А.Г. САДОВНИКОВ
СИТУАЦИЯ УТРАТЫ В «ПЕЧАЛЬНЫХ ТЕКСТАХ»
А.П. СУМАРОКОВА И Г.Р. ДЕРЖАВИНА
Эстетическое освоение и художественная интерпретация различного рода «депрессивных душевных состояний» (таких, как грусть, печаль, скорбь, уныние) в эпоху позднего классицизма и сентиментализма были прерогативой многих литературных жанров: оды, пасторали, идиллии, песни и, прежде всего, элегии. Но при всём разнообразии конкретных лирических ситуаций, разрабатывавшихся в пределах того или иного жанра, эти душевные состояния практически всегда представлялись как рационально объяснимые и мотивированные реальными жизненными обстоятельствами.
Для русской поэзии второй половины XVIII в. наиболее типична ситуация, когда лирический герой переживает гнёт судьбы или какую-либо конкретную жизненную потерю. (Например, смерть близкого человека, друга, потерю возлюбленной, утрату радостей жизни, молодости, разлуку с родиной и т.д.) В пределах данного ситуативного инварианта литераторами были разработаны целый спектр сюжетных схем и система устойчивых мотивов. В так называемых «печальных» текстах наиболее частотными являются мотивы смерти, обнищания, воспоминания об ушедшей юности (любви), мрака, холода, тяжести, судьбы, движения времени и ряд других.
В зависимости от характера утраты и глубины эмоциональной реакции героя последствия данной лирической ситуации, которую в целом можно охарактеризовать как ситуацию осознаваемой утраты, двояки.
Лирическое сознание, погружённое в состояние печали, возможно, доходящей до грани скорби, отказывается от какой-либо душевной деятельности, не связанной с памятью об утраченном, хотя реальность неизбежно подсказывает необходимость поиска нового объекта, который мог бы компенсировать потерю. В итоге наступает жизненная пауза, выражающаяся в самоограничении и самофокусировке «Я», неспособности найти замену утраченному, погружённости в скорбь, которая не даёт возможности развиться каким-либо жизненным или духовным интересам. Такое состояние, однако, не воспринимается лирическим сознанием как душевная патология именно в силу своей объяс-нимости (в потере нет бессознательной составляющей).
Именно такой тип душевного состояния мотивирует развитие мысли и поведение лирического героя, потерявшего возлюбленную, в стихотворениях А.П. Сумарокова «Другим печальный стих рождает стихотворство...» (1759), «Елегия» (1759), «Элегия» (1759).
Грусть и печаль, переживаемые сумароковскими героями, состояния сходные как с точки зрения эмоционального содержания, так и в плане психологических и эстетических последствий. Именно они предопределяют «центростремительное» развитие лирической мысли в направлении объекта утраты («Повсюду надо мной моей любимой очи.», «.нет тебя со мною.»). На этом фоне мотив физического перемещения героя в пространстве, так же как и детали окружающей его объективной реальности (примечательно, что автор в обоих случаях ограничивается всего лишь их констатацией), оказываются вторичны и приобретают условный характер. Мир во всём его многообразии (го-
ры, долы, рощи, берега, луга, леса, шумные валы, тихие струи) представляется герою значимым лишь постольку, поскольку он овеян грустью, печалью и памятью о возлюбленной. В итоге лирическое сознание, остаётся чуждо успокоению и замыкается в сфере печальной ретроспекции.
Тенденция личностного обособления лирического героя в границах переживания любовной утраты в ещё большей степени воплощается в стихотворении А.П. Сумарокова «Элегия». Здесь отсутствие каких-либо примет и деталей внешней реальности свидетельствует о сосредоточенности лирического героя на факте любовной утраты. На фоне прошлых утех, предаваемых забвению, любящий герой субъективно-трагически переосмысляет бытие и с оттенком жертвенности принимает на себя «случаи лютые» и «все противности» жизни. В финале «Элегии» множащаяся боль «в неисцелимой ране» сердца доводит печаль героя до грани непреодолимой скорби, на которой сосредотачивается его лирическое сознание.
Душевная замкнутость на моменте страдания и непреодолимой скорби также характерна для некоторых произведений Г.Р. Державина, в частности для элегии «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 г. июля 15 дня приключившейся» (1794):
«Уж нет моего друга верного,
Уж нет моей милой жены,
Уж нет товарища бесценного,
Ах, все они с ней погребены.
Всё опустело! Как жизнь мне нести?
Зельная меня съела тоска.
Сердца, души половина, прости,
Скрыла тебя гробовая доска» [3].
В отличие от стихотворений, основанных на лирической модели утраты возлюбленной, где ощущается оттенок некоторой «необходимости» отдать печальную дань уходящей любви и комплементарно по отношению к возлюбленной подчеркнуть невосполнимость её потери и невозможность будущего счастья, в элегии «На смерть Катерины Яковлевны.» смерть возлюбленной жены имеет для героя действительно невосполнимый характер.
Понимание этого вызывает в лирическом сознании ощущение многократности потери (образ Катерины Яковлевны предстаёт одновременно в трёх ипостасях: «друга верного», «милой жены», «товарища бесценного») и заставляет героя чувствовать всепоглощающую тоску и опустошение, распространяющееся на сферы настоящего и будущего («Всё опустело! Как жизнь мне нести?»). Вследствие тоски опустошается и скудеет мир, но не внутреннее «Я» героя, которое, хотя и замыкается в своём страдании, всё же несёт в себе скрытый потенциал душевной гармонизации.
Примечательно, что подобного рода поэтическую модель интерпретации ситуации любовной утраты Державин воплощал и в гораздо более поздних поэтических опытах, в частности в стихотворении «Задумчивость» (опубликовано в 1808 г.). Оно являет собой перевод XXXV сонета Петрарки. Первоначальная редакция перевода была озаглавлена автором как «Любовная меланхолия». Можно предположить, что, будучи знаком с «меланхолическими» текстами Н.М. Карамзина и В.А. Жуковского, Державин почувствовал неуместность характеристики лирического героя своего сонета как меланхолического героя. Более того, окончательное названия стихотворения - «Задумчивость» - также не вполне
адекватно характеризует его душевное состояние, поскольку задумчивость предполагает динамику мысли и, как следствие, движение чувств и эмоций, в то время как мысль и переживание державинского героя статичны, даже несмотря на то, что мотив движения заявлен в первых стихах сонета:
«Задумчиво, один, широкими шагами Хожу, и меряю пустых пространство мест;
Очами мрачными смотрю перед ногами,
Не зрится ль на песке где человечий след» (263).
Физическое перемещение в пространстве не порождает в душе героя ни динамического развития мысли, ни динамики переживаний, а мрачное сосредоточение на своём одиночестве приводят его к мысли об опустошённости всего окружающего мира (несмотря на его видимое разнообразие: долины, реки, холмы, лесные дебри и т. д.), к отчуждению от людей и стремлению «оставить свет» («Увы! Я помощи себе между людями // Не вижу, не ищу, как лишь оставить свет <...>»). Данный характер мировосприятия закономерно обусловливает постоянство (статику) переживаемых лирическим героем душевных состояний: мрачной задумчивости, грусти, печали внутренних зол и мечтаний, огня, сжигающего его дух, скорбного чувства неизбывности любовной утраты и т.д.
В гораздо большей степени в русской поэзии второй половины XVIII в. была распространёна лирическая ситуация осознаваемой утраты более рационально-уравновешенного характера, когда с течением времени и при значительных душевных усилиях печаль (скорбь) преодолевается, воспоминания об утраченном приостанавливаются и переоцениваются и в конечном счёте личность вновь обретает способность чувствовать и многогранно воспринимать окружающую жизнь.
Данная лирическая модель гармонизации отношений человека и мира характерна, в частности, для лирики Г.Р. Державина последней трети XVIII в. В этот период в поэтическом мышлении Державина самые разномасштабные факты жизни «сопрягаются» в единую картину бытия, что практически исключает эмоционально одностороннее, негативное лирическое воплощение мотива утраты.
Державинский герой не только сам переживает душевное движение в направлении философского примирения с жизнью и вечными законами бытия, но и выступает в роли наставника страдающих и нуждающихся в умиротворении. Особенно ярко это воплощается в рамках контрастной поэтики стихотворений, посвящённых теме жизни и смерти, в частности в одах «На смерть князя Мещерского» (1779) и «На смерть графини Румянцевой» (1791).
Мнение В.Г. Белинского о том, что державинская ода «На смерть князя Мещерского» так «страшна», что «кровь стынет в жилах <...>» [1], справедливо лишь отчасти. При ближайшем рассмотрении «На смерть князя Мещерского» - всестороннее воплощение контрастности державинского поэтического мышления, в принципе не способного воспринимать мир однотонно, одноцветно, однозначно.
Трагическая конкретика ситуации утраты близкого друга, заявленная в названии произведения, мотивирует этапы развития лирической мысли автора:
- трагическое смятение перед лицом времени и осознание жизни как движения к смерти (1-я строфа);
- глобальное обобщение власти времени и смерти над жизнью человека и в масштабах вселенной (2-4-е строфы);
- скорбь о кончине Мещерского и персонификация смерти (5-7-е строфы);
- размышления о смерти и авторское предвидение собственной неизбежной гибели (8-10-е строфы).
Наряду с темой смерти, скорбно доминирующей в основной части державинской оды, принципиально значима смысловая эволюция понятий время и вечность и их отношение к смерти. В начальных строфах «Глагол времён! Металла звон!» порождает смятение в душе лирического героя; их «страшный глас» и «стон» воспринимается им как напоминание о смерти, а время как проводник к смерти:
«Зияет время славу стерть:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы;
Глотает царства алчна смерть» (224).
В его сознании понятия время, смерть и вечность объединены скорбной эмоцией, акцентирующей деструктивный аспект их содержания. При этом функции времени, стирающего славу, аналогичны функциям смерти, алчно глотающей царства. Их власть, с точки зрения автора, определяет направление движения человека и всего сущего к вечности, т.е. к безднам небытия, хаосу, праху. Однако в финальных строфах понятие вечность приобретает иное содержание:
«И в сердце всех страстей волненье Прейдёт, прейдёт в чреду свою.
Пройдите счастьи прочь возможны,
Вы все пременны здесь и ложны; -Я в дверях вечности стою» (225).
На фоне рационально мотивированного признания неумолимого закона времени и мысли о бренности и ложности земных «счастий» утверждение героя - «Я в дверях вечности стою» - подразумевает не только самопозициони-рование на грани инобытия, но и признание существования вечных ценностей высшего порядка. Таким образом, в сознании державинского героя, вечность в значении небытие трансформируется в метафору вечной жизни, что закономерно приводит героя к преодолению терзаний, тоски, и скорби утраты, которая прежде казалась невосполнимой:
«Сей день иль завтра умереть,
Перфильев! Должно нам конечно:
Почто ж терзаться и скорбеть,
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой её себе к покою,
И с чистою твоей душою Благословляй судеб удар» (225).
В свете гармонизации отношения героя к категории времени его финальный призыв к умиротворению, адресованный Перфильеву, не воспринимается как немотивированный, спонтанный всплеск державинского «эпикурейства». Это скорее закономерный итог процесса саморегуляции сознания личности, рационально осмысляющей ситуацию утраты в направлении утешения и покоя.
В ещё большей степени при разработке лирической ситуации утраты дидактизм и рационализм державинского поэтического мышления воплотился в оде «На смерть графини Румянцевой» (1791). Тема смерти, звучащая в названии оды, выглядит несколько противоречиво по отношению к исходным размышлениям героя, уже преодолевшего боль утраты и настойчиво направляющего сознание «адресата - собеседника» (Дашковой) в направлении от траура к утешению.
Дальнейшее развитие поэтической мысли подтверждает полное отсутствие меланхолической составляющей во внутренней жизни лирического героя. Вспо-
миная об умершей, он, прежде всего, акцентирует внимание на её добродетелях («Она блистала // Умом, породой, красотой»; «Монархам осьмирым служила, // Носила знаки их честей»), на фоне которых сама тема смерти Румянцевой начинает звучать не столько трагически, сколько величественно и благоговейно. Её кончина характеризуется как обретение покоя («Так с тихим вздохом, взором ясным // Она оставила сей свет»), а эпитафия, начертанная на надгробье, заставляет читателя отнестись к смерти как к торжественному итогу достойно и добродетельно прожитой жизни («Прочти: «Сия гробница скрыла // Затмившего мать лунный свет; // Смерть добродетели щадила, // Она жила почти сто лет»).
Показательно также, что в финале оды «На смерть графини Румянцевой» звучит мотив победы над смертью, когда Державин вне каких-либо попыток меланхолического обособления приходит к утверждению своего человеческого и поэтического бессмертия («Врагов моих червь кости сгложет, // А я - Пиит, и не умру» (232).
Уже в 1760-е годы, вследствие распространившейся «моды на элегии» психологические модели личностного обособления и личностной саморегуляции, так же как и сама элегическая ситуация утраты, стали вырождаться в раннесентиментальный шаблон, поскольку в пределах жанровых канонов элегии мотивирующая их сфера жизненной конкретики (друг умер, трагически погиб, любимая изменила, умерла, уехала, вышла замуж за другого и т.д.) оказалась практически исчерпана.
В «Трудолюбивой пчеле» в 1759 г. было опубликовано множество «печальных» элегий молодых поэтов: Ивана Дмитриевского, Андрея Нартова, Семёна Нарышкина, Александра Аблесимова, Павла Потёмкина и др., что вынудило Сумарокова напечатать в том же журнале предостережение «немысленным риф-мотворцам», «виршесплетателям» и «всем охотникам марать бумагу» [4].
Кроме того, в журналах того времени стали появляться и многочисленные шутливые (близкие к жанру пародии) сочинения по мотивам «жалостливых элегий», основанных на ситуации утраты. В частности «елегия» неизвестного автора опубликованная в журнале «Свободные часы»:
«В тот час, как я тебя лишился, Я ночь покою жду напрасно,
Наполнен злою грустью сей, Мне сон не может глаз сомкнуть.
К реке без страха я стремился: Но правда, что клопы всечасно
Но только лишь купался в ней. И блохи не дают уснуть.
Оплакивая время строго, Ты зришь, как я тобой пленился,
В болезнь жестокую пришел; И сколько муки я терплю;
Но лекарь мне сказал, что много Хотя твоей любви лишился:
За ужином я фруктов ел. Всегда ровно тебя люблю»
М.П. «Елегия» [2]
Несколько позднее отсутствие углублённого психологизма привело к неизбежной схематизации «печальных» сюжетных моделей, системы основных мотивов и образных средств не только в поэзии, но и в прозе.
Литература и примечания
1. Белинский В.Г. Собр. соч.: в 9 т. / В.Г. Белинский. М.: Художественная литература, 19761982. Т. 1. С. 50.
2. Свободные часы. Май. 1763. С. 69.
3. Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота. 2-е академическое изд. СПб., 1868-1878. Т. 1. С. 205. (Далее сочинения Г.Р. Державина цитируются по данному изданию с указанием страницы в тексте работы).
3. Трудовая пчела. Декабрь.1759. С. 763-764.
САДОВНИКОВ АРКАДИЙ ГЕРМАНОВИЧ родился в 1966 г. Старший преподаватель кафедры русской филологии и общего языкознания Нижегородского государственного лингвистического университета. Автор 21 научной работы.