Научная статья на тему 'Считая слезинки ребенка: детоцентризм в правовом ракурсе в романе М. Шишкина «Взятие Измаила»'

Считая слезинки ребенка: детоцентризм в правовом ракурсе в романе М. Шишкина «Взятие Измаила» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
131
66
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Считая слезинки ребенка: детоцентризм в правовом ракурсе в романе М. Шишкина «Взятие Измаила»»

ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ

М.В. Самодурова Барнаул

СЧИТАЯ СЛЕЗИНКИ РЕБЕНКА: ДЕТОТ ЦЕНТРИЗМ В ПРАВОВОМ РАКУРСЕ В РОМАНЕ М. ШИШКИНА «ВЗЯТИЕ ИЗМАИЛА»

Образ ребенка в современной русской прозе приобретает несвойственное ему прежде лейтмотивное значение. На фоне мощных эсхатологических настроений современной культуры и литературы детоцентризм становится ведущей чертой литературной историософии, одновременно углубляя эти настроения и способствуя их преодолению, поскольку ребенок остается символом будущего, символом постоянного обновления жизни. Одна из концепций предложена М. Шишкиным в романе «Взятие Измаила».

Историю романа составляет семейная хроника двух сродных или сводных братьев Шишкиных: старшего - Александра Васильевича, адвоката и младшего - Михаила Павловича, учителя, журналиста, писателя. Эти две сюжетные линии замыкаются на образах детей соответственно Анечки, дочери Александра и Олежки и новорожденного ребенка, сыновей Михаила. Кроме того, текст полон сквозных историй, каждая из которых связана с ребенком (истории Нади, Маши, Ксени, Мокоши и др.). Детские образы рассматриваются в свете законов природы, логики, права (религиозного и государственного), при этом ребенок всегда оказывается вне закона. Роман «Взятие Измаила» в этом плане становится развернутой апологией детского права, которая осуществляется как в рамках юридического, так и собственно художественного дискурса.

Безусловная самоценность дитя подчеркивается абсолютным исключением возможности аборта: из массы детских смертей в романе жизнь ни одного ребенка не прервана до рождения. В тексте присутствует мотив избавления только от родившихся детей, которые уже несут на себе печать греха первородного, родительского и даже будущих грехов: «Ибо в очах Божиих имеют значение не только прошлые, но и будущие грехи, от ответственности за которые не освобождает и смерть, если она наступает раньше, чем они совершены!» [1 (107)]. Рожденные дети уже не совсем беспомощны, они как бы уже способны сами быть субъектами ситуации, примечательно в этом смысле обращение к мифологически-сказочно-литературной истории чудом спасшихся детей Осириса и князя Гвидона, от

которых пытались избавиться. Мотивировка категорически негативного отношения к аборту присутствует в замысле романа одного из персонажей: «Или, думаю, вот бросить все и написать роман, в котором все женщины беременны и ждут чуда» (129). Невозможность убить ребенка во чреве матери объясняется надеждой или допущением, что может родиться необыкновенный человек, возможно, сам Спаситель. Так или иначе, но с ребенком связывается возможность спасения, разрешения бед, гармонизации отношений между людьми, чаще родителями ребенка.

Знаковой в связи с этим становится история отношений проводника поезда и телефонистки Нади, иллюстрирующий и дискредитирующий этот национально окрашенный стереотип: «Надя влюбилась в женатого, у которого было двое детей, а тот влюбился в нее, но уйти к ней не мог из-за сыновей. Они с женой договорились, что будут хотя бы для детей, пока не подрастут, делать вид, что они все еще семья, а домой он и так приходил не каждый день, к этому дети привыкли, ведь знали, что их папа работает проводником и уезжает иногда, если долгий рейс, на неделю» (141). Когда Надя внезапно серьезно заболела, жена посоветовала им родить ребенка: «Детку вам нужно, - сказала она мужу, - детку. И все тогда будет хорошо, все будет славно. Детка успокоит, даст то, что никто не даст» (141). Надя действительно выздоравливает, забеременев, но после родов погибает, попав под машину: «Ребенка проводник взял себе, и вот теперь у них с женой трое детей» (141).

Болезнь и смерть Нади можно трактовать как наказание за грех прелюбодеяния и возможное таким образом искупление. При этом ребенок здесь не является жертвой обстоятельств, обстоятельства складываются в его пользу, он как бы творит ситуацию в нужном ему русле. Для того чтобы родиться и родиться здоровым, ему нужна была здоровая мать, поэтому на время беременности он исцеляет ее от болезни. Когда же задача родиться была выполнена, забота о здоровье Нади для него перестала быть жизненно необходимой. Возможно, и положение незаконнорожденного, ребенка «на стороне», его «не устраивало», ему захотелось расти в полноценной семье, где у него были бы братья. Так все и устроилось. «Детка» либо не способна создать гармонию, решить проблемы родителей, либо не хочет и вообще не обязана это делать, либо создает гармонию, нужную ей самой. У «детки» могут быть свои желания, интенции, не совпадающие с ожиданиями взрослых. Конечно, эти желания не могут быть выражены так явно и так отчетливо сформулированы, так что устройством ситуации, благоприятной для ребенка, занимается автор творимого текста, адвокат детства Шишкин. Вставая на защиту интересов ребенка, автор помогает ему сопротивляться отношению к «детке» как к средству, а не цели. Образы «деток» в романе Шишкина образуют свою микромодель мира, что маркируется обязательными уменьшительными формами их имен: Анечка, Олежка, Игорек, Сереженька.

Квинтэссенция сопротивления детей интенциям взрослых, их миру заключена в истории дебильной Анечки. Не случайно она рождается у адвоката, который становится ее защитником перед миром и читателем романа.

Предыстория и история рождения Анечки выстраивается автором так, что кажется очевидной причинно-следственная связь грехов ее родителей и ее умственной неполноценностью. Родители Анечки, словно нарочно, ведут себя так, чтобы Господь в конце концов послал им кару, чтобы дать им тем самым возможность осознать свои грехи и покаяться, смирившись перед лицом несчастья. Еще до свадьбы поведение будущих родителей Саши и Кати связано с творением зла. Катя отрезает головы подопытным собакам, а навязчивый мотив отрезания головы в романе приобретает библейскую подоплеку и отсылает к ситуации усекновения головы Иоанна Крестителя. Саша накануне свадьбы случайно оказывается участником пьяной оргии, в результате чего заболевает гонореей, что послужило так и непреодоленному разладу с невестой, а затем женой. Взаимная ненависть и злоба, составляющая основу их семейной жизни, достигает своего апогея в рождественский сочельник (знаковость ситуации), когда происходит зачатие их будущего ребенка путем изнасилования. Соответственно, «плод любви» оказывается дефектным, несущим на себе печать накопленного зла, в частности и «формально»: отрезание матерью ребенка голов как бы откликается в Анечке, которая в известном смысле оказывается «безголовой».

«Детка» приносит окончательный разлад в семью и доводит почти до сумасшествия и суицидальных попыток Катю. По своей беспомощности и дезориентированности в мире Катя становится похожей на умственно неполноценную дочь. «Детка», как и в случае Нади, как бы оказывается безжалостной к собственной матери, вытесняет ее из жизни отца, так что Катю Саша отправляет в психиатрическую лечебницу, хотя извне подсказывается и на первый взгляд кажется более оправданным решение отдать Анечку в приют для «таких детей». Но Анечка хотя и бессознательно, одним только фактом своего существования борется за свое место под солнцем и побеждает, так что Саша избавляется именно от Кати, хотя на тот момент необходимость ее пребывания в клинике как раз не кажется очевидной. Адвокат детства твердо стоит на страже интересов своей подзащитной.

Сашино осмысление ситуации эволюционирует от «Бог наказал» к «Бог одарил». Не-одиночество Александра с Анечкой как Божий дар выглядит травестией райского дуэта Адама и Евы: мужчина и женщина, сотворенная из его плоти, причем в соответствии с каноном, абсолютно безгрешная, не имеющая понятия о различении добра и зла.

В ситуации Саши «детка» дает то, что никто не даст: «Этот ребенок дал мне то, что никто на свете дать не сможет». Здесь ребенок вроде бы выполняет свою функцию спасения, но опять же: того ли «чуда» ожидал отец, признающий теперь исключительное значение дочери в его жизни? Не лишенной иронии и сомнения предстает эта гармония.

Во второй линии повествования моделируется знаковая ситуация -проблема мира, гармонии, в основании которой лежит «слезинка ребенка». Лейтмотивной, разбросанной по ткани всего повествования является история Олежки и его родителей Светы и Миши, героя, который, как выясняется к концу романа, автопсихологичен, а, может, и автобиографичен автору романа, во всяком случае, носит его имя и фамилию. В разных частях текста

всплывают трогательные воспоминания отца о сыне Олежке, которого сбила машина. Ребенок, составляющий гармонию мира для родителей, сам отчаянно, глубоко до трагизма воспринимает, впитывает мир, научаясь жить в нем. Это самые сентиментальные, эмоционально окрашенные, явно выписанные с особой любовью части романа, абсолютно лишенные иронии, живые, так что позволяют видеть в них сокровенные замыслы автора. В мире ребенка незначительные с точки зрения взрослых впечатления вырастают до масштабов трагедии: «Когда Олежке вырезали гланды, он ждал, что мы принесем ему мороженое - другому мальчику в палате родители принесли эскимо, а мы об этом даже не подумали. Для нас пустяк - в другой раз купим тебе эскимо, - а для него трагедия» (216). Такие моменты детских обид -основной фонд воспоминаний отца мальчика. Вещи, которым взрослые не придают значения для ребенка - проявление мировой дисгармонии, ведущие к краху его маленькой вселенной вплоть до действительной гибели: «Смотрю, у него глаза мокрые, насупился, чуть не плачет. Идем, и я его успокаиваю, мол, подумаешь, это же всего-навсего снег. Он взглянул на меня зло, обиженно.

В тот день Олежку сбила машина» (357). Ребенок задавлен непониманием взрослых, радующихся сыну, но не умеющим понять и принять его мир. После его смерти рушится гармония отношений между его родителями, залогом которой только он, по-видимому, и был. Света, считая себя виновной в смерти сына, дважды пытается покончить жизнь самоубийством, но постепенно успокаивается, после чего исчезает из жизни отца мальчика, разведясь с ним. Зато отец Олежки, как и отец Анечки, находит в себе силы создать новую гармонию, встречая любовь - Франческу, которой автор посвящает роман, - и рожая нового сына. Франческа продолжает жизнь Михаила, давая надежду на будущее счастье: Франческу тоже когда-то сбила машина, ее любимый погиб, а она с множественными переломами выжила, пролежав в больнице год. Ситуация, в которой Олежка не выжил, уступив новой любви место в жизни отца. Показательно, что именно отцы становятся главными (и более успешными) субъектами в проблеме взаимоотношений «родители-дети»: матери оказываются вне ее (Катя, Света, Надя). На смену первичной биологической связи «мать и дитя» приходит социально-властная связь «отец и дитя»: проблемы прав ребенка - это «мужские проблемы», так как законодателями всякого права (религиозного и государственного) являются отцы, патриархи.

Подзащитные дети оказываются совершенно беззащитными. Олежка беззащитен перед цивилизацией, требующей во имя прогресса человеческие и часто детские смерти. И в случае Анечки залогом гармонии, гарантией спасения ее отца становится сумасшествие самой Анечки. Показательна защитная речь адвоката, представляющего интересы Анастасии Рагозиной, «убийцы собственного дитяти», поскольку суд в романе Шишкина является микромоделью, малым аналогом Страшного суда подчеркнутое преодоление временных и пространственных границ, сосуществование разных стилей, эпох и мифологий в тексте предполагают претензию на архетипичность, надситуативность, вневременность, инвариантность происходящего. На предварительном Страшному суду действе детоубийство оказывается чуть ли

не обычном делом, узаконенным культурой и всей историей человечества. Это положение дел обозначается как правомерное, составляющее часть мировой гармонии: «И мелкий воришка, не сомневайтесь, так же нужен мирозданию, как какой-нибудь монстр, вроде того сельского учителя, что за двадцать лет беспорочной службы - не пойман, не вор - выгрыз половые органы у трех дюжин умерщвленных им детишек. Вот все вместе - и с этим воришкой, и с сельским учителем, и с тем червяком, и с тем пророком, и еще со всем остальным, не говоря уже о моей подзащитной, мы с вами, уважаемые, и составляем мировую гармонию» (105).

Сомневаясь в правомерности такого положения вещей, Шишкин последовательно развивает мысль о двойственности гармонии и дисгармонии, привносимой в жизнь ребенком, выстраивая повествование на ситуациях-двойниках. Помимо упомянутых ситуаций с психически больными, суицидальными попытками, стоит отметить схожий характер несчастий и смертей разных героев: под машину попадают Надя, Олежка, Франческа, разные герои сидят в тюрьме за схожие преступления, совершенные в схожих обстоятельствах, многие герои, взрослые и дети лишаются пальцев (как вариант - рук, ног, одной груди (женщины)). Повторяемость ситуаций выглядит и как попытка выявить закономерности общежития людей, смоделировать принципы существования социума, описать бытие России, исследовать национальные архетипы и как растиражированное воспроизведение, преломление личного, единичного опыта автора-рассказчика-героя, что обнажается по мере движения к финалу.

Лишение пальцев (рук, ног, глаз) героями, с одной стороны, восходит к ситуации потери пальца старшим братом героя-автора, что сам пострадавший объясняет производственный травмой, с другой - отсылает к известному религиозному сюжету с отсечением члена, побуждающего к греху: «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф.5:30). В этом ракурсе подчеркивается всеобщая, множественная греховность (очень много персонажей с подобными дефектами), причем в соответствии с текстом Библии недостает именно одного члена. Ситуации же, в которой подобное случается с детьми, допускают двоякое толкование. Это может быть «расплата за грехи отцов» или наказание «впрок», «за будущие грехи», которым обречены все живущие, в частности, живущие в России. Это и всеобщий комплекс символической кастрации, нагнетающий эсхатологическую атмосферу.

Ситуации-двойники служат и тому, чтобы обозначить сходство, типичность, заданность и одинаковый итог даже во внешне расходящихся случаях. Так, в тексте есть две ситуации с тонущими, провалившимися под лед детьми. В одном случае, мальчик тонет. В результате чего его родители, которых только он вместе и держал, разводятся, чем усиливается ощущение трагичности, разлада, распада (а в общем виде ситуация сводится к истории Олежки). В другом случае тонущую немецкую девочку удается спасти. Но счастье родителей практически остается за скобками, кроме того, что отец ребенка нашел героя и того наградили «ихней» медалью за спасение

утопающих. В центре действия оказывается фигура спасителя, жизнь которого должна была бы осветиться совершенным им поступком, может, особым образом наладиться. Вместо этого он тихо спивается в глухой деревне «с каким-то щедринским названием - Обленищево» (300). Так задается традиционный топос русской литературы, репрезентирующий в имени черты национального характера. Характерная деталь - потеря медали как иллюстрация русской беспечности, легкомыслия и пр. плюс явное обесценивание спасения человеческой жизни, жизни ребенка, забвение главных ценностей, итогом чего также становится ощущение трагичности, разлада, распада.

Дети становятся провокаторами разлада, символическими невольными матереубийцами (Анечка, Олежка, сын Нади) - в завязке романа возникает реальная ситуация невольного матереубийства: молодая женщина заснула после тяжелых родов и не услышала зовущей ее с улицы старой матери, а та замерзла в сугробе. Ситуация разрастается от прямого матереубийства до косвенного убийства бабушки новорожденным ребенком (именно младенец утомил мать своим рождением, так что та не отозвалась на зов старухи). Символическая ситуация уничтожения старого поколения молодым, новым, только родившимся, как смена возникает и в эпилоге романа, образуя тем самым семантическое кольцо: в пасхальную ночь Михаил и Франческа зачинают ребенка и тогда же умирает отец Михаила.

Дети бунтуют против неправильного и неправедного порядка устройства мира взрослых, которые относятся к детям «утилитарно», как к средству собственного утешения, спасения и пр. и в случае ненадобности могут избавиться от них, как, например, Анастасия Рагозина. Интуитивная детская логика, детское прозрение каннибальских законов полного зла мира взрослых раскрывается на примере эпизода с Олежкой: «На день рождения купили красивую клетку с хомячками. С каким восторгом Олежка наблюдал за родившимися крошками - и вдруг прибегает в страшной детской истерике.

Что с тобой, Олежек? Что случилось?

Ничего сказать не может от рыданий. Наконец

выкрикивает:

Она откусила ему голову!» (214).

Это материнское каннибальство, не принимаемое всерьез взрослыми, но узнанное незамутненным взглядом ребенка, на самом деле оказывается принципом жизни в России, принципом отношения между Россией-матушкой и ее русскими сыновьями и дочерями. Сополагая географию и мифологию России и Древнего Египта, автор определяет Россию как загадочное чудовище сфинкса (тем более что сфинкс - существо женского пола): «Угадай, Вася-Василек, загадку: что у меня там - живое или мертвое? И слышно, как что-то попискивает, жалобно так, безропотно - птичка-невеличка. Скажешь: живое, так сразу - хруст, а вот и не угадал! Сердце ведь не железное, вот и врешь: мертвое. Проиграл! - сфинкс радуется и протягивает птенчика, крошечного, живого, теплого, дрожащего. Поднесешь к губам, подуешь и

перышки топорщатся. Проиграл так проиграл, зато жив. <...> Разлегся на широтах, как на скрипучих половицах, положил тебя между лап и целует: дитятко ты мое! Меня, предупреждает, поигрывая хвостом, умом не понять, в меня, кровиночка ты моя, только верить! Вот и веришь, хоть и боишься, что голову отгрызет. Зверь ведь. Господи, да мы сами звери» (6869).

Миф о сфинксе применительно к России перверсируется: настоящий мифологический сфинкс загадывал загадку, у которой была разгадка, поэтому потенциально его можно было уничтожить, что, в конце концов, и происходит. Россия-сфинкс в противоположность оказывается непобедимой, неуничтожимой, поскольку ее загадка не поддается разгадыванию, согласно мифу эта загадка должна задаваться самому сфинксу, а не наоборот. Так, травестированный миф имплицитно утверждает амбивалентность, перевернутость оснований бытия России и его бесконечность.

Двояко решаемая загадка России-сфинкса образует смысловую параллель обозначенному в начале романа парадоксу формальной логики, известному как дилемма крокодила. Абстрактная ситуация у Шишкина возводится, с одной стороны, до уровня архетипической, а с другой -иллюстрируется конкретным примером: «Мальчика в этих сказках всегда звали как меня, и было ему всегда столько же лет, и выглядел он всегда так же, даже очки носил полузаклеенные. Египтянка начинала рыдать и просить крокодила вернуть ей Сашу.

Тут крокодил говорил:

- Верну, если угадаешь, исполню ли я твою просьбу

или нет.

Мать отвечала:

- Не исполнишь.

Крокодил:

- Теперь ни в коем случае я не должен отдавать тебе ребенка. Если твой ответ верен, то ты не получишь его по собственным словам, если же неверен, то ты не получишь его по уговору, - чудовище собиралось уже заглотить меня.

Дальше происходило чудо. Египтянка торжествующе

заявляла:

- Если мои слова верны, ты должен отдать мне ребенка по условию, если же нет, то ты отдашь мне моего ребенка.

Челюсти разжимались, и я оказывался спасен» (20-21). В рамках формальной логики этот парадокс неразрешим, и так же вне законов определяется судьба ребенка, зависящая от поведения взрослых, игры случая, законов цивилизованного мира. Ребенок при этом остается объектом ситуации, но не ее полноценным субъектом.

В основании устройства алогичной, перевернутой в фундаменте бытия России лежит «слезинка ребенка»: в заключение российского текста в романе, образце рефлектирующего русского национального самосознания среди прочего появляется суждение-постулат «Царевич умерщвлен» (3300,

который отсылает к истории убийства маленького царевича Димитрия. Эсхатологизм этой ситуации символически значимо иллюстрируется образом ребенка, который не хочет рождаться.

Он появляется в том числе в эпилоге романа, что значимо не только из-за итоговости, но и особой позиции в «субординации» персонажей: речь идет о сыне героя (автобиографического, автопсихологического?) Михаила Шишкина. Но он все равно рождается, хотя и приходится сделать кесарево сечение матери. Это вмешательство в законы природы, в Божий промысел человеком, кесарем (земным царем, противопоставляемым в известной пословице Богу) вновь подчеркивает абсолютное бесправие ребенка, который и в этой ситуации лишен какого-либо выбора. Рождение человека - некая «объективная» необходимость, вопреки всему, оно дает еще одну надежду на чудо, на возможность обрести гармонию, спастись, поэтому зачатие этого мальчика происходит в пасхальную ночь, знаменуя грядущее воскресение, которому предшествует закат мира, Апокалипсис. Идея рождения микрокосмоса, ребенка, дающая надежду на воскресение, проецируется на макрокомос, Россию, которая еще не выполнила своего исторического предназначения: «Восстановить на земле этот верный образ божественной Троицы - вот в чем русская идея. Русский народ хочет быть землей, которая невестится, ждет мужа» (319). Воскресение России тоже связывается с надеждой на рождение некого чуда от потенциального мужа.

Разоблачение несовершенности, искаженности мира снова полагается автором через ребенка, через его чистое, незамутненное, неискаженное никаким негативным социальным и культурно-историческим опытом сознание, умеющее разглядеть суть вещей. В частности, этим ребенком оказывается Миша Шишкин, сочинивший в детстве свой первый роман в 3 страницы - и собственный возраст детства рассказчик (писатель?) оценивает как фундаментальный, экзистенциально ведущий, истоково-исходный. Но взрослые отторгают правду жизни, увиденную ребенком: «Дочитала [мама] и сказала строгим голосом, за который ее боялись в школе:

- Нужно писать только о том, что знаешь и понимаешь!

Роман был о муже и жене, которые все время ссорятся и собираются разводиться через суд. <...> Кстати, пока я ждал этот конверт, маму и отца через суд развели» (350-351). «Пионерская правда», в которую ребенок отправил свою рукопись, посоветовала ему собирать коллекцию ощущений, жизненных наблюдений, «музей всего. Такая коллекция, вот увидишь, поможет тебе понять, как прекрасен мир» (351). Этот совет становится художественной предысторией романа «Взятие Измаила» и вырастает в его мораль «принятия мира»: «А я тогда, в ночном оглушительном поезде, кажется, впервые понял, зачем нужна коллекция. Зачем нужен вот этот гроб. Эта женщина в крематории. Этот лифт. Вот зачем: это - прекрасно» (380). Этот способ отношения к миру в известном смысле «полезным»: перевод всего неприятного, страшного, безобразного в творческий, эстетический план, позволяет освободиться от тягостных этических оценок, избавляет от необходимости различать добро и зло.

Иронический ракурс оказывается ведущим и в расшифровке заглавия романа, причем поданной также в детской проекции: взятие Измаила -придуманный ребенком аттракцион с мышами, которые «работают» благодаря сыру. Дискредитированной остается взрослая, отцовская трактовка-кредо: «Эту жизнь, Мишка, нужно брать, как крепость!» (381). Созвучие «Мишка-мышка» позволяет понять нехитрую сущность жизни-борьбы, которая на поверку оказывается всего лишь мышиной возней.

Художественные выводы Михаила Шишкина оказываются двойственными: с ребенком связаны надежды на спасение, но что делается с самим ребенком и сколько еще нужно его слезинок, чтобы мир стал лучше?

Примечания

1. Шишкин М.П. Взятие Измаила. М., 2000. Далее текст романа цитируется по этому изданию. Номера страниц указываются в круглых скобках после цитаты.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.