Примечания
1. Мякотин, В. А. А. С. Пушкин и декабристы [Текст] / В. А. Мякотин. Прага; Берлин, 1923.
2. Иогансон, Е. Мякотин Венедикт Александрович [Текст] / Е. Иогансон // Русское зарубежье: Золотая книга русской эмиграции. М., 1997. С. 436.
3. Мякотин, В. А. Из пушкинской эпохи [Текст] / В. А. Мякотин // Сборник журнала «Русское Богатство». СПб., 1899. С. 188-237.
4. Подробнее см.: Черниговский, Д. Н. Изучение политических взглядов Пушкина во вторую половину XIX в. [Текст] / Д. Н. Черниговский // Труды кафедры русской литературы. Киров: Изд-во ВятГГУ, 2005. С. 36-37.
5. Мякотин, В. А. А. С. Пушкин и декабристы. С. 63.
6. Вернадский, Г. В. Пушкин как историк [Текст] / Г. В. Вернадский // Образ совершенства: Из наследия первой эмиграции. М., 1999. С. 21-49. Далее ссылки в тексте с указанием страницы.
7. Вернадский, Г. В. Из воспоминаний [Текст] / Г. В. Вернадский // Вопросы истории. 1995. № 3. С. 103-121.
8. См., напр.: Благой, Д. Д. Миф Пушкина о декабристах [Текст] / Д. Д. Благой // Печать и революция. 1926. Кн. 4. С. 5-23; Кн. 5. С. 15-33.
9. Немировский, И. В. Творчество Пушкина и проблема публичного поведения поэта [Текст] / И. В. Немировский. СПб., 2003. С. 304-318.
10. Mirsky, D. S. Pushkin [Текст] / D. S. Mirsky. L.; N.Y., 1926. Далее ссылки в тексте. Цитаты приводятся в нашем переводе.
11. См.: Казнина, О. Д. Мирский. Несобранные статьи по русской литературе [Текст] / О. Д. Казни-на // Вопросы литературы. 1990. № 1. С. 219-220.
12. Благой, Д. Д. Проблемы построения научной биографии Пушкина [Текст] / Д. Д. Благой // Литературное наследство. М.; Л., 1934. Т. 16-18. С. 262.
13. Там же.
14. Лозинский, Г. Л. Prince D. S. Mirsky. Pushkin (London, 1926) [Текст] / Г. Л. Лозинский // Звено. Париж. 1926. № 161. С. 14.
15. См.: Казнина, О. Цит. соч. С. 219.
16. Измайлов, Н. В. Пушкин: Очерк жизни и творчества [Текст] / Н. В. Измайлов и др. Л.; М., 1924.
17. См.: Черниговский, Д. Н. Указ. соч. С. 33.
18. См.: Казнина, О. Цит. соч. С. 221.
19. Мирский, Д. П. Проблема Пушкина [Текст] / Д. П. Мирский // Литературное наследство. Т. 1618. С. 91-112.
20. Францев, В. А. Пушкин и польское восстание 1830-1831 г. Опыт исторического комментария к стихотворениям «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» [Текст] / В. А. Францев // Пушкинский сборник. Прага, 1929. С. 65-208. Далее ссылки в тексте.
21. Мейлах, Б. С. Пушкин и общественно-политическое движение в Европе и Америке [Текст] / Б. С. Мейлах // Пушкин: Итоги и проблемы изучения. С. 243-245.
22. Кондратьева, Т. В. Русская зарубежная пушкинистика 1920-х годов [Текст] : дис. ... канд. филол. наук / Т. В. Кондратьева. М., 1998. С. 78-88.
23. Беляев, М. Польское восстание по письмам Пушкина к Е. М. Хитрово [Текст] / М. Беляев // Письма Пушкина к Е. М. Хитрово 1827-1832. Л., 1927. С. 257-300.
24. Lednicki, W. Alexander Puszkin: Studia [Текст] / W. Lednicki. Krakow, 1926.
25. Мейлах, Б. С. Указ. соч. С. 244.
26. См.: Черниговский, Д. Н. Указ. соч. С. 34.
27. См., напр.: Ивинский, Д. П. Пушкин и Мицкевич [Текст] / Д. П. Ивинский. М., 2003.
Т. Л. Селитрина
РУССКАЯ ТЕМА В РОМАНЕ С. МОЭМА «РОЖДЕСТВЕНСКИЕ КАНИКУЛЫ»
В статье показано восприятие русской литературы С. Моэмом, его полемика с Достоевским по поводу «религии страдания, христианства и проблемы красоты в искусстве и жизни».
Накануне русской революции 1917 г. английская контрразведка отправила С. Моэма с секретной миссией в Россию: уговорить Временное правительство не допустить выхода России из войны. Писатель подчеркивал, что причины, подвигнувшие его заинтересоваться Россией, были в основном те же, что и у большинства его современников: «русская литература - самая очевидная из них. Толстой и Тургенев, но главным образом Достоевский описывали чувства, каких не встретишь в романах писателей других стран» [1]. На этом фоне величайшие романы западноевропейской литературы (Теккерей, Диккенс, Троллоп, Бальзак, Стендаль, Флобер) казались Моэму «ненатуральными», «поверхностными» и «холодноватыми», поскольку, по его мнению, чувства, изображаемые этими авторами, даже вполне необычные, не выбивались за пределы допустимого. Ему казалось, что эти писатели рисовали вполне законопослушное общество и читатели пребывали в непреложном убеждении, что эти произведения не имеют отношения к жизни. Даже «сумасбродные 90-е годы XIX века», на взгляд С. Моэма, не предложили ничего существенного - «старых идолов скинули с пьедестала, но на их место возвели идолов из папье-маше. И нескончаемые разговоры об искусстве и литературе ни к чему не привели» [2].
Заинтересовавшись Россией, С. Моэм прочитал романы Тургенева, но их «идеализм» показался ему в то время сентиментальным, а красоту тургеневского слога он в переводе не почувствовал. «Анна Каренина» показалась английскому писателю «сильной и неожиданной», но «несколько суровой и не согретой чувством» [3]. Лишь взявшись за Достоевского («Преступление
СЕЛИТРИНА Тамара Львовна - доктор филологических наук, профессор, зав. кафедрой зарубежной литературы и страноведения Башкирского государственного педагогического университета © Селитрина Т. Л., 2008
и наказание» он прочитал в немецком переводе), С. Моэм был озадачен и потрясен. Достоевский показался ему «необузданной стихией, поражающей, восхищающей, ужасающей и ошеломляющей» [4].
Безусловно, русская литература оставила след в творческой эволюции писателя.
Побывав на могиле Достоевского, он заметил, что «у Достоевского лицо, опустошённое страстями... на лице написана мука, до того страшная, что так и тянет отвернуться... у него вид человека, который побывал в аду и увидел там не безысходную муку, а низость и убожество» [5].
К тому времени, когда Моэм оказался в России, он был уже известным драматургом и романистом. В своих комедиях он сам себя считал продолжателем старой английской традиции «комедии нравов», заложенной драматургами эпохи Реставрации. А его роман воспитания «Бремя страстей человеческих» (1915) написан в традициях Гёте и С. Батлера. Этот жанр был для Мо-эма столь актуальным, что он использовал его также и в романе «Рождественские каникулы», с рельефно выраженной в нём русской темой.
Молодой наивный англичанин из состоятельной буржуазной семьи, Чарли Мейсон, едет в Париж на рождественские каникулы, чтобы повидаться со своим приятелем, журналистом Симоном, который знакомит его с молодой русской женщиной Лидией. Её муж, Робер Берже, осуждённый за убийство, отбывает длительную ссылку в колонии для преступников во Французской Гвиане. В финале романа Чарли Мейсон обнаруживает, «что всё, чему его учили и во что он верил, вдруг утратило свою незыблемость» [6]. Он возвращается домой с ощущением, что «рухнул фундамент, на котором зижделся его мир»
[7].
Английской критикой роман был прочитан как мелодрама с весьма заметной сатирой на самодовольство английского среднего класса. На второй, политический, план внимание не было обращено. Лишь Гленуэй Уэскотт в статье «Моэм и будущее поколение» подчеркнул, что эта книга имеет более важное социальное значение, чем любое другое произведение Моэма: «В этой небольшой работе, которая едва ли составляет сотню страниц и в которой всего лишь восемь героев, речь идёт о том, как они встретились, о чём говорили, что чувствовали и что с ними стало. В этом произведении Моэм в большей степени, чем в каком-либо другом, вскрывает сущность фашизма и коммунизма, раскрывая внутренний мир человека» [8].
В России о «Рождественских каникулах» заговорили лишь в 1990-х гг., когда было издано первое собрание сочинений Моэма. Р. Р. Хусну-
лина обратила внимание на политическую составляющую романа, который, по её мнению, учитывал исторический опыт Европы между двумя мировыми войнами [9]. К 1938 г. политическая обстановка в Европе приняла столь драматический оборот, что небольшая книга «Рождественские каникулы», написанная в 1938 г. и появившаяся в 1939 г., превратилась, на взгляд одного из современных исследователей Моэма Роберта Колдера, в «аллегорическое размышление о брожении, охватившем поколение предвоенного десятилетия, которое потеряло ориентиры из-за разразившихся в Европе политических бурь» [10].
В начале своей творческой деятельности Моэм считал, что художественные произведения не должны превращаться в нравоучения, а тем более не обращаться напрямую к злободневным политическим вопросам. Однако в тревожные 1930-е гг. он чувствует, что политическая жизнь затрагивает всех и каждого в отдельности. В 1933 г. он принимает приглашение Г. Уэллса стать членом Пен-клуба, литературного сообщества европейских писателей. В 1937 г. вместе с В. Вульф, Г. Уэллсом и X. Уолполом подписывает петицию, призывающую к созданию международной комиссии для изучения экономических и политических причин возникновения международной напряжённости, принимает участие в сборе средств для помощи австрийским евреям-беженцам и писателям Чехословакии.
Однако, как подчёркивает современный биограф Моэма Р. Колдер, в целом же он предпочитал воздерживаться от публичных выступлений по политическим вопросам, полагая, что у писателя есть иное мощное оружие - художественное творчество. Г. Уэсткотт, назвавший роман Моэма «Рождественские каникулы» политической аллегорией, отметил, что писатель «лучше, чем кто-либо, объясняет, что именно в человеческой природе служит питательной средой для фашизма, нацизма, коммунизма: очарованность собой, хмельной угар, оголтелость всех тех, кто олицетворяет новую власть в Европе; безвольная пассивность влачащих жалкое существование масс; англо-саксонская растерянность перед лицом происходящего; и уже брошенное в почву семя мирового зла, которое ещё прорастёт, дайте срок» [11].
В романе Моэма ощутима перекличка с тематикой «Преступления и наказания» Достоевского. Исследователи отметили некоторое сходство совершения преступления как по материальным, так отчасти и по идеологическим мотивам. Однако у Моэма абстрактный идеолог преступления Симон Фенимор и исполнитель Робер Бер-же - разные лица, не знакомые друг с другом. Журналист Симон Фенимор, идеолог тоталитаризма и террора, освещал судебный процесс по
нашумевшему убийству, дав свою субъективную оценку всему случившемуся. Лидия, жена Бер-же, считает Симона холодным, расчётливым и бесчеловечным: «Вся боль, весь этот ужас и позор для него были не более чем случай для того, чтобы нанизать одни умные и непочтительные слова на другие <...>» [12]. «У него нет ни сердца, ни угрызений совести, ни порядочности, и, если представится возможность, он без колебаний и без раскаяния пожертвует вами, своим самым лучшим другом», - говорит она Чарли Мей-сону [13].
Симон Фишер - типичный нигилист. «Нигилизм - это отрицание в чрезвычайной степени: он отрицает существующие ценности, не зная никаких иных», - отмечает австрийский исследователь В. Краус [14].
Не знавший материнского тепла, предоставленный самому себе, Симон начинал учиться в Кембридже, где он слыл коммунистом, но вскоре оставил университет и по протекции отца Чарли Мейсона начал работать во Франции корреспондентом одной из влиятельных английских газет. Имея вполне приличный заработок, он тем не менее живёт в убогом неотапливаемом помещении, обходясь чашкой молока и куском хлеба в день, для того, чтобы приобрести «несокрушимую волю» и добиться превосходства над другими, воздействуя на людей ораторским искусством и искусством пера. «Не чувствовать жалости, вырвать из своего сердца всякую возможность любить», а если «возникнет необходимость, поставить к стенке даже лучшего друга и застрелить собственными руками», - таков один из его постулатов [15]. Для него христианство - это религия рабов, своеобразный опиум, расслабляющий и подавляющий волю и мужество, поскольку предлагает людям «царство небесное в качестве компенсации за их мучения в этом мире» [16]. Освещающий процесс Робера Берже, он увидел в преступнике то сочетание хладнокровия и самообладания, которое он в себе пытался воспитать.
Изучая историю революционных движений и собираясь стать одним из вождей восставших масс, Симон пришёл к выводу, что власть, которую пролетариат собирался захватить революционным путём, ни в коем случае не должна попадать в руки пролетариата, а должна находиться в руках небольшой группы лидеров-интеллектуалов: «Народ не способен управлять. Пролетариат - это рабы, а рабы должны иметь хозяев» [17]. Симон был уверен, что демократия -это недосягаемый идеал, «которыми пропагандисты дразнят массы, так же как дразнят морковкой осла» [18]. Он утверждал: «Эти великие призывы XIX столетия - свобода, равенство, братство - чистое краснобайство... Массам лю-
дей не нужна свобода, и они не знают, что с ней делать» [19]. По его мнению, «равенство - это самая большая глупость, которая одурманила разум человечества <...> огромное большинство людей в высшей степени глупы. Доверчивые, ограниченные, беспомощные, почему они должны иметь равные возможности с теми, кто обладает сильным характером, интеллектом, трудолюбием и силой?» [20]
Симон убеждён, что «толпа, являющаяся орудием революционных лидеров и действующая не по рассудку, а по инстинкту, послушна гипнотическому указанию, и вы можете при помощи лозунгов побудить её к безумным действиям. Толпа - это одно целое, и потому она безразлична к смерти тех, кто падает» [21]. Он уверен, «что с моральной точки зрения человек ничего не стоит, и нет никакого ущерба в том, что его угнетают. С биологической точки зрения он не имеет существенного значения, поэтому нет причины, почему бы убийство человека вас шокировало больше, чем прихлопывание мухи» [22].
Коммунизм, по мнению Симона, бесповоротно потерпел поражение: «Коммунизм - приманка, которую предлагают рабочему классу, с тем чтобы поднять его на борьбу, так же как крики о свободе и равенстве являются лозунгами, которыми разжигают его, чтобы вызвать на эту борьбу. На протяжении всей мировой истории всегда были эксплуататоры и эксплуатируемые» [23]. Он считает, что огромные массы людей от природы являются рабами и нуждаются в хозяевах для своего собственного блага. Симон рассуждает о необходимости диктатуры одного человека. Диктатор, на его взгляд, должен обладать мистической притягательностью и магнетизмом, чтобы люди считали привилегией отдать за него жизнь. Сам Симон осознаёт, что не обладает ни магнетизмом, ни обаянием для подобной функции. Он уготовил себе роль главы аппарата подавления: «Хозяин полиции - хозяин страны» [24]. Власть ему нужна также как средство «для удовлетворения созидательного инстинкта» [25].
Этот пространный монолог, в котором он изложил свою жизненную позицию, Симон произносит единственному слушателю Чарли Мейсо-ну, человеку из благополучной буржуазной семьи. Симон считает, что в самой Англии он не сможет добиться успеха, поскольку, по его словам, там царит Его Величество Закон, зато в мировом масштабе его планы стать главой аппарата подавления вполне могут быть осуществимы. К глобальной организации террора он последовательно готовится, воспитывая в себе ненависть к людям, которых он глубоко презирает.
В своих дневниковых записях, которые писатель использовал как своеобразные заготовки к будущим произведениям, у него есть характер-
ный эскиз под названием «тайный агент». В этом эскизе, датированном 1917 г., можно обнаружить прообраз Симона: «Жалость ему не ведома, он себе на уме, осторожен и не гнушается никакими средствами для достижения цели. В конечном счёте, впечатление от него устрашающее. В его изобретательном уме роятся идеи, коварные, дерзкие... У него колоссальное презрение к человеческой жизни, чувствуется, что ради дела он без малейших колебаний пожертвует и другом, и сыном... Он неприхотлив и может долгое время обходиться без еды и без сна. Не щадя себя, не щадит и других <...>» [26].
На первый взгляд, может показаться, что Симон достаточно ходульный и прямолинейный персонаж, выражающий позицию будущего диктатора. Однако перед Моэмом стояла иная задача: показать процесс самовоспитания подобной личности, физически и морально изнуряющей себя в борьбе за созданную им «идею». Симону всего двадцать три года, из коих он два последних провёл в Париже, работая в прессе, изучая политических деятелей, раз за разом убеждаясь в беспринципности, алчности, двуличности людей, которые «предадут друг друга не только ради своей выгоды, но из простой злобы» [27]. В нём самом остались еще и порывы жалости (он оплачивает пребывание в больнице одной из девушек из публичного дома), и стремление к обыкновенному человеческому общению, когда он страстно ждёт телефонного звонка от Чарли, приехавшего к нему в Париж, и всё же не поднимает трубку, когда тот позвонил ему. Он говорит, что умирал от желания увидеть Чарли и тут же сообщает, что ему необходимо вытравить в себе эту любовь и привязанность к другу. Оглушительный удар, который он наносит Чарли в последней встрече, свидетельствует о том, что эта единственная человеческая привязанность Симона преодолена.
Лидия говорит о нём: «Если бы он был русским, я бы сказала о нём, что он либо станет опасным агитатором, либо совершит самоубийство» [28].
С образом Лидии в роман входит русская тема. Вывезенная из послереволюционной России в двухлетнем возрасте, она не может помнить родину. Однако в своих фантазиях она видела «ветхие сельские дома, где сидели и разговаривали в течение всей благоухающей ночи; видела тусклые на тихом рассвете болота, где стреляли диких уток; <... > она видела мутное течение Волги; бескрайние степи Кавказа и волшебный ослепительный Крым. Она была русской и любила свою родную землю» [29].
Россию она представляла по прочитанным книгам. В её воображении князь Андрей и Наташа Ростова по-прежнему ходили по шумным ули-
цам столицы, купец Рогожин мчался в санях с Настасьей Филипповной, Вронский в своей элегантной военной форме поднимался по лестницам богатых особняков на Фонтанке. Всё так же сверкали позолоченные купола церквей. И она понимала, как случилось, что её отец, петербургский профессор, несмотря на предупреждения, вернулся в Россию, где его ждала неминуемая гибель.
Она ходила на концерты русской музыки, чувствуя, что таким образом проникает в сердце страны. На одном из этих концертов с ней познакомился привлекательный молодой француз Робер Берже, которого также волновали Стравинский и Глазунов. Он слышал в них «силу и страсть, кровь и разрушение» [30]. Напротив, Лидии русская музыка говорила о трагедии человеческой судьбы, о тщетности борьбы с судьбою и о радости и умиротворении в покорности и смирении. Ей показалось странным, что музыка может вызывать в людях столь разные чувства. Не обратила она внимания и на пристрастие молодого человека к романам Андре Жида. Думается, что свободный индивидуалист Лафка-дио из романа Жида «Подземелья Ватикана», духовный наследник Родиона Раскольникова, убедил Берже в возможности «произвольного действия», в убийстве букмекера. Преодолению барьера этических норм Берже мог поучиться у Мишеля из романа Жида «Имморалист». В своих эссе Жид уделял особое внимание Ницше и Достоевскому, называя их великими европейцами, открывшими новую эру в истории духа.
В статьях о Берже Симон подчеркивал, что мысль об убийстве букмекера созревала у Берже постепенно, но совершив его, он почувствовал, что наконец «состоялся»: «Он знал, что преступление это чудовищно, он знал, что рискует жизнью, но его искушали именно чудовищность этого и риск, ради которого можно было совершить попытку» [31]. Это заключение было плодом собственных фантазий Симона, но вполне возможно, что в данном случае он был не далёк от истины.
Жена Берже Лидия склонна считать, что поступок ее мужа бесчеловечен, но также бесчеловечно общество, которое наказывает за содеянное, само уподобляясь преступнику. С образом Лидии в роман входит тема самопожертвования и страдания. После громкого судебного процесса над мужем её никто не хотел брать на работу, и она вынуждена идти в публичный дом, чтоб искупить грех мужа: «Я чувствовала, что единственное, чем я могу теперь помочь ему, - это подвергнуться самой страшным унижениям, какие только могут быть» [32]. «Я с радостью принимаю презрение, которое эти мужчины испытывают к предмету своего вожделения, я рада, что
они грубы. Я нахожусь в таком же аду, в каком находится Робер, мои страдания помогают ему легче переносить его страдания. За грехи надо платить страданием. Я знаю, мои страдания, так же как и его, необходимы, чтобы искупить его грех», - говорит она Чарли Мейсону.
Чарли эта позиция кажется абсурдной и нелепой. Он не может представить себе ничего более «душераздирающего, чем любить всем сердцем человека, который не достоин этого» [33]. Житейское благоразумие не позволяет Мейсону принять точку зрения Лидии, несмотря на человеческое участие и сострадание, которое он к ней испытывает: «Скажу тебе, что это всё выше моего понимания, но, несмотря на тот ужас, который он (Берже. - Т. С.) переживает, я бы предпочёл быть не на твоём месте, а на его» [34]. Лидия исповедуется Чарли Мейсону, приютившему её у себя в гостинице во время рождественских каникул. Замечено, что идея исповеди перед первым встречным повторяется, как «нечто неотступное в романах Достоевского» [35]. По мнению А. Жида, большинство персонажей Достоевского в известные минуты, и чаще всего совершенно неожиданно и несвоевременно, испытывают неудержимую потребность покаяться, попросить прощения у первого встречного, который порою даже не понимает, в чём дело, -потребность унизиться перед человеком, к которому они обращаются [36]. Тот же приём применён и С. Моэмом. Мейсона не интересуют перипетии жизни случайно встреченной русской женщины, но он, как и брачный гость у Кольриджа в «Старом мореходе», вынужден выслушивать все подробности её трагического существования. «А теперь, после того, как я вам всё это рассказала, вы должны видеть, что я совершенно падшая женщина, не достойная вашего интереса или сочувствия», - признаётся Лидия своему собеседнику [37].
В роман Моэма вслед за Достоевским входит тема униженных и оскорблённых и своеобразно понятая английским писателем «религия страдания». Современный исследователь Достоевского Б. Тихомиров поясняет: «страдание от сознания своей греховности ("Я великая, великая грешница"), которую Сонечка несёт в себе до встречи с Раскольниковым, совершенно безысходно, катастрофично - черевато самоубийством или сумасшествием» [38].
Достоевский ярче других выражает всю противоречивость русской натуры и «страстную напряжённость русской проблематики», - считал Н. Бердяев [39]. Бердяев подчёркивал, что «Достоевский изображает экзистенциальную диалектику человеческого раздвоения. Страдание не только глубоко присуще человеку, но оно есть единственная причина возникновения сознания.
Страдание искупает зло» [40]. Бердяев обращает внимание на то, что «у русских иное отношение к греху и преступлению, есть жалость к падшим и униженным» [41]. Н. Бердяев убедителен в своём утверждении: «Нельзя отвечать катехизисом на трагедию героев Достоевского... Достоевский свидетельствует о положительном смысле прохождения через зло, через бездонные испытания и последнюю свободу. Зло должно быть преодолено и побеждено, но оно даёт обогащающий опыт, возможность преодолеть его изнутри, а не внешне лишь бежать от него и отбрасывать его, оставаясь бессильным над его тёмной стихией» [42].
В записных книжках Моэм крайне отрицательно отзовётся о вошедшем в моду культе страдания в литературе. Ему самому в жизни пришлось перестрадать достаточно, он видел страдания людей в больнице, когда проходил медицинскую практику. «Не помню случая, чтобы страдание сделало человека лучше. Мнение, будто страдание совершенствует и облагораживает, - выдумка. Прежде всего страдание сужает кругозор. Сосредоточивает на себе <...> Страдание, напротив, подавляет жизненные силы. Оно не совершенствует человека в нравственном отношении, а огрубляет его. Страдания не возвеличивают, а умаляют» [43]. Здесь, безусловно, Моэм вступает в полемику с Достоевским. Моэм подчеркивал, что отношение к страданию у Достоевского ему претит и ничего кроме ужаса не вызывает.
Поэтому вряд ли можно согласиться с суждением о том, что Моэм в этом романе «выступает с трактовкой страдания как очищения и искупления, то есть высшего в жизни деяния» [44].
В статье о Достоевском из сборника «Десять романов и их создатели» (1954) Моэм, анализируя «Братьев Карамазовых», останавливается на двух книгах «Pro i Contra» и «Русский инок». Он считает первую значительно сильнее, поскольку именно в ней «Иван и рассуждает о зле, которое представляется человеческому уму несовместимым с существованием всемогущего и всеблагого Господа... Кстати, Ивану безразлично, Бог ли создал человека или человек Бога: он готов верить в существование, высшей силы, но принять жестокость созданного Богом мира не может. Ему кажется, что безвинные не должны терпеть муки за грехи виновных, а если они всё-таки терпят, то Бог либо зол, либо его вообще не существует» [45]. Но написав всё это, Достоевский, по мнению Моэма, сам испугался того, что написал: «доказательства были явно убедительными, а вывод противоречил его вере, а именно: вселенная, несмотря на всё зло и муки, всё-таки прекрасна, поскольку является божьим творением. Если любить всё живое в мире, то лю-
бовь эта искупит страдания и каждый разделит общую вину. Страдания за грехи других станут моральным долгом истинного христианина. Вот во что Достоевский хотел веровать... И никто лучше его самого не понимал, что получилось оно неудачным - скучным и неубедительным» [46]. Лидия в романе Моэма исповедует моральный принцип, сходный с позицией русского писателя, считая, что страдания за грехи мужа -её моральный долг. Путь Сонечки Мармеладо-вой у Достоевского - это путь самопожертвования. Однако Раскольников говорит Сонечке: «Ещё бы не ужас, - что ты живёшь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть, что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь)» [47]. Думается, что позиция Расколь-никова близка С. Моэму. Она отражена в суждениях Мейсона, которому жертвенное начало в Лидии кажется непостижимым, лишенным здравого смысла и неубедительным.
К религии у Лидии похожее отношение, что и у Ивана Карамазова. «Вы думаете, что я могу равнодушно смотреть на нищету, в которой живёт подавляющее большинство людей мира, и верить в Бога? Вы думаете, я верю в Бога, который позволил большевикам убить моего бедного, простодушного отца? <...> Я думаю, что Бог умер милионы лет тому назад. После того, как в бесконечном пространстве Бог начал процесс, который завершился созданием вселенной, он умер, и в течение многих веков люди обращаются и поклоняются существу, которое прекратило своё существование, сделав для них возможной жизнь», - говорит она Мейсону [48].
Известно, что сам Моэм был агностиком. В детстве, поверив, что вера творит чудеса, он молился всю ночь, прося Всевышнего избавить его от заикания. Проснувшись на следующее утро, он обнаружил, что дефект речи не исчез. Об этом сам писатель поведал в своих записных книжках и автобиографической книге «Подводя итоги». В романе «Бремя страстей человеческих» во многом автобиографический герой Филип Кери, так же как и Моэм, ощутил утрату веры. Эта потеря приняла форму разлада между духовной потребностью в религии и интеллектуальным отторжением её. Автор одной из последних монографий о Моэме Т. Морган приводит следующее высказывание писателя: «Я рад, что не верю в Бога. Когда я думаю о ничтожестве и горестях этого мира, мне кажется, что не может быть ничего унизительнее такой веры» [49]. По словам другого биографа Моэма Р. Колдера, досконально изучившему религии мира, Моэму будут импонировать религии востока. При посещении храма в Мадурае он почувствовал «острое всепоглощающее чувство божественного, заставляю-
щее содрогнуться, что-то мистическое и внушающее ужас» [50]. Подводя итог своей жизни, Моэм пришёл к выводу, что «никакие великие ценности, которыми дорожит человек, ни истина, ни красота - не имеют такого значения, как душевность» [51].
Героиня его романа «Рождественские каникулы» Лидия высказывается в духе самого писателя: «Я сознавала, что над всем ужасом, несчастьем и жестокостью в мире есть что-то, что помогает всё это переносить, это душа человека и красота, которую он создал» [52]. Ей, бедной, одинокой, часто голодной, Лувр с его шедеврами давал отдых и умиротворение. Ей помогали не столько великие шедевры, сколько небольшие, неброские, такие, как шарденовское полотно с буханкой хлеба и бутылкой вина. Она считает, что это не просто буханка хлеба и бутылка вина, «это хлеб жизни и кровь Христа, но не те, которые прячут от голодающих и жаждущих и которые раздаются священниками в установленные дни; это каждодневная пища страдающих мужчин и женщин, это хлеб бедняков, которые ничего не требуют кроме того, чтобы их оставили в покое, дали возможность работать и свободно есть свою простую пищу. Это крик оскорблённых и отверженных» [53]. Она верит, что как бы ни были люди грешны, «в душе своей они все хорошие». Для неё буханка хлеба и бутылка вина - «символы радости и горя смиренных и скорбных людей, которые просят о сострадании и любви» [54]. Этот символ, по её разумению, раскрывает тайну человеческого горя на земле, желание людей иметь «немножко дружбы и немножко любви», их смирение и покорность, когда они видят, что даже в этом им наверняка будет отказано. И Шарден, как представляется героине, хотел показать, «что если у вас есть достаточно любви, если у вас есть достаточно сострадания, то из боли, горя и жестокости, которые есть в мире, можно создать красоту» [55].
С. Моэм говорил о том, что он не может припомнить ни одного персонажа русских романов, который бы посещал картинные галереи [56]. Писателя интересовало, что ощущает человек, глядя, например, в Лувре, на картину «Положение во гроб» Тициана или слушая «Мейстерзингеров». Его самого охватывало интеллектуальное волнение, но с налетом чувственного, «которое веселит душу, рождает довольство, в котором он улавливал ощущение силы и освобождение от земных уз» [57]. В то же время он ощущал в себе нежность, насыщенную сочувствием к людям, покой, отдых и духовную отрешенность, даже «чувство слияния с какой-то высшей сущностью» [58].
По его мнению, если искусство утешает, то это много значит: «Мир полон неизбежного зла
и хорошо, если у человека есть убежище, куда он время от времени может скрываться; но не затем, чтобы уйти от зла, а скорее затем, чтобы набраться новых сил и сносить зло более стойко. Ибо искусство, если мы хотим его числить среди великих ценностей жизни, должно учить смирению, терпимости, мудрости и великодушию. Ценность искусства - не красота, а правильные поступки» [59].
Некоторые аспекты суждений С. Моэма сближаются с позицией Достоевского, который считал, что красота дает человеку хотя бы временный покой его мятущейся душе: «Она есть гармония; в ней залог успокоения; она воплощает человеку и человечеству идеал» [60].
Но это лишь одна сторона понимания Достоевским проблемы красоты, поскольку в его творческом наследии обнаруживается достаточно сложное учение о законах красоты, которая «постоянно занимала и мучила его и подчас ужасала неуловимостью своей тайны, томительной неразгаданностью своего существа» [61]. «Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь», - говорит Митя Карамазов [62]. По справедливому суждению А. Белика, главное у Достоевского не в утверждении таинственности и загадочности красоты, а в признании того, что она есть нерасторжимое единство противоположностей (идеал мадонны и идеал содомский) [63]. Достоевский считал, что особая потребность в красоте появляется у человека в моменты дисгармонии и разлада с действительностью. Ту же потребность в гармонии, которую человек находит в искусстве, раскрывает Моэм в стремлении Лидии слушать музыку и видеть шедевры Лувра. У Достоевского и Моэма наблюдается определенная близость в изображении эстетического чувства и эстетических потребностей у страждущих и духовно измученных людей. Достоевский писал о благотворности влияния красоты на человека: «Наш дух теперь наиболее восприимчив, влияние красоты, гармонии и силы может величаво и благодетельно подействовать на него, полезно подействовать, влить энергию, поддержать наши силы» [64]. У Достоевского в «Идиоте» дано развернутое восприятие картины Ганса Гольбей-на Младшего «Христос во гробу», у Моэма -подробное описание полотна Шардена, который любил повторять: «пользуются красками, но пишут чувствами». Поэтизация обыденности у Шардена, воспевание тишины, уюта и внутреннего покоя в человеческой душе благотворно влияют на Лидию, поддерживают ее силы, помогают жить.
Лидия Берже и Сонечка Мармеладова - два типа мучениц, ни в чем не повинных. Однако, если первая живет в мире без Бога, то другая -христианка, верит в то, что «пути господни не-
исповедимы». Сближает их обеих надежда на духовное спасение близких им людей.
Достоевский ставит в центре «Преступления и наказания» одно главное событие - убийство, совершенное Раскольниковым, и его последствия. Но перед нами история не падения, а нравственного роста героя. Рассказ о преступлении Раскольникова строится на фактах, извлеченных из уголовной хроники. Основой для создания «Рождественских каникул» стало посещение Моэмом суда над Гайем Дейвином, приговоренным в декабре 1932 г. к смертной казни за убийство.
О жизни Робера Берже до встречи с Лидией рассказывает повествователь, затем Мейсон читает статьи Симона о судебном процессе и выслушивает исповедь Лидии. Таким образом, перед читателем предстают три разных точки зрения. Во всех этих позициях Берже показан извне, в нем отсутствует нравственная борьба, присущая Раскольникову. Если Достоевский в минимальной степени знакомит с биографией своего героя, то Моэм подробно раскрывает факты формирования личности Берже, его способности притворяться, лгать, лукавить себе и другим, внутренне готовым к осуществлению убийства из-за корысти.
Судьба Раскольникова - путь мучительных поисков истины. Циничное, хладнокровное убийство букмекера не приводит Берже к раскаянию перед содеянным, поэтому роман Моэма не превращается в историю психологических и нравственных последствий преступления. Отправляясь на каторгу, он сохраняет в себе жажду жизни, но не голос совести. Он не испытывает отчаяния и беспокойства перед совершенным неисправимым поступком.
Для С. Моэма, как и для Достоевского, никакие самые законченные философские постулаты и измышления не могут оправдать насилия и преступления. Поэтому Моэм вслед за Достоевским противопоставляет индивидуализму путь нравственного совершенствования личности как единственный путь от освобождения властолюбивых страстей. Оба писателя с недоверием относились к революционерам и диктаторам своего времени, понимая, что результаты их побед приведут к политическому деспотизму и принесут неисчислимые страдания народам.
Примечания
1. Моэм, С. Записные книжки [Текст] / С. Моэм. М., 1999. С. 158.
2. Там же.
3. Там же. С. 162.
4. Там же. С. 163.
5. Там же. С. 183.
6. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы [Текст] / С. Моэм. М., 1992. Иной перевод «Рождественские каникулы». С. 317.
Н. В. Липилина. Метатеория и практика кодификации 6 английских грамматиках XVI-XVIII 66.
7. Там же. С. 231.
8. Колдер, Р. Сомерсет Моэм: жизнь и творчество [Текст] / Р. Колдер. М., 2001. С. 229.
9. Хусиулина, Р. Р. Английский роман XX века и «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского [Текст] / Р. Р. Хусиулина. Казань, 1998.
10. Колдер, Р. Указ. соч. С. 227.
11. Там же. С. 317.
12. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 155.
13. Там же.
14. Краус, В. Нигилизм и идеалы. Нигилизм сегодня, или Долготерпение истории. Следы рая. Об идеалах [Текст] / В. Краус. М., 1994. С. 17.
15. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 34.
16. Там же. С. 44.
17. Там же. С. 205.
18. Там же.
19. Там же.
20. Там же. С. 207.
21. Там же. С. 209.
22. Там же.
23. Там же.
24. Там же. С. 166.
25. Там же. С. 214.
26. Моэм, С. Записные книжки. С. 159.
27. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 206.
28. Там же. С. 217.
29. Там же. С. 80.
30. Там же. С. 81.
31. Там же. С. 158.
32. Там же. С. 120.
33. Там же. С. 221.
34. Там же. С. 221.
35. Жид, А. Достоевский. Эссе [Текст] / А. Жид. Томск, 1994. С. 59.
36. Там же. С. 59.
37. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 220.
38. Тихомиров, Б. «Лазарь! Гряди вон». Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении [Текст] / Б. Тихомиров. СПб.: Книга - Комплект, 2005. С. 31.
39. Бердяев, Н. Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и начала XX века [Текст] / Н. Бердяев // О России и русской философской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990. С. 150.
40. Там же. С. 202.
41. Там же. С. 268.
42. Там же. С. 64.
43. Моэм, С. Записные книжки. С. 171.
44. Скородеико, В. Моэм С. [Текст] / В. Скоро-деико // Энциклопедический словарь английской литературы XX века. М., 2005. С. 284.
45. Моэм, С. Искусство слова [Текст] / С. Моэм. М., 1989. С. 240.
46. Там же.
47. Достоевский, Ф. Преступление и наказание [Текст] / Ф. Достоевский. М., 1970. С. 310.
48. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 122.
49. Морган, Т. Биография С. Моэма [Текст] / Т. Морган. М., 2002. С. 76.
50. Колдер, Р. Указ. соч. С. 226.
51. Там же. С. 224.
52. Моэм, С. Незнакомец в Париже. Новеллы. С. 181.
53. Там же. С. 179.
54. Там же.
55. Там же.
56. Моэм, С. Записные книжки. С. 175.
57. Моэм, С. Подводя итоги [Текст] / С. Моэм. М., 1991. С. 212.
58. Там же. С. 212.
59. Там же. С. 213.
60. Достоевский, Ф. М. Полн. собр. соч. [Текст] : в 30 т. / Ф. М. Достоевский. Л., 1972-1983. Т. 18. С. 94.
61. Гроссман, Л. Путь Достоевского [Текст] / Л. Гроссман. М. 1924. С. 11.
62. Достоевский, Ф. Братья Карамазовы [Текст] / Ф. Достоевский. М. 1973. С. 136.
63. Белик, А. Художественные образы Ф. М. Достоевского [Текст] / А. Белик. М., 1974. С. 42.
64. Там же. С. 92.
Н. В. Липилина
МЕТАТЕОРИЯ И ПРАКТИКА КОДИФИКАЦИИ В АНГЛИЙСКИХ ГРАММАТИКАХ XVI-XVIII вв.
На материале ранних английских грамматик и словарей автор исследует тенденции кодификации грамматической нормы в историческом аспекте. В английской традиции кодификации прослеживается постепенный отказ от классической латинской модели и укрепление позиций национального языка, борьба дескриптивных и прескриптивных тенденций, а также переориентация носителей языка с грамматических на более авторитетные лексикографические источники.
Теоретические основы исследования. При
описании и анализе морфологической системы и синтаксиса современного английского языка огромное значение имеет изучение языка в исторической перспективе в свете проблемы сосуществования, взаимодействия, развития ряда имманентных лингвистических категорий. В частности, экскурс в историю антиномии «правильное» - «неправильное» в приложении к языковым феноменам позволяет объяснить современную ситуацию в отношении общества к языку. Очевидно, что «правильный» язык дает носителю языка определенные преимущества, в то время как даже незначительные нарушения нормы становятся объектом яростного осуждения и порицания и приводят к особой «языковой дискриминации» ("discrimination on linguistic grounds") [1]. Она зачастую одобряется, поощряется в обществе и порой принимает самые жесткие формы, основываясь на оценке некото-
ЛИПИЛИНА Наталья Владимировна - ассистент ка-
^едры романо-германской филологии ВятГГУ Липилина Н. В., 2008