Научная статья на тему '«Русский бунт» начала ХХ века как ритуал крестьянской повседневности: реальность или мистификация?'

«Русский бунт» начала ХХ века как ритуал крестьянской повседневности: реальность или мистификация? Текст научной статьи по специальности «Социологические науки»

CC BY
542
70
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
"РУССКИЙ БУНТ

Аннотация научной статьи по социологическим наукам, автор научной работы — Сухова Ольга Александровна

На примере массовых социальных выступлений начала ХХ в. автор рассматривает проблему дефиниции бунта как ритуала крестьянской повседневности. Решение данного вопроса осуществляется в русле междисциплинарного синтеза категорий истории и социальной психологии. В этом контексте массовая социальная агрессия представлена как последовательная реализация определенных поведенческих стереотипов, являвшихся закономерным отражением содержания социальных представлений.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему ««Русский бунт» начала ХХ века как ритуал крестьянской повседневности: реальность или мистификация?»

УДК 947.083.53

О. А. Сухова

«РУССКИЙ БУНТ» НАЧАЛА ХХ ВЕКА КАК РИТУАЛ КРЕСТЬЯНСКОЙ ПОВСЕДНЕВНОСТИ: РЕАЛЬНОСТЬ ИЛИ МИСТИФИКАЦИЯ?

На примере массовых социальных выступлений начала ХХ в. автор рассматривает проблему дефиниции бунта как ритуала крестьянской повседневности. Решение данного вопроса осуществляется в русле междисциплинарного синтеза категорий истории и социальной психологии. В этом контексте массовая социальная агрессия представлена как последовательная реализация определенных поведенческих стереотипов, являвшихся закономерным отражением содержания социальных представлений.

В современной историографии проблематика, связанная с изучением массовых форм социальной динамики, к сожалению, не выступает в роли первоочередного направления исследовательской практики. Казалось бы, столь повальное увлечение и ажиотажный интерес исследователей к проблемам ментальности, мощное вторжение социальной психологии в сферу традиционных исторических концепций, апогей которого пришелся на середину 1990-х гг., были призваны превратить историю социальных движений в грандиозную площадку для постановки научных экспериментов. Однако этого не произошло, и народные выступления, восстания масс, по-прежнему в смысле рейтинга научных предпочтений, сохраняют этакий налет «стыдливой неуместности», считаются «немодными» и бесперспективными. Отчасти подобная ситуация объясняется тотальным отказом от методологических конструкций, разработанных в недрах марксистской методологии истории. Вместе с тем необходимость создания нового методологического инструментария все чаще выдвигает на повестку дня культурно-антропологическое измерение исторической реальности. В этом контексте революция предстает как «особое состояние психики и ментальности больших масс людей» [1, с. 6.], а следовательно, именно этот ракурс признается наиболее продуктивным направлением исследовательской практики.

Применительно к своеобразию российских условий весьма актуальной выступает проблема рассмотрения сущностных характеристик «человека бунтующего», принимая во внимание особую «русскость», присущую массовым формам социального поведения и выражающуюся в крайней степени проявления стихийности протеста. Нельзя не признать, что социальнополитический кризис в преддверии Первой русской революции, да и вся революционная эпоха в целом является той самой благодатной почвой, на которой произрастали семена фрустрационных переживаний (ощущение крайней степени неразрешимости противоречий, блокировки всяческих надежд), поэтому «бессмысленный и беспощадный» русский бунт уместно рассматривать как проявление массового сознания, а точнее, одной из форм массового поведения - стихийной массовой агрессии [2, с. 52].

В то же время анализ бунта в проекции его социально-психологических характеристик был более свойственен исследованиям по истории народного протеста в странах Западной Европы, нежели Российской империи. В частности, субъектный анализ бунта на примере народных движений во Франции

между Фрондой и Революцией (1661-1789) представлен в трудах З. А. Че-канцевой [3]. По мнению автора, носителем «бунтарского поведения» выступает «историческая толпа», т.е. спонтанно возникающая группа людей, которая в конкретных исторических обстоятельствах действовала как «совокупная личность», обладающая волей и сознанием.

Безусловно, определение носителя массового сознания как контактной внешне неорганизованной общности, отличающейся высокой степенью конформизма составляющих ее индивидов, действующих крайне эмоционально и единодушно и пребывающих в жесткой психологической взаимозависимости [2, с. 55], без каких-либо существенных оговорок подходит и для характеристики массовых форм крестьянского протеста, охватившего российские провинции в первые десятилетия ХХ в.

Важнейшими параметрами анализа в этом отношении будут выступать: выяснение ситуационных условий проявления социальной агрессии, рассмотрение механизмов массообразования, особенностей поведения индивида в массе, а также алгоритма развития этой формы массового поведения.

Условия возникновения прочной психической связи, «гипнотической сущности толпы», «психоза толпы» связываются, как правило, с двумя аспектами культурно-антропологического измерения истории: демографическим и ментальным [2, с. 56].

Анализ документальных источников позволяет сделать несколько выводов относительно социально-психологических характеристик массовой социальной динамики периода 1905-1907 гг. [4]. Во-первых, основным побудительным мотивом к агрессии будет выступать осознание крестьянством кризиса потребительского хозяйства, вызванного малоземельем. Эмоциональная сторона «крестьянского» прочтения этой проблемы приобретает под воздействием неурожаев 1905-1906 гг. крайне выраженную эсхатологическую окраску. Страх перед голодом был, пожалуй, одним из определяющих моментов в системе координат традиционного сознания. Можно предположить, что наиболее остро подобные переживания будут ощущаться в группе среднего по имущественному достатку крестьянства (как более активного элемента), оказавшегося волею судеб на грани полуголодного существования. Как отмечал С. Прокопович, аграрное движение никогда бы не достигло тех размеров, которые оно принимает осенью 1905 г. и летом 1906 г., если бы урожайность зерновых сохранялась на обычном уровне [5, с. 134].

Второй не менее значимой причиной «беспорядков» является такое состояние массовых настроений, которое, как уже отмечалось, провоцирует возникновение массы и соответствующего сознания. Переживание безысходности положения, чувство «панического страха», «страшной озлобленности», ощущение «духовной приниженности народа» [6] свидетельствуют о формировании естественной основы для перехода массы в состояние агрессии.

Как показывают современные исследования, системообразующим фактором массового сознания является крайняя степень эмоционального переживания некой социально значимой проблемы, что, в свою очередь, порождает потребность в немедленных действиях. Развитие массового сознания зависит уже от масштаба охвата людей общими психическими состояниями [2, с. 21-22]. Особую роль в ряду психологических условий возникновения социальной агрессии играют страхи повседневной жизни русского крестьянина, которые, накладываясь на объективно формирующуюся мотивацию, и

создают ощущение катастрофы, оказывая гипнотическое воздействие и пробуждая эмоционально-аффективные состояния психики. «На церкви ударили всполох» - в представлениях родового сознания церковный набат интерпретировался как сигнал к немедленному коллективному («присогласованному») действию. Массовые социальные движения определяет прежде всего эмоциональное восприятие происходящего, и поэтому особое значение имеют образы или действия, поддерживающие механизм объединения людей в массе, т.е., главным образом, в виде потребности человека в идентификации себя с большой общностью для регуляции личных переживаний. Таким образом, принятие решения о погроме владельческой экономии на сходе можно рассматривать как согласование общности переживаний, предшествовавшее образованию «толпы».

К демографическим условиям возникновения «психоза толпы» исследователи чаще всего относят «молодой возраст и отсутствие достаточного социального опыта» [2, с. 56]. В результате детального анализа ситуационных условий проявления погромных настроений можно констатировать широкое присутствие носителей так сказать «радикального» сознания (особенно это касается «зачинщиков» и лиц, своими действиями провоцировавших выступления). В архивных документах встречаются упоминания об участии в погромах «взрослых и подростков», «крестьянской молодежи обоего пола», «рекрутов», крестьян, вернувшихся «с заработков» и т.д. [7]. Необходимо отметить, что непосредственная связь между увеличением масштабов социальной агрессии в осенний период и «возращением молодежи с отхожих промыслов» была очевидна уже современникам [8].

Опыт непосредственного участия крестьянской молодежи в погромном движении в исследованиях советского периода указывался в качестве основной причины формирования «нового социального типа сознательного молодого крестьянина», который, в свою очередь, противопоставлялся «полукре-постническому дворянскому лидеру» [9, с. 121]. При этом, естественно, умалчивалось о таких последствиях бунтарского опыта, как ослабление функций социального контроля со стороны общины и распространение девиантных образцов поведения, особенно в подростковой и молодежной среде. Нельзя не признать, что революция 1905-1907 гг. придала дополнительное ускорение процессу размывания традиционного уклада крестьянской повседневности, привела к дальнейшему росту преступности [10, с. 476] в империи, к появлению такого феномена, как хулиганство. Серьезный удар был нанесен по авторитету веры во власть отцов, общины, государства. Именно на этом фоне происходило отрицание когнитивной карты, основанной на смирении и покорности, зарождалось протестная основа поведенческой практики, протест-ная, в том числе, и по отношению к традициям предков.

В числе важнейших условий физиологического характера, детерминирующих социальную агрессию, следует назвать алкогольное опьянение. Тема «пьяного бунта» красной нитью проходит сквозь содержание следственных материалов, рапортов уездных исправников и другой делопроизводственной документации. Так, по мнению самарского губернатора, в ноябре 1905 г. одной из самых «существенных причин, влияющих на возникновение беспорядков», бесспорно, являлось «пьянство крестьян», «совершающих самоуправство и грабежи всегда в нетрезвом виде» [11]. Функциональное предназначение алкоголя в избранном нами аспекте может трактоваться как способ

активации и фактора эмоциональной поддержки состояния массового психоза, а кроме того, как выражение традиционных форм повседневной этической практики.

«Сценарий» драмы, разыгрывавшейся в российской деревне, достаточно «удобен» для типологизации: в каждом конкретном случае алгоритм его воплощения повторяется. Обращает на себя внимание ритуальная сторона «бунтарского» поведения толпы, имеющая определенную логику своего развития и отличающаяся постоянством воспроизводства поведенческого стереотипа. Необходимо признать, что в современной историографии отсутствует устоявшаяся концепция дефиниции бунта как ритуала. Имеется по меньшей мере несколько объяснений его сущности.

В первом случае речь идет о проявлении имманентно присущего традиционному обществу механизма «отреагирования» на накопившееся напряжение, который проявляет себя через повторяющиеся периоды смут [12, с. 68]. По всей видимости, особую роль в формировании подобного поведенческого стереотипа сыграло представление о функциональном значении агарной обрядности, объективно обладающей циклическим характером. Отчасти это воспроизводство преломленной в архетипах крестьянской ментальности идеи о характере социального развития, о чередовании эпох смирения (социокультурного гомеостаза) и бунта (социокультурного кризиса).

Достаточно убедительным представляется и предложенное З. А. Че-канцевой объяснение бунта в традиционном обществе как адаптивного механизма, ритуала, облегчающего восприятие нового. Хотя, как утверждает автор, бунт и ритуал напрямую не совпадают, но имеют много общего в смысле объяснения их «интеллектуальной конструкции» [3, с. 167].

В одной из своих работ Д. И. Люкшин также попытался воссоздать «классическую» модель, сценарий крестьянского беспорядка, трактуемый автором как «приглашение к диалогу», социальное действие, сигнализировавшее верховным властям о дисфункции основ моральной экономики. Как отмечает автор, в рамках традиционного общества существовали определенные правила, освященные традицией крестьянско-властной коммуникации, выполнение которых создавало некие гарантии стабильности системы патримониальных отношений. Первой реакцией крестьянства на нарушение «условий договора» являлась демонстрация негодования; при обострении ситуации речь шла уже о мелких нарушениях; в случае, если и при этом землевладелец продолжал наступление на крестьянский сегмент системы, происходили собственно беспорядки, «призванные информировать о «несправедливости» высшие органы власти», после чего следовало применение карательных санкций, а затем урегулирование ситуации [12, с. 88]. Несложно заметить, что в основу авторских интерпретаций положено именно представление о функциях этого ритуального действа (если признать его таковым).

Дефиниция бунта может иметь в своей основе указание на характер выступлений. Скажем, Т. Шанин, определяя крестьянское движение 1905-1907 гг. как выходящее за рамки обыденного сопротивления, акцентирует внимание, главным образом, на его вызывающем, массовом и часто демонстративном характере [14, с. 147].

Если же осуществлять определение категории бунта посредством понятий массового сознания и массового поведения, социологизированное значение «бунтарского» ритуала становится очевидным. В свое время Р. Генон об-

ратил внимание на функциональное значение «карнавальных» праздников, смысл проведения которых заключался в необходимости регуляции («канализации» [15, с. 47]) «сатанинских» влечений человека, априори присущих его натуре. Дабы избежать социетального взрыва, общество сознательно допускает возможность кратковременного проявления «скотских» эмоций, «заключив их в тесные рамки, которые они не в силах переступить» [15, с. 47]. Тем самым речь также идет о необходимости социального контроля за регуляцией массовых настроений, подсознательных влечений и чувств во избежание деструктивного асоциального воздействия эмоционального перенапряжения. В этом контексте «бунт» как способ эмоциональной разрядки призван выполнить архиважную социетальную функцию, предупредив собой атомизацию и разрушение общности. Однако выйти за хрупкие границы поведенческого стереотипа также не представлялось возможным, в противном случае процесс деструктивных изменений может оказаться необратимым. Поэтому путем многократного повторения череды поведенческих актов объективно сложилась определенная последовательность выполнения «шагов» социально значимой программы, являвшаяся гарантией необходимой ограниченности проявлений «демонического» начала.

В процессе анализа делопроизводственной документации местных органов власти в российской провинции начала ХХ в. определенная повторяемость сменяющих друг друга этапов, аналогичных логике развития механизмов стихийного поведения, сразу же обращает на себя внимание. Схематизация процесса массобразования позволяет зафиксировать несколько основных фаз в саморазвитии крестьянского бунта:

- «согласование» через звуковые символы, зрительные образы, силу примера и т.д. (сравним: у Д. В. Ольшанского - эмоциональная стимуляция, «эмоциональное кружение» [2, с. 52-53]);

- возникновение образа объекта агрессии («общий объект внимания и воображения»);

- принесение мнимой жертвы или выдвижение заведомо невыполнимых требований, т.е. провокационные действия толпы («дополнительное стимулирование»);

- превращение в массу, дающую анонимность действий, чувство силы и вседозволенности и, напротив, подавляющую чувство ответственности;

- удовлетворение потребности в регуляции сверхсильных эмоциональных состояний (в оценках мифологизированного сознания - удовлетворение свершившимся возмездием, наказанием сил зла);

- распад или самораспад массы.

Описание «картины погромов» имеет все основания для идентификации с конструктивными элементами обряда и обладает тенденцией к стереотипизации. В свое время С. Прокопович на примере Саратовской губернии воспроизвел последовательность действий участников и «вещное» выражение погромного ритуала: «Картина погромов в Саратовской губернии одна и та же. К усадьбе подъезжает толпа крестьян на парах и тройках, сзади тянутся подводы для хлеба. Большинство крестьян имеют одинаковую форму -короткая куртка, красный кушак, за которым заткнут револьвер; имеются ружья. Ночью по бокам процессии несут зажженные факелы» [5, с. 56]. Разгром предваряла обычно стрельба по окнам, затем крестьяне приступали к грабежу барского имущества, забирая в основном хлеб.

Обращение к обрядовой практике в этом случае будет детерминировано стремлением «упорядочить» собственные действия, придать им форму привычной, формализованной в координатах обычного правосознания, «нормальной» реакции на вызовы, угрожающие витальности крестьянского бытия. Еще одной стороной поведенческого стереотипа выступает необходимость проявления массового сознания как способа регуляции предельного напряжения психики («...неся впереди, как трофей, серебряную шпагу Чер-вякова» [16, с. 3]). Погромное поведение бунтовщиков, таким образом, есть не что иное, как следствие отражения в групповом сознании представления о закономерностях процесса массообразования. Соблюдение априорного порядка действий позволяет активизировать механизмы превращения общности униженных и обездоленных во всесильную «массу».

Поляризация представлений о социальной справедливости в контексте противопоставления Правды и Кривды в родовом сознании великороссов позволяла идентифицировать собственное участие в погромном движении как санкционированное свыше вознаграждение, расплату за долготерпение и страдания. По мнению С. В. Лурье, идея бунта во все времена выступала одной из важнейших составляющих родового сознания русских крестьян [17, с. 144]. Рассматривая проблему мотивации крестьянского поведения в условиях проявления состояния массовой социальной агрессии, нельзя не согласиться с мнением автора о том, что одной из основных причин возникновения бунта будет являться прочтение, интерпретация в коллективном сознании угрозы стабильности и целостности иерархии крестьянского мира [17, с. 144], причем угроза возникнет извне, будет связана с действием враждебных крестьянству сил.

Дополнительным и необходимым в этом контексте стимулом процесса массообразования выступают провокационные действия «толпы». Как можно заметить, требования крестьянских «ультиматумов» (возвращение штрафных денег, арендной платы, дешевой продажи корма для скота, раздачи хлеба, топлива, добровольной уступки всего имущества экономии, а кроме того, что весьма показательно, выдачи денег «на чай», т.е. приобретение алкогольных напитков, измеряемых часто ведрами) не имели ничего общего с подлинными целями социальной агрессии. Крестьяне приступали к разгрому экономического имущества вне зависимости от удовлетворения предъявляемых требований [18, с. 395-396].

Погромные выступления, несмотря на определенные элементы формальной организованности (принятие решения на сходе, агитация вплоть до принуждения: «сожжем», «кто не поедет, виноватым будет» и т.д.), носили, безусловно, стихийный характер. Все действия были подчинены незамедлительному удовлетворению потребности в эмоциональной разрядке, жажде мщения, возмездия, причинения ущерба тому, кто в оценках крестьян являлся социальным носителем образа «врага». «Это наша кровь горит», «так их, арендаторов, и надо» - такими репликами сопровождали крестьяне поджог построек в имении фон Эйнем, арендовавшего их у И. П. Грязнова, в с. Лю-бятино Пензенского уезда [19]. Причины собственного беспокойства крестьяне воплощали в легко узнаваемые, маркированные социальной памятью, ассоциативные образы «зла», т.е. объект агрессии должен был иметь одухотворенный характер, чтобы испытать аналогичные массовым ощущения и эмоции. По мнению Э. Канетти, одной из самых выдающихся характеристик

жизни массы, тем, что можно было бы назвать чувством преследуемости, являлась «особенная гневная восприимчивость и раздражительность по отношению к тому, кто раз и навсегда записан ее врагом» [20, с. 323].

Достижение желаемого результата, сброс, разрядка сверхсильного эмоционального напряжения - эта фаза в развитии социальной агрессии приобретает форму всеобщего ликования, массового «праздника», «карнавального действа» или «масленичного гуляния» со всеми присущими последнему атрибутами: «Народ этот кричал: «Ура!», бабы пели песни», «кто-то играл на гармонии» (с. Любятино Пензенской губ.); «крестьяне обоего пола, распивая водки и вина, закусывали варением и плясали под беспорядочные звуки пианино», «Е. Мясин похитил из кладовой наборную сбрую. надел ее на себя и позвякивал бубенцами» (с. Б. Верхи Пензенской губ.) [21, 22].

Анализ документальных источников свидетельствует о незначительной по времени продолжительности массовых выступлений, будь то агрессия или паника. Масса не способна к продолжительным волевым установкам, поведенческий алгоритм развивается стремительно, либо переходя в стадию эмоционального расслабления, апатии, либо наталкиваясь на более сильное переживание, состояние паники.

Весьма уместным в этом отношении представляется сравнительный анализ поведенческих алгоритмов российского крестьянства двух революций. Обращаясь к выделенной нами раньше схеме саморазвития массы в условиях перехода в состояние массовой агрессии, следует отметить совпадение основных этапов-фаз в эволюции поведенческой практики крестьянства в периоды погромного движения, что объясняется наличием объективных закономерностей в процессе развития массовых социальных движений в целом. Однако если трактовать бунт как «приглашение к диалогу», следует учесть, что крестьянские беспорядки образца 1917 г. в подобную схему уже не вписывались. По всей видимости, это объясняется тотальной дезинтеграцией социально-политических связей прежнего имперского уровня.

В условиях активизации правотворческой функции крестьянской общины фаза «согласования» сверхсильных эмоциональных состояний будет реализовываться посредством «привычных» механизмов, как правило, «принудительным приказом всего схода» [23], что никоим образом не отменяло стихийный характер движения.

Особо следует остановиться на проблеме интерпретации причин, вызывавших вспышку социального насилия. В высказываниях непосредственных участников процесса при всем субъективизме оценок весьма явственно проступают две силы, вызывавшие стихию русского бунта: отсутствие действенного репрессивного аппарата, что в представлениях крестьян традиционно прочитывалось как признак слабости государства и ориентация на производные так называемого общинного архетипа [24].

Следующим параметром для анализа выступает такой необходимый для ритуальной стороны бунта элемент, как выдвижение заведомо невыполнимых требований, провокация насилия. Переход коллективной аффективно-сти в агрессию становился возможным в результате выполнения определенной последовательности «бунтарских действий». Здесь также налицо воспроизводство традиционных представлений о способах выражения протестного поведения. Необходимость переживания чувства ущемленности человеческого достоинства стимулировала крестьян к поиску мнимой жертвы, тем более

что их классовый враг был практически полностью дезориентирован. Феномен «коллективного садистского самоутверждения» в подобной ситуации вовсе не случайно оказывался направленным на заведомо слабого [25, с. 137].

Однако при сравнении алгоритма погромных выступлений с ситуацией 1905-1907 гг. мы наблюдаем отдельные признаки формализации отношения крестьян к соблюдению ритуала. Необходимо отметить, что в 1917 г. в процессе делегитимизации «старого» порядка этот элемент поведенческого стереотипа претерпевает значительную трансформацию. Из-за эскалации насилия в отношении «социально чуждых» элементов крестьяне захватывали уже опустевшие экономии, при этом первоочередными задачами становился передел имущества, накопленного путем эксплуатации и на этом справедливом в глазах крестьян основании считавшего народным достоянием, а также уничтожения последних, знаковых образов «мира помещиков». В этом случае провоцирования помещиков либо администрации имения на оказание сопротивления для запуска механизма формирования фрустрационных переживаний в принципе и не требовалось, и погромные действия все чаще и чаще приобретали рутинный характер, превращаясь в повседневную практику. Массовые действия крестьян, направленные на разгром и расхищение имущества помещика, постепенно утрачивают характер возмездия в условиях возможного применения насилия со стороны государства, а значит, не требуется достижения той степени общности, которая дает ощущение уверенности в анонимности действий и чувство освобождения от ответственности.

Имеются свидетельства и о соблюдении (безусловно, изрядно формализованного и уже утратившего свое сакральное значение) ритуала магического наказания «сил зла». Крестьяне упорно отстаивали свое право хранить верность традиционным нормам поведенческой практики. Формы социального возмездия отчасти выступают здесь проявлением языческого ритуала, необходимого для закрепления в коллективной памяти факта достижения победы над «враждебными силами». Воспроизводство архаичных религиозных представлений (вспомним святочных колядовщиков, ряженых в образы различных масок) указывает, помимо прочего, опять-таки на синкретизм общественного сознания крестьянства, отдельные формы которого взаимопроникают и взаимодополняют друг друга [26].

Таким образом, «бунт» в психологии российского крестьянства являлся не просто оборотной стороной одной и той же поведенческой модели, имея в качестве своей противоположности «смирение», но и выступал каналом сброса того эмоционального напряжения, которое вызывалось вмешательством государственных структур и культуртрегеров как прежнего уклада производственных отношений, так и будущего, предвещавшего наступление индустриальной эпохи, в повседневную жизнь крестьянских общин. В условиях социально-политической дезинтеграции, охватившей российскую империю в период Первой мировой войны, погромные настроения теряют изрядную толику своего традиционного функционального предназначения, и, хотя внешне крестьяне в силу привычки еще демонстрируют приверженность ритуальной стороне дела, массовая социальная агрессия приобретает несколько иное содержание, дефиниция которого будет иметь весьма широкий диапазон вариаций: от тривиального мародерства до попыток преодолеть социальную энтропию. В силу вышесказанного можно предположить, что перелом ситуации в дальнейшем будет объективно обусловлен восстановлением в «картине

мира» российского крестьянства прежней системы взаимосвязей между социумом и государством.

Список литературы

1. Булдаков, В. П. К изучению психологии и психопатологии революционной эпохи (Методологический аспект) / В. П. Булдаков // Революция и человек. Социально-психологический аспект. - М. : ИРИ РАН, 1996.

2. Ольшанский, Д. В. Психология масс / Д. В. Ольшанский. - СПб. : Питер, 2001. - 368 с.

3. Чеканцева, З. А. Методологический синтез, междисциплинарный подход и возможности обновления истории «снизу»: Франция ХУП-ХУШ вв. / З. А. Чеканцева // Методологический синтез: прошлое, настоящее, возможные перспективы. -М. : Логос, 2005.

4. ГАСО. Ф. 421. Оп. 1. Д. 3002. Л. 28-97.

5. Пр окопович, С. Аграрный кризис и мероприятия правительства / С. Прокопович. - М. : Изд-е М. и С. Сабашниковых, 1912. - 225 с.

6. ГАСО. Ф. 421. Оп. 1. Д. 2979, 3002.

7. ГАПО. Ф. 42. Оп. 9. Д. 43. Л. 186 об., 245 об., 340.

8. ГАРФ. Ф. ДП. ОО. 1906. Оп. 236. Д. 700. Ч. 19. Л. 225.

9. Ниякий, В. В. Нижегородская деревня. Облик и настроения классов в первой российской революции / В. В. Ниякий. - Горький : Волго-Вятск. кн. изд-во, 1981. - 187 с.

10. Миронов, Б. Н. Социальная история России периода Империи (XVIII - начало ХХ вв.). Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства : в 2-х т. / Б. Н. Миронов - СПб. : Дмитрий Буланин, 1999. - Т. I. - 548 с.

11. ГАСамО. Ф. 3. Оп. 233. Д. 1920. Л. 43.

12. Лурье, С. В. Метаморфозы традиционного сознания. Опыт разработки теоретических основ этнопсихологии и их применения к анализу исторического и этнографического материала / С. В. Лурье. - СПб. : Тип. им. Котлякова, 1994. - 288 с.

13. Люкшин, Д. И. Вторая русская смута: крестьянское измерение / Д. И. Люк-шин. - М. : АИРО - XXI, 2006. - 144 с.

14. Шанин, Т. Революция как момент истины. 1905-1907 гг. - 1917-1922 гг. / Т. Шанин ; пер. с англ. - М. : Весь мир, 1997. - 560 с.

15. Генон, Р. О смысле «карнавальных» праздников / Р. Генон // Вопросы философии. - 1991. - № 4. - С. 45-48.

16. Саратовский листок. - 1905. - № 216. - 3 ноября.

17. Лурье, С. В. Как погибла русская община / С. В. Лурье // Крестьянство и индустриальная цивилизация. - М. : Наука, 1993. - С. 136-173.

18. Сперанский, Н . Н . Крестьянское движение в Самарской губернии в годы первой русской революции / Н. Н. Сперанский // 1905 год в Самарском крае. -Самара : Изд-е Самарского губкома РКП(б), 1925. - С. 377-556.

19. ГАПО. Ф. 42. Оп. 9. Д. 43. Л. 245 об.

20. Канетти, Э. Масса / Э. Канетти // Психология масс. - Самара : БАХРАХ, 1998.

21. ГАПО. Ф. 42. Оп. 9. Д. 8. Л. 5 об., 8.

22. ГАПО. Ф. 42. Оп. 9. Д. 43. Л. 90, 245 об.

23. ГАПО. Ф.Р-2840. Оп.1. Д. 566. Л. 13.

24. ГАПО. Ф. Р.-2840. Оп. 1. Д. 227. Л. 14-14 об.

25. Булдаков, В. П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия / В. П. Булдаков.- М. : РОССПЭН, 1997. - 376 с.

26. ГАРФ. Ф. 1788. Оп. 2. Д. 140. Л. 77.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.