Кошелев В.А. Таврическая мифология Пушкина. Литературно-исторические очерки. Великий Новгород; Симферополь; Нижний Новгород: ООО «Растр», 2015. 304 с.
Основная тема очередной книги одного из лучших наших пушкинистов и вообще историков русской литературы XIX в. - соотношение жизни и поэзии, непрямая, но важная зависимость, иногда и независимость второй от первой. Так, за время недолгого пребывания в Крыму в августе-сентябре 1820 г. Пушкин «почти не создавал оригинальных произведений, но тот комплекс житейских впечатлений, который очаровал его, использовался потом в течение всей его творческой жизни» (с. 2). Ближе к концу основной части книги сказано даже: «"Таврические" впечатления, неожиданно полученные Пушкиным в двадцатилетнем возрасте, на долгие годы стали основой его восприятия жизни» (с. 214). Хотя перед этим он провел на Кавказе втрое больше времени, там «он не пишет ничего серьезного - а уже в Крыму (в конце августа) начинает (но не заканчивает) тревожное и грустное стихотворение, посвященное собственным "азиатским" ощущениям (оставшееся в черновом наброске):
Я видел Азии бесплодные пределы,
Кавказа дальный край, долины <?> обгорелы,
Жилище [дикое] черкесских табунов <...>» (с. 77).
Пушкин много ездил по России, но за границу его не выпускали. Человек европейской культуры, он в силу своей впечатлительности был поражен Востоком, увиденным им в пределах Российской империи. В. А. Кошелев не преминул заметить, что само слово «край» («Кавказа дальный край», «Воображенью край священный!..» в «Отрывках из путешествия Онегина») тогда воспринималось «еще и с оттенком "удаленности, окраинности" - некое "на краю света" расположенное пространство» (с. 7). Наверно, выделенный оттенок чувствовался не всегда или довольно скоро утратился (ср. стихотворения А.К. Толстого «Ты знаешь край, где все обильем дышит.» и «Край ты мой, родимый край.», в первом из которых описана Украина, где этот поэт вырос), но Кавказ и
Крым бесспорно были экзотическими «краями». Исследователь напомнил, что и у Лермонтова петербуржец Печорин из Тамани вглядывается в дальний берег Крыма, как Пушкин, описывавший свое путешествие в письме к брату 24 сентября 1820 г. Дается историко-географический и этимологический экскурс. «Первоначально греки разумели под Европой лишь континентальную Грецию (в отличие от Азии, то есть островов Эгейского моря и Ионического побережья Малой Азии). Сами названия Азия и Европа происходят от семитических корней асу и эреб, означающих «свет» и «тьму» или восток и запад. Впоследствии названия Азия и Европа были распространены на все страны, лежавшие к востоку / западу от вышеупомянутых, причем граница между этими частями света принималась в глубокой древности по реке Фазису (Риону), а позже по Танаису (Дону), и лишь в XVIII веке была отодвинута до Урала. Во времена Пушкина границей Европы и Азии считали на востоке Уральский хребет и реку Урал (былой Яик), а на юге - Кавказский хребет» (с. 73). Недоступные европейцам страны Дальнего Востока были как бы вовсе запредельными, даже Азией практически не считались. «В пушкинские времена под "азиатскими" народами разумели прежде всего арабов, персиян, турок, киргиз-кайсаков и т. п., не столь отдаленных от европейских пределов, как индийцы, китайцы или японцы. В основе их общежительной практики выделялся принцип косности» (с. 76). Тогда и бурного развития Японии, начавшегося во второй половине XIX в. с ее капитализацией, никто не предвидел.
Западная Европа на Востоке представлялась единым целым. Крым же словно «сохранил в себе все многообразные данности как Запада, так и Востока. В нем странным образом соединились и следы античной Греции, и останки дикой Скифии, и наследие Византии. Татарские постройки возникали рядом с генуэзскими крепостями, а рядом с мусульманским Бахчисараем на горном плато располагался город Чуфут-Кале, обитателями которого были караимы, тюркоязычный народ, исповедовавший иудаизм (как будто потомки хазар, обосновавшиеся здесь после падения Хазарского каганата). И тут же, рядом - Успенский монастырь. И неподалеку - крестильная купель князя Владимира, символ русского православного христианства» (с. 74).
Через десять лет после южного путешествия Пушкин называл своего «Кавказского пленника» неудачным опытом характера и считал, что «Бахчисарайский фонтан» еще слабее его. Но хотя, по мнению В.А. Ко-шелева, лишь в связи с изданными в 1827 г. польским поэтом «"Крым-
скими сонетами" (четыре из них были посвящены Мицкевичем Бахчисараю)» (с. 92), переведенными в прозе П. А. Вяземским (убежденным сторонником именно прозаических переводов стихов - добавим: как было принято у французов), «в русскую поэзию естественным образом вошел европейский романтический ориентализм - и мотивы восточной поэзии» (с. 92), ученый констатирует тот парадокс, что «именно это, самое "слабое" произведение имело самую счастливую судьбу - и более всего способствовало утверждению за Пушкиным репутации первого русского поэта» (с. 96). Сразу начались попытки перенести его на сцену (А. А. Шаховской), потом преобразовать в оперу, а затем и в балет.
У Пушкина «Зарема не закалывает Марию кавказским кинжалом.
Но читатель / зритель почему-то уверен в обратном: созданный "по следам" пушкинской поэмы "сверхтекст" закрепил именно такой финал» (с. 119). Другие оперы по мотивам произведений поэта тоже будут далеко отходить от литературного текста (Глинка, Даргомыжский, Мусоргский, Чайковский - особенно в «Пиковой даме»). «"Бахчисарайский фонтан" стал в своем бытовании первым пушкинским произведением, которое как будто "отделилось" от автора и еще при его жизни выказало претензии на "независимое" существование» (с. 119). Значит, теоретики литературы могут наряду с «вечными» образами признавать «вечные», но трансформирующиеся сюжеты.
«Азиатская» поэма, однако, утверждала европейские ценности. Гарем в восточной традиции служит продолжению рода, а у властителя - и династии, это уже политика. Но «династическая цель существования гарема Пушкина вроде бы не интересует: никаких "детей" в его поэме не предполагается. "Гарем" в "Бахчисарайском фонтане" существует исключительно "для мирной неги" и плотских утешений <...>» (с. 87). Только Гирей, полюбив Марию, к гарему охладел и разлюбил Зарему. Психология женских персонажей полярна, мужского - усложнена. «Мария - существо духовное: ее осеняет лик Пресвятой Девы. Но и чувство Гирея к Зареме не исключало духовности. Напротив, образ Заремы создан в русле традиции одухотворения чувственных наслаждений <...>» (с. 87), «женские имена, начинавшиеся на «З», в поэтической традиции были именно выражением восточной чувственности: Заира, Замира, За-фна, Зюлейка. Соответствует этой контрастной паре и то, что Мария молчит, а Зарема произносит проникновенный монолог» (с. 86). Задумчивому молчанию предается и полюбивший Марию хан, он даже «в сечах роковых» вдруг замирает с поднятой саблей - «над этой нелепой в бою
"позой задумчивости" "хохотал" опытный военный Александр Раевский» (с. 82). Разумеется, приходит «высокая любовь» к польской пленнице, «в которой плотские радости уже не нужны: их вполне заменяет европейское рыцарское чувство восхищения "прекрасной дамой"» (с. 89). Так Пушкин интерпретировал крымскую специфику. Его не смущает то, что появляющийся лишь в самом конце поэмы фонтан, давший ей название, в действительности не был памятником «полячке», да и самой Марии Потоцкой в гареме не было, как свидетельствует приложенная к поэме «выписка из путешествия по Тавриде И.М. Муравьева-Апостола». Вяземскому в предисловии к поэме друга «пришлось "выстроить" отношения между текстами Муравьева и Пушкина как отношения прозы и поэзии» (с. 104). Он целенаправленно противопоставлял образ «ученого путешественника» образу вдохновенного поэта. Для Пушкина большое значение имело и это, но не только. «Неясности и логические неувязки в поэтическом повествовании открывают именно особый, непознанный мир, в котором благостно соседствуют Европа и Азия. Хан Гирей, властитель "азиатского" Крыма, постоянно посматривает в "окно", за которым находится близкая Европа, - и переосмысливает жизненные ценности в соответствии с "европейскими" установлениями» (с. 90).
Завязавшаяся полемика вокруг «Бахчисарайского фонтана» приобрела «важное значение для эстетического самоопределения русской литературы» (с. 106). В частности, один из критиков сразу взял под защиту новый для литературы принцип сюжетной недоговоренности. Валериан Олин заявил, что из персонажей действует одна Зарема, а прочие предстают исключительно в «рассказе», отчего нет движения повести. Булга-рин, напечатав эти претензии, в большом примечании оговорил, по словам В.А. Кошелева, что к лидеру новейших «романтиков» нельзя подходить с классицистическими мерками, требовавшими подчиняться правилам. Романтическую поэзию он предпочел назвать «природною» (с. 112). Если «правила» классицистов принимались во имя правдоподобия, то теперь более естественной представлялась поэзия романтическая.
Пушкин мог датировать свои стихотворения не временем написания, а временем отраженного в них события. Например, черновой и беловой автографы элегии «Увы, зачем она блистает...» датированы 1820 и 1821 гг. (пометы: «Юрзуф» и «Киев»), но в печати - 1819-м, «вероятно, ее содержание относится к какому-то "петербургскому" эпизоду жизни поэта или его "петербургским" встречам» (с. 11). Во втором собрании стихотворений Пушкина (1829) под 1820 г. их значится 11, из которых шесть
«не относятся к указанному году. "Фонтану Бахчисарайского дворца", "Виноград", "О дева-роза, я в оковах. и "Ч<аадае>ву" написаны осенью 1824 г. и передатированы в соответствии с их "крымской" тематикой» (с. 59). «Дорида» и «Дориде» на самом деле созданы в 1819-м. «Собственно в Крыму не написано ни одного из представленных текстов» (с. 11). Но все "тяготеют" к крымским впечатлениям и объединены идеей «красоты как вечной ценности бытия <...>» (с. 63).
Третье послание к Чаадаеву никак не могло быть написано в 1820 г., когда его автор бравировал вольнодумством; в первом послании (1818), получившем максимальную известность, не будучи напечатанным, он пытался переубедить старшего друга-скептика, который, по-видимому, «не верил в пробуждение России и считал революционное выступление бесполезным» (с. 41). Но в 1823 г. поэт сам разочаровался в европейских революционных и национально-освободительных движениях. После этого он заканчивает третье послание отсылкой к первому: «На камне, дружбой освященном, // Пишу я наши имена», - но, обратившись к «воображенному» Крыму, погружается в мифологию и, «кажется, готов отказаться от любых свободолюбивых мечтаний, предпочесть им "лень и тишину"» (с. 42).
Второе послание к Чаадаеву («В стране, где я забыл тревоги прежних лет.», 1821) - «вопль об отсутствии "высокого" друга» (с. 38), ведь «именно Чаадаева Пушкин воспринимал единственным носителем истинно "высокой" дружбы» (с. 37). Можно добавить, что впоследствии тема дружбы у него значительно расширилась. На юге благожелательного окружения ему хватало. Но изолированный от большого общества в Михайловском, он осенью 1825 г. написал первое «19 октября». А «странное сочетание бытия в высшем свете и одновременного противостояния свету, заставившее Пушкина прямо уподобить героя романа в стихах с личностью (так. - С. К.) Чаадаева, позволило ему не только углубить характер Онегина, но и как будто предугадать дальнейшую судьбу философа. Пушкин в 1836 г. в известном письме к Чаадаеву высказал удивление, что его "Философическое письмо" было напечатано. Но сам факт написания Чаадаевым в 1829-31 гг. этого политического документа, ставшего открытым вызовом николаевскому самодержавию, отнюдь не удивил поэта. Только Чаадаев (первый бытовой прототип Онегина: поскольку сам пушкинский герой - это "второй Чадаев") - только он и мог отважиться на подобный вызов, какими бы последствиями он ему ни грозил» (с. 41). Отсюда вытекает важнейший для историка культуры вы-
вод: «Тот характер личности, что возникает в бытовых привычках отдельного человека, - неминуемо становится основой и более значимых его деяний...» (с. 41).
Тема любви значима никак не меньше темы дружбы. «"Таврическая звезда", символизировавшая "утаенную любовь" поэта, на долгое время стала предметом литературоведческих полемик <...>» (с. 57). Назывались самые разные женские имена. Но поскольку в стихотворении «Фонтану Бахчисарайского дворца» и других произведениях Пушкин «утверждает значимость именно литературной реальности» (с. 33), В. А. Коше-лев считает предмет этой любви вымышленным, как и «рассказ молодой женщины» (слова из письма к А. А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г.) о событиях «Бахчисарайского фонтана». «Усилия Пушкина, намекавшего на некое "женское" присутствие, были направлены не на то, чтобы скрыть («утаить») объект любви, а на то, чтобы создать его как особенный литературный образ» (с. 101). Подчеркивающий творческую специфику искусства ученый обобщает: «Эта биография-легенда, в сущности, оказывается характерной составляющей бытия многих поэтов - и часто невольно проникает и в научные исследования» (с. 58).
Правда, поэтике в данной книге В. А. Кошелев уделяет мало внимания. Но ценные наблюдения есть: например, над «ночным» восприятием Крыма у Пушкина и Мицкевича (с. 244).
Поддержана гипотеза Б. В. Томашевского о том, что неосуществленный замысел поэмы «Таврида» «родился на основе одноименной элегии Батюшкова» (с. 177). Согласен В. А. Кошелев и с мнением С. А. Фомичева (с. 158), что возникший «как дань памяти Батюшкову» (так) - тот был жив, но неизлечимо болен душевной болезнью - замысел представлял собой «возможность преодолеть влияние Байрона» (с. 155). Непонятно, почему здесь автор не обратился к использованной им в другом месте книге О.А. Проскурина, где говорилось, что «значение пушкинской поэзии "южного периода" вовсе не в ее отношениях с байронизмом (вообще проблематичных) <...>. Построение пушкинских южных элегий, их мотивы, их поэтический стиль представляют собою прежде всего результат рефлексии над элегической системой Батюшкова»1. Впрочем, у Кошеле-ва есть весьма существенная поправка: в набросках Пушкина «романтическая философия смерти строилась <...> отнюдь не на религиозных основаниях, как у Батюшкова, а была открыто полемична по отношению
1 Проскурин О. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 56-58.
к такому типу миросозерцания» (с. 166). Далее эта проблема развивается в связи с пятью зачеркнутыми строками «Отрывка», как был назван основной беловой автограф начатой поэмы, «о том "земном" чувстве, которое должно сопровождать "бессмертный" человеческий дух <...>, - об ощущении, без которого человек не может существовать и "за могилой", о "тоске любви". Она непременно должна насыщать бытие бессмертного духа. Ибо если бессмертен "мой дух", то бессмертна и "память милой": "Что без нее душа моя?"» (с. 208). Эта мысль нам привычна у Лермонтова с его «Любовью мертвеца» (и не только), но, оказывается, она и молодому Пушкину не была чужда.
В. А. Кошелев реконструировал и напечатал основной текст и варианты «Тавриды» (с. 251-262). В основной текст, видимо, вкралась опечатка: «Так свети, в долгу ночь горев» (с. 254) - ср. в варианте: «Так свечи на столах горев» (с. 255).
Иногда автор «сопрягает» слишком «далековатые идеи», например, сопоставляя «Евгения Онегина» с «Илиадой» в очерке, посвященном замыслу поэмы о Мстиславе (с. 142).
В приложении помещена публикация С. И. Панова - письма П. А. Вяземского жене из крымской поездки 1867 г. (с. 263-296). Старый поэт «как бы следует за Пушкиным из Крыма в Бессарабию, к местам Овидия, к генералу Инзову, к цыганам (двигаясь одновременно по хронологии пушкинских поэм) - и обнаруживает, что того мира уже нет, нет Земфи-ры, а женщины взбесились и прониклись эмансипацией. Тоска по былому обращается тоской по Пушкину <...>» (с. 295-296).
Конечно, здесь отмечены не все достойные внимания соображения, высказанные в содержательной книге.
С. И. Кормилов
Сведения об авторе: Кормилов Сергей Иванович, докт. филол. наук, профессор кафедры истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса филологического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова. E-mail: profkormilov@mail.ru.