Научная статья на тему '«Символист» в повседневной жизни (В. В. Розанов)'

«Символист» в повседневной жизни (В. В. Розанов) Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
459
115
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему ««Символист» в повседневной жизни (В. В. Розанов)»

А. Я. Кожурин

«СИМВОЛИСТ» В ПОВСЕДНЕВНОЙ ЖИЗНИ (В. В. РОЗАНОВ)

В последнее время тема «повседневности» стала одной из центральных для историков, культурологов, философов. Ведь даже такие, насыщенные интеллектуальными и художественными достижениями, равно как и политическими событиями эпохи, как «серебряный век» имели свою повседневность. Более того, именно они пытались возвести эту повседневность на уровень произведения искусства. Трудно отыскать в отечественной истории эпоху, способную соперничать с «серебряным веком» в создании такой «стильной», знаковой повседневности. Единственное сопоставление, приходящее на ум, —первые десятилетия XIX в., эпоха войн с Наполеоном и движения декабристов. Впрочем, и она блекнет в сравнении с разнообразием повседневности интересующего нас периода русской культуры.

Название и проблематика данной работы навеяны замечательной статьей Ю.М.Лотмана «Декабрист в повседневной жизни». Искусство «жить», вести себя «дома» и «на людях» было возведено и в эпоху декабристов и в начале XX в. в ранг подлинного искусства. Речь, естественно, идет о интеллектуально-художественной элите. Необходимо, правда, отметить одно существенное отличие: установку на выработку определенного стереотипа поведения у декабристов, при всей ярко выраженной индивидуальности каждого из представителей этого движения, и своеобразный «эгоцентризм» деятелей «серебряного века». Поэтому, говоря о них, предпочтительнее анализировать не групповое, но индивидуальное поведение. Хотя, несомненно, можно выделить некоторые характерные черты, которые достаточно четко отделяли «символистов», причем как от «интеллигенции», так и от «простонародья».

Мы не случайно поставили слово «символисты» в кавычки. Будучи центральным течением литературной и философской жизни России рубежа веков, символизм вынуждал все другие направления определяться по отношению к себе, тем самым четко очерчивая границы культуры «серебряного века». Так и акмеизм, и футуризм, занимая резко выраженные антисимволистские позиции, оказывались тем не менее в пространстве, обозначенном этим самым символизмом. В данной связи и Василий Васильевич Розанов, не будучи представителем символизма, в строгом смысле

слова, а быть может и наиболее последовательным антисимволистом, оказывается одним из родоначальников этого движения — в качестве инициатора дискуссий по целому ряду проблем. Причем его роль в генезисе данного течения, на наш взгляд, вполне сравнима с ролью, например, Владимира Соловьева.

Можно, конечно, вспомнить первое посещение В. В. Розановым редакционного вечера «Мира искусств», засвидетельствованное П. П. Перцовым. «Появление Василия Васильевича произвело эффект, и весь вечер внимание было устремлено на него. Но он сам был решительно сконфужен. Главное, его смущало, что он, тогда еще очень консервативно настроенный и хорошо сохранившийся провинциальный “дичок”, попал на вечер к “декадентам”, которые неизвестно еще, как ведут себя. Подозрительно оглядывался он по сторонам, как бы ожидая появления чего-нибудь неподобающего... Особенно его взоры привлекла висевшая посередине кабинета Дягилева резная деревянная люстра в форме дракона со многими головами. По окончании вечера мы пошли с ним вдвоем по Литейному. “Вы видели, какая у них люстра? — боязливо сказал он и, помолчав, прибавил: — Разве Страхов пошел бы к ним больше одного раза?”»1.

Нельзя также забывать, что Розанов еще в 1896 г. подверг резкой критике («сечению розгами») первые сборники русских символистов и на этом основании лишить его права «причастности» движению. Но ведь и В. С. Соловьев, единодушно признаваемый символистами родоначальником течения, осмеял эти самые сборники, что, однако, не помешало последующей его «канонизации». Тем более что речь у нас пойдет не о жизни и творчестве Розанова в период написания «О понимании» или «Сумерек просвещения», хотя эти книги занимают важное место в наследии мыслителя, но о Розанове — авторе «В мире неясного и нерешенного» и «Опавших листьев». Кроме того, общеизвестно влияние Василия Васильевича на таких выдающихся представителей символизма, как Д. С. Мережковский, П. А. Флоренский,

А. М. Ремизов.

Укажем даже дату, разделившую творчество Розанова на «досимволистский» и «символистский» периоды. Это — 1898 год, который можно обозначить как переломный. Вот как об этом вспоминал П.П.Перцов: «Я пробыл за границей год — и этот год — зима 1897-98 гг. был решающим в духовной жизни Розанова. По возвращении я не узнал его... Это был уже другой Розанов, вдруг пробудившийся к своим истинным интересам, — тот Розанов вопросов пола, религии Востока, семитизма, — одним словом, тот “египетский” Розанов, которого мы все теперь знаем»2. Данное наблюдение Перцова вполне разделяется и современными исследователями, в том числе и автором этих строк, что, впрочем, не снимает проблемы понимать творческое наследие Розанова как единое целое, ибо целый ряд идей, сформулированных великим мыслителем в ранних работах, нашел свое развитие в сочинениях, созданных после «перелома».

Наиболее проницательные критики отмечают двусмысленность интересующей нас эпохи, сочетание в ней элементов подлинного творчества с элементами упадничества. Вот как характеризовал особенности «литературного быта» начала XX в. представитель другого поколения: «В 1909-1910 гг. А. М. Ремизов советовал Пясту заняться обращением на себя внимания экзотическим костюмом, особым способом еды или какими-нибудь веселыми танцами. Сам Алексей Михайлович половиной своей славы обязан “Обезьяньей Вольной Палате”, мышкам, травкам, коловерты-шам, кукушкиной Комнате да письмам, писанным старинным полууставом. Литература понемногу превращалась в театр. Актерствовал, позерствовал Гумилев, во-

рожил плащом и посохом Максимилиан Волошин. Да еще Коктебелем. Село Михайловское и Ясная Поляна вошли в историю неумышленно, но Коктебель — литературное сочинение. Сочинением была “Башня” Вячеслава Иванова. Поэты серебряного века, задолго до революции, начали наряжаться и придумывать себе позы и силуэты. Гумилев признал это очень важным и возвел в теорию, призывая заботиться о том, чтобы читатель мог догадаться о цвете глаз, о форме рук поэта. Народилось целое литературное поколение, думавшее прежде всего об этом»3.

Действительно, эротика и эстетика преобладают в эти годы над этикой. Это, впрочем, является естественной реакцией на морализм предшественников — народников. «Переоценка всех прежних ценностей» очень часто оборачивалась их полным ниспровержением. Самоуверенность и самоутверждение сочетались с усталостью и беспомощной тоской. И, пожалуй, ни в ком эти противоречия не были соединены столь, как ни парадоксально это звучит, органично, как в В. В. Розанове. Еще бы: виднейшим деятелем эпохи, требовавшей оригинальности любой ценой, становится человек, характеризующий себя следующим образом: «Я самый обыкновенный человек; позвольте полный титул: “Коллежский советник Василий Васильевич Розанов,

«-» V 4

пишущий сочинения”»4.

Дело не только в этих самых «сочинениях», оказавших колоссальное воздействие на современников, но, по большому счету, еще ждущих конгениального прочтения. Важна и сама личность творца, которую уж никак нельзя «ампутировать», отделить от созданных им текстов. Чтобы преодолеть кричащие диссонансы, схваченные розановской автохарактеристикой, Бердяев предложил следующую формулу: «гениальный обыватель». Сам Николай Александрович прекрасно понимал тот элемент стилизации, который использовал в своей литературной стратегии Василий Васильевич: «Презрение Розанова к идеям, мыслям, литературе не имеет пределов. Чиновник для него выше писателя. Чиновничья служба — дело серьезное, а литература — забава <... > Розанов хочет с художественным совершенством выразить обывательскую точку зрения на мир, тот взгляд старых тетушек и дядюшек, по которому государственная служба есть дело серьезное, а литература, идеи и пр. — пустяки, забава. Но до чего все это литература у самого Розанова. Он сам насквозь литератор, и литератор болтливый. Розанов был когда-то чиновником контрольного ведомства. Но вряд ли он захочет остаться в истории в таком качестве. Он захочет остаться в истории знаменитым литератором и ни от одной строчки, написанной им, не откажется»5.

Бердяев подводит нас к проблеме социальной ангажированности того или иного деятеля культуры, выявлению его «психоидеологии». Вообще, Розанов — идеальная фигура для различных концепций социологизаторского толка. Практически все критики указывают на преломление в его творчестве психологии обывательского, мещанского сословия. Розанов возводит в ранг «ценности» все прелести этого мира: щи, папироски, малосольные огурчики, устои патриархальной семьи, постельные утехи с проституткой. В констатации данного факта сходятся такие разные интерпретаторы розановской «идеологии» как Л. Д. Троцкий и А. Ф. Лосев. В своей знаменитой «Диалектике мифа» А. Ф. Лосев даже писал о «мелкобуржуазной иуда-истической мистике» В. В. Розанова.

Вместе с тем Василий Васильевич был «метафизиком» этого мира и метафизиком крайне чутким к сейсмическим процессам истории, взявшей курс на потрясение всех традиционных устоев. Отсюда — элемент недовольства и даже самокритики, характерный для творчества нашего героя. Причем его недовольство вызывают не

только приобретенные, но и прирожденные свойства, включая внешность и даже фамилию. «Удивительно противна мне моя фамилия <... > Иду раз по улице. Поднял голову и прочитал: “НЕМЕЦКАЯ БУЛОЧНАЯ РОЗАНОВА”.

Ну, так и есть: все булочники “Розановы” и, следовательно, все Розановы — булочники. Что таким дуракам (с такой глупой фамилией) и делать. <... >

Поэтому:

СОЧИНЕНИЯ В. РОЗАНОВА

меня не манят. Даже смешно.

СТИХОТВОРЕНИЯ В. РОЗАНОВА

совершенно нельзя вообразить. Кто же будет “читать” такие стихи?

— Ты что делаешь, Розанов?

— Я пишу стихи.

— Дурак. Ты бы лучше пек булки.

Совершенно естественно » 6.

Кроме того, недовольство Василия Васильевича вызывает не только собственное «имя», но и внешний вид, «тело». «Такая неестественно отвратительная фамилия дана мне в дополнение к мизерабельному виду». Это — фрагмент из «Уединенного», а в «Опавших листьях» мы находим следующий автопортрет: «С выпученными глазами и облизывающийся — вот я. Некрасиво? Что делать»7. Вот это-то «что делать» и снимает остроту проблемы. Розанов не был бы самим собой, если бы не нашел положительных моментов своей «непривлекательности»: она способствовала самоуглублению, а, следовательно, созданию трилогии — «Уединенного» и «Опавших листьев».

Впрочем, звучит еще слишком рационально, а потому Василий Васильевич продолжает в интересующем нас фрагменте развивать тему собственной непрезентабельности. «Теперь же мне даже нравится, и что “Розанов” так отвратительно: я с детства любил худую, заношенную, проношенную одежду. “Новенькая” меня всегда жала, теснила, даже невыносима была <... > На кой черт мне “интересная физиономия” или еще “новое платье”, когда я сам (в себе, в “комке”) бесконечно интересен, а по душе — бесконечно стар, опытен, точно мне 1000 лет, и, вместе юн, как совершенный ребенок... Хорошо! Совсем хорошо... »8.

Прозаизм розановской внешности резко контрастировал с «ликами» его сотоварищей — «символистов» и деятелей «нового религиозного сознания». Говорили даже о типичности внешности Василия Васильевича («рыжий костромской мужичок», «тип старого чиновника или учителя» и т. п.), позволившей коллеге из «Нового времени» безошибочно опознать соотечественника даже в «Вечном городе». Говоря об истории культуры, можно выделить в ней «поэтические» и «прозаические» эпохи. Следовательно, и соответствующие данным историческим эпохам стили «повседневности». К «поэтическим», несомненно, относятся эпохи декабристов и символистов. Причем «поэзия», которую мы имеем в виду, налагает свой отпечаток не только на образ жизни и поведение, но и на внешний вид деятелей культуры. Вспомним, например, галерею портретов участников войны 1812 г. В связи же с интересующей нас эпохой позволим себе привести блестящую характеристику Ф. Степуна, который, характеризуя современников, писал: «Если... посадить за один стол Бердяева, Вячеслава Иванова, Белого, Эллиса, Волошина, Ремизова и Кузмина, то получится нечто среднее между Олимпом и кунтскамерой»9.

Внешность Розанова, впрочем, имела некоторые характерные особенности, выделявшие его даже на фоне ярких современников. Внимание, однако, привлекали

глаза и особенно манера говорить: «пришепетывая» и «приплевывая», «обсюсюки-ваясь». Разумеется, манера общения («интимничанье») нравилась далеко не всем собеседникам. Иных она настораживала («хитер нараспашку»—Андрей Белый), иных отталкивала (столкновение с Федором Сологубом, имевшее, впрочем, и «местническое» объяснение — розановские «воскресники» были более популярными, чем сологубовские), но большинство принимало Василия Васильевича таким, каким он был.

Определенный знаковый аспект был связан также с «зазором», который возникал между неказистой внешностью Розанова и исповедуемыми им идеями. Своеобразная «философия жизни», витализм, фаллизм и обоготворение чадородия не стыковались с его невзрачной, щупленькой фигуркой («В вас мужского только.. .брюки», —однажды заявила ему родственница). Действительно, образ «патриархального отца» плохо вязался с его внешностью. Ситуация становилась особенно комичной, если оппоненты Василия Васильевича из церковной среды («люди лунного света») оказывались богатырского сложения — вроде архимандрида Иллариона.

Розанов, кстати, был одним из организаторов так называемых «Религиозно-философских собраний», где и происходили встречи «символистов» с духовенством. Идейная сторона «собраний» нас здесь не очень интересует, но крайне показательно поведение нашего «героя» во время чтения докладов. Сам Василий Васильевич практически никогда не озвучивал собственных рефератов, — это делал кто-то посторонний. Ответы на вопросы и возражения писал, но зачитывал их опять-таки не он. Во время этих чтений Розанов чувствовал себя крайне неуютно, будучи готов «сквозь землю» провалиться, если публика поведет себя неодобрительно. Иное дело печатные работы — от них всегда можно «отречься», это своего рода отчужденный результат творчества.

На фоне других «символистов», блестящих ораторов и спорщиков, Василий Васильевич явно проигрывал, но он тут же брал своеобразный реванш в кулуарной части «собраний», в узком кругу. Это, разумеется, относилось не только к «религиозно-философским», но и к другим официальным собраниям и заседаниям. Еще более естественно чувствовал себя Розанов дома, особенно во время своих знаменитых «воскресников». К нему ходили буквально все, и участники, а среди них были — Белый, Бердяев, Мережковские, Ремизов, вспоминали о них единодушно положительно, особенно в сравнении с другими «сборищами» («скучными, холодными воскресниками Ф. Сологуба», например).

Дом Василия Васильевича в первое десятилетие века был одним из интеллектуальных фокусов Петербурга, что, впрочем, не мешало атмосфере живого, неформального общения. Вот как выглядели «воскресники» в восприятии Белого: «Розанова “воскресенья” совершались нелепо, разгамисто, весело; гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв под руку того, другого, поплескивал в уши; и — рот строил ижицей; точно безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что — щипался), бесстыдничая переблеском очковых кру-гов...»10

На «воскресниках» эти люди, и какие люди, не присутствовали, а жили и даже блажили. Где, например, мог Ремизов безнаказанно перевернуть кресло-качалку с важно восседающим в ней Бердяевым, а сам хозяин бесцеремонно показывать кукиш

девице, заподозренной в симпатии идее украинской автономии. Ничуть, впрочем, не обидев саму «сепаратистку». Василия Васильевича отличала внимательность к людям, даже тревога за них, что нормальный человек не мог не заметить, а, заметив, — не оценить. Отсюда не только популярность домашних собраний, но и интимный характер взаимоотношений между хозяином и многими из гостей. От этой интимности, органически ему присущей, Розанов не мог отказаться, несмотря на отдельные инциденты — с тем же Ф. Сологубом, например.

Розанов, естественно, не только принимал гостей, но и сам наносил визиты. Часто это были визиты «своим», соратникам по «символистскому» делу. Попытки синтеза античной, ветхозаветной и христианской традиций приобретали в эти годы весьма причудливые формы. Этому были посвящены не только многочисленные печатные труды, но и действия практические. Причем действия, так и хочется сказать «действа», эти совершались в разных местах: и в «Башне» Вячеслава Иванова, и на квартире Минского, и в жилище Перцова. Интересно, что ходил туда Розанов тайком от жены, которую эти кощунственные, с точки зрения православия, «обряды» шокировали.

То, что эти действия принимали характер кощунственный, пусть подчас и независимо от воли организаторов, вспоминали многие. Так, Бенуа писал о попытке «форсирования благодати», предпринятой на квартире Перцова. Собравшиеся коснулись евангельского эпизода — омовения Христом ног своих учеников накануне последней Вечери. Причем «подвиг унижения и услужения» Христа решено было рассматривать не символически только, но и практически. Состав участников был традиционным: помимо хозяина квартиры и Бенуа, то были Мережковские, Философов и, несомненно, Василий Васильевич Розанов. Причем нашего героя охватил настоящий энтузиазм, вызванный, как посчитал мемуарист, «порочным любопытством». Еще бы, ведь среди участников этого «радения» была З. Н. Гиппиус — «декадентская Мадонна»11.

Не менее характерно «действо», учиненное на квартире Минского. Участники окрестили его «сораспятием вселенской жертве». Присутствовали Бердяевы, Ремизовы, Вяч. Иванов с женой, Ф. Сологуб, В. В. Розанов. Особое нетерпение, как и следовало ожидать, проявлял Василий Васильевич: ведь «жертве» должны были нанести ранки, «до крови» (показателен розановский интерес к обонятельно-осязательным аспектам религиозного действа, пусть и такого, отдающего балаганом). После «принесения жертвы» началось «приобщение» ее крови, смешанной с вином — своеобразная «евхаристия», принимавшая, в зависимости от точки зрения оценивающего то характер однозначно кощунственный, то травестийный.

Это, однако, были символистские акты, не выходившие за рамки узкого круга участников. Но попытка воссоздания дионисийской мистерии, предпринятая по инициативе Вячеслава Иванова, получила общественный резонанс. «Надеялись достигнуть экстатического подъема, выйти из обыденности. Выражалось это в хороводе. В этой литературно надуманной и несерьезной затее участвовали выдающиеся писатели с известными именами — В. Розанов, В. Иванов, Н. Минский, Ф. Сологуб и др. Больше это не повторялось. Вспоминаю об этой истории с неприятным чувством. Пошли разные слухи и проникли в печать. Долгие годы спустя в правой обскурантистской печати писали даже, что служили черную мессу. Все приняло крайне преувеличенные и легендарные формы»12.

Показательно, что Бердяев вспоминает именно этот случай, достаточно безобидный, а не эпизод с «сораспятием», в котором он также принимал участие. Уж не

потому ли, что «хороводом» заинтересовалась печать и дело вышло за рамки «символистского» круга? Но сейчас нас больше всего интересует то, что Розанов в очередной раз принял участие в «действе». Он, видимо, не мог пропустить ни одного из устраиваемых собратьями по перу мероприятий, и это при резко негативном отношении к ним семьи, которую Василий Васильевич боготворил. Стремление быть среди «своих», видимо, перевешивало семейные «табу».

Еще одной формой своеобразной символистской игры можно считать письма. Изысканность, знаковая нагруженность эпистолярного жанра вообще характерна для «стильных» эпох, и Розанов, чрезвычайно ценивший его, не мог этого не учитывать, становясь корреспондентом участников «движения». Вот приглашение чете Ремизовых: «Ждем. Серафиму Павловну и Алексея Михайловича без слонов, без зверей и без мифов, без “табаку” и вина 4 декабря в тихую обитель Б. Казачий, д. 4, кв. 12.

— вечером —

Смиренный иеромонах Василий»13.

Перед нами образчик своеобразной «тайнописи». Если бы Ремизов не оставил нам «ключ», то можно было долго ломать голову над смыслом некоторых слов, да и всего послания в целом. «Слоны» — это любимцы Приапа, «обладающие сверх божеской меры». Здесь мы на «территории» Розанова, коего фаллические темы волновали весь «символистский» период жизни и творчества. Но, поскольку речь идет о приглашении в «дом», то такие сюжеты неуместны. Поэтому — без «слонов». «Табак» — это ремизовская повесть «Что есть табак» из цикла «Заветные сказы». Сюжет, опять-таки фаллический и, как бы Василий Васильевич не любил эту повесть, но — без «табаку». «Вина» Розанов не переносил и спиртное в доме, по воспоминаниям дочери, появлялось лишь по праздникам, для гостей. Философу Столпнеру, будущему известному переводчику Гегеля, выставлялся графин водки; любителем «зелья» Василий Васильевич считал и своего «двойника», по версии Ремизова, — Льва Шестова.

Таким образом, в одном письме мы можем обнаружить целую розановскую мифологию. И самоименование — «смиренный иеромонах», носящее весьма многозначительный характер: это и своеобразное травести (трудно представить автора таких работ, как «Темный лик» и «Люди лунного света», иеромонахом, причем «смиренным»), но также создание определенного зазора для дальнейших упражнений в области «фундаментальной мифологии». Кстати, именование друг друга титулами из церковного обихода будет неизменно входить в этикет взаимоотношений Розанова и Ремизовых. Среди «титулов» мы встретим и «матушку Серафиму», и «брате Алексея», и следующую характеристику друга: «чертенок-монашенок из монастыря XVII века». Можно, таким образом, констатировать, что церковный лексикон был «оккупирован» Василием Васильевичем прочно.

Правда, в письме 1906 г., а приведенное нами выше относилось к 1907,

В. В. Розанов, заманивая «ухой из налима», так обращается к другу: «Дорогой Алексей Михайлович! Что Вы мне пишите как Архиерею в Консисторию: “Глубокоуважаемый!” Разве мы не социал-демократы и не “товарищи”!»14 Это был период наибольшего увлечения Василия Васильевича «левыми», именно в это время он писал статьи, вошедшие позднее в книгу «Когда начальство ушло». Интересно, что Розанов, не слишком разбиравшийся в вопросах партийной догматики, объединяет под шапкой «социал-демократы» целый спектр леворадикальных движений: от собственно эсдеков до эсеров и трудовиков. Но сейчас это не важно и, поскольку левые

увлечения захлестнули Василия Васильевича, то любые иерархические условности, в том числе и религиозного свойства, должны быть отброшены.

Показательно, однако, что, несмотря на все свое «еретичество», Розанов всегда относился к представителям духовенства с подчеркнутым уважением и даже симпатией. Он любил, чтобы за ужином у него присутствовало несколько священников. Причем на стол в это время подавались традиционные яства, особенно рыбные, столь любимые русскими священнослужителями. Но это еще не все. Любя «плоть мира», Василий Васильевич обожал и «плоть церкви», ее быт, обряды и обычаи. Уже в эмиграции З. Н. Гиппиус вспоминала: «Со вкусом он исполняет их, зовет в дом чудотворную икону и после молебна как-то пролезает под ней (по старому обычаю). Все делает с усердием и умилением»15.

Все это резко выделяет Розанова из среды его соратников по «духовному ренессансу». Действительно, трудно представить Бердяева или Мережковского пролезающими под иконой. Даже ставшие священниками Флоренский и Булгаков кажутся, в сравнении с Василием Васильевичем, слишком «интеллигентами», слишком рассудочными, не так органично связанными с бытовым православием. Водораздел проходил скорее на уровне мироощущения, чем мировоззрения. И «батюшки», особенно из «простых» («с яйцами»), чувствовали это и прощали Розанову его печатные «еретические» выходки.

Можно сказать, что, будучи жрецом своеобразной религии «частной жизни» и пола, Василий Васильевич весьма почтительно относился к чужому культу и его представителям, тем более, что сам род Розановых был традиционно «левитским», практически все его предки по мужской линии принадлежали к духовному сословию — исключение составлял лишь отец писателя, прервавший данную традицию. Но все же собственный культ тянул Розанова больше, и поэтому, приняв участие в церковном мероприятии (будь-то крестный ход или торжества по случаю канонизации Серафима Саровского), он неизменно возвращался «ко щам» и к жене — причем не только в буквальном, но и в фигуральном смысле.

Во втором коробе «Опавших листьев» Розанов своеобразно обнажает механизм мыслительной деятельности: «Больше всего приходит мыслей в конке. Конку трясет, меня трясет, мозг трясется и из мозга вытрясаются мысли (в конке)»16. Конка — демократичное средство передвижения, и пользовался ей Василий Васильевич, как правило, в чиновничий период жизни (90-е годы XIX в.). Интересно, что дополнительный стимул к полемике с Владимиром Соловьевым придавала и разница в их социальном положении. Соловьев, получавший солидные гонорары в либеральной периодике, мог позволить себе пролетку, а Розанов, обремененный нуждой и большим семейством, лишь «верх» конки. Такие аспекты добавляют градус самой идейной полемике, особенно если либеральный оппонент хорошо зарабатывает на своем «свободолюбии», что мы сплошь и рядом видим в истории российского «освободительного» движения.

Но куда же конка или коляска, ведь теперь он сотрудник «Нового времени» — самой влиятельной газеты дореволюционной России, везет Василия Васильевича? Если не на работу, то Розанов едет в лавку. «Много есть прекрасного в России, 17-е октября, конституция, как спит Иван Павлыч. Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невск.). Рыжики, грузди какие-то вроде яблочков, брусника — разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери. И над дверью большой образ Спаса, с горящей лампадой. Полное православие»17.

Совмещая здесь, используя архаический оборот, «далековатые понятия», Розанов выражает суть своего мироощущения, соединяющего прелести «частной жизни» с погруженностью в религиозно-метафизическую сферу. И даже православие, особенно в его бытовом варианте, вполне устраивает Василия Васильевича — речь ведь идет не о монастыре и аскетизме.

Вернувшись домой, где он записал расходы в «кухонную книжку», стоящую «Писем Тургенева к Виардо», Розанов просматривает газеты (в них его больше всего интересуют последние страницы — со всякого рода «страшными историями») и закуривает. Курит он много, и это, пожалуй, единственный бытовой порок, свойственный Василию Васильевичу. Он чужд традиционной русской склонности к горячительным напиткам и, кроме того, никогда не сквернословит. Хотя русский человек, по определению, должен говорить на двух языках — Пушкина и матерном. Но последнего Розанов никогда не употреблял, почитая это за великий грех и тем самым обнаруживая знание его сакральных оснований. Недокуренную папиросу он никогда не выбрасывает, «вытряхивает окурочки», чтобы их утилизировать — и это, заметим, при 12 000 годового дохода.

Но вот дочитаны газеты, положена заплаточка на папиросу, закончен обед. Наступает отдых. «Папироса после купания, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) — вот мое “17-е октября”. В этом смысле я “октябрист” (в купальне)»18. Василий Васильевич провозглашает здесь своеобразный «символ веры» — с отвращением от «политики» в эпоху повального политиканства (хотя «октябристы» — правая партия и Розанов за них в свое время голосовал) и опорой на «естественность» (будь это семья или прилипшая к огурцу ниточка укропа).

Нет ничего страшного, что мы сразу перенеслись от «чистого понедельника» (начало Великого поста) в конец июня. Важнее показать определенную упорядоченность жизни Розанова, ее ритм. Иногда отдых принимал форму путешествия по России или Европе. И тогда рождались замечательные путевые заметки, навеянные «Письмами русского путешественника» Н. М. Карамзина, которые Василий Васильевич очень любил. Или курьезные случаи, вроде описанного Ю. Беляевым, встретившим коллегу в Риме, когда тот пытался объяснить извозчику маршрут предполагаемого путешествия на... семинарской латыни.

Но это, как говорится, не ежедневный отдых. А практически каждую ночь, если он не был занят написанием статей, Розанов уделял своей замечательной коллекции античных монет. Впервые мысль собирать монеты возникла у него в 1880 г. и к началу Первой мировой войны его коллекция включала 1300 римских и 4500 греческих монет. Об этом, кстати, мы узнаем из розановского письма М. Горькому, который считался одним из крупнейших коллекционеров того времени. В полночь Василий Васильевич начинает разбирать монеты, рассматривать их, сверять с каталогом. «Нумизматическая» ночь могла продлиться до 4-5 часов утра, но для Розанова это был не только лучший отдых, но и своеобразная прелюдия к писательству, особенно на античные темы.

В составлении описи монет ему помогал не менее страстный почитатель античности — П. А. Флоренский. Другой помощницей Василия Васильевича была сестра Зинаиды Гиппиус — Татьяна Николаевна, срисовывавшая наиболее достойные образцы по его заказу. Кстати, розановская коллекция превосходила собрания великого князя Сергея Александровича и Московского университета, что не могло не вселять в него чувство гордости («150 лет собирали дураки, и меньше моего собра-

ли!!!». — это из письма Горькому19). Пропажа ценнейших монет, последовавшая за преждевременной кончиной единственного сына, окончательно подкосила Василия Васильевича.

Накануне Октябрьской революции Розанов выехал из Петрограда в Сергиев Посад, где жил его лучший друг из числа младших символистов — священник П. А. Флоренский. Интересно, однако, что свое наиболее антихристианское сочинение, «Апокалипсис нашего времени», он написал именно в цитадели русского православия. Когда П. А. Флоренский, вкупе с несколькими преподавателями Московской Духовной Академии, пришел вразумлять Василия Васильевича, то им в ответ раздалась следующая фраза: «Не трогайте Розанова: для вас будет хуже». И, как утверждает Н. О. Лосский, донесший до нас этот эпизод, в следующем году всех их постигли серьезные несчастья. Не иначе как Розанов оказался рупором неких инфернальных сил. Пример очень точно характеризующий «символистский» менталитет.

Розанов не мог не реагировать на бушевавшую кругом революцию, но делал он это весьма причудливым образом. Наш герой, бродя по столице вместе с

С. Н. Дурылиным осенью 1918 г., останавливал прохожих с просьбой показать «настоящего большевика». Когда это любопытство не было удовлетворено, Василий Васильевич, войдя в Моссовет, заявил: «Покажите мне главу большевиков — Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я — монархист Розанов». Несравненно более здравомыслящий Дурылин просто не знал, что ему делать со столь словоохотливым и любопытным спутником.

Смерть Розанова моментально обросла множеством легенд. Самая распространенная из них гласила, что перед смертью он поклонялся «Озирису» (об этом говорят практически все мемуаристы, включая Бердяева и Флоренского), «Иегове» (настаивали Гершензон и Эфрос с «сотоварищи»), а Гиппиус присоединила к ним «Аписа», «Изиду» и «Астарту». Такое множество «богов» вызывало и вызывает недоверие. Хотя политеистические симпатии Розанова, декларируемые на протяжении практически всего «символистского» периода творчества, лежат на поверхности, но такому количеству богов перед смертью явно не поклоняются. Тем более что определенная структура религиозного чувства, сформированная христианством, была Василию Васильевичу свойственна.

Кроме того, он не был бы самим собой, если бы даже перед смертью не совершил поступка, который не поставил бы в двусмысленное положение большинство критиков и толкователей. Речь, естественно, идет о «христианской кончине раба Божьего Василия». Перед смертью Розанов много раз приобщался и просил его соборовать. Интересно, что все эти обряды совершал не ученейший и лично близкий ему Флоренский, а другой священник — из «простых». В последние дни у него были странные видения: все окружающее начинало двоиться в глазах, но это «физически», а метафизически — учетверяться, принимать форму креста.

Да, умер Василий Васильевич как христианин. Но и здесь можно задаться вопросом, не осталось ли христианство для него «религией Голгофы», религией смерти? И тогда, приближаясь к окончанию жизни, естественно обратиться к христианским «богам», как при жизни поклоняться богам языческим. Ведь Розанов не отрекся от своих антихристианских книг, считая, что в них схвачена существеннейшая сторона реальности. «Тайну размножения» он по-прежнему считал величайшей тайной жизни. Об этом вспоминают как дочь, так и Флоренский. Последний, правда, прибавляет, что Василий Васильевич «принял как-то и Христа». Еще один символист-

ский парадокс: не менее загадочный, чем «молчание» Блока после создания «Двенадцати» или ивановский переход в католичество, но без процедуры формального отречения от православия.

Похоронили Розанова рядом с могилой Константина Леонтьева — друга и наставника. Все прошло естественно, без театральных аффектаций, свойственных культуре «серебряного века». Впрочем, и время, зима 1919 г., к ним не располагало. Но это, вспоминает Флоренский, был лишь «просвет». «А потом и пошло и пошло. Словно все бесы сплотились, чтобы отомстить за то, что В[асилий] В[асильеви]ч ускользнул от них. Для могильного креста я предложил надпись из Апокалипсиса, на котором В[асилий] В[асильеви]ч последнее время (пропущено слово) и на котором мирился со всем ходом мировой истории: “Праведны и истинны все пути Твои, Господи”. Представьте себе наш ужас, когда наш крест, поставленный на могиле непосредственно гробовщиком, мы увидели с надписью: “Праведны и немилостивы все пути Твои, Господи”... »20

Выведение на сцену неких потусторонних сил и сама манера письма выдают в его авторе представителя символизма, пусть и философского крыла. Это заставляет нас вновь поставить вопрос о границе, отделявшей «символистов» от их собратьев по перу из других литературных группировок и различных слоев интеллигенции. Мы уже приводили слова Победоносцева, воспринявшего ближневосточные увлечения Розанова в качестве симптома умопомешательства. Но и другие представители «правительственной» интеллигенции, в том числе и коллеги по «Новому времени» (В. П. Буренин, М. О. Меньшиков), оценивали розановскую метафизику пола с плохо скрываемым раздражением и сарказмом. Мы уж не говорим о церковных иерархах. Это притом, что Розанов был близок им «партийно», по консервативному лагерю.

Но, может быть, интеллигенция оппозиционного толка лучше понимала символистов? Да, Борис Савинков писал под диктовку четы Мережковских свои бестселлеры, но это не изменяет общей картины. Достаточно почитать тот фрагмент «Самопознания» Бердяева, где речь идет о посещении «Башни» Луначарским, принявшимся трактовать символическое значение серпа и молота, чтобы ощутить непроходимую грань, отделявшую представителей интересующего нас движения и левую интеллигенцию. Это при всей симпатии большинства символистов революционным идеям и тому, что Анатолий Васильевич был наиболее «продвинутым» в сторону новой культуры леворадикальным идеологом.

«Символисты», таким образом, оказывались на своеобразном культурном островке, посреди бушующего политико-идеологического океана. Естественно, они пытались структурироваться, но наибольшего успеха в этом направлении добились течения, которые могут быть обозначены как постсимволистские (гумилевский «Цех поэтов», например). Собственно символисты тяготели либо к созданию «малых церквей» (в духе Мережковских), либо к всевозможным эротическим «треугольникам» — вольным (здесь преуспел Вяч. Иванов) или невольным (Блок, Белый, Любовь Дмитриевна). Большинство же, в том числе и Розанов, оставались одиночками.

Единственным обществом, коего членом («кавалером») Василий Васильевич согласился стать с радостью и неподдельным энтузиазмом, был ремизовский «Обез-велволпал» («Обезьянья великая и вольная палата»). Причем «кавалером» он был не простым, а «старейшим», наряду с М. О. Гершензоном и Л. И. Шестовым. И, кроме того, «великим фаллофором» («удоношей»—используя ремизовскую кальку), что и вовсе было по его части. Таким образом, можно констатировать тот факт, что принципиальный индивидуализм не позволил символистам создать серьезных ор-

ганизационных структур (хотя бы наподобие писателей-«знаньевцев»), а созданные организации моментально превращались в орудия сведения личных или политических счетов (исключение Розанова из «Религиозно-философского общества» в связи с делом Бейлиса, инициированное Мережковскими).

Ю. М. Лотман считал величайшим вкладом декабристов в русскую культуру создание ими нового типа человека, с необычайно развитым чувством собственного достоинства и чести. Это заставляло их рассматривать каждый поступок как имеющий особое значение и придавало поведению несколько картинный или театральный характер. Можно говорить о поэзии поведения представителя декабристского лагеря, своеобразной «эстетике существования». В отличие от поколения нигилистов («Базаровых»), демонстративно отказывавшегося от выработанных культурой норм этикета, декабристы стремились к усвоению и переработке этих норм. В этом отношении они выбирали ориентацию не на Природу, а на Культуру.

«Жизнетворчество» символистов — порождение эпохи более «разорванной», чем эпохи декабристов и даже нигилистов. «Органичность» ей свойственна в значительно меньшей степени, и подчас поведение некоторых представителей течения кажется нарочитым, причем не в высоком, но в каком-то фарсовом стиле. И тогда мы видим паясничанье Андрея Белого, донжуанизм Брюсова и Вяч. Иванова или розановское юродство. Повседневное поведение «символиста», таким образом, было принципиально гетерогенным: оно включало как моменты сознательного творчества по определенным канонам («жизнетворчество» в собственном смысле слова), так и элементы «бессознательного». Последние элементы тем не менее могли восприниматься посторонними наблюдателями, особенно «непосвященными», как нарочитость или даже кривляние. В случае с Розановым это осложнялось тем обстоятельством, что сам канон был сознательно «приземлен» («обыватель») и отклонения от него подчас «поднимали» нашего героя (в одних случаях позволяя говорить о «жречестве», в других — о своеобразном «юродстве»).

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Перцов П. П. Литературные воспоминания. 1890-1902. Цит. по: Розанов В. В. Pro et contra. Кн. I. СПб.,1995. С. 249.

2 Перцов П. П. Воспоминания о В. В. Розанове. Цит. по: Русская литература. 1989. №3. С. 230. — Ср. с репликой К. П. Победоносцева, прозвучавшей в письме С. А. Рачинскому в 1899 г.: «Розанов, я думаю, близок к сумасшествию. Теперь он ходит в Публичную библиотеку исследовать сирийские и египетские культы любострастия» (Письмо С. А. Рачинскому. Цит. по: Розанов В. В. Pro et contra. Кн. I. СПб., 1995. С. 469). Показательно, что «посторонний», пусть и сколь угодно умный и эрудированный, наблюдатель воспринимает розановское увлечение ближневосточными культами как сумасшествие. Для любого символиста (в кавычках или без) такой подход был бы абсолютно неприемлем. Это, кстати, позволяет весьма четко отделить творцов интересующей нас культурной линии начала прошлого века от «интеллигенции», причем как правительственной (бюрократия), так и оппозиционной. Для «интеллигента», в лучшем случае, розановская проблематика — юродство.

3 Ульянов Н. И. Литературная слава // Русская литература. 1991. №2. С. 84. — Статья написана русским эмигрантом «второй волны» и поэтому понятна горечь представителя поколения, которому «отцы» оставили «оскомину на зубах».

4 Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 379. Коллежский советник — чиновник VI класса, которому в армейской иерархии соответствовал чин полковника, а в придворной — камер-юнкера. Таким образом, Василий Васильевич был «одних чинов» с Пушки-

ным. Свои чины и ордена (Святой Анны III степени и Святого Станислава III степени) Розанов получил во время службы в Государственном контроле — до перехода в «Новое время».

5 Бердяев Н. А. О «вечно бабьем» в русской душе // В. В. Розанов. Pro et contra. Кн. II. СПб., 1995. С. 47.

6 Розанов В. В. О себе и жизни своей. С. 54.—Интересно, что в этом фрагменте Василий Васильевич упоминает своего «антипода» по символизму — В. Я. Брюсова, который, по его предположению, «постоянно радуется своей фамилии». Говоря о Брюсове как антиподе Розанова, мы имеем в виду не идейное или творческое противостояние, которого в действительности не было, да и быть не могло, но прямо противоположные стратегии «жизнестроительства», разводящие их по разным полюса культуры «серебряного века».

Розанов В. В. О себе и жизни своей. С. 54, 332. —В этой связи любопытно свидетельство К. Чуковского: «Страшно хотел, чтобы Репин написал его портрет. Репин наотрез отказался: “Лицо у него красное. Он весь похож на... ”» (Чуковский К. Дневник. 1930-1969. М., 1994. С. 403).

8 Розанов В. В. О себе и жизни своей. С. 55-56.

9 Степун Ф. Россия накануне 1914 г. // Вопросы философии. 1992. №9. С. 103.

10 Белый А. В. В. Розанов (отрывок из книги «Начало века») // В. В. Розанов. Pro et contra. Кн. I. С. 188.

11 Кстати, С. К. Маковский сохранил интересную подробность внешнего вида Гиппиус, имеющую существенную значимость для воссоздания богемного мироощущения начала XX в. Вот как выглядит интересующее нас место в мемуарах С. К. Маковского: «Вдобавок густые, нежно вьющиеся бронзово-рыжеватые волосы она заплетала в длинную косу — в знак девичьей своей нетронутости (несмотря на десятилетний брак). . . Подробность, стоящая многого! Только ей могло прийти в голову это нескромное щегольство “чистотой” супружеской жизни (сложившейся для нее так необычно)» (Маковский С. На Парнасе «серебряного века». Мюнхен, 1962. С. 89).

12 Бердяев Н. А. Самопознание. М., 1991. С. 157.

13 Ремизов А. М. Кукха. Розановы письма // Ремизов А. М. Царевна Мымра. Тула, 1992. С. 241.—Ремизовская «Кукха» является незаменимым источником для воссоздания не только образа Василия Васильевича Розанова, но и всего «литературного быта» начала XX в.

14 Там же. С. 249.

15 Гиппиус З.Н. Задумчивый странник // В. В. Розанов. Pro et contra. Кн. I. С. 153.

16 Розанов В. В. О себе и жизни своей. С. 559.

17 Там же. С. 179.

18 Там же. С. 280.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

19 Письмо 1911 г. Цит. по: Вопросы литературы. 1989. №10. С. 163.

20 Письмо М. В. Нестерову от 1 июня 1922 г. // В. В. Розанов. Pro et contra. Кн. I. С. 258.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.