Научная статья на тему 'Текстомиграции: особенности локального текста в литературе русского зарубежья'

Текстомиграции: особенности локального текста в литературе русского зарубежья Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
127
24
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
МИФОПОЭТИЧЕСКИЙ ЛОКУС / MYTHOPOETIC LOCUS / ТЕКСТ / TEXT / ДОМ / HOME / ФЕНОМЕН / PHENOMENON / ЯЗЫК / LANGUAGE / ЭМИГРАЦИЯ / EMIGRATION / НАСЛЕДИЕ / HERITAGE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Люсый А.П.

Эмиграция показана как наложение двух культур: страны исхода и страны проживания, что, в свою очередь, имело результатом сосуществование в сознании эмигранта двух типов значимых локусов, связанных с бытием предыдущим и собственно эмигрантским. Синтезирующую роль при этом берет на себя локальный текст культуры. Представлено инобытие русской культуры за рубежом в форме взаимодействия данных текстов культуры, которые становятся важной составляющей современных технологий наследования.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Textmigrations: peculiarities of the local text in the literature of the Russian abroad

Emigration is shown as an overlap between two cultures: the country of origin and the country of residence, which in its turn resulted in the coexistence in the emigrant’s consciousness of two types of significant loci associated with the previous being and with the being of an emigrant. In this respect, the local text of culture plays a synthesizing role. The otherness of Russian culture abroad is presented in the form of interaction of texts of culture which become an important component of modern technologies of inheritance.

Текст научной работы на тему «Текстомиграции: особенности локального текста в литературе русского зарубежья»

ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ

УДК 82-1/-9 А. П. Люсый

кандидат культурологии, доцент Российского нового университета (РосНОУ); e-mail: allyus1@gmail.com

ТЕКСТОМИГРАЦИИ: ОСОБЕННОСТИ ЛОКАЛЬНОГО ТЕКСТА В ЛИТЕРАТУРЕ РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ1

Эмиграция показана как наложение двух культур: страны исхода и страны проживания, что, в свою очередь, имело результатом сосуществование в сознании эмигранта двух типов значимых локусов, связанных с бытием предыдущим и собственно эмигрантским. Синтезирующую роль при этом берет на себя локальный текст культуры. Представлено инобытие русской культуры за рубежом в форме взаимодействия данных текстов культуры, которые становятся важной составляющей современных технологий наследования.

Ключевые слова: мифопоэтический локус; текст; дом; феномен; язык; эмиграция; наследие.

Liyusyi A. P.

PhD (Culturology), Associate Professor, Russian New University (RosNOU); e-mail: allyus1@gmail.com

TEXTMIGRATIONS: PECULIARITIES OF THE LOCAL TEXT IN THE LITERATURE OF THE RUSSIAN ABROAD

Emigration is shown as an overlap between two cultures: the country of origin and the country of residence, which in its turn resulted in the coexistence in the emigrant's consciousness of two types of significant loci associated with

1 Статья написана при поддержке грантов РГНФ: № 15-03-00581 «Освоение репрезентаций пространства в культурных практиках: история и современность» и № 15-33-14106 «Целевые ориентиры государственной национальной политики: возобновление человеческого ресурса и национальные культуры (проблема Другого)».

the previous being and with the being of an emigrant. In this respect, the local text of culture plays a synthesizing role. The otherness of Russian culture abroad is presented in the form of interaction of texts of culture which become an important component of modern technologies of inheritance.

Key words, mythopoetic locus; text; home; phenomenon; language; emigration; heritage.

Возобновление и создание в центрах русской эмиграции объединений военных и общественных деятелей, ученых, писателей, драматургов, издателей, журналистов, актеров, художников стало обратной стороной великого исхода из России после 1917 г. Размышляя об этом, выражаясь современным научным языком, синергетическом явлении, Владислав Ходасевич, пришел к такому выводу: «Если присмотреться, то окажется, что история русской литературы есть история объединений, испокон веков обвинявшихся во всех смертных грехах кружковщины». И далее поясняет: «Группы могут быть "правыми" или "неправыми", добрыми или злыми, но самое возникновение их всегда жизненно, ибо оно - следствие доброй или злой энергии, скопившейся в глубине исторического или литературного процесса. Идет ли речь о новых воззрениях или всего лишь о новых литературных формах, и то и другое корнями уходит очень глубоко: в возникновение новых идей. Там, где лишь намечается новая литературная группа, почти всегда можно безошибочно угадать существование подземного идейного родника. По мере оформления группы, в смысле ее состава и самоопределения, - идейный родник прорывается наружу. Новая группа вступает в борьбу со своими предшественниками. Или на нее нападают, или - чаще - она нападает первой. И эта борьба благая, законная борьба за свою идею, за то, чем группа вызвана к существованию. Только наличность идеи ведет к борьбе, ибо только идеи обладают способностью глубоко соединять и глубоко разъединять. Каждая идея приносит меч» [Ходасевич 1927].

В первой половине 1920-х гг. своеобразной столицей русской эмиграции был Берлин. Писательские объединения и клубы сыграли здесь значимую роль в развитии литературного процесса. Особенно успешным было издательство с характерным названием «Петрополис» (эта крупнейшая фирма была закрыта во время войны, ее архивы изъяты гестапо и до сих пор не найдены).

В дальнейшем роль эмигрантской столицы перешла к Парижу. Но в обоих случаях степень такой «столичности» во многом определялась

особой образной петербургской степенью присутствия образа России в сознании и творчестве. И эта степень сохраняла некую целостность среди людей разных, порой непримиримых, убеждений.

Подводя культурные итоги русской эмиграции за первые три десятилетия (а в определенной мере и итоги собственной жизни), поэт Николай Оцуп (1894-1958) писал:

Конкорд и Елисейские поля, А в памяти Садовая и Невский, Над Блоком петербургская земля. Над всеми странами Толстой и Достоевский

[цит. по: Демидова http://shikardos.ru/text/peterburgskij-tekst-v-

russkoj-emigracii-pervoj-volni/].

По мнению О. Р. Демидовой, эмиграция для творческой личности -взаимоналожение двух культур: страны исхода и страны проживания, что, в свою очередь, «имеет результатом сосуществование в сознании эмигранта двух типов значимых локусов: связанных с бытием до- и собственно эмигрантским» [там же]. Локальный текст культуры с точки зрения современных технологий наследования имеет тут ме-диализирующее и синтезирующее значение.

Образ Петербурга, живший в эмигрантском сознании, эксплицировался на разных уровнях. Прежде всего, самоидентификации и самоназвания: подчеркнутая ориентация на дореволюционное культурное наследие - петербургскую традицию русской литературы - обусловливала эмигрантское восприятие прежних явлений общекультурного и литературного быта как архетипических, что постулировалось в програмных заявлениях эмигрантских объединений и изданий, а порой - и в их названиях. Парижские «Зеленая лампа» и «Арзамас», варшавский «Домик в Коломне», харбинский литературный кружок «Акмэ», константинопольский «Цареградский цех поэтов», берлинский, парижский, таллинский и юрьевский «Цехи поэтов» ассоциировались с пушкинским Петербургом, с русским Серебряным веком и с гумилевским Цехом.

В рамках данной модели, например, возник русский Монпарнас межвоенных десятилетий - как синтез двух мифопоэтических пространств: Петербурга и Парижа-Монпарнаса с присущим каждому из них смысловым комплексом. Монпарнасские поэты «с жадностью внимали каждому слову "петербургских" поэтов: они застали

еще то время, когда возвращались на землю последние из "отважных аргонавтов", слышали их рассказы. <.. .> Когда Георгий Иванов в котелке и в английском пальто входил в "Селект", с ним входила, казалось, вся слава блоковского Петербурга: он вынес ее за границу, как когда-то Эней вынес из горящей Трои своего отца» [Варшавский 1977, с. 13]. Нередко монпарнасцы выстраивали собственный образ «под петербургских поэтов». Например, Алла Головина выстраивала себя «немного под Ахматову», копируя один из наиболее известных и запомнившихся внешних признаков; Николай Оцуп избрал роль наставника молодежи - продолжателя дела Гумилева и т. п.

В свою очередь, Монпарнас и сам превращался в мифопоэтиче-ский локус в непосредственном восприятии эмигрантской «провинции». В созданных по прошествии длительного времени воспоминаниях парижан «Монпарнас нам мнился мифологическим священным "пупом земли", где сходились ад, небо и земля» [там же, с. 57]. Мон-парнас как феномен стал духовным домом молодых эмигрантских писателей, собиравших пространство «через смыслы», а себя - через насыщенное смыслами пространство. Культура русского Монпар-наса представляла собой результат взаимоналожения двух культур: русской, преимущественно петербургского периода, и французской, а формировалась в процессе свободного творческого взаимодействия, не ограниченного возрастом, национальной и конфессиональной принадлежностью или эстетическими установками. Роль мэтра на Мон-парнасе трансформировалась в роль своеобразного «гения места». Если до революции окно в мир нового французского искусства прорубал М. Волошин, то после революции эту роль «стихийно» взял на себя Г. Адамович, бывший «гумилевский мальчик». В роли старшего собеседника Адамовичу удалось сделать то, что не удалось Ходасевичу, Бему и другим претендентам на роль «мэтров». К последним из указанных литераторов Монпарнас прислушивался, за Адамовичем он шел. Не случайно «парижская нота», отцом которой считается Адамович, впоследствии определялась современниками как та «лирическая атмосфера», «литературная атмосфера», которую Адамович сумел создать для зарубежной поэзии [Литературная экциклопедия русского зарубежья..., с. 300-303].

В Берлине способом присутствия «петербургского текста» в творчестве русских эмигрантов стал жанр «берлинского очерка». В нем

Берлин поразительно похож на Петербург, - отмечает Е. Понамарев в статье «"Берлинский очерк" 1920-х годов как вариант петербургского текста». При том, что Берлин совсем отсутствует в списке привычных проекций петербургского мифа. Петербург называли русским Амстердамом и северной Венецией, сравнивали с Римом, Лондоном, Парижем и очень редко - с Берлином. Тиме из всей традиции XIX в. находит прямое сравнение двух столиц только у Ф. Достоевского, в «Зимних заметках о летних впечатлениях».

Перенеся в Берлин посредством литературных салонов и эмигрантских литературных изданий фундамент петербургского текста, «берлинский очерк» по-своему пытается позаимствовать и его энергетику. Авторы находят в немецкой столице две противоположности, противопоставляют положительный Берлин Берлину отрицательному. В скором времени (начиная со стихотворения Маяковского «Два Берлина», 1924) советская традиция осмыслит это противопоставление в строго социальном, классовом плане: Норден - Берлин хороший, в нем зарождается Германия будущего; Вестен - Берлин плохой. Отсюда, в конечном счете, «прорастет» и советская формула «город контрастов». Но сначала контрастность побежденного Берлина напрямую восходит к двухполюсности петербургского мифа.

«Берлинский очерк» пытается создать сильные антитезы, используя актуальный материал: сформулированное О. Шпенглером противопоставление культуры и цивилизации, нищета немцев и роскошества иностранцев, достаток прежней и распад нынешней жизни, довоенная уверенность в завтрашнем дне и неопределенность положения послевоенной Германии и т. д.

Все ужасы Петербурга петербургский текст обычно снимает так же, как и нагнетал, - с помощью фантасмагоричности изображаемого. Фантасмагория делает ужасы нереальными, умозрительными, литературно-театральными. Точно так же поступает «берлинский очерк» и с житейскими ужасами послевоенного Берлина: в текст проникают мотивы маски, маскарада, переодевания, что, по наблюдению, Е. Пономарева, шло от Гоголя-петербуржца и реактуализовалось символизмом. На улицах Берлина, как раньше на улицах Петербурга, появляются воплощения «голых идей» [Пономарев 2013, с. 49].

Лишенный лица город порождает причудливые маски-мифы. Андрей Белый, давно убежденный в том, что Европу захватывает

символический «негр», воочию видит на улицах египетские божества - «песьеголового человека». Традиционный гоголевский мотив «Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!» реализуется в Берлине с помощью «эрзац-темы»: «В Берлине все - "эрзац". Табак из капусты, кофе из фасоли, пирожные из картошки. Вместо рубашек - одни манишки. Когда берешь в руки простейшую вещь, никогда не знаешь, из чего она сделана. К этому быстро привыкаешь <...>. Если бы мне дали здесь хлеб с маслом, я, наверное, принял бы масло за подделку почтенного маргарина» [Ходасевич 1927, с. 18]. Эрзацем оказывается и берлинская архитектура с одинаковым, как чемоданы, домами и памятниками, как сервизами. То есть Берлин подается как испорченный Петербург - похожий, но не такой, ухудшенный. Можно сказать, что «берлинский текст» выстраивает отталкивание от Петербурга - точно так же, как петербургский текст был в определенном смысле антимоделью Москвы [Топоров 1984, с. 272]. Немецкая столица предстает в качестве двойника Петербурга, осмысленного в традиции петербургского двойничества Достоевского - Блока. Несмотря на нагнетаемые сходства, Берлин вызывает, скорее, негативные чувства именно тем, что он, напоминая, все же не похож на родной и привычный Петербург. Это чужое пространство, не поддающееся переписыванию на русский лад.

Суммировав традиционные мотивы петербургского текста, «берлинский очерк» ищет стержневой образ - нового Медного всадника, застывшего над бездной, и опознает его в разных скульптурных изображениях. Берлин - город сотен Медных всадников. Уникальная петербургская скульптура привычным приемом «берлинского очерка» многократно тиражируется. Медный всадник калейдоскопически распадается на тысячи валькирий и сотни неизвестных всадников, еще раз доказывая, что Берлин - не Петербург, что неисчерпаемый петербургский миф рассыпался на множество осколков, как зеркало Снежной королевы.

Тиражирование тем и образов - внутренняя разрушительная сила «берлинского очерка». Многократно увеличивая количество Расколь-никовых и Сонь, Чартковых и Поприщиных, очерк разрастается количественно, стремится поразить читателя грандиозностью предсказанной в петербургском тексте мировой катастрофы. Но переходя на символы, вся сила которых - в единственности, «берлинский очерк» разрушает сам себя. Сотни Медных всадников означают распадение

Петербурга на разные похожие городишки (у Эренбурга за спиной прежней русской столицы выстраивается шеренга мертвых городов, в которой первыми идут Равенна и Брюгге, а затем появляются Берлин и Париж). Потеряв уникальность, идея Петербурга растворяется в европейском воздухе, а автор «берлинского очерка» судорожно ищет какую-нибудь новую структурирующую идею. И. Реброва на основании изучения эмигрантской прессы делает закономерный вывод: «Петербург может быть рассмотрен как эмигрантский когнитивно-оценочный концепт, включающий в себя ценностные, мировоззренческие, аксиологические ориентиры представителей эмиграции первой волны, которые вне России продолжали поддерживать дореволюционный "очаг великой русской культуры"» [Реброва 2013, с. 239].

Как следует из статьи Р. Тименчика и В. Хазана «На земле была одна столица», предваряющей сборник «Петербург в поэзии русской эмиграции», сам по себе перечислительный ряд петербургской топографии, произнесение памятных названий городских локусов создает эффект пристального вглядывания в незабываемый образ, любование им и легко превращается в своего рода прием. Не всякое описание Петербурга означает автоматическое подключение к Петербургскому тексту, в то же время оказалось возможным (трагически возможным) родиться где-то за океаном, ни разу не увидеть Петербурга и в то же время, живя в определенном кругу воспоминаний и идей, быть представителем именно этого текста. То же с Крымом и Крымским текстом, создававшимся как южный полюс Петербургского текста (авторы совпадают). Пушкин в Гурзуфе дописывал «Кавказского пленника» (а «Бахчисарайский фонтан» был создан уже в Молдавии и Одессе). Через несколько десятилетий неподалеку от Гурзуфа, в имении графини Паниной в Гаспре, Лев Толстой написал повесть «Хаджи-Мурат» (хотя ранее очерковые «Севастопольские рассказы» появились в ходе обороны Севастополя «с натуры»).

Разделяя творчество В. Набокова на периоды, Д. А. Морев с «Машенькой» связывает генезис метаромана, характеризуемый наличием тех основных образов, на которых будет выстроен весь метароман -образы героя, усадьбы, Берлина. С «Защитой Лужина» связывается центр метароманного развития, а с романом «Дар» ассоциируется финал метаромана. Интересны сопоставления берлинских произведений Э. М. Ремарка и В. Набокова. Если у В. Набокова это взгляд на улицу из окна, то Э. М. Ремарк смотрит на улицу, находясь непосредственно на ней, что обусловлено немецкими корнями последнего, который

видит город глазами истинного берлинца, тогда как В. Набоков только постояльца. Разница в таком взоре замечается сильнее, когда глаз эмигранта ловит мельчайшие детали, тогда как немцу достаточно общих картин. Впрочем, у Ремарка есть истории, где герой оказывается вполне в положении набоковского персонажа - «Триумфальная арка» и «Тени в раю». Когда герои становятся эмигрантами в Париже или в Нью-Йорке, они оказываются на месте Ганина и Годунова-Чердынцева, живших в чужом городе вместе с другими, такими же, как они, изгнанниками [Морев 2008].

В романе «Солнце мертвых» (1923) Иван Шмелев развернет масштабную панораму исторического ада среди природного рая, что сопровождается своей драмой зрелища и логоса. Отразившийся в «Солнце мертвых» процесс переживания в себе Крыма аналогичен моменту «допущения города до себя и себя до города», что В. Топоров определил по отношению к Петербургу. Перефразируя тезис В. Топорова о высокой трагедийной сущности Петербурга, они приводят к выводу, что бесчеловечность апокалипсического Крыма в «Солнце мертвых» оказывается органически связанной с отраженным в творчестве Шмелева тем высшим для России и почти религиозным типом человечности, который только и может осознать бесчеловечность, навсегда запомнить ее и на этом знании и памяти строить новый духовный идеал. Отталкиваясь от Крыма как географического пространства, И. Шмелев создал его художественный образ, в котором можно рассмотреть несколько пластов - образ как таковой («как эстетически воздействующий объект»), его мифопоэтическое воплощение (как место Апокалипсиса, с одной стороны, и «сотериологи-ческое» пространство - с другой) и его переход в идеологему при сохранении основных образных качеств. Так в этой эпопее и последующей переписке через образы Крыма показана трагедия всей России. Таким образом транформированный Крым становится идеологемой всего творчества писателя, как и у Семена Боброва, у которого поэма «Таврида», ставшая во втором издании «Херсонидой», задает его художественную идеологему, выраженную в названии общего собрания сочинений - «Рассвет Полночи».

И схема художественного ответа на исторический вызов в процессе творения своего Крымского текста Шмелевым реализована вполне наглядно. Он проходит свой путь от демифологизации Крыма в «Солнце мертвых», где развенчивает традиционные представления о Крыме как пространстве свободы и гармонии, до самодемифологизации

Крыма в письмах, где писатель преодолевает свое восприятие Крыма как места Апокалипсиса, где образ Крыма вырастает в идеологему, на основе которой Шмелев выстраивает собственную культурную идеологию в смысле «не-официального и не-специализированного языка сознания и культуры». Так что в эмиграцию Шмелев уезжает крымским (алуштинским) человеком, и хотя в его сознании крымское и русское предстают как органичный природный синтез, именно крымскость для Шмелева оказалась мерилом русскости.

Крымские воспоминания играют важную роль в переписке И. Шмелева с И. Ильиным в их размышлениях о природе романа нового типа. Вот характерный пример геопоэтики и геокритики Шмелева: «Занесло меня на этот обезьяний "подбородок" - "ментон", Ментона! - и все мне здесь отвратно, и дивлюсь, с чего это Тютчев когда-то жалобно восклицал, как о потерянном рае - "О, это море!., эта Ницца!... Как это все меня тревожит... Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет и не может...". Да, вся эта Ривьера - обезьяна, в сравн<ении> с Крымом. Проездом в ночных огнях видел капища: Ниццу, Монте-Карло... Не ведаю, как сюда попал. И - за-чем?! ?! Приехали с Ивиком -12-го, и вот третий день льет дождь, марево, - го-рево. Гнустный предбанник какой-то, липкое тело, дыхать нечем, и даже плюнуть некуда. Если бы не последний грош, - пошел бы в рулетку, рядом, и ссссорвал бы ее, чтобы меня потом на руках, бережно, перенесли в трэн-блэ и доставили бы на недельку в Рим, Флоренцию... там бы я взглянул на «вековое» и... - домой» (17.09.1937) [Ильин, Шмелев 2000, т. 2, с. 204-205]. Эти пространственные сопоставления соотносимы с историко-литературной оценкой различных этапов отношения к Крыму у Волошина (ранее, кстати, мнение, что южный берег Крыма «краше французской Ривьеры» высказал генерал-губернатор Новороссии и знаменитый одесский градоначальник А. Э. де Ришелье). Однако чаще крымские воспоминания приходят в моменты особенно тяжелых мытарств эмигрантской жизни. 27.11.1933: «Отозван был охотой за квартирой. Устали собачьи - ни-чего. Не по карману. Куда денемся?! На улице до того расстроился, - хотел зареветь, - таким я себе жалким показался. Поглядел на мою, вечную... до чего же истомлена! Оба больные - бродим, нанося визиты консьержкам. 6000, 7 т., 5 1/2 т., ну а мы (0<льга> А<лександровна>) не можем свыше 4-4 1/2. Вернулись, разбитые. Собачий холод, в спальне +6°Ц! Весь вечер ставил печурку, а угля кот наплакал. И все мысль - тебе бы

в тепле, старик, - да доканчи вот свое, а ты вон шляешься... - печник негодный. Ах, стал бы я Пушкина читать, в креслах бы... - будь я счастливей. Прости мне, Боже! Ведь я, свинья, - блаженствую! А там-то...! Вспомнил, как в 1921 году, зимой, в 20°мор<оза> R<eaumur ехали с 0<льгой> А<лександровной> на одном бревне (!!) 50 верст, в пальтишках!! (Мытарства наши по Крыму. Только - не квартиру тогда искали...) Всё проходит: пройдет и это» [Ильин, Шмелев 2000, т. 1, с. 419].

Вот уже из послевоенной жизни: ««Щасливые швицары»! А мы, в «центре мира», - как бы на брегах Лача, у плача, - о сем читай Даниила Заточника. Каково же словцо - «заточник»! Что словцо; важно что в... словце-э! Но и за сие надо Бога благодарить. Есть «центры» ку-да адовей. ...Здесь, в туземьи, нервное ожидание... ин-фля-ции... -«вже угу!» - и... заокеанской «гон-фля-ции»: 1 мая предвидится начало «мирной конференции» и еще более - ожидается-то! - «всемирного наездия и налета». «Несут-несут - несу-ут!...» - хлестаковское это так и поет в сердцах, если они еще могут петь, или в «прикидках». И потому: префект уже отменил «срочное» закрытие всех «таинственно-теплых местечек», где подают «ню» и проч. Ибо сие-то и тянет... отдохнуть всемирное сверх-перенапряжение и гипертрофию. Прилетят птички-невелички, снесут золотые яички. Когда-то сносили головы... И что же зачнут разделывать!.. Черный рынок «батра сон плэн». Если сие возможно. Ибо он уже давно - в «сон плэн». Вряд ли Вы представляете картину нашу. Батально-инфернальную. На рынке блистательное отсутствие всего удобоядомого. Когда-то была «рютабага» и «каракатицы» - чернильная слизь, а ныне... петрушечья зелень и... и - ? Все-таки продают цветы: пучок ранункулей - 20 фр.! Пучок петр<ушечьей> зел<ени> - 5. Но... «по знакомству» все можно. Масло - 700 кл. Ветчина... 800. Сахар 300. Яйцо - 22-25 шт. Лимон... - 45. С освобождением в продовольствии стало еще пустынней и скудоумней. Я располагаю «режим<ом> № 1» и получаю полтора литра молока в день. Но зато у меня взяты все жиры, весь хлеб, картофель, -его в природе не сущ<ествует>! - сыр (50 гр. в мес<яц>!), макароны, сух<ие> овощи, вино... - все взято. Но дают на полтора кл. б<ольше> сахара в мес<яц> (к 1 ф<унту> общему). Слава Богу, вина-то не пью да-вно! Пью молоко с сахаром. Хлеба ихнего - из неудобосказуемой муки - ?! - не могу есть, все равно... И добываю «бискоты», за пакет -70 фр. - в тридцать сухарей. Но не ропщу: в Крыму привык питаться

и виноградным листом, и ягодами шиповника, - для настоя» (7. IV. 1946) [Ильин, Шмелев 2000, т. 2, с. 405-406].

В этом контексте интересен крымский рассказ И. Шмелева «Два Ивана» (1924), своего рода реалистический «В ожидании Годо». Два переехавших в Крым из российской глубинки Ивана - учитель и водовоз - оказываются время от времени вместе в ходе исторических испытаний сквозь призму этой местности (войны, революции, бандитизма и государственного регулирования собственности). Первый подвержен идейным искушениям свободы и равенства и начинает было активно проводить их в жизнь, второй понимает равенство чисто практически, как возможность личного обогащения. Вскоре их имущественное положение переворачивается с взаимопереходами друг на друга социальной зависти. Но в итоге оба лишаются всего, включая детей. Учитель, впрочем, умирает от болезней и голода первым. К сожалению, эти художественные обобщения оказались пророческими и для постсоветской истории Крыма.

Итак, тематический (локальный) текст культуры представляет собой важную составляющую современных технологий наследования культуры, важными центрами сборки которой оказались локусы первой волны русской эммиграции.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

Варшавский В. Монпарнасские разговоры. Париж : Русская мысль, 1977, 21 апреля.

Демидова О. Р. Петербургский текст в русской эмиграции первой волны. URL: http://shikardos.ru/text/peterburgskij-tekst-v-russkoj-emigracii-pervoj-volni/

Ильин И., Шмелев И. Переписка двух Иванов: в 3 т. М. : Русская книга, 2000.

Т. 1. 560 с., Т. 2. 576 с., Т. 3. 528 с. Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940. Т. 2. Периодика и литературные центры / под ред. А. Н. Николюкина. М. : РоссПЭН, 2000. 640 с.

Морев Д. А. Берлин как текст в метаромане В. В. Набокова и Э. М. Ремарка:

дис. ... канд. филол. наук. M., 2008. 193 с. Пономарев Е. Р. «Берлинский очерк» 1920-х годов как вариант петербургского текста // Вопросы литературы. № 3. 2013. С. 42-67. Реброва И. Петербург в образном слове русской эмиграции первой волны (по страницам периодической печати) // Петербургский дискурс: Юбилейный сб. в честь проф. Д. М. Поцепни. СПб. : Мирс, 2013. С. 220-242.

Топоров В. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» // Труды по знаковым системам XVIII: Ученые записки Тартуского гос. ун-та. 1984. Вып. 664. С. 4-29. Ходасевич В. Ф. Подземные родники // Новый корабль. 1927. № 2. С. 25-28.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.