Р. В. Светлов
Санкт-Петербургский государственный университет Русская христианская гуманитарная академия [email protected]
СОКРАТ И ИСПОВЕДЬ
В статье рассматривается, может ли образ Сократ, как он представлен в творчестве его последователей, быть соотнесен с исповедальным дискурсом Августина. Отмечается, что Сократ не нуждается в памяти о том интимно-личном, что становится так важно для Августина. Для Сократа важна другая память — о драме существования Космоса, рупором которой его и делают Платон с Ксенофонтом. В такой памяти нет места покаянию, являющемуся важнейшим стимулом исповеди, Сократ — орудие богов и высшего разума. Хоть он и знает, что ничего не знает, его едва ли стоит толковать с точки зрения того драматургического поиска себя, через который описывается человек в христианской и постхристианской цивилизации (и в религиозной, и в художественной культуре). Образ Сократа — это явление эпического ряда.
Ключевые слова: Сократ, Августин, исповедальная литература, эпос
Roman V. Svetlov
Saint Petersburg State University
SOCRATES AND CONFESSION
Socrates does not need in the memory about the personal aspects of our lives, which are so important for Augustine. For Socrates, the other memory is important: memory about the drama of existence of the cosmos. In this memory there is no space fpr repentance, which is an important element of confession. Socrates is an instrument of the gods and of the higher mind. Dramatic "searching itself", which will be "ancestral label" of medieval and modern consciousness is not specific to Socrates. The image of Socrates is the phenomenon of the epic range.
Key words: Socrates, Augustine, confessional literature, epos
«Исповедь» Августина — удивительно неантичное античное произведение. Содержа в себе признаки классических диатрибы, апологии, эпистолярного жанра, «памятных записок», являя образцы классической риторики, оно, по совершенно верному мнению большинства читателей, написано человеком другой эпохи, чем та, в которой эти жанры и виды словесности и дискурса возникли. И дело не в открытии Августином внутреннего мира человека — открыт он был еще раньше. Дело в том, насколько значимой стала фиксация внутренней памяти о психосоциальной судьбе личности для ее самопознания. Исповедь Августина публична, как публично было покаяние в античном христианстве, как своеобразно публична исповедь всегда, так как направлена к Богу. Конечно, в
случае Августина, перед нами особый жанр публичности — литературный, в котором гениально совмещаются риторический и интимный моменты. Однако это пока не столь существенно. Вспомним всем понятную вещь: исповедь — не просто повествование о себе, так как в божественной вечности все события нашей жизни уже случились. Это осознание того, что со мной произошло и почему. Таким образом, Исповедь Августина — это ответ на требование Сократа/ Аполлона «уу&01 аеаихоу», так как, только охватив из точки настоящего все пространство личного прошлого, мы можем сказать — кто мы. Память, риторически препарированная, выделяет те моменты, которые становятся причинами настоящего. И даже Бог для Августина присутствует в памяти, а потому изложенное в «Исповеди» прошлое определяет наше будущее, если мы действительно вспомнили себя.
Вопрос о гипотетическом походе Сократа на исповедь может возникнуть в наше время в связи с двумя контекстами. Прежде всего, Сократа «затягивают» в свое пространство уже первые христианские апологеты, верившие, что в нем свидетельствует тот же Логос, что воплотился во Христе. Во-вторых, к этой теме могут нас подтолкнуть сочинения М.Фуко и П.Адо, которые действительно перебросили мостик между средневековыми и античными «духовными упражнениями».
Но мог ли Сократ исповедоваться — друзьям, или собственному дневнику? В драме Т. Робинсона «Дневник Сократа» в последние ночи своей жизни босоногий мудрец пытается осознать, кем же он был, что он сделал, что станет с его учениками... Прекрасно понимая условность перенесения на античного человека привычного для нашей культуры «собирания себя» на пороге смерти (впрочем, быть может, это естественный психический акт?), мы понимаем так же, что практически всю информацию о возможном самоотчете Сократа можно найти лишь у его учеников — Платона и Ксенофонта. И обратим внимание, что есть немало текстов, в которых Сократ говорит о себе, казалось бы, в исповедальном духе. Однако во всех случаях контекст этого говорения и его смысл отличаются от августиновских. Фундаментальным моментом исповеди является покаяние. Но с целью ли покаяния отчитывается о себе платоновский Сократ?
Вот — «Апологии Сократа» — платоновская и ксенофонтовская. Помимо нас, речам Сократа внимают еще как минимум три принципиально различных аудитории. Во-первых — афинский суд «присяжных», люмпенизированная Пелопоннесской войной публика, раздражение которой передается и Сократу, и его апология, вынужденная исповедь перед судом, оборачивается фактическим обвинением судей в некомпетентности. Вторая аудитория — это ученики Сократа (Платон даже пытался выступить на суде — но неудачно). Для них «Апология» не нужна, все, что они в ней ищут — это проявление исключительности и величия духа своего Наставника. Однако есть и третья аудитория, божественная, представленная неслышным никому, кроме Сократа, даймоном. Но здесь может быть ситуация не исповеди, а, скорее, послушания. Собственно Сократ говорит лишь то, что он слушал, слушает и будет слушаться своего даймона. В
чем ему оправдываться? В чем каяться? Не является ли бог и так постоянным собеседником во внутренних диалогах мудреца?
Действительно, Платон неоднократно утверждает, что Сократ обладает способностью «перевернуть» ход беседы. В итоге Сократ оказывается в состоянии призвать к отчету-исповеди всех, кто вступает с ним в диалог. Вот что говорится в диалоге «Лахет»: «Никий: Ты, кажется мне, не в курсе того, что всякому, кто бы ни вступил в близкое общение с Сократом и разговаривал с ними, так сказать, лицом к лицу, даже если беседа с самого начала шла о каком-то ином предмете, не удается привести ее к завершению до той поры, пока, подчинившись ходу самой беседы, он не рассказывает о себе, как он живет ныне и по какому жизненному пути следовал прежде. Когда же это случается, Сократ не дает ему уйти, пока не испытает его образ жизни подробно и тщательно».1
Но сам Сократ в сочинениях Платона и Ксенофонта предстает скорее не как человек, совершающий исповедь, а как человек, говорящий свободно — парресиаст. Это видно в его «Апологии», эта тема обсуждается в «Лахете». Да и во всех других диалогах Платона Сократ позиционируется, как человек, который говорит то, что думает, не скрывая ничего. По вполне понятным причинам Сократ предстает также как мудрец, который изначально знает о своем предназначении.
Платон во многих текстах заставляет Сократа или какого-то другого протагониста диалогов предсказывать судьбу мудреца в тогдашнем афинском обществе. В «Государстве» — он предполагает, чем закончится возвращение мудреца в пещеру, в «Политике» — рассказывает о том человеке, который попытается расширить рамки доступного по законам и т.д. Все это превращает «его» Сократа в мудреца, который заранее знает свою судьбу, но идет к ней навстречу с открытым забралом, а это — эпическая черта. Он слишком силен и доблестен, чтобы совершать проступки, сбивающие его с пути. И тогда нелады с женой или проблемы с детьми разве заслуживают чего-то, кроме исторического анекдота, никак на снижающего «качество» образа Сократа? Даже сожаление, которое реальный Сократ наверняка испытывал по поводу судьбы таких своих учеников, как Алкивиад, если и выражается Платоном, то непрямо.
Поэтому не следует ждать от платоновского или ксенофонтовского Сократа исповеди в собственном смысле этого слова. Будучи «политическим животным» он — борец и воин, волею исторической судьбы оказавшейся во враждебной среде. Здесь не может быть слабости, даже памяти о ней. Вспомним, в «Государстве» Сократ критикует Гомера за то, что тот описывает страх и сомнения эпических героев. Следовательно, сам Сократ не должен этот страх и сомнения претерпевать. И потому, что это скверно с воспитательной точки зрения. И потому, что он — в глазах Платона и Ксенофонта — уже настолько познал и преобразовал себя, что действует в полном соответствии с известной формулой из эпилога «Государства»: «в убеждении, что душа бессмертна и способна переносить любое зло и любое благо, мы все — если вы мне поверите — всегда будем держаться вышнего пути и всячески соблюдать справедливость вместе
1 Платон. Лахет. 187d - 188а. Пер. Р. В. Светлова (в печати).
с разумностью, чтобы, пока мы здесь, быть друзьями самим себе и богам. А раз мы заслужим себе награду, словно победители на состязаниях, отовсюду собирающие дары, то и здесь, и в том тысячелетнем странствии, которое мы разбирали, нам будет хорошо».2
Когда у Платона идет речь о доблести Сократа на поле боя — это всегда свидетельство со стороны. Когда фиксируется его завораживающая эленхиче-ская способность — перед нами рассказ пристрастного оппонента («Менон»). Когда восхваляется его мудрость и воздержанность, то слова эти вкладываются в уста Алкивиада, человека, напротив, бурного и невоздержанного нрава (даже он не может устоять перед чарами Сократа).
Если Сократ сам и вспоминает о себе, то о событиях своей, так сказать, философской биографии. Так в «Федоне» он рассказывает о том, как перешел от уверенности в действенности чувственного познания к «методу логосов». О своей матери он упоминает в связи с методом майевтики, об отце говорится по поводу метафоры дела скульптора. Память платоновского Сократа направлена на другое прошлое, метафизическое — отсюда его ссылки на «древних», на память египтян и финикийцев, на предания об Атлантиде, о землерожденных и о «попятном» вращении Космоса. Будучи вполне «посюсторонним» афинянином, «уличным бойцом» с невежеством и софистикой, Сократ вместе с тем отождествляет себя с куда более значительным периодом времени, чем его собственная жизнь.
Пожалуй, лишь в «Критоне» появляются нотки исповеди, но происходит это закамуфлированно, когда на авансцене появляются Законы, выдвигающие аргументы против бегства Сократа из тюрьмы, кажется, что они передают содержание его предшествующего внутреннего разговора с собой, поясняют логику решения остаться. Ученые спорят, власть каких законов признал Сократ — афинских ли (и тогда это означает согласие на правоту решения суда), или же более высоких, требующих от мудреца верности той земле, которая его воспитала. Но это не отменяет того факта, что в «Критоне» мы встречаем дискурс, как-то эксплицирующий внутреннее пространство и рефлексию Сократа: в виде квази-театральной презентации (мы имеем в виду речь Законов, напоминающих песнь трагического хора), а также свидетельство о решающем аргументе — божественном вмешательстве (вещий сон). Поскольку современные ученые, изучая логику, стиль и лексику этого диалога полагают, что он был написан или обработан в поздний период творчества Платона, его значение для понимания судьбы Сократа его учениками, становится еще более важным.
К тому же Сократ позиционирует своего собеседника — Критона — как важного свидетеля и заверителя его выбора: «Рассмотрим, мой друг, сообща, и если у тебя найдется что возразить на мои слова, то возражай, и я тебя послушаюсь, а если не найдется, то перестань уже, дорогой мой, повторять мне одно и то же, что я должен уйти отсюда вопреки афинянам. Впрочем, мне очень важно поступать в этом деле с твоего согласия, а не вопреки тебе. Обрати внимание
2 Платон. Государство. 621с^. Пер. А. Н. Егунова.
на то, удовлетворит ли тебя начало рассмотрения, и постарайся отвечать на вопросы то, что думаешь».3
Однако и это раскрытие своего внутреннего дискурсивного пространства перед Критоном совсем не покаяние. Его даже нельзя назвать неожиданной искренностью: вот что Сократ говорит о характере своих внутренних рассуждений несколько выше: «Таков уж я всегда, а не только теперь: я не способен повиноваться ничему из всего, что во мне есть, кроме того разумного убеждения, которое после тщательного рассмотрения представляется мне наилучшим. А те убеждения, которые я высказывал прежде, не могу отбросить и теперь, после того как меня постигла эта участь; напротив, они представляются мне все такими же, и я почитаю и ценю то же самое, что и прежде...».4
Подводя итог, приходится признать, что Сократ, как он представлен в творчестве его последователей, не нуждается в памятовании о том интимно-личном, что становится так важно для Августина (и, в известной степени, уже для римской Стои). Он — память о другой истории, о драме существования Космоса, рупором которой его и делают Платон с Ксенофонтом. Здесь нет места покаянию, являющемуся важнейшим стимулом исповеди, Сократ — орудие богов и высшего разума. Хоть он и знает, что ничего не знает, его едва ли стоит рассматривать с точки зрения того драматургического поиска себя, через который описывается человек в христианской и постхристианской цивилизации (и в религиозной, и в художественной культуре). Образ Сократа — это явление эпического ряда. Причем его героизм превосходит даже героизм героев «Илиады», которые также знают свою судьбу, но при этом могут печалиться и демонстрировать свой страх перед неизбежным. Но Сократ не страшится. Ибо ему не в чем каяться. И не перед кем. А потому он говорит в «Федоне»: «Да, Симмий и Кебет, если бы я не думал, что отойду, во-первых, к иным богам, мудрым и добрым, а во-вторых, к умершим, которые лучше живых, тех, что здесь, на Земле, я был бы не прав, спокойно встречая смерть. Знайте и помните, однако же, что я надеюсь прийти к добрым людям, хотя и не могу утверждать это со всею решительностью».5
о
Платон. Критон. 48d-e. Пер. М. С. Соловьева.
4 Платон. Критон. 46Ь-с.
5 Платон. Федон. 63Ь-с. Пер. С. П. Маркиша.