в эти отношения1.

1 Ср. наблюдения, сделанные одними из самых интересных российских экономистов относительно характера социальных структур, возникающих в крупном бизнесе, в наиболее рационализированной (как кажется или как должно было бы быть) сфере социального поведения: «Специфика России 1990-х гг., отличающая ее не только от развитых

Отличие обществ, которые мы называем «современными», «развитыми», правовыми», демократическими, рыночными, «постиндустриальными» и т. п., от посттоталитарных, заключается в том, что их формальные институты (в общем и целом) не конкурируют с традиционными, групповыми и неформальными структурами взаимодействия (поскольку те и другие образования не эквивалентны). Они управляют последними (в зоне своей юрисдикции) и подчиняют их себе, но не претендуют на подмену или вытеснение их. Собственно присущее им богатство (во всех смыслах) и главным образом — многообразие доступных форм поведения — обусловлено их сложностью, т. е. наращиванием смыслового (культурного) многообразия, обеспечиваемого разнообразием специфических форм взаимодействия (групп, обычаев, традиций, конвенций, ассоциаций, союзов и проч.), образующих агломерат различных сообществ, охватываемых формальными институтами, но не сливающихся с ними. Важно, что каждая такая группа или структура устойчивого взаимодействия несет в себе особые смыслы и значения, не передаваемые никаким иным образом.

Более того, «формальные институты» потому и считаются «современными», что построены на идеях и принципах «репрезентации» и «согласования», поддержания баланса социального разнообразия, в отличие от архаических недифференцированных или традиционалистских (патерналистских, вертикально организованных) обществ. Неформальные структуры взаимодействия (социальные группы разного типа, традиционные институты, движения, ассоциации) вне зависимости от своих номинальных функций (религиозных, спортивных, музыкальных, научных, общественных) несут значения отношений, которые плохо артикулируются или вообще не могут быть полностью артикулируемыми, но составляют важнейшие смыслы человеческого существования (общие состояния близости, теплоты, солидарности, эмоционального подъема, снятия психологиче-

стран, но и от наиболее успешных государств с переходной экономикой, состояла, на наш взгляд, в трех моментах. Во-первых, эксклюзивные решения преобладали над универсальными. Во-вторых, точное исполнение большей части законов и иных нормативных документов было невозможно в принципе. В-третьих, поддержка крупного бизнеса была на протяжении большей части 1990-х гг. необходимым фактором сохранения политического строя и политической элиты. И лишь с конца 1999 г. ситуация значимо изменилась и стала ассиметричной: для крупного бизнеса отношения с государством все еще жизненно важны, для государства - уже нет...»- ПаппэЯ.Ш.,ГалухинаЯ.С. Российский крупный бизнес. Первые 15 лет. Экономические хроники 1993-2008. М.: ГУ-ВШЭ, 2009. С. 76.

ской тревоги или социальных страхов и прочие самые разнообразные аффекты коллективного действия). Часто эти «второстепенные» обстоятельства неинституциональных взаимодействий относятся к особым моментам воспроизводства группы (фазовые возрастные события и отношения, лиминарные состояния, внутригрупповые ритуалы или церемонии, играющие роль аналогов традиции и их элементов — мифов творения, рождения, смерти, спасения, искупления). Закономерно, что многие подобные неформальные группы или ассоциации связаны с игрой в архаические занятия или действия (рыбалка, охота, аграрный или дикий туризм и проч.)1.

Напротив, тоталитарные режимы стремятся полностью подчинить себе и трансформировать в собственных интересах все прочие образования, сделав их функционально зависимыми от режима, «одномерными», «прозрачными» для контроля и управляемыми.

Путинский авторитарный режим, в отличие от советского тоталитаризма, не в состоянии полностью контролировать все стороны социальной жизни общества. Для этого у нынешних властей нет ни средств, ни соответствующих ресурсов (включая и идеологические). Держатели власти вынуждены допускать или имитировать современные, «универсальные» институциональные формы регуляции, однако поскольку за режимом остается монополия «легитимного» применения средств насилия и принуждения, которыми он ни с кем не собирается делиться, то универсализм подобных институтов оказывается мнимым — имитационным, декоративным, а сами институты — квазисовременными. Сохранение централизованного авторитарного характера власти не просто нейтрализует функциональные взаимосвязи институтов в социальной системе, но и извращает их смысл, демо-дернизирует институты со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая ценностные потери (ослабление специфических для института мотиваций) и деморализацию (исчезновение собственно моральных регуляторов и переход к более «простым» и партикуляристским, «ситуативным» мотивам поведения), т. е. приводя уже к невосполнимым дефектам личности2. В со-

1 Не случайно именно в конце 1960 - начале 1970-х гг. появились и стали быстро распространяться смещенные, вторичные игровые формы компенсаторной самореализации, временной эмансипации от государства (второй дом - дача), туризм, самиздат, КСП и т. п.

2 Перефразируя слова С. Марголиной, одного из самых заинтере-

сованных и внимательных наблюдателей постсоветской жизни, к сожалению, недостаточно известной у нас, это явление можно назвать «вертикальной деревней». - См.: Margolina S. Russland: Die nichtzivile Gesellschaft. Hamburg: Rowolt, 1994. S.101.

циальном плане такие образования означают раздробление общества, появление множества закрытых зон и изолированных систем отношений, складывающихся по поводу тех ценностных значений, которым нет места в пространстве формальных институтов3. В этих случаях патология «универсалистских» отношений, разумеется, не повсеместна, она затрагивает лишь возможности роста тех групп, которые при прочих равных условиях могли бы обладать потенциалом развития, но не будут. Поэтому внутри, по видимости, рыночной экономики, «правового общества» или «демократических институтов» (выборов, парламента, независимых СМИ, деидеологизированной науки и искусства) сохраняются наряду с новыми структурами и неформальные, неуниверсалистские отношения, использующие насилие или, напротив, процедуры, компенсирующие или заменяющие его (коррупцию, «доверительные отношения», закрытые сообщества, обеспечивающие изоляцию от внешнего давления и т. п.).

Действие номинально современных и универсальных форм регуляции — институтов — ограничено в постсоветской России латентными структурами насилия (авторитета, власти, влияния, не связанного с функциональной компетенцией или нормами самого института). Этим, собственно, российский авторитаризм, неявный при Ельцине и развернувшийся во всей полноте при Путине, отличается от советского тоталитаризма: в одном случае институты насилия легальны и пронизывают всю ткань социальной жизни, в другом — они нелегальны, с формальной точки зрения, но «легитимны» в глазах большей части населения, поскольку не противоречат привычному пониманию самодержавия власти, ограниченной фактически лишь техническими обстоятельствами управления (а не правовыми или моральными рамками авторитета правителей). Такое положение вещей оказывается возможным потому, что реальное поведение основной массы населения в данных случаях подчинено материальным интересам существования, а не идеям или ценностным представлениям. Лучшим примером здесь могло бы быть функционирование российского суда, который, несмотря на все изменения,

3 См.: Margolina S. Op. cit. Описанию раздробленности социального пространства много внимания уделяет в последних своих работах и Б. Дубин. См.: Дубин Б. Границы и проблемы социологии культуры в современной России: к возможностям описания // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 5. С. 67-74; Он же. Режим разобщения. Новые заметки к определению культуры и политики // Pro et Contra. 2009. Т. 13. № 1. С. 6-19.

внесенные в законодательство после краха тоталитарного режима, необходимые для движения в сторону правового государства, остается органом предельно репрессивным1 (оправдательные приговоры составляют менее 1% всех решений суда), подчиненным исполнительной власти, а потому — практически полностью коррумпированным (по крайней мере, так в глазах населения). Путинский режим управляет ключевыми сферами социальной жизни, нейтрализуя или отодвигая в сторону декларативные и имитационные формы демократии и права. Причем сама «неуниверсальность» применения, или значимости, норм и, соответственно, представлений о различных правилах поведения могут не учитываться внешним наблюдателем в кажущихся однотипными ситуациях.

Одно из преимуществ теоретического понятия «институт» и заключается в возможности распространять действие социального правила (институциональных норм) на неопределенное множество людей, ассоциируемых с «обществом» в целом. Хотя это и не совсем корректно в эмпирическом плане, но выгоды мощной генерализации объяснения здесь перевешивают точность употребления этих понятийных средств. Сложность теоретической интерпретации сложившихся в России структур взаимодействия связана с необходимостью логического обоснования соединения партикуляризма, соответственно, зависимости их значимости от характера партнера, учета его статуса, роли, со-

1 Даже в таких сферах, как трудовое законодательство, казалось бы, не столь связанным с вопросами удержания власти, сохраняется инерция советской судебной системы. Как пишут авторы нашего журнала, «несмотря на принятие нового Трудового кодекса российский рынок труда по-прежнему отличается чрезмерной зарегулированностью. По формальным характеристикам российское трудовое законодательство остается одним из самых жестких в мире. Многие его нормы неоправданно обременительны и неподъемны для значительной части экономических агентов. Поэтому их ответом на прямолинейное ужесточение контроля и усиление санкций стало бы не столько перемещение в правовое поле, сколько полное или частичное прекращение деятельности с соответствующими последствиями для защищаемых законом работников. Косвенное повышение цены труда за счет принуждения участников рынка труда к буквальному соблюдению всех норм действующего ТЗ имело бы пагубные последствия как для занятости, так и для общей конкурентоспособности российской экономики». - Гимпельсон В., Ка-пелюшников Р. Применение трудового законодательства: роль судебной системы // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2008. № 2. С. 29. «Судьи достаточно реалистично оценивают качество инфорсмента действующего трудового законодательства. Основываясь на собственном богатом опыте, они полагают, что его нарушения встречаются повсеместно и принятие нового ТК не привело в этом отношении к сколько-нибудь заметным улучшениям. Одновременно они признают, что в поле зрения судебной системы, как правило, попадает лишь незначительная часть таких нарушений». - Там же. С. 28.

циального «веса», частных групповых определений ситуации действия и «всеобщности» или общераспространенности этого неформализуе-мого «знания» (как надо понимать эти правила и где и как надо вести себя). Во всех случаях, когда мы имеем дело с неформализованным (а значит, с неспециализированным) институтом, но и не с институтом обычного права (обычаем, ритуалом, традицией), возникает масса вопросов о том, как же могут возникать подобные формы поведения, не подчиненные институциональной регуляции, но тесно связанные с ней, использующие институциональные рамки как одно из определений ситуации действия или как ресурс для своих целей (поведение в этом плане оказывается номинально дисфункциональным, но поддерживающим общую структуру института). Безусловно, это производные, адаптивные формы массового поведения, но их источник — необходимость уживаться с внешними, принудительно авторитетными инстанциями, задающими правила демонстративного взаимодействия. Можно, конечно, представить себе спонтанную массовую реакцию на однократные или повторяющие внешние условия или факторы, приводящие к однотипным реакциям толпы. Таков приводимый М. Вебером пример массового, но не коллективного социального действия с зонтиками, которые одновременно раскрывают люди на улице при начавшемся дожде. Здесь нет ориентации на других, нет необходимости в полагаемых общих смыслах и значениях, которые определяли наблюдаемую согласованность поведения. Напротив, такие повседневные явления, как коррупция (или демонстративное начальственное хамство и агрессия), не могут считаться институциональными в собственном значении, но возникают только в связи с учетом действующими лицами (как акторами, так и их «партнерами») действий институциональных и общекультурных или групповых норм.

Социология в принципе знает целый ряд типов действия, смысл которых обыгрывает пределы или границы допустимости групповых интерпретаций институциональных норм (без включения жестких санкций). Таковы «повышающие» оценочные определения поведения, которые обычно выражаются как чувство «такта», «вкуса», «стиля», «мода» и т. п. Но ей известны также и снижающие или инструментальные игры с общими нормами (заведомая публичная ложь политиков, хамство — началь-ское или уличное, коррупция, стеб, цинизм и т. п., в которых эффект «снижения» достигается

за счет редукции авторитетности общих правил (универсальных норм или норм более высокого уровня общности) к частным основаниям (интересам отдельных лиц или групп) или неодобряе-мым (институционально) мотивам действия.

«Неуниверсальность» может быть конкретизирована, т. е. представлена и как следствие традиционализма (локальных правил поведения «своих» в отличие от «не своих», в том числе и как проявления вторичного, инволюционного или редукционистского неотрадиционализма), и как выражение безусловной значимости иерархического порядка распределения «прав», «компетенций», дееспособности, авторитета, льгот, привилегий, допусков или ограничений «положенного», ответственности, «свободы» и прочих норм поведения и отношения к другим.

С точки зрения перспектив модернизации страны, здесь важна перспектива сравнения настоящего положения вещей с тем, которое представляется целью развития — идеализированным образом желаемого «современного», «правового», «развитого», «демократического» общества, выступающего как базовый элемент самоидентификации социологии.

Партикуляризм (или, в негативном определении, «неуниверсализм» норм действия) предполагает способность специфического различения правил поведения применительно «к лицам и ситуациям», т. е. разнообразные формы и механизмы сочетания частных правил и множества неформальных операторов их соединения, обозначающих границы между ними, причем, таких, что само это различение воспринимается как само-собой-разумеющееся, «автоматическое» (машинальное), не подлежащее про-блематизации и акцентировке. Для того чтобы выявить сам факт «двоемыслия» или социального («логического») противоречия, нужны специальные усилия по фиксации расходящихся точек зрения, смены ценностных позиций. Для современного общества (или внешне кажущегося современным в силу многоукладно-сти, механической аггрегированности разных социальных порядков) такие стыковки должны (предполагают) быть специально обез-значены, стерты, погашены, чтобы они были действенными и не вызывали затруднений при взаимодействии. Поэтому они могут быть отмечены как «традиционные» узлы соединений либо вытеснены в область специально «бессознательного», «табуированного», «незамечаемого» правильными, социально воспитанными и «тактичными» людьми. Подобные стыковки воплощают в себе важнейшие, символически закрепленные

(отсылкой к внеситуативным планам значений) коды поведения. И эти претензии признаются массовым мнением, квалифицирующим такой порядок действия сентенциями типа «Такова жизнь», «Так было всегда», «У власти и народа всегда разные интересы», короче, «Что приличествует Юпитеру, то не позволено быку» и т. п. Таковы некоторые особенности выступлений первых лиц в государстве или ведущих политиков, когда они, по общему мнению, делают «заведомо ложные» суждения или позволяют себе тон, который недопустим для «обычных» людей в подобных ситуациях (Жириновский, Путин и другие, претендующие на первые роли на публичной сцене, т. е. на эксклюзивный статус). Это способ демонстрации своей эксклюзивности (принадлежности к высшим этажам социальной иерархии господства).

Партикуляризм этого рода мог бы рассматриваться и как аморализм, производный из невозможности универсальных форм регуляции, если бы в большой степени не был оценкой, привнесенной извне, с точки зрения более развитых общественных форм (в том числе и моральных регуляторов поведения).

Адаптивный партикуляризм (вторичный, вынужденный, производный) является не просто обходным или диким способом приспособления к монополии на насилие и принуждение со стороны бесконтрольной власти (не как лиц, а как системы). Его можно рассматривать также и как «согласие» населения на отношение к себе как к массе, недостойной уважения, т. е. как к людям, не обладающих значениями, равнозначными с держателями насилия, которые имеют доступ к средствам насилия, к позициям власти. Смутно (а иначе и не может быть) это ощущается в том, что отдельный человек сознает: он не представляет сам по себе никакой ценности и не заслуживает внимания (уважения) со стороны властей любого уровня. Человеческая жизнь в России — и это тривиальное суждение — и в сталинское время, и в наше котируется крайне низко. Иначе и быть не может, поскольку эта жизнь ничем институционально не обеспечена, как показывает и опыт войны в Чечне, и примеры милицейского или административного произвола в Москве и других городах.

Распространенность подобных форм соединения разнопорядковых, гетерогенных в точном смысле слова структур действия обусловлена не столько их эффективностью, сколько неу-странимостью неформализуемых отношений в обществе, причина которых в том, что в сферу собственно институциональной регуляции

«вторгается» или без особого сопротивления входит власть в качестве сверхзначимой силы (резидуум традиционного патерналистского авторитета или структур тотального господства, тоталитарного режима). Именно доминантное (и контролирующее или пытающееся контролировать другие области общественной жизни) положение недифференцированной и неконтролируемой другими подсистемами социальной системы (обществом) власти и порождает в массовых масштабах однотипные ситуации: конфликты, напряжения, столкновения более развитых структур с сохраняющимися авторитарными или иерархическими структурами управления. Отношения доминирования и подчинения воспроизводятся потому, что они сохраняют свой символический смысл базовых, центральных для обществ данного типа (не только в качестве государственно-политической системы, но и отношений внутри более мелких общностей и групп — семьи, фирмы, кооператива, партий или общественных организаций).

Доминантная институциональная структура в обществе — организация власти, политическая система господства — по-прежнему стремится подчинять себе другие важнейшие подсистемы общества, будучи, по сути, гораздо более примитивной и архаической в сравнении с другими, более динамичными и инструментальными системами действия, как, например, экономика, наука или образование1. Ее архаизм (и при-

1 Паппэ и Галухина выводят специфику национальной модели крупного бизнеса в России из недиффренцированности институциональной системы регуляции. Они выделяют следующие особенности подобной экономики: «А) нераздельность фактических отношений собственности и управления, собственность как обязательство, игнорирование прав и оттеснение пассивных собственников; Б) непрозрачность для внешнего наблюдателя, искусственная запутанность и ситуативность формальных отношений собственности и управления; В) высокая степень зависимости от государства; невозможность выполнения формально зафиксированных правил в отношениях с ним, административный торг по поводу взаимных обязательств». (Паппэ Я.Ш., Галухина Я.С. Указ. соч., С. 67-68). Авторы делают важное и заслуживающее особого внимания примечание: «В России эти черты характерны и для среднего и для малого бизнеса, хотя для крупного они все-таки более значимы и выражены отчетливее». (Там же). Несколько ниже они пишут: «Непрозрачность и динамичность формальных отношений собственности и управления в российском бизнесе общеизвестны, однако масштабы и роль этого явления большинством исследователей, по-видимому, недооценивались. На наш взгляд, в 1990-х гг. эти отношения вообще были чисто ситуативными, т. е. определялись не внутренними потребностями и стратегиями бизнеса, а были частью тактического реагирования на изменения внешних для него условий: экономического законодательства, соотношения сил между федеральными и региональными уровнями власти, конкретных отношений с теми или иными политиками или чиновниками. Поэтому изменения во многих случаях происходили со скоростью, не позволявшей внешним наблюдателям не только проинтерпретировать, но даже отследить их». (Там же. С. 71).

митивность) — это не «дефектность» («недоразвитость»), а способ семиотического выражения приоритетности, сверхзначимости властных отношений в российском обществе и истории, их «конститутивной» роли в истории российского социума и соответствующей символической нагрузки на них2.

В отличие от экономики, которая всегда символически представляет обменные отношения, т. е. равнозначимость ценностей и значений «других», вступающих или потенциально могущих вступать в обменные отношения, власть в России — институт консервации целого, поскольку она базируется не на репрезентации многообразия социальных форм и социальных значений (групповых или корпоративных интересов), а напротив, на дисквалификации любого Другого в сравнении с собой, вытеснения с публичного поля любых альтернативных авторитетов и источников влияния, что, собственно, и представляет собой воплощение насилия, т. е. подчинение всех монопольному авторитету держателей власти. Редукция сложности здесь осуществляется не посредством выработки универсальных правил и механизмов управления (самоуправления), а периодической «раздачей» авторитета на нижележащие уровни иерархии, т. е. перераспределением властного ресурса и объемами бюрократического произвола (как бы в интересах всего целого). Поэтому нынешняя российская власть — принципиально антимо-дернизационный институт.

Сложность понимания проблематики власти в недомодернизированном, посттоталитар-ном обществе (каковым является российское) заключается в том, что властные отношения, играя символическую роль центральных институтов социума, не подлежат рационализации — их природа табуирована, «невидима», не проблематизирована и не может быть про-блематизированной в принципе (властные отношения уже не сакральное образование, но еще и не секуляризованны в полной мере, это не мирские и рационализированные отношения, какими являются экономические или трудовые). Несмотря на то, что феноменально каждое действие носителей власти оказывается

2 Самые важные для воспроизводства коллективного целого значения и смыслы могут быть выражены только на языке архаики и традиционализма (ср. имитацию высокого, церковно-славянского стиля в советском и российском гимне). Любой государственный церемониал (в России) воспроизводит в вырожденной и уродливой, редуцированной форме самые архаические ритуалы (погребения и воскрешения). См. об этом: Левинсон А.Г. Архаическая культура и город // Он же. Опыт социографии. М., 2004.

благодаря режиссируемому участию СМИ в поле публичного внимания (и без этого тоталитарная или авторитарная власть сегодня уже не может существовать), реальный, прагматический (фактический) смысл управления (включая и материальные интересы властных групп) оказывается вынесенными за скобки и полностью закрытыми от общественного обсуждения, контроля и анализа. Публичные действия официальных властей имеют в наших условиях глубоко театральный и демонстративный, почти церемониальный смысл инсценировки «драмы патерналистского и тотального правления». Явные (явленные публично через экран ТВ) действия руководства страны не имеют никакого отношения к технологии управления, а соответственно, к вопросам эффективности, целесообразности, политической ответственности и конечной результативности. Поэтому у абсолютного большинства российских респондентов и не возникает мысли об ответственности правительства и лидеров страны, они не чувствуют себя включенными в происходящее, поскольку от них «ничего не зависит». Отсюда — другое сознание коллективного времени (стоячее время или обращенное в прошлое, в будущем нет ничего определенного и реального)1.

Индексы доверия к основным общественнополитическим институтам — Думе, политическим партиям, суду, милиции, прокуратуре, профсоюзам, местным властям и другим (за исключением первых лиц государства, церкви и армии) — свидетельствуют о крайне низкой их

оценке (они находятся в серой зоне полудове-рия или полного недоверия).2

Таблица 6

ВЫ СОГЛАСНЫ ИЛИ НЕ СОГЛАСНЫ С ТЕМ, ЧТО ВЫСШИЕ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЧИНОВНИКИ ПОЛЬЗУЮТСЯ СЕЙЧАС В РОССИИ НЕОГРАНИЧЕННОЙ ВЛАСТЬЮ; ЧТО ХОТЯТ, ТО И ДЕЛАЮТ? (в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 2004 январь 2008 февраль

Полностью согласен 60 45

Скорее согласен 27 38

Скорее не согласен 7 8

Совершенно не согласен 2 2

Затруднились ответить 5 8

N=1600

Таблица 7

СОГЛАСНЫ ЛИ ВЫ С УТВЕРЖДЕНИЕМ, ЧТО МНОГИЕ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЧИНОВНИКИ СЕГОДНЯ ПРАКТИЧЕСКИ НЕ ПОДЧИНЯЮТСЯ ЗАКОНАМ? (в % от числа

опрошенных)

Определенно да 31

Скорее да 46

Скорее нет 13

Определенно нет 4

Затруднились ответить_________________7_

2008 г., июнь; N=1600

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Это не значит, что обычные люди, как показывают данные опросов, не реконструируют семантику происходящего «наверху». Напротив. Происходит то, что многократно описывали психоаналитики (К. Юнг, например) с яв-

Таблица 5

ЕСЛИ ГОВОРИТЬ В ЦЕЛОМ, КАК ВЫ СЧИТАЕТЕ: ТО, ЧТО ПРОИСХОДИТ СЕЙЧАС В СТРАНЕ, ИДЕТ НА ПОЛЬЗУ НЕБОЛЬШОЙ ГРУППЕ ЛЮДЕЙ, ОЗАБОЧЕННЫХ ТОЛЬКО СВОИМИ ИНТЕРЕСАМИ, ИЛИ НА ПОЛЬЗУ БОЛЬШИНСТВА НАСЕЛЕНИЯ?

(в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 1998 февраль 2008 июнь

На пользу большинства населения 8 28

На пользу небольшой группы людей, озабоченных только своими интересами 80 56

Затруднились ответить 12 16

Число опрошенных 1500 1600

1 Можно предположить, что высокий рейтинг первых лиц государства в значительной степени базируется на церемониальной почтительности к власти и глубоком равнодушии к тому, что происходит на верхах. На вопрос: «Согласны ли вы или нет с мнением: "Пока дела в стране идут благополучно, мне в общем-то безразлично, кто находится у власти?"» - абсолютное или близкое к этому большинство опрошенных отвечало «Согласен» (в 1998 г. - 56%, в 2008 г. - 47%); «несогласных» было, соответственно, 36 и 45%.

лениями коллективных слухов, молвы, сплетен и тому подобными механизмами «восстановления» вытесненных значений и неодобряемых форм поведения или непризнаваемых желаний.

2 Индексы доверия к институтам власти см.: Общественное мнение

2008. М.: Левада-Центр, 2008. С. 58-59, 69, 72, 99, 116.

Именно в силу табуируемости освещения прагматики власти массовое сознание, отталкиваясь от горизонта собственных проблем и мотивов действия, начинает активно приписывать персонифицируемым и анонимным носителям авторитета свое собственное понимание мотивов их действий, не называемых публично интересов, руководствуясь при этом рессантиментны-ми шаблонами. Чаще всего ими оказываются жадность, эгоизм, безудержное стремление к доминированию и т. п. Одновременно люди при власти наделяются всеми негативными чертами и свойствами: равнодушием к общим проблемам, цинизмом, продажностью и т. п.

Таблица 8

КАК ВЫ СЧИТАЕТЕ, СОВПАДАЮТ ЛИ СЕЙЧАС В РОССИИ ИНТЕРЕСЫ ВЛАСТИ И ОБЩЕСТВА? (в % от числа опрошенных)

Определенно да 5

Скорее да 23

Скорее нет 37

Определенно нет 25

Затруднились ответить 9

2007 г., ноябрь; N=1600

Способ соединения разных норм и правил с помощью архаических кодов власти воспринимается как более «простой», чем регулируемые формальные (в том числе юридически кодифицированные) правила действия, а потому — легко схватываемый, понятный и привычно оче-

видный1. Такого рода скрепления разных правил поведения, нормативных кодов особенно часты на стыках групповых и институциональных регуляций (формальных и неформальных норм) или в зоне межинституциональных взаимодействиях, принимающих чаще всего форму «иерархических» порядков и структур взаимодействия. Но само по себе такое положение не могло бы воспроизводиться, если бы оно не воспринималось как само-собой-разумеющееся, естественное, нормальное, я бы даже сказал, базовое, т. е. моделирующее все социальные отношения в других сферах общественной жизни.

Таблица 9

ПОЧЕМУ ВЫ СЧИТАЕТЕ, ЧТО ИНТЕРЕСЫ ВЛАСТИ И ОБЩЕСТВА В РОССИИ СЕЙЧАС НЕ СОВПАДАЮТ? (в % от числа тех, кто считает, что «не совпадают»)

Нет «обратной связи» между теми, кто при- 19

нимает политические решения наверху, и

населением

Власти живут за счет населения 29

и поэтому вынуждены его обманывать

Интересы власти и населения совпадают 14

только в критические

периоды, когда стране грозит смертельная

опасность

У власти и населения всегда разные интересы 34

и цели

Затруднились ответить 4

2007 г., ноябрь; N=1000

Таблица 10

КАК ВЫ РАСЦЕНИЛИ БЫ ЛЮДЕЙ, НАХОДЯЩИХСЯ СЕЙЧАС У ВЛАСТИ? ( в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 1994 март 1997 апр. 2000 май § * 0 щ 2001 июнь 2004 февр. 2005 июль 6. О ^ О & сч ^ 2007 июль 2008 март

Это люди, озабоченные только своим 47 59 38 55 52 53 64 51 60 31

материальным благополучием и карьерой Это честные, но слабые люди, не 16 15 11 13 11 14 11 12 9 11

умеющие распорядиться властью и обеспечить порядок и последовательный политический курс Это честные, но малокомпетентны 18 11 11 11 12 9 10 10 11 13

люди, не знающие, как вывести страну из экономического кризиса Это хорошая команда политиков, 4 4 17 10 10 13 6 12 10 26

ведущая страну правильным курсом Затруднились ответить 14 10 24 13 15 11 9 15 10 20

N=1600 1 Отсюда и явное одобрение большинством россиян перехода на «ручное управление» нынешнего правительства, путинской инсценировки разруливания конфликта в Пикалево.

Подобная гетерогенность недифференцированной социальной системы (неустранимая противоречивость, разнопорядковость нормативных структур и представлений, иерархичность техник социализации), партикуляризм социальных прав и обязательств, неравенство подходов к человеку и тому подобные формы двоемыслия могут воспроизводиться только всем социальным целым, контекстуально и сразу. Иным образом двоемыслие в обществе воспроизводиться систематически, т. е. в массовом порядке, не может. А это значит, что двоемыслие как тип сознания не возникает из множества частных случаев. Для того чтобы оно стало привычной (немаркированной) конструкцией коллективного мышления, оно должно получить санкцию «всеобщности», естественности, в своем роде нормы социальной жизни. Именно на этом держится массовое неодобрение политической оппозиции, не имеющей в глазах большинства шансов на успех и власть, правозащитников или критической журналистики.

Из этого заключения следуют две очень важные посылки.

Первая. Изменения в обществе такого типа (постсоветского авторитаризма) могут происходить только в «возбужденном состоянии». Признаки этого состояния описаны Ю.А. Левадой в одной из его последних статей1. В этом случае отключается самая консервативная часть институциональной системы — политическая система господства — и начинает действовать логика интересов действующих внутри автономных подсистем, резко увеличивается степень многообразия, в том числе актуализируются и самые нижние пласты культуры — мифологические и утопические представления (ожидания чуда, демонизация политических противников, культ спасителя или вождя), ненависть к врагу, готовность к коллективному или индивидуальному самопожертвованию и тому подобные обстоятельства «времени и места» эпохи, требующей харизматического господства2. Подобные состо-

1 См.: Левада Ю. «Человек обыкновенный» в двух состояниях // Он же. Ищем человека. М.: Новое издательство, 2006. С. 364-379.

2 Подобные элементы и мифологические конструкции неявным образом уже присутствовали в «секулярных» и «рационалистических» идеологических представлениях, вобравших в себя как бы в функции чисто риторических форм выражения предельные значения времени, пространства, жизни, смерти, присущие культурной архаике. Однако, как показывают специальные исследования, архаика оказывается не просто языком для выражения предельных смыслов, но и своего рода их «онтологией» в массовом обществе. Эти темы образуют предмет отдельного направления в исследованиях тоталитаризма - подход к тоталитарным идеологиям как к «политическим религиям». См., например, статьи С. Пайна, А. Хазанова, В. Усторфа и др. в кн.: The Sacred in Twentieth-Century Politics / Ed. by R. Griffin, R. Mallett, J. Tortorice. Palgrave Macmillan, 2008.

яния возникают, когда кризис или разложение захватывают структуры высшей власти, в обычном состоянии парализующей и подавляющей в своих интересах (путем угнетающего контроля) развитие (специализацию и автономизацию) других секторов общества3. Однако возможность последующих изменений не гарантирована этими обстоятельствами. Она зависит от того, а) в какой степени оказалась поражена консервативная верхушка власти, б) в какой степени элиты готовы предложить практические модели модернизации страны, если вообще у них имеются ресурсы такого рода — интеллектуальные, организационные, ценностные, в) заинтересованы ли они и в какой степени в проведении необходимых изменений или выгоды адаптации и лояльности к новым правителям перевешивает риски самостоятельных действий; г) насколько сильны в самом обществе силы, способные реализовать эти модели и т. п.

Вторая. Состояние «возбуждения» не меняет базовой культуры общества, его ценностных представлений, доминирующих типов массовой привычной адаптации и жизненных стратегий населения. Это экстраординарное состояние. Как только происходит персональная смена держателей власти или смена состава правящего клана, так прежняя институциональная композиция возвращается4.

Проблема социального доверия. Доверие — один из центральных моментов конституции социальных отношений, личных, внутригрупповых или институциональных. Попытки свести доверие к сугубо рациональному взвешиванию (исходя из теории «rational choice») надежности партнера в том или ином социальном отношении, как это делается в современных социально-экономических концепциях институционального поведения, представляются мне крайне ограниченными, поскольку в таких подходах не принимается во внимание разная природа «доверия», разный субъективно полагаемый смысл, вкла-

3 Задержка моего поколения (может быть, не только моего?) придала его психическому складу своеобразные черты: пассивность, выжидательность, отказ от действия в рамках формальных правил и перенос активности в кружковую среду, т. е. лишила способности к политическому активизму, парализовала его дееспособность и чувство ответственности.

4 Структура ценностных ориентаций, символов, норм, горизонты ожиданий и запросов советского (постсоветского) человека менялись на протяжении последних 20 лет не так существенно, как это казалось в начале 1990-х гг. См.: Вебер о рутинизации харизмы в традиционалистских обществах: WeberM. Wirtschaft und Gesellschaft. Tubingen, 1972. S. 142-148.

дываемый действующими в доверительные отношения или отношения доверия. Уже то, что ни одно социальное образование, т. е. ни одна структура повторяющегося социального взаимодействия — в экономике, медицине, науке, коммуникациях, транспорте, политике, полиции, похоронном деле и т. п. — не обходится без этого компонента, свидетельствует, что в разных ситуациях индивидуального или группового взаимодействия (взаимодействия внутри социальных институтов и межинститу-циональных связей) мы сталкиваемся с разными основаниями и характеристиками «доверия». Язык в повседневности схватывает лишь «функцию» этих отношений, и это правильно. Этим словом определяются, нормативно квалифицируются те отношения, которые характеризуются в качестве «доверительных» или «достойных доверия» вне зависимости от того, на чем основано такое доверие1.

Доверие — это всегда санкция или освящение одного какого-то социального отношения авторитетом или значением других отношений, причем маркирующее значение должно быть взято принципиально из других сфер (институциональных, групповых, трансцендентальных по своему статусу в отношении к описываемой структуре взаимодействия, или трансцендентных — религиозных, метафизических, культурных и т. п.). Доверие в этом плане — отношения, родственные дару (в смысле М. Мосса). Это обмен символами из разных сфер, придание более высокого значения взаимодействию, бедному смыслом. Благодаря обмену доверием (его знаками — аффектами или символами) происходит интеграция социальных институтов. «Доверие» — это знак присутствия в системах значений одной, данной, сферы отношений (медицины, права, политики, экономики, транспорта и др.) значений других подсистем институциональной системы в целом. Поэтому любая сфера институциональной регуляции содержит компоненты и символы «доверия»: в здравоохранении доверие врачу и лекарствам, в экономике — партнерам и учреждениям, в праве — духу законности и судье как исполнителю правосудия, в образовательных учреждениях — учителю, в науке — получаемому знанию и компетенции ученого, в армии — командиру, во власти — политическому лидеру партии, демагогу, держателю авторитета и т. п.

1 Здесь важно исходное значение слова «характер»: печать, стало быть, придание предполагаемому взаимодействию клейма определенного достоинства или качества, ценности, источник которых лежит вне плоскости семантики самого взаимодействия.

Доверие включает три содержательных момента, определяющих оценку ситуации и характера предполагаемого поведения партнера, а значит, и самого взаимодействия: 1) интегральное (ценностное) определение мотивации Другого, партнера действующего, основанное на чувстве солидарности и полагаемой общности разделяемых норм и принципов, включая и этические представления, обычаи, предполагаемые реакции социального окружения на нарушении норм и другие групповые конвенции; 2) оценка вероятности предполагаемого поведения Других, вытекающего из институциональной упорядоченности регулярных действий, являющихся предметом деятельности этого института; 3) расчет на выраженные или предполагаемые интересы партнера, шансы взаимных ожидаемых эффектов, санкций и результатов, основанных на предшествующем опыте подобных взаимодействий и рациональности структуры действия самого действующего и его партнера.

Доверие усиливается по мере повышения коллективной сплоченности, регулярности и упорядоченности поведения — от индивидуальных сделок или договоров к альянсам и групповым конвенциям, а далее — к институциональным формам поведения. Предсказуемость институционального поведения в общем и целом гораздо выше, чем группового и, тем более, индивидуального, но только в том случае, если структуры формального и неформального взаимодействия не расходятся и не оказываются в конкурентных отношениях друг с другом или не образуют латентные дисфункциональные системы, когда один контур отношений может существовать только за счет другого. Мы доверяем надежности железнодорожного расписания или регулярности движения поездов метро в большей степени, нежели обещаниям прийти «точно вовремя» наших близких, коллег или друзей, поскольку такое социальное взаимодействие (поездка в метро) гораздо проще и технически детерминировано, нежели всегда более сложные по составу и привходящим мотивам отношения с близкими и знакомыми.

Доверие (по своей семантике и социальной семиотике) — это метафорическая связь институтов между собой, символическое присутствие значимости других социальных институтов (символы состояния социальной дифференци-рованности и функциональной взаимозависимости институтов и групп между собой) в зонах проблематичного взаимодействия. Поэтому чем сложнее (развитей, дифференцированней,

специализированней) становится социальная система, тем выше роль и значимость элементов и символов «доверия», санкционирующих неизбежно возрастающую степень неопределенности элементов взаимодействия.

Но именно поэтому доверие в принципе не может быть полностью артикулируемым, кодифицированным, рационализированным, т. е. инструментализированным до состояния «цель — средство», как это пытаются делать ученые-экономисты, поскольку оно символически выражает значимость других норм поведения в категориях анализируемых взаимоотношений, а значит, указывает на принципиальную нередуцируемость одной семиотической системы к другой. Более того, символы доверия как раз указывают на барьеры взаимоотношений, неупразднимую и крайне важную «иррациональность» одной системы значений (норм, принципов) по отношению к другой. А.Г. Левинсон, когда-то разбирая социальную семантику дефицита и «блатных отношений», указывал, что пароль «Я от Ивана Ивановича» (в ситуации, когда говорящий может и не знать, кто такой конкретно, персонально «Иван Иванович», однако ясно понимает его социальную роль в данном случае) означает использование кода близких, персональных отношений, характерных для внутригрупповых и неформальных взаимодействий — членов семьи, соседей, дружеских компаний, для санкционирования в принципе безличных взаимодействий, но оказывающихся не просто неэффективными, но и дисфункциональными для действующего, а иногда даже и опасными или рисковыми. Но это лишь код, язык, семиотика отношений, а не вступление в собственно родственные, дружеские или клановые взаимосвязи. (Точно так же, как переход на английский в ситуации паспортного контроля в международных аэропортах не делает говорящего или пограничника англичанином или американцем.) Такой язык снимает или преодолевает неопределенность и риски формальных институциональных ролевых взаимоотношений и связанных с ними дефицитов.

Но и сам по себе язык не является нейтральным средством коммуникации — он задает горизонты понимания (пространство «игры») и правила взаимного поведения, перенося на безличные и формальные ситуации нормы и обязательства, характерные для досовремен-ных сообществ и групп, или, другими словами, упраздняет значимость формальных правил и обязательств (значимость современных институтов), низводя социальную реальность до нуж-

ного или приемлемого — знакомого, понимаемого, управляемого — уровня.

Таким образом, символы «доверия», которое в содержательном плане очень различается, в функциональном плане играют идентичную — и ключевую — роль в интеграции институциональных структур в общую социальную систему. Это знаки переходов («портов», говоря языком компьютерщиков) и связей разных социальноморфологических образований — групп, институтов, общностей, структур отношений. Но сами по себе эти символы еще ничего не говорят о том, какова структура этой системы — имеем ли мы дело с агрегатом разнородных образований или, напротив, с «организмом», все части которого работают на сохранение или развитие целого. Для понимания того, какой тип отношений «управляется» данным «доверием», необходимо выделять его разные смысловые структуры. Доверие, возникающее при взаимодействиях в формальных и сложно дифференцированных институтах или их системе предполагает «дальний радиус» отношений, генерализованные способности взаимодействовать с партнерами, не принадлежащими к кругу непосредственно личных связей, способность к социальному воображению, следованию формальным правилам поведения, включая вежливость, толерантность и дружелюбие, рациональность, готовность к смене точек зрения и перспектив, без которых невозможно социальное понимание, а также — отсутствие подозрительности и установок «упреждающей» защиты, неагрессивность, т. е. все те качества, которые входят в набор значений, называемых «коммуникабельностью», «социабельностью».

Напротив, доверие «первичного толка», аффективное, личностно окрашенное, охватывающее только ближний радиус действия, блокирует и подавляет способности к более сложным взаимодействиям. Оно ограничено и не передаваемо, по определению. Это отношения «мы/ они», «свои/чужие», сохраняющие гетерогенность ценностно-нормативных систем и правил взаимодействия, их иерархичность (если брать вертикальный, властно-символический аспект социальной морфологии) или мозаичность (если рассматривать горизонтальные, локальные или сетевые отношения). В последнем случае такого рода ячеистые структуры парализуют и язык, и мышление, и воображение, не допуская эволюции в сторону рецепции или создания более сложных структур1. Крайне важ-

1 Я. Паппэ и С. Галухина пишут, что «в 1990-е гг. ИБГ (интегрированные бизнес-группы) сконцентрировали внутри себя два весьма дефицитных на тот момент ресурса - ресурс компетентности и ресурс доверия». - ПаппэЯ.Ш., ГалухинаЯ.С. Указ.соч. С. 105.

но подчеркнуть, что обратный ход — от неформальных, квазиличных отношений к современным и институциональным, т. е. формальным и кодифицированным — становится после этого уже невозможным. Социальная ситуация в этом плане уже необратима, поскольку процедуры систематической примитивизации социальных отношений не имеют обратной силы, разрушая структуры и смысловой потенциал более сложной системы. «Фарш невозможно провернуть назад», как пелось в пародии на знаменитый хит А. Пугачевой.

Следовательно, при анализе эмпирических данных об отношении к различным институтам необходимо принимать во внимание гетерогенность «доверия», особенно когда мы имеем дело с посттоталитарными структурами. В разных социальных группах соотношение компонентов доверия будет разными. Например, уровень доверия к российской «армии» выше в более консервативной и депрессивной среде малых городов и сельского населения, но это «доверие» обусловлено преимущественно символической ролью армии в системе мифологии или идеологии патерналистского и великодержавного государства. Армия здесь воспринимается, во-первых, как воплощение традиционалистского и иерархического выстроенного порядка господства, империи, славной своими победами, а во-вторых, как социализационный (инициационный) институт, обязательная для мужчин «школа жизни». Отсюда — убеждение о необходимости сохранения всеобщей воинской повинности (что добавляет к проблеме мотив уравнительности и социальной справедливости). Вопрос о целевой функции армии как института здесь отходит на третий план и вряд ли когда-нибудь актуализируется. Напротив, в развитых странах на первый план выходит доверие к армии как институту национальной обороны, инструмент гарантии коллективной безопасности, а значит, и основания для доверия к нему основываются на прагматической уверенности в ее обороноспособности. Такие соображения относительно армии в российском обществе характерны лишь для более продвинутых групп, обладающих собственными ресурсами — образованием, компетентностью, информированностью, относительной независимостью от власти. Поэтому в этих социальных группах оценка армии резко негативная, доверия к ней нет, и предпринимаются все усилия для того, чтобы «дети» избежали призыва в такие вооруженные силы. В практике социологических иссле-

дований мы сталкиваемся, конечно, с тем, что соотношение различных оснований доверия (армия как опорная символическая структура нынешнего режима и армия как целевой институт) будет очень значительно различаться. Но если, условно говоря, первый тип отношения остается как «обязательный для всех», т. е. задает легальное (формально-институциональное) пространство для репрессивных отношений «всесильное и неподконтрольное государство» — «безвольное и пассивное множество подданных» (а также — дедовщину, диффузное насилие в обществе, посттравматический синдром и т. п.), то второй тип отношений определяет теневые и неформальные структуры взаимосвязей и тактики приспособления к власти, поле для взаимной коррупции и управления действиями партнеров. Естественно, процессы реальной социализации будут включать научение разным типам доверия и тактикам взаимодействия с разными агентами институциональных подразделений.

Социализация. Особенности социализаци-онных процессов в современной России заключаются в том, что первичное, или базовое, доверие к социальному окружению (к миру), складывающееся в семье благодаря матери, относительно бесконфликтным, теплым и эмоциональным отношениям с ней, не распространяется за пределы ближайшего круга социального взаимодействия1. Все опросы Левада-Центра начиная с 1989 г. показывают, что именно с семьей связаны основные интересы, желания, ценностные ориентации и зоны доверия2. (С. Марголина пишет в связи с этой «деформацией» семьи и с особенностями социализации к противоречивой системе институтов о «советском матриархате как равноправии

1 Условно отвлечемся от разнообразия этнических обычаев, различий в техниках воспитания большого города и деревни и т. п., полагая, что эти различия будут лишь усиливаться, если принимать во внимание этнокультурные особенности и традиции социализации. Разумеется, я не собираюсь выводить из особенностей первичной социализации характер сложных и опосредованных социальных взаимодействий и их систем (как это когда-то делали ранние психоаналитики, связывающие социокультурный тип с особенностями пеленания младенцев). Речь идет о другом: установлении доверия только в виде непосредственных или квазинепосредственных персональных отношений, которые в дальнейшем выступают уже в качестве модельных для селекции более сложных механизмов формального (институционального) социального взаимодействия, импринтинга партнера. Дефициты доверия следует рассматривать как неопределенность, неструктурированность пространства действия.

2 См.: Гудков Л.Д., Дубин Б.В., Зоркая Н.А. Постсоветский человек и гражданское общество. М.: МШПИ, 2008. С. 14-18.

в деструктивности» и «вечном пубертате советского мужчины»1.

Первое распределение ролей примерно таково: сильная мать (аффективная привязка детей к ней и к узкому кругу первичных отношений в семье) — слабость отца (невыраженность достижительского образца, сдвиг ценностных ориентаций с профессии, работы, карьеры на другие, замещающие общие гратификации моменты: круг мужского общения с внутригрупповыми нормами признания, алкоголь, рыбалка, мужская компания и проч.). Значимость матери была и остается очень противоречивой: ее статус в семье был тем выше, чем большей была неудача отца во внешнем социальном (профессиональном мире) и дискредитация его авторитета. Отец обычно (наиболее распространенный тип семьи со средним образованием) не столь значимая фигура, по сравнению с матерью, поскольку он и в советских условиях, и в кризисные 90-е гг. не мог предложить для сына убедительной модели отложенного успеха, заслуженного благодаря отсроченному удовлетворению, накоплению профессиональных ресурсов, самодисциплине и упорству в труде.

Возьмем данные молодежного опроса, проведенного осенью 2006 г. (N=1800 человек от 15 до 30 лет). Отношения молодых людей (обоего пола) с родителями заметно различаются: о взаимопонимании и самых близких отношениях с матерью говорили 52% опрошенных в возрасте 15—19 лет (о конфликтных отношениях — 11%); с отцами ситуация выглядит иначе: о близости и понимании заявили лишь 37% (конфликтные отношения у 10%). Однако примерно у 15—16% молодых людей этого возраста отцов либо нет, либо они длительное время не живут с семьей. (В среднем более четверти молодых людей — 27% — прожили целиком или значительную часть своей жизни без кого-то из родителей.) Неблагополучных (неполных) семей больше среди низкостатусных и малоимущих групп населения, занятых неквалифицированным трудом (там без отцов растут 21%).

Основная причина конфликтов с родителями у юношей — учеба и работа, у девушек — распределение домашних обязанностей, бытовые проблемы. Иначе говоря, проблемы возникают именно при переходе от семейных к формальным институциональным отношениям, где перестают работать мотивация, нормы и вознаграждения, усвоенные в семье. Такие семьи не в состоянии дать молодому человеку технику

1 См.: МагдоНпа S. 0р. Л S. 54-101

методического самодисциплинирования, сдерживания себя, приучить его или ее к внутреннему самоконтролю, усидчивости, бережливости, ориентации на дальний результат (отсроченное вознаграждение) и т. п., что является необходимым условием успешности в дальнем контуре институционального поведения. Без усвоения этих навыков невозможно формирование ментальных структур рациональности, как содержательной, так и формальной. Слепое доверие («авось» вывезет) может работать только в небольших и слабо дифференцированных коллективах и общностях.

Но, несмотря на сравнительные благополучные оценки психологических отношений с родителями, значительная часть молодого поколения (в среднем — 36%) воспринимает их как неудачников: среди 15—19-летних юношей таких 27%, среди девушек этого же возраста — 35%. Примеривая на себя (в этом возрасте, когда собственной семьи еще нет) семейные роли, девушки гораздо жестче оценивают своих родителей, чем юноши: среди 25—29-летних молодых женщин доля таких ответов — 39%. С возрастом общая критичность лишь растет и составляет в среднем 40—41% (их различия между полами в этом плане стираются). Возможно, объяснение этому может заключаться в замедленном взрослении юношей, но к 30 годам (к моменту создания своей семьи или рождения своих детей) мнения и тех и других выравниваются. Главные претензии к родителям: «не сумели сохранить хорошие ("человеческие") отношения друг с другом (таких практически две пятых от считающих своих родителей «неудачниками»), «не реализовались в жизни», «не сделали карьеры, ничего не добились» (от четверти до трети этой категории респондентов), всю жизнь работали, но ничего не накопили (каждый третий ответ). В итоге 41% всех молодых людей считают, что они будут воспитывать своих детей иначе, чем их самих воспитывали (с возрастом этот процент растет: среди 15—19-летних юношей — таких 33%, среди взрослых молодых людей — 47%; среди девушек соответствующих возрастов эти показатели будут — 40 и 46%). Во многом это иллюзии и форма молодежного негативного самоутверждения, и, тем не менее, швы поколенческих разрывов совершенно очевидны.

Советская и по существу постсоветская система не требует от работника особых усилий в повышении собственной квалификации и интенсивности профессиональных достижений (этим она принципиально отличается от запад-

ной, например, западногерманской, японской или южнокорейской этики труда)1.

Эрозия и последующая девальвация традиционалистской модели распределения авторитета в семье влекли за собой и перераспределение техник поощрения и контроля, разные способы гратификации. («Отец» долгое время замещался тоталитарным, патерналистским и авторитарным государством).

Вторжение массовой культуры в 90-е гг. и шок от слома ценностных (институциональных) ориентиров, системы отсроченной гратификаций, отозвался у молодого (перестроечного) поколения стремлением к немедленному признанию и установкам на неоткладываемое и чисто гедонистическое потребление. Как заверяет реклама, «Все смотрят на тебя», «Ты этого достойна!» (Почему, за счет чего — совершенно неважно, сам факт потребления выступает как высшая ценность самоутверждения.) Массовая культура, принесшая новые образцы потребления, новые ориентиры для стандартов и образов жизни, по существу заместила высокий уровень (несостоявшейся) иерархии ценностей (и статусов) и в очень большой степени девальвировала ценности социального порядка, что стало одной из причин широкого распространения массового нигилизма, наложившегося на аморализм советского времени.

Быстрый рост аномии, вызванной экономическим спадом и кризисом, сломом институциональных структур, не мог в этих обстоятельствах компенсироваться моделью жизненного поведения отца, характерной для эпохи советской индустриализации и даже НТР. Но дис-

1 В России в структуре занятости доминируют работники неквалифицированного физического труда. Удельный вес их в России составлял еще недавно более 50% занятых. Сегодня этот показатель, хотя и медленно сокращается, остается чрезвычайно значительным (Шкаратан, исходя из данных проведенных им опросов, называет 46%). - См.: Шкаратан О.И., Ястребов Г.И. Социально-профессиональная структура и ее воспроизводство в современной России. Препринт WP7/2007/02/. М.: ГУ-ВШЭ, 2007. О низкой квалификации основной части занятых в экономике и отсутствии существенного спроса на непрерывное образование и обусловленное этим требование повышения продуктивности труда говорили и писали ведущие российские специалисты в этой области. О прогрессирующим падении квалификации промышленного персонал см.: Капелюшников Р.И. Российский рынок труда сквозь призму предпринимательских опросов: ретроспективный анализ. М.: ИМЭМО РАН, 2006. С. 50-51. «Идет снижение доли профессионалов (специалистов с высшим образованием. - Л. Г.) в российской экономике. .. .Качество человеческого капитала остается достаточно низким и в среде руководителей.., полупрофессионалов и других представителей нефизического труда. Все это свидетельствует о том, что российской экономике сегодня не нужны высококвалифицированные кадры даже в том количестве, в котором они уже имеются в российском обществе». -Аникин В.А. Тенденции изменения социально-профессиональной структуры России // Мир России. 2009. Т. XVIII. № 3. С. 119, 129-130.

квалификация доминирующих институтов вела не только к депрофессионализация установок молодежи, но и к повышению ранга новых, особо престижных профессий (точнее, обещаемых ими социальных статусов), предлагаемых новыми или негосударственными формами образования и занятости. В потенции эти новые структуры предполагают позитивную гратификацию, сопровождающуюся выбором, усилиями, рационализацией субъективного поведения (планирование и расчет времени на дальнюю и среднею дистанцию, отказ от немедленного удовлетворения, доверие к дальнему и формальному) и кооперации (конвенции, альянсы и проч.). Появляется такой тип студента, как «ботаник», ориентированный примерно так же, как и студент престижных зарубежных университетов (но характерно, что он отмечен как странный, выпадающий из общего ряда). Вместе с тем страх не вписаться в эту новую систему отношений и новых форм гратификации порождает в слоях, где уже закрепились представления об иных, несоветских образцах жизни и поведения, достаточно ощутимые фрустрации и напряжения, реакцией на которые опять становятся более тесные отношения подростка с материю (и соответствующие проблемы адаптации к окружению)2.

В результате подобной социализации недоверие к формальным структурам (школа, армия, производство) и доверие к «своим» (короткий радиус доверия) могло компенсироваться только быстрым путем — достижением благополучия через партикуляристскую лояльность держателям средств насилия (власти, администрации, криминальным или коррумпированным организациям), что, в свою очередь, дискредитировало и подрывало модель жизненного успеха через индивидуальные усилия и преданность универсальным ценностям. Тем самым укреплялись двойные рамки «недости-жительности». Компенсация социализацион-ных дефицитов и механизмов шла через столь же неформальные каналы: пир-группы сверстников, структуры «неуставных отношений» в армии, коррупционные связи на работе и т. п.

Индивиды, включенные в подобные структуры, находятся в зоне большей социальной

2 Эти проблемы подробно рассматриваются в работах Н.А. Зоркой: Зоркая Н.А. Проблемы повседневной жизни семьи. «Бедность» как фокус восприятия повседневных проблем // Вестник общественного мнения: Данные. Анализ. Дискуссии. 2003. № 1. С. 26-38; Она же. «Ностальгия по прошлому», или какие уроки могла усвоить и усвоила молодежь // Там же. 2007. № 3. С. 35-46; Она же. Современная молодежь: к проблеме «дефектной» социализации // Там же. 2008. № 4. С. 8-22.

защищенности, психологического комфорта, чем одиночки или члены только формальных институциональных структур (в армии, в студенческих общежитиях и т. п.). В кругу близких они чувствуют ответственность за свои действия и действия других партнеров, поскольку их ресурсы достаточны для того, что влиять на поведение других членов этого круга или группы. Более того, отношения этого рода, как это отмечено в ряде исследований, становятся модельными и переносятся на отношения другого порядка (другого уровня — политические, межнациональные или межстрановые). Образцы

Социализация к формальным (в особенности репрессивным) институтам не сопровождается ценностными вознаграждениями, сопоставимыми с теми, которые санкционируют отношения в ближнем круге (если не считать «ценным» возможности избежать наказания и лишения, депремирование). Она построена преимущественно на включении принципиально других механизмов санкционирования поведения: всеобщего подчинения, заложничества, средового давления, конформизма, халтуры, пассивности и двоемыслия, ориентации на снижение (адаптации через снижение). Поэтому

Таблица 11

ЧТО БЫ ВЫ ПРЕДПОЧЛИ, ЕСЛИ БЫ МОГЛИ ВЫБИРАТЬ? (в % от числа опрошенных)

Вариант ответа 1989 1994 1995 1998 1999 2003 2008

Иметь пусть небольшой заработок, но больше свободного времени, более легкую работу 10 3 3 4 3 4 4

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Иметь пусть небольшой, но твердый заработок и уверенность в завтрашнем дне 45 55 60 61 60 54 56

Много работать и хорошо получать, пусть даже без особых гарантий на будущее 26 24 23 22 23 22 21

Иметь собственное дело, вести его на свой страх и риск 7 5 6 5 6 10 8

Затруднились ответить 11 12 8 9 8 10 11

Число опрошенных 1500 3000 3000 1700 2000 2000 1500

понимания или интерпретации действий партнеров этого рода оказываются самыми убедительными и важными, покрывающими зоны дефицита понимания, неопределенности и раздражения. Трудности социализации представляют отношения, выходящие за границы этих персонифицированных и неформальных взаимодействий, всего, что подпадает под нормы формальных институтов с их безличными, анонимными, репрессивными и неподконтрольными регуляциями. Вместе с тем следует учесть принципиальную разнотипность (разнородность) различных формальных институтов: тех, что ближе к модерным (предполагающим субъективную включенность и ценностный тип регуляции — негосударственная экономика, коммуникации, массовое потребление, массовая культура, развлечения, Интернет-информация и т. п.), и оставшихся от советского времени, мало изменившихся — армия, система господства и авторитета, государственные структуры управления (от милиции и суда до электоральной демократии), и промежуточных или смешанных форм — массовое образование (среднее и высшее), СМИ, политтехнология вместо пропаганды, система стратификации.

она дает общую установку на понижение в качестве реакции адаптации к внешним и репрессивным институтам. Ослабление авторитета и престижа отца в семье (косвенным образом и не сразу) затрудняет формирование у подростков универсальных механизмов регуляции, мотивации достижительности, способностей к оперированию категориями «большого времени», и напротив, усиливает терпимость к репрессивности и ответную готовность к агрессии1.

1 Естественно, что доминирование роли семьи на фазах первичной социализации необязательно ведет к блокированию или ослаблению значений формальных институтов. Можно привести прямо противоположные примеры, когда семья становилась в особых условиях ретранслятором и аккумулятором универсальных ценностей и дости-жительских мотиваций (но, правда, это бывает всегда на негативном фоне пассивного и патерналистского окружения). Такую роль играла на фазах первичной модернизации в Европе и Америке еврейская семьи (в СССР и позже). В условиях антисемитского окружения она резко подчеркивала высшие универсальные ценности доминирующего общества (трудолюбия, работоспособности, образованности, аккуратности, бережливости, упорства, чистоплотности и т. п.), которые дети должны усвоить и добиться равного, если не большего успеха, нежели дети большинства. Они должны быть «первыми», если хотят добиться уважения, признания окружающих и освободиться от дискриминации среды. В меньшей степени такую социализационную роль в процессах модернизации могли иметь и некоторые церкви или религиозные организации, общины, закрытые клубы, ассоциации (кроме вертикально устроенных).

Отсутствие запроса на работников высокой квалификации и интенсивный эффективный и производительный труд означает не просто хронические дефекты или, точнее, недостаточность системы вознаграждений и стимулов для непрерывного повышения собственных ресурсов для будущего, дефициты человеческого капитала, явное сопротивление рационализации своих повседневных действий для будущего, но и не-мотивированность учащейся молодежи в чисто учебных делах, слабую заинтересованность ее в постоянном наращивании своего человеческого, интеллектуального и образовательного ресурса. Нет стимулов, механизмов самодис-циплинирования, самоограничения и подталкивания себя к интенсивной работе. Вместо этого — расслабляющая установка на внезапное и (никак не заслуженное) богатство, чудо, хамское самоутверждение и претензии к окружающим, включая дисквалификацию «взрослых» авторитетов (родителей, школы и других институтов), обозначающие разрыв с предшествующими институциональными нормами и правилами выстраивания жизненного пути и биографии.

Так, если обратиться к данным опросов Левада-Центра, самой серьезной проблемой российского образования респонденты чаще всего называли «отсутствие интереса у учеников к учебе» (на протяжении последних лет эта позиция возглавляла список проблем среднего образования, в 2003 и 2009 гг. ее называли, соответственно, 43 и 49% в среднем, молодежь даже несколько выше — 52—50%. На втором и третьем месте в 2009 г. у населения в целом стояли «плохая материальная база школ» (46%) и «низкая дисциплина» (36%), у молодежи отмечалась также и озабоченность «высокой платой за обучение, ростом дополнительных денежных затрат» (39%)1. При том «достаточным образованием» для себя большинство считали получение высшего образования (об этом заявили 44% респондентов в молодежном опросе; о необходимости закончить два высших учебных заведения — еще у 7%, и 1,0—1,5% — ориентировались на аспирантуру или учебу за рубежом, т. е. более половины населения готовы претендовать на университетский диплом, но не готовы затра-

1 См.: Дубин Б., Зоркая Н. Система российского образования в оценках населения: проблема уровня и качества (см. следующий выпуск «Вестника...»). См.: Гудков Л, Дубин Б., Левинсон А. и др. Доступность высшего образования: социальные и институциональные аспекты // Доступность высшего образования в России. М.: НИСП, 2004; Аврамова Е.М. Доступность высшего образования и перспективы позитивной социальной динамики // Там же. С. 158-163.

чивать соответствующие усилия — поступать в вуз планировали лишь 26% молодежи (2009 г.).

Иначе говоря, уровень внутренних самооценок (но не аспираций!) неправдоподобно завышен, тогда как процесс учебы девальвирован или выведен за скобки как «незначимый». Тем самым обесценивается внутренняя работа, усилия по самоограничению человека, самодисциплина, необходимые для получения знаний и хорошего профессионального образования, а значит, дисквалифицированы и задачи по планированию будущего, по рационализации собственного поведения. Это расхождение между непроблематизируемым отношением к себе (довольством собой, не нуждающимся во внешней оценке) и бесцеремонной готовностью к присвоению знаков чужих достижений (девальвации образования как такового, прежде всего, высшего) чрезвычайно характерно для нынешнего состояния массового сознания в России. Несовпадение запросов и гратификаций указывает на хроническую несбалансированность самооценок, выдающую комплекс неполноценности или — что правильнее — низкую ценность человека как такового2 или другие проявления ценностной неопределенности (например, исторической амнезии)3.

Представленная в более или менее значительных масштабах аномия, вызванная неадекватным поведением, обычно сменяется апатией. Социальная пассивность — это реакция на кажущееся состояние безальтернативности жизненных стратегий и, напротив, усиление разного рода компенсаторных механизмов и авторитарно-традиционалистских комплексов (от милитаризма и ксенофобии до ностальгии по утраченной великой державе). Успехи в учебе не являются ни индикатором статуса семьи, ни индивидуального достоинства. Падение интереса к образованию, равнодушие к собственному будущему, в том числе примирение с плохим и усредненным обучением, есть показатель слабости ценностного поля, мотивирующего

2 Косвенным подтверждением этого вывода можно считать отсутствие в массовом сознании идеи нормы «здоровья» как артикулируемой и инструментализируемой социальной ценности, нет и систематической рациональной деятельности по поддержанию своего здорового состояния, но есть постоянная мнительность, подозрительность в отношении того, как «я себя чувствую», разлитая, диффузная хроническая тревожность, включающая и страхи по поводу болезни детей и близких, и т. п., о которой неоднократно писали авторы Левада-Центра. - Подробнее см.: Бовина И.Б. Социальная психология здоровья и болезни. М.: Аспект-Пресс, 2008.

3 См.: Гудков Л. Сорок лет спустя: Пражская весна 1968 года в общественном мнении России 2008 года // Неприкосновенный запас. 2008. № 4.

индивида стремиться к успеху и достижениям, быть лучшим и показать себя в этом качестве.

Можно, конечно, говорить, что мы имеем дело с инерцией советского времени, когда расширенное поточно-типовое производство людей с дипломом о высшем образовании при склеротизации каналов вертикальной мобильности и, соответственно, отсутствии должной системы гратификации дискредитировало и обесценило сам статус человека с высшим образованием, не подтвержденный подобающей зарплатой и уважением в обществе, но мне кажется, что такое объяснение явно недостаточно или просто неверно. Для основной массы абитуриентов и студентов характерна средняя по интенсивности мотивация к учебе, не сводящаяся, естественно, к получению лишь «корочек», но и не предполагающая установки сознательно и последовательно добиваться максимально качественного образования, прилагать для этого немалые усилия. Например, важным дифференцирующим признаком установки на образование (отделяющим тех, кто поступает в техникумы или средние профессиональные учебные заведения, от тех, кто хочет учиться в вузах, в особенности ориентирован на получение высококачественного образования) выступает, согласно опросам, стремление к немедленному получению такой работы, которая обещает достаточно высокую зарплату после окончания обучения, но оказывается лимитированной в своем росте в будущем. Иными словами, значимо конкретное представление о размерах дохода, позволяющее завести семью, но сразу же обрезающее возможности роста в будущем. Напротив, у тех, кто готов «инвестировать в себя», отказываясь от немедленного удовлетворения

материальных запросов, шансы с течением времени добиться и высокого статуса, и, соответственно, гораздо более высоких доходов, заметно превосходящих уровень средней профессиональной квалификации, выше примерно в 1,5—2 раза.

Подчеркнем, что лишь для 10—15% населения (и молодежи) ориентация на получение высококачественного высшего образования не просто декларируется, но и сопровождается реальными усилиями как по подготовке к поступлению в вуз, так и последующими усиленными занятиями в процессе учебы (фактически же добиваются действительно качественного образования, требующего массы усилий и самостоятельной работы, лишь 2—3%). Но это именно то соотношение модернизационного потенциала российского общества и основной массы населения, которое мы фиксируем в любых других отношениях (пропорции либерально и прозападно настроенных избирателей, готовых много и интенсивно работать или настроенных на небольшой, но гарантированный заработок и работу, противников авторитарного режима и основной массы принимающих его и т. п.), не просто перевешивающее этот потенциал динамического развития, но и во многом подавляющее его, стерилизующее, нейтрализующее самыми разнообразными способами — от цинизма до государственного патернализма, оказывающегося самой мощным фактором признания и поддержки авторитарной власти, блокирующей импульсы к модернизации. А это значит, что действуют гораздо более общие механизмы социализации в обществе, чем это может показаться сегодня1.

1 Ср. с этим анализ обществ догоняющей модернизации, добившихся успеха, см.: Харрисон Л. Кто процветает? Как культурные ценности способствуют успеху в экономике и политике. М.: Новое издательство,

2009.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.