История политической мысли
УДК 32
РОССИЙСКИЙ ЛИБЕРАЛИЗМ В ПОЛИТИКО-КУЛЬТУРНОМ ИЗМЕРЕНИИ: ОПЫТ СРАВНИТЕЛЬНОГО ТЕОРЕТИЧЕСКОГО И ИСТОРИЧЕСКОГО АНАЛИЗА (ЧАСТЬ II)
В. А. Гуторов
Санкт-Петербургский государственный университет, Университетская наб., 7-9, Санкт-Петербург, 199034, Россия
Статья посвящена теоретическому анализу специфических особенностей исторической эволюции либеральной традиции в России в ХУШ-ХХ вв. Одна из главных особенностей этого процесса состоит в том, что русский либерализм практически всегда развивался именно как ответная реакция на нападки со стороны более мощных консервативных, а в дальнейшем и социалистических конкурентов и противников. К началу ХХ в. существенное отличие России от Западной Европы и США заключалось в том, что процесс формирования политических партий в эпоху первой русской революции во многом определялся политическими радикалами. Эти и другие моменты создают определенные препятствия для разработки научной типологии русского либерализма. Кроме того, в российском дискурсе и культуре само понятие «либерализм» всегда отличалось изначальной крайней расплывчатостью и неопределенностью. В российской общественной мысли сама по себе проблема определений либерализма всегда, вплоть до наших дней, оставалась крайне запутанной и отягощенной бесконечными, полемически окрашенными трактовками. На протяжении всего XIX в. шли бесконечные, десятилетиями длившиеся споры между сторонниками и противниками либерализма относительно того, кого именно в России следует именовать подлинным либералом. Возможно, наиболее плодотворной представляется попытка представить эволюцию отечественной либеральной мысли и политики в рамках логического континуума, охватывающего все без исключения идеологические направления. Крайними точками этого континуума являются праворадикальный абсолютизм, с одной стороны, и леворадикальный нигилизм — с другой. Все остальные формы либерализма располагаются в среднем сегменте континуума, знаменуя постоянное стремление его идеологов найти «средний путь» между крайней монархической реакцией и явно обозначившейся в начале ХХ в. угрозой леворадикального социалистического переворота. В теоретическом плане исходные предпосылки концепции логического континуума были определены в трудах выдающегося итальянского политолога Джованни Сартори в процессе разработки эвристической модели анализа тоталитарных и авторитарных диктатур.
Ключевые слова: либеральная традиция, политический дискурс, политическая культура, праворадикальный абсолютизм, леворадикальный нигилизм, консерватизм, социализм, политическая теория, теоретический континуум.
Исторически обусловленные трансформации, происходившие с либерализмом на Западе на протяжении, по крайней мере, трех последних веков, имеют принципиально важное значение для современных исследователей российско-
© Санкт-Петербургский государственный университет, 2017
го либерализма, прежде всего потому, что многие охарактеризованные выше линии эволюции либеральной и антилиберальной традиций воспроизводились в России на том же витке исторической спирали, одновременно демонстрируя ярко выраженную историческую специфику. Одна из важнейших особенностей российского идеологического дискурса состояла в том, что его эволюция зачастую выглядит как наглядное опровержение знаменитого тезиса К. Маннгейма, сформулированного им в известной работе «Идеология и утопия»: «Консервативное мышление не склонялось... к созданию идей. В эту сферу борьбы его едва ли не насильно ввел его либеральный противник. Своеобразие духовного развития как будто и состоит именно в том, что темп и форму борьбы диктует противник, выступивший последним. Конечно, дело обстоит совсем не так, как это стремится доказать "прогрессивное мышление", согласно которому право на существование имеет лишь новое, а все остальное постепенно отмирает, в действительности же под воздействием нового старое должно постепенно преображаться и приспосабливаться к уровню своего последнего противника» (Манхейм, 1994, с. 195).
В России, напротив, либерализм в XVIII-XX вв. развивался именно как ответная реакция на нападки со стороны более мощных консервативных, а в дальнейшем и социалистических конкурентов и противников. К началу ХХ в. существенное отличие России от Западной Европы и США заключалось в том, что процесс формирования политических партий в эпоху первой русской революции во многом определялся политическими радикалами: ультрареволюционной тактике левого крыла РСДРП и эсеров противостоял Союз русского народа, лидеры которого апеллировали к самодержавию как единственному центру силы, способному справиться с «марксистскими смутьянами» и руководителями «масонского заговора», верховодящими в Государственной Думе. В этих условиях идеи и политика российских либеральных партий, направленная на создание в России конституционного режима, выглядела визионерской и, как и предсказывал Макс Вебер в знаменитой переписке с русскими либералами, была заранее обречена на провал, если только они не переходили на более консервативные позиции. «Чем более социалистическим становился радикализм в России, — отмечает К. фон Бейме в работе "Политические теории в России", — тем больше либералы ориентировались в направлении консерватизма. "Либеральный консерватизм" ("Liberal-Konservatismus") был излюбленной самохарактеристикой (Selbstbeschreibung) для этой концепции от Чичерина до Струве. В условиях все более сгущавшейся автократии консерватизм-статус кво (ein Status- quo-Konservatismus) не мог иметь успех. Даже консерватизм становился оппозиционным по мере того, как он все больше проникался намерением быть романтически-славянофильским и по большей части отчужденным от государства. Поэтому в рамках такой системы либеральные консерваторы должны были брать на себя функцию консерватизма. Струве однажды заметил, что русский народ слишком долго топтался на месте, чтобы позволить себе быть консервативным» (Beyme, 2001, S. 55).
На наш взгляд, все эти обстоятельства не вносили ясность в понимание того, что собой представляет либерализм на русской почве, но, наоборот, создавали
дополнительные трудности в решении принципиально важного вопроса: «Одно из двух: или Россия в самом деле такая страна, что в ней все делается навыворот, или в самой оценке занимающего нас факта есть какая-нибудь фальшь« (Градовский, 1901a, с. 354).
Так или иначе, трудность создания надежных классификаций русского либерализма в современной западной и отечественной науке определяется, во-первых, изначальной крайней расплывчатостью и неопределенностью, которые были характерны для самого понятия «либерализм» с момента его распространения в русской общественной мысли и культуре. Весьма наглядный пример приводит английский ученый Дерек Оффорд, отмечавший в своем исследовании «Портреты ранних русских либералов», что уже в 1830-х — начале 1860-х годов термин «либерализм» использовался совсем в другом смысле по сравнению с современным. В 1857 г К. Д. Кавелин записал в своем дневнике «разговор, который он имел с императрицей, спросившей его, почему он имеет репутацию "самого отчаянного либерала" qui veut le progres quand meme (который все же желает прогресса. — В. Г.). Кавелин отвечал, что в его студенческие дни в начале 1840-х годов и в дальнейшем, в середине этого десятилетия, когда он был профессором Московского университета, он был "большим либералом" и что его голову занимали "самые крайние теории". Он сказал императрице, что он "не впал в политический либерализм", но был "искренним" ярым социалистом. Было бы правильным назвать его крайним либералом, таким же как и "все либералы" — Грановский, Белинский, Герцен и другие, которые были его друзьями». «Совершенно ясно, — отмечает Д. Оффорд, комментируя каве-линский дневник, — что термин "либерал" в том смысле, в котором его здесь использовал Кавелин, не означает ничего строго определенного кроме лица, оплакивающего дух российского режима, одного из идеалистических и "критически мыслящих" представителей интеллигенции, давшей ростки. Этот термин определенно не предполагает принадлежности к каким-либо специфическим политическим верованиям, и, действительно, Кавелин весьма искусно устраняет его политическое измерение» (Offord, 1985, p.XII; см. также: p. 214).
Было бы, конечно, крайне неосторожным считать, как это делает Д. Оффорд, что объединение Кавелиным социализма и либерализма в единый комплекс идей для характеристики ранней стадии собственного интеллектуального развития является случайным, ситуативным, возникающим исключительно на индивидуальном уровне. Как уже неоднократно отмечалось выше, в эпоху модерна и в Западной Европе, и в России социалистические и либеральные идеи, а в дальнейшем и движения находились в постоянном взаимодействии в самых различных конфигурациях. Вряд ли сегодня кто-либо даже из самых правоверных либеральных теоретиков взялся бы оспорить общераспространенный в социальных науках и политической теории тезис, согласно которому, например, учение социалиста Анри де Сен-Симона является одним из оснований современной либеральной культуры и социально-политической мысли. Что касается современной политической философии, то здесь вообще крайне трудно оценить масштабы и границы интеллектуальных экспериментов, целью которых является синтез разнообразных традиций мысли и интеллектуальных
практик. Вот что утверждает, например, британский философ Джеффри Рейман в своей опубликованной несколько лет назад работе под интригующим названием «Свободный и справедливый настолько, насколько это возможно. Теория марксистского либерализма»: «Я думаю, что настало время для философской теории справедливости, которая объединит интуиции Маркса относительно капитализма и относительно условий свободы и механизмов принуждения и либерализм, которого недоставало социалистическим странам. Такой теорией справедливости является марксистский либерализм. Она стремится удовлетворить любителей индивидуальной свободы и приверженцев свободного предпринимательства путем реализации некоторых из эгалитарных ценностей столь дорогих социалистам, но в форме, в наименьшей степени ведущей к тирании. Либеральные идеи, которые марксистский либерализм объединяет с интуици-ями Маркса, извлечен из классического труда Джона Локка, недавней работы Джона Ролза, которого некоторые называют Джоном Стюартом Миллем двадцатого века. Марксистский либерализм начинает с того, что соединяет вместе локковскую идею, согласно которой люди имеют природное право не подвергаться принуждению, с марксистской идеей о том, что частная собственность имеет принудительный характер. Далее он развивает теорию справедливости, которая предусматривает в высокой степени эгалитарную форму капитализма, соединенную с строго очерченным либеральным государством, и настаивает на том, что данная комбинация создает общество свободное и справедливое настолько, насколько это возможно» (Яе1тап, 2012, р. XII).
В российской общественной мысли сама по себе проблема определений либерализма изначально была крайне запутанной и отягощенной бесконечными, полемически окрашенными трактовками и остается таковой до наших дней. На протяжении всего XIX в. шли бесконечные, десятилетиями длившиеся споры между сторонниками и противниками либерализма относительно того, кого именно в России следует именовать подлинным либералом. Апогея эти споры достигли на рубеже Х1Х-ХХ вв. А. Валицкий в одной из своих последних итоговых работ по истории русской общественной мысли «Поток идей. Русская мысль от эпохи Просвещения до религиозно-философского ренессанса» специально акцентирует внимание на этом вопросе в главе, посвященной Б. Н. Чичерину: «Непримиримым противником русских радикалов и революционеров в эпоху Великих Реформ и в то же время твердым защитником всеобъемлющей модернизации России, инициированной этими реформами, был Борис Чичерин (1828-1904), ученик Грановского и Кавелина, наиболее выдающийся теоретик либерализма XIX века в России. Труды Чичерина впечатляют. Помимо российской истории, они охватывают политические исследования, юриспруденцию, философию и историю идей... Даже его идеологические оппоненты ценили значение трудов Чичерина. Владимир Соловьев воздавал ему должное как "наиболее универсальному и образованному из современных русских и, возможно, европейских ученых". Советские издатели Воспоминаний Чичерина описывают его как "наиболее выдающегося русского либерала" и как человека, чья научная мощь была "абсолютно уникальной" в российских социальных науках того времени. Тем не менее очень часто подчеркивается, что в России Чичерин был "одинокой фигурой",
идеи которого не имели никакого реального влияния. Особенно жесткое суждение было высказано Николаем Бердяевым, который в своей книге Русская идея назвал Чичерина мыслителем совершенно чуждым чему-либо русскому. "По Чичерину можно изучать дух, противоположный русской идее, как она выразилась в преобладающих течениях русской мысли XIX в." Это мнение было результатом размышлений, которые привели Бердяева к идентификации "русской идеи" (т. е. русской духовной идентичности) с антикапитализмом и антилегализмом, с напряженностью между нигилизмом и апокалиптикой, а равным образом — с мессианской религиозностью и эсхатологическими тенденциями. Однако заметим, что тот же самый Бердяев в начальный период своей деятельности рассматривал Чичерина как важного союзника в борьбе против позитивизма и ценил его, наряду с Владимиром Соловьевым, как писателя, превосходящего широтой своего мышления современных ему западных философов. Обратную эволюцию по отношению к Чичерину можно наблюдать в работах Петра Струве. В 1897 г, будучи "легальным марксистом", Струве третировал Чичерина как "буржуазно-доктринерского" либерала, хранящего верность устаревшим догмам манчестерской школы и тем самым к концу столетия казавшегося чем-то вроде "ископаемого". По мнению Струве, гораздо лучше к российским условиям подходил либерализм Кавелина, поскольку тот признавал специфику экономической отсталости и был готов делать уступки народничеству [популизму], защищающему крестьян. И все же, если следовать опыту революции 1905-1906 гг., тот же самый Струве — в тот период "правый либерал" — решил, что Чичерин понимал задачи либерализма в России гораздо лучше, чем консервативная демократическая партия (кадеты). Его мнение разделял В. А. Маклаков, лидер правого крыла кадетов, который глубоко сожалел о том, что Чичерин не оказал большего влияния на основное течение в русском либеральном движении... В свете русской революции кажется очевидным, что Струве был во многом прав, подвергая ревизии свое прежнее мнение о либерализме Чичерина и выдвигая обвинение в абстрактном доктринерстве против критиковавшей Чичерина радикальной интеллигенции» ^аИск1, 2015, р. 447-449).
Русская либеральная политическая философия XIX в. в самых значительных своих достижениях является своебразным продолжением развития традиций дворянской культуры, достигшей наивысшего своего расцвета в 1840-1850-е гг По замечанию Н. С. Арсеньева, важнейшей особенностью, предопределившей этот расцвет, было гармоническое взаимопроникновение двух культурных начал — западноевропейского и исконно-русского, объединившихся в творческом синтезе в лоне «патриархального семейного быта старорусской образованной дворянской среды XIX века» (Арсеньев, 1992, с. 25). «Здесь получался тот творческий синтез, что так характерен для русской культурной, особенно, например, художественной и философской традиции XIX века. В этом также огромная историческая заслуга этого семейного быта в лице многих и многих его представителей. Здесь наглядно решался вопрос: "Восток или Запад", или вернее: "и Восток и Запад". Получалась новая своеобразная атмосфера, отличная и от обычной западноевропейской культуры, и от ревностного, но не всегда осмысленного хранения старины в до-петровской Руси.» (Арсеньев, 1992, с. 25).
Однако далеко не все российские интеллектуалы, особенно те из них, которые жили в эпоху великих реформ Александра II, были склонны оценивать «патриархальный быт» русских помещиков в столь же идиллических тонах, как Н. С. Арсеньев — их потомок в пятом или шестом поколении. «Привилегии, созданные главным образом для высшего в государстве сословия, — отмечал А. Д. Градовский, — оставляли массу в состоянии бесправия под владычеством "привилегированных". Крепостное право, против которого поднялись теоретические возражения со стороны самой императрицы, в комиссии для составления нового уложения и в литературе, на практике было столь же грубо, как и в XVII веке, если не грубее. Скажем больше: если лучшие люди, действительно переработанные просвещением, усвоившие себе понятие о человеческом достоинстве не только для себя, но и для других, восставали против этой язвы, то "европейцы" поверхностные, налощенные европейскими "манерами", но оставшиеся дикарями в своем существе, относились к этой массе "мужиков" так же, как настоящие европейцы относились к неграм в американских колониях. Не говорим уже о людях "непосредственных", из всех прав дворянства разумевших одно: право владеть крепостными людьми. Они были настоящими мелкими тиранами, из рядов которых выходили Салтычихи, Кабанихи и т. д.» (Градовский, 1901Ь, с. 289-290).
Замечания А. Д. Градовского опирались, конечно, не столько на личные наблюдения, сколько, прежде всего, на уже сложившуюся традицию антилиберального, радикального в своей основе восприятия помещичьей дворянской культуры. «Кому не случалось, — писал В. Г. Белинский, — встречать в обществе людей, которые из всех сил бьются прослыть так называемыми "либералами" и которые достигают не более, как незавидного прозвища жалких крикунов? Эти люди всегда поражают наблюдателя самым простодушным, самым комическим противоречием своих слов с поступками. Много можно было бы сказать об этих людях характерического, чем так резко отличаются они от всех других людей; но мы предпочитаем воспользоваться здесь чужою, уже готовою характеристикою, которая соединяет в себе два драгоценные качества — краткость и полноту: мы говорим об этих удачных стихах покойного Дениса Давыдова:
А глядишь — наш Мирабо Старого Гаврила, За измятое жабо, Хлещет в ус да в рыло; А глядишь — наш Лафаэт, Брут или Фабриций, Мужичков под пресс кладет Вместе с свекловицей.
Такие люди, конечно, смешны, и с них довольно легонького водевиля или сатирической песенки, ловко сложенной Давыдовым; но поэмы они не стоят» (Белинский, 1955, с. 386-387).
А вот что писал друг А. С. Пушкина и русский поэт, князь П. А. Вяземский, перешедший после бурной «либеральной молодости» на позиции «скептического
консерватизма» (см.: Нечаева, 1963, с. 341-344), о Н. И. Новикове, писателе-просветителе и книгоиздателе, крупнейшем представителе русской культуры «либеральной» эпохи Екатерины II: «Д. П. Бутурлин рассказывал мне, что отец его был по деревне своей соседом Новикова. Когда Новиков по восшествии Павла на престол возвратился из ссылки в свою деревню, созвал он соседей на обед, чтобы праздновать освобождение. Перед обедом просил он позволения у гостей посадить за стол крепостного человека, который добровольно с 16-летнего возраста заперся с ним в крепость. Гости приняли предложение с удовольствием. Чрез несколько времени Бутурлину сказывают, что Новиков продает своего товарища. При свидании своем с ним спрашивает его: правда ли это? "Да, отвечает Новиков, дела мои расстроились и мне нужны деньги. Я продаю его за 2000 руб." Я и прежде слыхал, что Новиков был очень жесток с людьми своими» (Вяземский, 1963, с. 271).
Так постепенно в русской общественной мысли сформировалось сверхмощное антилиберальное интеллектуальное поле, временами напоминавшее «черную дыру», в которой не только бесследно исчезали всякие сколько-нибудь положительные характеристики либеральной философии и культуры, но и виртуально стирались противоположности, противоречия, разногласия и оттенки практически всех направлений мысли — от славянофильства и западничества до ортодоксального монархизма и радикального социализма — уничтожались любые благие порывы, здравые научные суждения и моральные поступки. Доминирующую роль на этом поле играла идея об антинародном характере либерализма, в рамках которой «народ» противопоставлялся «образованному обществу», «интеллигенции» или «публике». Общую тональность задавали характеристики либеральной ментальности, весьма энергично обрисованные, например, крайним консерватором князем В. П. Мещерским. «Совершенно ясно, — писал Мещерский, — что слово "либерализм" имеет вполне определенный образ, хотя самый нелепый, и можно бы взяться перечислить весь нехитрый катехизис нашего "либерализма", который по своей несложности и соблазнительной простоте так доступен всякой самой нетвердой голове. Тут не нужно ни знания жизни, ни опыта, ни убеждений, ни таланта, ни практических знаний — это талисман, который дает возможность писать много людям, лишенным всего вышепоказан-ного» (Мещерский, 2010, с. 331). Цель такого рода характеристик — убедить всех русских людей в том, что «каждый либерал есть западник; ergo, каждый либерал есть глупец и урод, изменяющий своим народным началам, своей родине, вере своих отцов. Это как бы униат, подчиняющейся чужой духовной власти, сохраняя только некоторые формы православия. Отсюда уже само собою следует, что все стремления "либералов" клонятся к одной конечной цели — к извращению всего склада русской жизни на западный лад. Дальше этого "анализ" нейдет. Другого толкования слово "либерал" не имеет. Но не мало ли этого? Не имеет ли это слово какого-нибудь самостоятельного значения, независимо от западнических стремлений? Такого самостоятельного, неподставного, так сказать, определения нам не дают. Поэтому мы поневоле должны идти путем собирания отдельных признаков, лучше сказать, отдельных обвинений, обращенных против либералов» (Градовский, 1901c, с. 394-395).
Внешние контуры антилиберального поля были определены сначала П. Я. Чаадаевым, а в дальнейшем совершенно различными по характеру и культурным ориентациям интеллектуалами, такими как А. И. Герцен, Ф. И. Тютчев, В. П. Мещерский, К. П. Победоносцев и многими другими.
Характеризуя приоритетную роль Чаадаева в формировании антилиберального духовного климата в России, А. Д. Градовский, в частности, отмечал: «В 1836 году, в Москве, в журнале Телескоп появилось знаменитое философическое письмо Чаадаева, наделавшее страшно много шуму и причинившее немало неприятностей его автору. Что говорил и что доказывал он своим современникам? Какая нота проходит чрез все это философическое письмо и почему произвело оно такой диссонанс в общем, торжественном тогда настроении русского общества? Сущность дела можно выразить в двух словах. Автор выразил сомнение в способности русского народа к цивилизации. Сравнивая основные элементы нашей истории с "игрою нравственных народных сил на западе Европы", он говорил, между прочим, следующее: "В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа. Эпоха нашей общественной жизни, соответствующая этому возрасту, наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии. Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно. Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте без прошедшего и будущего. Если же иногда и принимаем в чем участие, то не от желания, не с целью достигнуть истинного, существенно нужного и приличного нам блага, а по детскому легкомыслию ребенка, который подымается и протягивает руки к гремушке, которую завидит в чужих руках, не понимая ни смысла ее, ни употребления. Первые годы нашего существования, проведенные в неподвижном невежестве, не оставили никакого следа на умах наших. Мы не имеем ничего индивидуального, на что могла бы опереться наша мысль... Не знаю, в крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию. После этого скажите, справедливо ли у нас почти общее предположение, что мы можем усвоить европейское просвещение"» (Градовский, 1901Ь, с. 315-316). В данном философском контексте идея русского либерализма сама по себе не могла не представляться Чаадаеву чистым абсурдом: «Русский либерал — бессмысленная мошка, толкующая в солнечном луче; солнце это — солнце Запада» (Чаадаев, 1989, с. 186).
Эта более чем характерная чаадаевская формула, в рамках которой «мы», т. е. все русское общество без всяких сословных различий и уровня образованности, вся Россия в целом, лишенные цивилизованных корней, были противопоставлены Западу и европейскому просвещению, разумеется, не могла не породить сомнений и остаться без ответа. Несколько лет спустя, на завершающем
этапе европейской революции 1848-1849 гг. Ф. И. Тютчев в записке, представленной Николаю I, предложил иную, дихотомическую концепцию, резко противопоставлявшую Россию как христианскую державу либеральному Западу, мистифицирующему мир революционной идеей: «Прежде всего Россия — христианская держава, а русский народ является христианским не только вследствие православия своих верований, но и благодаря чему-то еще более задушевному. Он является таковым благодаря той способности к самоотречению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция же прежде всего — враг христианства. Антихристианский дух есть душа Революции, ее сущностное, отличительное свойство. Февральский взрыв (начальный этап революции. — В. Г.) оказал миру великую услугу тем, что сокрушил до основания все иллюзорные построения, маскировавшие подлинную действительность. Даже самые недальновидные люди должны теперь понимать, что история Европы в течение последних тридцати лет представляла собой лишь продолжительную мистификацию» (Тютчев, 2011а, с. 805, 806-807).
В этот же период в другом тютчевском произведении «революционный мистицизм» воплощается в образе либеральной «публики» как носительницы «общественного мнения», полностью оторванного от реального мира: «Для того, кто на месте понимающего, но стороннего свидетеля наблюдает за происходящим в Западной Европе, нет, конечно же, ничего более примечательного и поучительного, чем, с одной стороны, постоянное разногласие, очевидное и неизбывное противоречие между господствующими там идеями, между тем, что в действительности надлежит называть мнением века, общественным мнением, либеральным мнением, и реальностью фактов, ходом событий, а с другой стороны — столь малое впечатление, которое этот разлад, это так бросающееся в глаза противоречие, кажется, производит на умы. Странная вещь в конечном счете эта часть <общества> — Публика. Собственно говоря, именно в ней и заключена жизнь народа, избранного народа Революции. Это меньшинство западного общества (по крайней мере, на континенте), благодаря новому направлению, порвало с исторической жизнью масс и сокрушило все позитивные верования. Сей безымянный народец одинаков во всех странах. Это племя индивидуализма, отрицания. В нем есть, однако, один элемент, который при всей своей отрицательности служит для него связующим звеном и своеобразной религией. Это ненависть к авторитету в любых формах и на всех иерархических ступенях, ненависть к авторитету как изначальный принцип. Этот совершенно отрицательный элемент, когда речь идет о созидании и сохранении, становится ужасающе положительным, как только встает вопрос о ниспровержении и уничтожении. И именно это, заметим попутно, объединяет судьбы представительного правления на континенте. Ибо то, что новые учреждения называли по сей день представительством, не является, что бы там ни говорили, самим обществом, реальным обществом с его интересами и верованиями, но оказывается чем-то абстрактным и революционным, именуемым публикой, выразителем мнения, и ничем более. И поэтому этим учреждениям удавалось искусно подстрекать оппозицию, но нигде до настоящего времени они не сумели создать хотя бы одно правительство. И тем не менее действительный мир, мир исто-
рической реальности, даже под чарами миража оставался самим собой и продолжал идти своим путем совсем рядом с этим миром общественного мнения, который, благодаря общему согласию, также приобрел какое-то подобие реальности» (Тютчев, 2011b, с. 834-835).
Именно данная дихотомия «публика/реальный мир», разработанная Тютчевым на западном материале, была в 1857 r. весьма органически спроецирована идеологом славянофильства Константином Аксаковым на Россию в форме другой, ставшей впоследствии знаменитой, дихотомии «публика/народ»: «Было время, когда у нас не было публики. Возможно ли это? — скажут мне. Очень возможно и совершенно верно: у нас не было публики, а был народ. Это было еще до построения Петербурга. Публика — явление чисто западное и была заведена у нас вместе с разными нововведениями. Она образовалась очень просто: часть народа отказалась от русской жизни, языка и одежды и составила публику, которая и всплыла над поверхностью. Она-то, публика, и составляет нашу постоянную связь с Западом: выписывает оттуда всякие, и материальные и духовные, наряды, преклоняется пред ним как перед учителем, занимает у него мысли и чувства, платя за это огромною ценою: временем, связью с народом и самою истиною мысли. Публика является над народом как будто его привилегированное выражение; в самом же деле публика есть искажение идеи народа. Разница между публикою и народом у нас очевидна (мы говорим вообще, исключения сюда нейдут). У публики — парижские моды. У народа — свои русские обычаи. Публика (большею частью, по крайней мере) ест скоромное; народ ест доступное. Публика спит, народ давно уже встал и работает. Публика работает (большею частью ногами по паркету); народ спит или уже встает опять работать. Публика презирает народ; народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтешь. Публика преходяща; народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте, в народе — золото в грязи. У публики — свет (monde, балы и пр.); у народа — мир (сходка). Публика и народ имеют эпитеты: публика у нас — почтеннейшая, народ — православный» (Аксаков, 1999, с. 70).
В этот же период А. И. Герцен в «Письмах к В. Линтону» (1854) предпочел иную, философски изощренную дихотомию, основанную на противопоставлении образа обновленной, корпоративно сплоченной славянской России, преодолевшей искушение либерализмом, реакционной Европе, которая, столкнувшись с угрозой радикального социализма, полностью и окончательно отреклась от либерального наследия. «Идея социальной революции, — писал он, — идея европейская. Из этого не следует, что именно западные народы более способны ее осуществить. Европа слишком богата, чтобы все поставить на карту; Европе есть что хранить; верхи европейского общества слишком цивилизованны, низы — слишком далеки от цивилизации, чтобы она могла очертя голову броситься в столь глубокий переворот. Республиканцы и монархисты, деисты и иезуиты, буржуа и крестьяне. в Европе — все это консерваторы; только работники — революционеры. В Европе есть государства реакционные, но нет консервативных. Одна лишь Англия консервативна, и понятно почему, ей есть, что хранить — личную свободу. Россия проделала свою революционную
эмбриогению в европейской школе. Дворянство вместе с правительством образуют европейское государство в государстве славянском. Мы прошли через все фазы либерализма, от английского конституционализма до поклонения 93-му году. Все это было похоже. на аберрацию звезды, которая в малом виде повторяет пробег земли по ее орбите» (Герцен, 2007, с. 20, 33, 37).
Каким же оказался результат «революционной эмбриогении» и какое именно «европейское государство» было построено в России совместными усилиями дворянства и правительства? На этот вопрос русские либеральные теоретики самых различных оттенков и направлений, как правило, давали вполне однозначный ответ. «В России, — отмечал А. Д. Градовский, — соотношение. двух элементов: сословий и бюрократии, должно было определиться иначе, чем на Западе, т. е. в пользу бюрократии, начала приказного. Общее направление законодательства в XIX столетии клонилось на пользу приказного начала и административной опеки» (Градовский, 1901Ь, с. 290-291). Результатом приказного управления и административной опеки стало формирование духовной атмосферы, в которой либеральные идеи свободы, конечно, развиться не могли: «Общественного голоса не слышно было нигде; не было его на суде при формах прежнего процесса; не было его в печати, стесненной до последних пределов; не было его в учреждениях, где все сословия совещались бы о своих пользах; не было и самых учреждений общественных. В условиях обрядового, формального государства каждый неделимый осужден был жить "особо", сам по себе, не образуя с другими общественных соединений, не воспитываясь в кругу дел общественных, не черпая из общественных явлений никаких живых впечатлений, под влиянием которых образуется склад деятеля общественного. Напротив, каждый уходил в свою скорлупу, в свой внутренний мир и из всех общественных влияний знал влияние тесного кружка согласно мыслящих. При такой обособленности всякое миросозерцание должно было получить чисто субъективный характер; никакая идея не могла быть возведена на степень общественного начала, не могла быть проверена действительными общественными потребностями и быть переработана согласно с последними» (Градовский, 1901а, с. 357).
Очевидно, что под «общественным голосом» Градовский подразумевал отнюдь не голос русского народа, а так называемое общественное мнение, во все времена бывшее традиционным промыслом «интеллигенции». Народ же десятилетиями продолжал «безмолвствовать». Причина такого безмолвия хорошо осознавалась, например, современниками Пушкина. Как отмечал в конце 1830-х годов один из анонимных рецензентов пушкинской трагедии «Борис Годунов»: «В этом "народ безмолвствует" таится глубокая политическая и нравственная мысль: при всяком великом общественном перевороте народ служит ступенью для властолюбцев-аристократов; он сам по себе ни добр, ни зол, или, лучше сказать, он и добр и зол, смотря по тому, как заправляют им высшие; нравственность его может быть и самою чистою и самою испорченною, — все зависит от примера: он слепо доверяется тем, которые выше его и в умственном и в политическом отношении; но увидевши, что доверенность его употребляют во зло, он безмолвствует от ужаса, от сознания зла, которому прежде бессознательно содействовал; безмолвствует, потому что голос его заглушается внутренним
голосом проснувшейся, громко заговорившей совести. В высшем сословии совсем другое дело: там совесть подчинена и раболепно покорствует расчетам честолюбия или какой другой страсти.» (Алексеев, 1972, с. 210).
Анализ либеральных текстов пореформенной эпохи отчетливо свидетельствует о том, что их авторы, постоянно ощущая неспособность объяснить причину народного безмолвия и дать сколько-нибудь эффективный ответ на обвинения в «антинародности», которые постоянно предъявляли либералам их противники справа и слева, были вынуждены ограничиваться риторическими вопросами и рассуждениями общетеоретического характера. «Обвинение в отречении от своей народности, — писал Градовский, — выставляется, конечно, не против либерализма вообще, иначе пришлось бы обвинять барона Штейна и Вильгельма Гумбольдта, Пальмерстона и Гладстона, Кавура и Массимо д'Азелио в измене народностям немецкой, английской и итальянской. Речь идет о либерализме русском. Но здесь мы наталкиваемся на великое недоразумение. Каким образом строй мыслей и совокупность стремлений, бывших во всех других странах вполне народными, у нас делаются противными народности? Начиная с 1815 г (чтобы говорить только о временах ближайших), на западе Европы национальные движения были тесно связаны с движениями либеральными; все, что мечтало о германском и итальянском единстве, все, что работало над развитием национального сознания, все, что изучало народные идеалы в истории, воспроизводило их в области поэзии и искусства, — принадлежало к либеральному лагерю. Напротив, все, что поддерживало разъединение Германии, разъединение и порабощение Италии, — принадлежало к лагерю противоположному. Почему же начало, производившее там одно действие, здесь производит не только иной, но и противоположный эффект?» (Градовский, 1901а, с. 354).
Трудно судить, приходил ли в голову одного из самых выдающихся теоретиков русского либерального консерватизма второй половины XIX в. самый простой ответ на поставленный им же вопрос: в России не было ни национального, ни либерального движения в западноевропейском смысле этих понятий. Это хорошо понимал К. Д. Кавелин. «В России, — отмечал он, — нет политической жизни, и в европейском смысле ее не может у нас быть. У нас вследствие совершенной бесспорности политических условий существования может развиваться только жизнь общественная, социальная. Французская административная машина, перенесенная к нам в начале XIX в., не могла изменить этих коренных условий нашей общественности и, утратив на русской почве политический характер, выказала всю свою непригодность в России тем неизмеримым злом, какое она произвела и производит в нашем общественном, социальном быту <...> Покойный Государь выразился однажды, что он понимает самодержавие и республиканское правление, но не понимает конституционных ограничений власти. Карамзин чувствовал себя в одно и то же время и верноподданным, и республиканцем. В этих взглядах гораздо больше глубокого смысла в применении к России, чем обыкновенно думают. Конституционные учреждения в европейском смысле у нас немыслимы и невозможны. Это мы должны сказать себе с полной правдивостью, совершенно чистосердечно. Положение наше слишком серьезно, чтобы можно было продолжать жить иллюзиями» (Кавелин, 2013, с. 1025, 1041).
Но в таком случае Чаадаев был прав в своих суждениях и о характере российской общественности, и о трагикомичной судьбе русского либерала! Во всяком случае, в то же самое время, когда Градовский формулировал теоретическое объяснение обрисованного им «великого недоразумения», великий русский писатель М. Е. Салтыков-Щедрин предельно ясно и вполне в чаадаевском духе разъяснял его причину: «Существует ли, однако ж, среда, помимо чиновничества, от которой бы можно было получить ответы на тревожащие нас вопросы? Да, говорят нам, такая среда существует. Это среда свежих, непочатых и неиспорченных сил, к которым никогда еще не пробовали обращаться, но у которых, наверное, на все про все трезвенное слово готово. Некоторые называют эту среду народом, другие — обществом, третьи — земством. А околоточные и городовые называют "публикой" ("надо же для публики удовольствие сделать, говорят они"). Вот к этой-то непорченой среде и следует обратиться с требованием содействия» (Салтыков-Щедрин, 2015, с. 149). «По сцеплению идей, с берегов Пи-неги и Вилюя я перенесся на берега Невы и заглянул в квартиру современного русского либерала. Увы! он сидел у себя в кабинете один, всеми оставленный (ибо прочие либералы тоже сидели, каждый в своем углу, в ожидании возмездия), и тревожно прислушивался, как бы выжидая: вот-вот звякнет в передней колокольчик. Лицо его заметно осунулось и выцвело против того, как я видел его месяц тому назад, но губы все еще по привычке шептали: в надежде славы и добра. И куда это он все приглашает? на что надеется? Или это такая уж скверная привычка: шептать, надеяться, приглашать?.. От либерала мысленно зашел на квартиру консерватора и застал там целое сборище. Шумели, пили водку, потирали руки, проектировали меры по части упразднения человеческого рода, писали вопросные пункты, проклинали совесть, правду, честь, проливали веселые крокодиловы слезы. Должно быть, случилось что-нибудь ужасное — ишь ведь как гады закопошились! Быть может, осуществился какой-нибудь новый акт противочеловеческого изуверства, который дал гадам радостный повод для своекорыстных обобщений?» (Салтыков-Щедрин, 1972, с. 194).
«Народ» у пессимиста Салтыкова-Щедрина сливается с «публикой», консерваторы с либералами. Идеи консерваторов и либералов гротескно перевернуты: пушкинские «Стансы», свидетельствовавшие об эволюции поэта в консервативном направлении1, становятся молитвой запуганного либерала, изображенного Щедриным в полном соответствии с образом «твари дрожащей» у Достоевского. И наоборот, консерваторы становятся деятельными, шумливыми «гадами» и мелкими реформаторами-утопистами, не чуждыми «противочеловеческому изуверству», т. е. переживающими первую стадию карьеры либерала, описанного сатириком в одноименной сказке.
1 Как отмечал П. Б. Струве в предисловии к эссе С. Л. Франка «Пушкин как политический мыслитель», «Пушкин непосредственно любил и ценил начало свободы. Но Пушкин также ощущал, любил и ценил начало власти и его национально-русское воплощение, принципиально основанное на законе, принципиально стоящее над сословиями, классами и национальностями, укорененное в вековых преданиях народа государство российское в его исторической форме — свободно принятой народом наследственной монархии. И в этом смысле Пушкин был консерватором» (цит. по: Ильин, 2009).
Такой бурлескно-травестийный характер восприятия фигуры российского либерала не мог не способствовать созданию атмосферы своеобразной понятийной мимикрии, в которой растворялись как апологетические, так и негативные определения. Например, убежденный либерал Б. Н. Чичерин, противопоставляя «уличный» и «оппозиционный» либерализм и отдавая предпочтение либерализму «охранительному», готовому в случае необходимости идти на компромисс с властью, тем не менее бичует две первые разновидности с такой полемической силой, что поневоле вспоминаются приведенные выше щедринские карикатурные образы (Чичерин, 2007, с. 89-104).
Своеобразный итог такой спонтанно развивавшейся дискуссии был подведен Н. Г. Чернышевским, разработавшим универсальную формулу, суть которой состоит в полнейшей несовместимости либеральной политической философии с реальными народными потребностями и чаяниями в любой стране, достигшей хотя бы минимальной ступени цивилизованного развития. «Нет такой европейской страны, — отмечал он, — в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма. Поэтому либерализм повсюду обречен на бессилие: как ни рассуждать, а сильны только те стремления, прочны только те учреждения, которые поддерживаются массою народа. Из теоретической узкости либеральных понятий о свободе, как простом отсутствии запрещения, вытекает практическое слабосилие либерализма, не имеющего прочной поддержки в массе народа, не дорожащей правами, воспользоваться которыми она не может по недостатку средств» (Чернышевский, 1974, с. 217-218).
Этой формулой Чернышевский предвосхитил дискуссии самого различного свойства — как те политические и философские споры, которые после сразу победы большевиков вели между собой политики и деятели русской культуры относительно той роли, которую сыграл русский народ в катастрофе 1917 г., так и чисто научные дискуссии конца 1970-х годов между западными учеными, связанные с решением следующего принципиального вопроса: с какого именно исторического момента в ХХ в. возможно квалифицировать население стран Западной Европы именно как граждан, а не подданных. Многие специалисты в послевоенный период все более склонялись к мысли, что в начале ХХ в. большинство жителей западноевропейских стран, несмотря на сравнительно долговременный опыт внедрения республиканских институтов и демократических практик, следует все же рассматривать именно как подданных, поскольку основные структуры гражданского сознания и сам феномен современного гражданства стали формироваться только в эпоху так называемой делиберативной революции, наступившей в конце 1960-х — начале 1970-х годов.
Что касается отношения русского народа к свободе, демократии и социализму в революционную эпоху начала ХХ в., то, на наш взгляд, оно было превосходно осмыслено и выражено И. А. Буниным в «Окаянных днях». Весной 1919 г И. А. Бунин, находясь в большевистской Одессе, записывал в своем дневнике: «Ужасно. Конечно, коммунизм, социализм для мужиков, как для коровы седло, приводит их в бешенство. А все-таки дело заключается больше всего в "воровском шатании", столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте
к разбойничьей вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных людей. Ключевский отмечает чрезвычайную "повторяемость" русской истории. К великому несчастию, на эту "повторяемость" никто и ухом не вел. "Освободительное движение" творилось с легкомыслием изумительным, с непременным, обязательным оптимизмом, коему оттенки полагались разные: для "борцов" и реалистической народнической литературы один, для прочих — другой, с некоей мистикой. И все "надевали лавровые венки на вшивые головы", по выражению Достоевского. И тысячу раз был прав Герцен: "Мы глубоко распались с существующим. Мы блажим, не хотим знать действительности, мы постоянно раздражаем себя мечтами. Мы терпим наказание людей, выходящих из современности страны. Беда наша в расторжении жизни теоретической и практической."« (Бунин, 2011, с. 44-45). «9 марта [1918]. Нынче В. В. В. — он в длинных сапогах, в поддевке на меху, — все еще играет в "земгусара", — понес опять то, что уже совершенно осточертело читать и слушать.
— Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями. Революция в силу этого была неизбежна.
Я ответил:
— Не народ начал революцию, а вы. Народу было совершенно наплевать на все, чего мы хотели, чем мы были недовольны. Я не о революции с вами говорю, — пусть она неизбежна, прекрасна, все, что угодно. Но не врите на народ — ему ваши ответственные министерства, замены Щегловитых Малянтовичами и отмены всяческих цензур были нужны, как летошний снег, и он это доказал твердо и жестоко, сбросивши к черту и временное правительство, и учредительное собрание, и "все, за что гибли поколения лучших русских людей", как вы
выражаетесь, и ваше "до победного конца"» (Бунин, 2011, с. 16-17).
* * *
Все отмеченные выше конкретные обстоятельства и теоретические нюансы формирования либерального дискурса в России свидетельствуют о том, что создание современной типологии отечественного либерализма с учетом исторических и современных его особенностей является чрезвычайно трудной задачей. Наглядное тому доказательство — отсутствие в современной научной литературе сколько-нибудь масштабных теоретических разработок в этом плане. Существующие в современной западной политической науке классификационные характеристики выглядят несколько спорадическими и в конечном счете восходят к скептическим выводам М. Вебера начала ХХ в. относительно перспектив реализации конституционного проекта в России. Отмечая в работе «К положению буржуазной демократии в России», почему данный проект будет выглядеть тем больше «антиисторическим», чем больше будет в нем заимствований из современного международного конституционного права, М. Вебер так пояснял свою основную мысль, которая до известной степени подводила итог его переписки с русскими либералами (Б. А. Кистяковским и др.) в период революции
1905-1907 гг.: «Но что же, собственно, в сегодняшней России является историческим? За исключением церкви и крестьянской сельской общины, решительно ничего, если не считать унаследованной от татарских времен абсолютной власти царей, которая сегодня, после раздробления (Zerbröckelung) всего того "органического" образования, накладывавшего отпечаток на Россию XVII и XVIII столетий, висит в воздухе в состоянии полной антиисторической "свободы". Страна, которая не более, чем столетие назад, обнаруживала в своих наиболее "национальных" институтах значительное сходство с империей Диоклетиана, в самом деле не может проводить никакой "исторически" ориентированной, и при этом все же жизнеспособной, реформы» (Weber, 1988, S. 33-34; см. также: Медушевский, 2010, с. 12 сл.).
Своеобразный научный комментарий к данному суждению М. Вебера был дан Т. МакДаниэлом, американским социологом, широко известным в научном мире специалистом в области истории российской общественной мысли и теории модернизации, в работе «Автократия, капитализм и революция в России». «Поздняя царская Россия, — отмечал он, — была неудобной комбинацией капитализма без каких-либо удобоваримых политических аксессуаров и автократии без какой-либо социальной политики, которая могла бы придавать ей легитимность. Вследствие неадекватного развития административного права царское правительство было составлено из соперничающих сатрапий, каждое министерство не координировало свою деятельность с другими, зачастую преследуя противоположные цели. Правительственный беспорядок был очевиден как на идеологическом, так и на организационном уровне. В последние десятилетия царского правления все находилось в постоянном движении. Западные институты и идеи импортировались, но не ассимилировались. Традиционные модели деградировали, но не настолько, чтобы многие консерваторы оставили надежду их оживить. Эти конфликтующие взгляды на будущее России просматривались не только исключительно в вопросе о положении рабочих, но также и в спорах о крестьянской общине. С одной стороны, консерваторы оказывали предпочтение традиционным институтам, потому что они намеревались поддерживать патриархальные отношения и воспрепятствовать появлению безземельного крестьянства. Сторонники реформ критиковали их экономическую инертность и желали стимулировать процесс создания процветающего крестьянства в качестве бастиона для автократии. Интересно отметить, что именно правительство стремилось обеспечить равновесие сил, даже если последнее значительно уменьшало его относительный социальный вес. Бюрократический либерализм включал в себя изрядную долю традиционализма, конфликт между соперничающими системами принципов был всеобъемлющим, разделяя министерства изнутри, иногда даже превращая отдельных бюрократов в подобие шизофреников. Такого рода либеральные идеи многими встречались враждебно. Апеллируя к темам, глубоко укоренившимся в автократической традиции, скептически настроенные оппоненты с недоверием относились к самостоятельному действию общественных групп и настаивали на том, чтобы государство взяло на себя ответственность по надзору за классовыми отношениями. Они противодействовали профсоюзам и стачкам, предпочитая правительственное
регулирование и полицейское вмешательство. Привнесение и влияние либеральных идей делали старую автократическую модель более экстремистской. Ее сторонники, проецируя данную модель на идеологический уровень, все более и более утрачивали связь с социальной реальностью. Либеральные идеи, в свою очередь, строго ограничивались конфликтным процессом, в то время как в Англии — их первоначальном доме — они возникали постепенно как составная часть общего процесса изменения. Соответственно, правительство не могло не оказаться парализованным в своем стремлении решать вопрос, чрезвычайно важный для его выживания. Оно не имело твердых принципов или идей, чтобы лицом к лицу встретиться с современным миром. Это была одна из причин "ужасающей духовной нищеты" режима, о которой Макс Вебер писал после революции 1905 года» (Мойате!, 1988, р. 28-31).
Основу такого состояния дел Т. МакДаниэл усматривал в том, что процесс модернизации и индустриализации в России резко контрастировал с типами модернизации, реализованными в промышленно развитых странах в этот исторический период и определявшими форму государства, конфигурацию элит, характер рабочего движения и социального изменения.
Первый тип, условно называемый «либеральная индустриализация», был представлен Великобританией. В рамках данного типа государство относительно дифференцировано от общества и не является мотивирующей силой модернизации. Промышленные группы динамичны, уверены в себе и обладают внушительным авторитетом и легитимностью. Аграрная элита не зависит целиком от государства и сравнительно открыта вызовам и потребностям индустриализации. Политические лидеры и социальные элиты восприимчивы к социальным реформам. Одним из результатов такой установки является компромисс с рабочим классом как ключевой момент формирования либеральной демократии.
Другой тип был представлен Германией и Японией. В его рамках государство было гораздо более вездесущим по сравнению с либеральной моделью, но в сравнении с Россией положение социальных элит не было столь подорванным. Иерархия в государстве такого типа пронизывала социальную структуру, в отличие от России, где первая была лишена структурной основы. В Германии промышленники в XIX в. вступили в альянс с юнкерами и государственной бюрократией в качестве младшего, но влиятельного партнера, постепенно приобретая все большее значение и авторитет. По мнению Б. Мура, в Германии и Японии феодальные традиции выживали вместе с сильным элементом бюрократической иерархии, в то время как Россия и Китай были, скорее, аграрными бюрократиями, чем феодальными политиями. Поскольку, по его же предположению, феодальные традиции являются более благоприятными для легитимации капитализма, чем автократические традиции, Германия и Япония могут рассматриваться в качестве образца феодального капитализма. В отличие от России феодальные капиталистические режимы были способны дать ответ на вызовы рабочего движения и осуществить защиту интересов рабочих в обмен на их лояльность. Тем самым рабочий класс не оказался бесправным, но занимал примирительные (японский случай) либо реформистские позиции (как в Германии).
Россия, где промышленная буржуазия была слаба, на рубеже Х1Х-ХХ вв. оказалась ближе к третьему типу «зависимого капиталистического развития», в рамках которого государство, являясь всеобъемлющим и обладая гораздо большей свободой действовать в любом направлении, тем не менее не способно определять социальные отношения. Оно действует в качестве «властного брокера» среди крайне фрагментированных элит, примиряя интересы традиционных аграрных групп, экспортеров, новых промышленников и стремясь время от времени превращать рабочий класс в своего союзника.
В конечном счете Россия в начале XX в. оказалась в довольно архаической для своего времени ситуации, хорошо описанной Алексисом де Токвилем в работе «Старый порядок и революция»: деспотизм разрушает иерархию и взаимные отношения между социальными группами и, лишая последние опыта, необходимого для приобретения умеренности в поведении и суждениях, готовит почву для массовых революционных движений. Атомизируя общество, автократический режим становится все более подверженным революционному кризису, охватывающему государство и общество (Мсйате1, 1988, р. 33-35, 49; см. также: Гуторов, 2016, с. 4-23).
Основываясь на выводах, близких по содержанию к идеям Т. МакДаниэла, К. фон Бейме в работе «Политические теории в России. 1789-1945» отмечал, что в сравнительной перспективе, при всем многообразии русского теоретического ландшафта, на международном уровне интерес представляли только христианская религиозная мысль «правого толка» и левая социалистическая и анархистская мысль. «Лишь русские либералы оставались без внимания», поскольку трудно ответить на вопрос: применимы ли были вообще к России традиционные для Запада категории «либерализм/радикализм, консерватизм, социализм/анархизм/коммунизм» (Веуте, 2001, Э. 10-11). «В России в эпоху царя Александра [I] имелись, как в Германии и Испании, предпосылки для "чиновничьего либерализма" (Beamtenliberalismus). М. М. Сперанский (1808-1812) как ведущий государственный деятель представил царю реформаторские законы. Конституционная монархия, которая в Западной Европе привела к компромиссу между революцией и монархическим принципом, не могла возникнуть в России ввиду отсутствия предпосылок для национального представительства. Система земств до 1864 г. не получила ни единого шанса, и до 1906 г. в первой Думе отсутствовало представительство нации в целом» (Веуте, 2001, Э. 8). «Характер развития мысли западников лишь изредка трансформировался в либерализм. Гегельянство приобрело либеральное направление лишь в его правогельянском варианте, как, например, у Чичерина» (Веуте, 2001, Э. 29). Идеи Чичерина, Ковалевского, Кистяковского и Струве объединяются К. фон Бейме в специальной главе под рубрикой «конституционные либералы», значительная часть которых, по его мнению, в дальнейшем эволюционировала в либерально-консервативном направлении. «В России, — отмечает он, — либеральному консерватизму чичеринской чеканки не было суждено даже видимости процветания как [это было] в Пруссии. Лишь только либералы слегка обозначали пожелания конституции, они увольнялись со службы. И все же они становились консервативными. Такие ультрареакционеры, как Катков и Победоносцев, когда-то начинали
в качестве либералов. Либералы не заходили слишком далеко вправо, но стремились оставаться способными к диалогу в целях поддержки автократии» (Веуте, 2001, Э. 40-41).
Следует отметить, что подобный же подход, основанный на комбинации поверхностного классификаторства с более или менее пристальным вниманием к тем или иным мыслителям, персонифицирующим либеральное направление русской общественной мысли, свойствен большинству западных и отечественных исследователей. Например, в сравнительно недавно изданном сборнике статей и эссе «Российский либерализм: идеи и люди» под редакцией А. А. Кара-Мурзы было представлено беспрецедентно большое количество «творческих биографий» деятелей российского либерального мира (почти 100!) — от Н. И.Новикова и М. А. Фонвизина до А. Д.Сахарова (Российский либерализм, 2007). Все они рассматриваются как выразители универсальной идеи «либерального социокультурного проекта». «Либеральный социокультурный (и в этом контексте — политический) проект., состоит в том, чтобы промыслить и реализовать срединный путь между деспотизмом и хаосом, между Сциллой неправовой "Власти" и Харибдой неправовой "Антивласти". Роль Запада, как устоявшегося идентификационного зеркала для мыслящей России, становится, таким образом, более отчетливой: путь Запада является для российских либералов не только образцом для подражания, но и важным историческим уроком. И в этом смысле уроки западноевропейских революций (в первую очередь Французской) также лежат в основе зарождения и развития отечественного либерализма. Реализация срединного, либерального пути связана в первую очередь с расширением личных прав и свобод и — параллельно — круга индивидуальной и общегражданской ответственности. Импульсы к реализации этой стратегии, как показывает опыт, могут исходить как от самой власти (реформаторство сверху), так и от становящейся все более ответственной (т. е. не скатывающейся ни в нигилизм, ни в угодничество) оппозиции. В этом общелиберальном проблемном поле неизбежно возникают внутренние, иногда чрезвычайно острые противоречия, поэтому конечный успех срединной стратегии зависит от степени просвещенности и толерантности не только "власти" и "народа", но и самого либерального лагеря» (Российский либерализм, 2007, с. 15-16). Этим рассуждением типология российского либерализма практически исчерпывается и на передний план выдвигается «галерея портретов» тех, кто, по мысли главного редактора, внес в данный проект наибольший вклад.
В более раннем издании «Либерализм в России», опубликованном в 1996 г., проблемам типологии уделялось гораздо больше внимания (Либерализм в России, 1996). Однако, как это ни парадоксально, авторы статей, вошедших в сборник, отдавали предпочтение преимущественно универсальным классификациям либерализма, многократно воспроизведенным в том или ином виде в послевоенный период в западной научной литературе, в то время как в плане исследования отечественной либеральной традиции единственным достижением издания, на наш взгляд, можно считать попытку введения в научный оборот таких понятий, как «протолиберализм» и «паралиберализм», для характеристики, например, либеральных форм общественной мысли и практики
в эпохи Екатерины II, Александра I и др. (Либерализм в России, 1996, с. 78-96, 221-315).
Поразительной представляется, прежде всего, сама академическая тональность, с которой редакторы монографии незадолго до дефолта и на фоне экономической катастрофы, обрушившейся на страну в результате «реформ» отечественных либералов, взяли на себя роль своеобразных культуртрегеров, обучающих основам либерализма не только читающую публику, но и пришедшую к власти новую политическую элиту. «Спросите наугад любого встречного, — пишет автор предисловия к сборнику профессор В. Ф. Пустарнаков, — знает ли он, чем отличается либерал от демократа? Почему Егор Гайдар, когда его назвали "радикальным демократом", вроде бы обиделся и счел нужным отнести себя к "консервативным либералам"? Кто толком объяснит, почему "отпуск цен", "либерализация цен" почитались мерой правительства, именовавшего себя демократическим, а в журналах появлялись статьи на тему "Либералы у власти"? Хотя Г. Бурбулис, будучи еще Государственным секретарем, вполне определенно квалифицировал идеологию тогдашнего правительства как либерализм, создавалось впечатление, что другие официальные лица не жаждали прослыть приверженцами либерализма и предпочитали именовать себя демократами. Думается, что подавляющее большинство не только масс, но и элиты нашего общества не отдает себе даже приблизительного отчета в том, что такое либерализм, что такое либеральная программа, либеральная политика и т. д. Могут ли они в таком случае составлять действительно либеральные или антилиберальные программы или делать сознательный выбор, скажем, на выборах?» (Либерализм в России, 1996, с. 3).
Автор предисловия, впрочем, никак не прокомментировал желание Гайдара именоваться «консервативным либералом», а не «демократом», хотя объяснение «лежало на поверхности». Твердокаменный марксист в недавнем прошлом и главный редактор журнала «Коммунист», Гайдар даже при таком интеллектуальном багаже не мог конечно, не знать, что инициированные ельцинской администрацией и возглавляемым им правительством «либеральные реформы» не имели никакого отношения к реализации западной модели либеральной демократии, которая в современной политической теории почти тождественна понятию «гражданское общество» (в классическом либеральном, а не постмодернистском его понимании). Идея, согласно которой современная концепция гражданского общества не только тесно связана с традицией демократической теории, но само его понятие на Западе является, по существу, эквивалентом либеральной демократии, ни для кого не представляет загадки. «Для того, чтобы сегодня демократия процветала, — отмечает английский политолог Д. Хелд в известной работе "Модели демократии", — она должна быть переосмыслена как двухсторонний феномен: с одной стороны, она стремится к преобразованию (re-form) государства, а с другой стороны, к реструктуризации гражданского общества. Принцип автономии может быть приведен в действие только путем признания абсолютной необходимости "двойной демократизации", а именно взаимозависимой трансформации и государства, и гражданского общества. Предпосылкой такого процесса должно стать как признание того
принципа, что разделение между государством и гражданским обществом должно быть основной чертой демократической жизни, так и понимание того, что право принимать решения должно быть свободным от каких-либо форм неравенства и притеснений, которые навязываются частным присвоением капитала. Но, разумеется, признать важность обеих этих позиций означает существенное переосмысление традиционных истолкований данных понятий» (Held, 1987, p. 283).
Такого рода теоретические наблюдения были отражением вполне реального процесса, предпосылки которого наметились в Западной Европе и США со второй половины ХХ в. Результатом данного процесса становится, прежде всего, основополагающий консенсус относительно всеобщих политических ценностей — равенства, гражданских прав, демократических процедур принятия решений на базе признания существующих социальных и политических институтов. Был провозглашен курс на прогрессирующую стабильность, взаимопроникновение взглядов представителей различных классов на принципиальные социально-политические проблемы, постепенное исчезновение конфликтов (см., например: Beyme, 2013, S. 29-33).
Разумеется, в посткоммунистической России 1990-х годов ни о каком гражданском обществе и идеологическом консенсусе никто из серьезных ученых, знакомых с послевоенной историей, рассуждать не мог. Советская система с самого начала была воспроизведением на новом витке исторической спирали бюрократического, «приказного» типа государственного и политического управления, хорошо обрисованного А. Д. Градовским. В большинстве посткоммунистических стран идеал гражданской свободы также оказался первоначально реализованным в новом государственном аппарате и новой бюрократии. По своему характеру эти социальные структуры составляли явный контраст с западными традициями. Причины, обусловившие новый, слегка либерализированный пароксизм традииционной бюрократической матрицы, были, конечно, различными. В России с ее традициями патриархальной монархической и тоталитарной коммунистической политической культуры концепция либеральной демократии и гражданского общества, будучи встроенной в догматический псевдолиберальный проект, оказалась еще более идеологизированной и далекой от реальности. Антитоталитарная направленность этой концепции с примесью традиционной антикоммунистической риторики приводила, как правило, к тому, что она искажала и камуфлировала реальный процесс разложения советского общества в направлении формирования неономенклатурного государства, нуждавшегося именно в идеологических мутантах либерализма и демократии, а не в действительном развитии гражданского общества в качестве противовеса государству.
Реализация неолиберального проекта в посткоммунистической России имеет свою предысторию. «После Второй мировой войны в Европе возникло множество социальных демократий, христианских демократий и государств с централизованной системой управления. США превратились в либеральную демократию. В Японии под наблюдением США была выстроена номинально демократическая, а фактически — бюрократическая государственная система, призванная контролировать восстановление страны. Все эти формы государ-
ственного устройства имели нечто общее в идеологии: основной задачей государства признавалось обеспечение полной занятости, поддержание экономического роста и благополучия граждан. Такая форма политико-экономической организации в наше время стала называться "встроенный либерализм"» (Харви, 2007, с. 21-22). Таким образом в послевоенный период в мире в основном конкурировали две глобальные системы — государственный социализм, построенный в СССР в соответствии с марксистско-ленинским учением, и система «встроенного либерализма», в основании которой лежали кейнсианские принципы государственного регулирования экономики (см. подробнее: Steffek, 2006; Kiely, 2005; Wattenberg, 2008; Harvey, 2005; см. также: Krasner, 1985). «Встроенный, или компромиссный, либерализм обеспечивал высокий темп экономического роста в развитых капиталистических странах в 1950-1960-е годы. К концу 1960-х "встроенный либерализм" начал разрушаться и на международном уровне, и в рамках отдельных государств» (Харви, 2007, с. 22-23), и примерно через одно десятилетие ему на смену пришел неолиберализм.
«Тут стоит вспомнить, что первый эксперимент по созданию неолиберального государства был поставлен в Чили после переворота 11 сентября 1973 года. В результате переворота были жестоко подавлены все общественные движения и политические организации левого толка, были уничтожены все формы самоорганизации (например, общественные медицинские центры в бедных районах). Рынок труда был "освобожден" от влияния законодательных или институциональных ограничений (профсоюзы). В то время в университете Чикаго работала группа экономистов, которую нередко называли "чикагские мальчики" из-за их приверженности неолиберальным теориям Милтона Фридмана. Их пригласили помочь восстановить экономику Чили. Оживление экономики Чили — повышение темпа роста, накопление капитала, рост рентабельности иностранных инвестиций — оказалось недолговечным. Все рухнуло в 1982 году во время глобального долгового кризиса, разразившегося в Латинской Америке. В результате в последующие годы в стране начала применяться прагматическая и гораздо менее идеологизированная версия неолиберализма. Именно эта система и особенно ее прагматизм стали аргументами в пользу поворота в сторону неолиберализма и в Великобритании (после избрания Тэтчер) и в США (во времена Рейгана) в 1980-е. Уже не в первый раз жестокий эксперимент, проводимый в более отсталых странах, становится основой формирования политики в развитом центре (совсем как эксперименты с единым налогом в Ираке, которые проводились во времена Бремера). Тот факт, что два таких очевидно схожих процесса реструктуризации государственного аппарата имели место под влиянием США, говорит о том, что именно имперское влияние США может лежать в основе стремительного распространения идеологии неолиберализма во всем мире начиная с середины 1970-х» (Харви, 2007, с. 18-20).
Весьма характерно, что значительное ослабление влияния США в начале XXI в. и отчаянные попытки правящих кругов этой страны вернуть былое влияние вызывают постоянные колебания в оценках перспектив глобального неолиберализма вообще и американского либерализма в частности. Судя по названиям научных работ, можно сделать вывод, что многочисленным некрологам, квали-
фицирующим «странную смерть» либерализма, социал-демократии и других идеологий, пока противостоят лишь одиночные рассуждения о странной устойчивости, или «не-смерти», неолиберализма (см.: Brands, 2001; Crouch, 2011; ср.: Neo-Liberalism..., 2007; Lavelle, 2008; Blakeley, 2009; Jones, 2011). После победы «бархатных революций» в странах Центральной и Восточной Европы и распада СССР аналогичные неолиберальные реформы стали проводиться и на постсоциалистическом пространстве. Их результаты свидетельствовали о том, что неолиберальная трансформация экономики неизбежно предполагала восстановление классовой структуры общества, концентрации национальных богатств и доходов от их эксплуатации в верхних слоях общества и традиций олигархического правления (см.: Харви, 2007, с. 28-29; см. также: Гуторов, 2015, с. 4-15; Kioupkiolis, 2012, p. 226-227).
Если учесть катастрофические последствия неолиберальных реформ для российской экономики и всех сфер социальной жизни, вряд ли могут возникнуть сомнения в том, что в стране был проведен по неолиберальным рецептам своеобразный неоколониальный эксперимент, одной из целей которого было уничтожение России как мировой державы и ее превращение в сырьевой придаток Запада. В рамках такой перспективы (теперь, можно надеяться, уже ретроспективы) гайдаровский «либеральный консерватизм» может вызывать ассоциации чисто негативного свойства, если, конечно, не учитывать бесчисленные панегирики, периодически транслируемые сегодня теми СМИ, которые контролируются современными наследниками либеральной публики второй половины XIX — начала ХХ в. Они, разумеется, игнорируют и стремятся предать забвению тот очевидный факт, что характер данного типа «консерватизма» был по достоинству оценен уже в 1990-е годы. В специфических условиях посткоммунистической России неолиберальные идеи, по меткому замечанию В. Поле-ванова (в конце 1994 г. в течение двух месяцев занимавшего пост главы Госкомимущества), очень быстро превратились в вульгарную разновидность марксизма со знаком «минус». «Нерегулируемый рынок, — отмечал он в одном из газетных интервью, — это шизофреническая выдумка Гайдара, Чубайса и прочих, которые отбросили нас к пещерному капитализму конца XVII — начала XVIII века. Рынок сам по себе является не чем иным, как инструментом повышения жизненного уровня народа. Все остальные государства умело пользуются этим инструментом и во главу угла ставят социальную защищенность своих граждан. Мы фактически полностью проигнорировали социальную составляющую новых отношений. Во главу угла поставили элементарное, во многом криминальное перераспределение собственности. Все это почва для расцвета криминальных отношений в стране, превращения России в феодально-бандитское государство» (Полеванов, 1997; см. также: Добреньков, 2004).
Активно рекламируемые в недавнее время тексты самого Гайдара, представляющие странную смесь характерных для советской историографии пропагандистских клише с обрывками мыслей Милюкова (см., например: Гайдар, 2005; Гайдар, 2006; Гайдар, 2009 и др.), свидетельствуют о том, что развиваемая им версия неономенклатурного либерализма не имеет ни малейшего отношения к традиции русского либерального консерватизма, представленной именами
Градовского, Кавелина, Чичерина и Струве. Она является одной из типичных форм посткоммунистического культурного примитивизма, где доминирует лишь один стереотип — «жить как на Западе». «Философия истории» данного направления совсем недавно была предельно ясно сформулирована Дмитрием Ольшанским: «Либералов сейчас не ругает только ленивый. Но ругают все как-то не за то — и говорят не о том. А ведь есть действительно серьезный, и даже драматичный сюжет, связанный с либералами, который касается не только их, — однажды он может коснуться нас всех. Дело в том, что сейчас — как и в поздне-советские восьмидесятые — у них, вопреки всему, есть хороший шанс куда-то политически "прорваться". Этот шанс — неугасимая надежда наших элит на примирение с Западом и потребность в тех фигурах, тех жестах, той риторике, которая могла бы этот союз обеспечить. Разумеется, это не самая близкая перспектива, но она есть — и никуда от нас не уйдет. Примерно то же самое, пусть и во много более мягкой, приличной форме, было и в Советском Союзе лет тридцать назад, когда новое поколение партаппаратчиков тоже хотело подружиться, наконец, с Маргарет Тэтчер и Гельмутом Колем. И тогда — именно через них, «сверху», — либералы получили шанс за каких-то два года свалить КПСС. Но примирение примирению рознь. Да, мотивы элит очень похожи. Но тридцать лет назад на стороне элит был советский народ. Простая и понятная идея — "отменим совок и будем жить как нормальные люди на Западе, с джинсами и видеомагнитофоном" — захватила страну, и благодаря этой, всем доступной идее, либералы получили огромный кредит доверия, который они тратили и тратили, пока не пришел 1998, а за ним и 1999 год, дефолт и бомбардировки Белграда, после чего этот кредит был окончательно обнулен. Но он был. И любовь к Ельцину — тоже была, как ни грустно об этом вспоминать. Были очень наивные, но зато эмоциональные западнические иллюзии — что еще немножко, и мы вот-вот, буквально завтра станем одной общностью с Европой и Америкой. А теперь этих иллюзий нет.. Мы часто думаем о 1991 годе — как о страшном образце обрушения государства, — но было ведь и намного более страшное обрушение, в 1917-м. А 1917 год — это как раз то самое время, когда либералы получили власть, не имея, в отличие от эпохи джинсов и видеомагнитофонов, никакой программы для революционного большинства. У них были только "война до победного конца" и "оставим все как было, просто без царя". Результат нам известен: либералов быстро выгнали, но следом погибла и страна. Новая "перестройка", новая "перезагрузка" — если, не дай бог, она случится, — может пойти по тому же сценарию. Несколько месяцев, год, от силы два — в режиме беспомощного и карикатурного управления, а потом распад и смерть. Без всяких джинсов. Без всяких иллюзий. Просто провал в никуда. Не 1992 год в финале либерального эксперимента — трудный, тяжелый, позорный, но все-таки сносный, — а 1918-й. Будем надеяться, что нам удастся этого избежать. Но помнить о такой вероятности — надо» (Ольшанский, 2016).
Комментируя аналогичные сверхнаивные рассуждения, ставшие в конце 1980-х — начале 1990-х годов своеобразным идеологическим «брендом» посткоммунистического вульгарного либерализма, немецкий политолог Г. Шёпфлин вполне справедливо отмечал: «Но ведь не-символическая Европа Запада была
очень отлична от мифа и символической "Европы", которая оказывала такое воздействие в 1980-е годы. В действительности "Европа" существовала как удвоенная цель — как культурное устремление и как членство в ЕС, как система институтов, практик, процедур, в которых посткоммунистические страны были по большей части несведущи и считали их непригодными для своих потребностей. Принципы либеральной демократии и демократического плюрализма могут функционировать только в том случае, если они соответствуют существующим политическим, социологическим и культурным реалиям. Решающий момент состоял в том, что процесс трансформации, повсеместно, но определенно неуместно обозначаемый как "транзит", вызвал к жизни трудность, не поддающуюся общему диагнозу, — разграничение между согласием осуществлять власть и самой демократией» (Schopflin, 2001, p. 110; ср.: Bellamy, 2001, p. 190192; см. также: The Meaning of Liberalism, 2000; Gutorov, 2015, p. 77-93).
На наш взгляд, дикое состояние «первоначального накопления», в которое Гайдар и его команда ввергли современную Россию в начале 1990-х годов, делает предельно актуальными критические характеристики, данные когда-то русскими либеральными консерваторами западной либеральной апологетике эпохи «первоначального накопления», пройденной Западной Европой во второй половине XVIII — первой половине XIX в. «Существенный порок либерализма как теории и как практики, — отмечал А. Д. Градовский, один из виднейших теоретиков русского либерального консерватизма второй половины XIX в., т. е. того направления, с которым Гайдар столь опрометчиво поспешил себя отождествить, — можно определить в немногих словах: он рассматривает общество и его учреждения как совокупность внешних условий, необходимых только для сосуществования отдельных лиц, составляющих это общество. Самое общество является простым механическим собранием неделимых, не имеющих между собою внутренней связи. Общественные теории XVIII века отправлялись от гипотезы единичного человека, взятого вне общества. Либеральная доктрина, покончив с корпорациями, во имя их привилегий, и с обширною деятельностью власти, во имя ее старинных злоупотреблений, обратила все свое внимание на вопрос об организации общества на началах личной свободы. Но она оставила без рассмотрения вопрос о том, как будет действовать человек в новой организации и должно ли "общество" быть не только "собранием неделимых", но и действительною организацией, способною также к действию на общую пользу — этот вопрос остался открытым. В тридцатых годах нынешнего столетия англичанин Карлейль сделал мимоходом следующее зловещее замечание: "Корпорации всех родов исчезли. Вместо своекорыстных союзов у нас (во Франции) очутилось двадцать четыре миллиона людей, не связанных никакими корпорациями, так что правило: «человек помогай сам себе» — произвело тесноту, давку, из которой люди выходят с помертвелыми лицами и раздробленными членами. Словом, изображают такой хаос, куда страшно и заглянуть"» (Градовский, 2002, с. 67, 71-72).
Пожалуй, единственное, что, до известной степени, сближает Гайдара сотоварищи с отечественной традицией политической мысли и политики, проявляется, на наш взгляд, в неистребимой убежденности российских интеллектуа-
лов и общественных деятелей XIX в. в том, что в некоторые кризисные периоды истории отдельные узкие и однородные по составу корпорации могут не только представлять, но и заменять весь народ в целом. Характерный пример такой мировоззренческой установки приводит В. С. Лопатин, издатель личной переписки Екатерины II и Г. А. Потемкина: «Основатель и бессменный издатель (в течение почти полувека!) журнала "Русский Архив" П. И. Бартенев был страстным почитателем великой государыни. "Екатерина II, ее царствование, ее судьба, ее великие заслуги перед Россиею занимают меня с юношеских лет моих, — вспоминал Бартенев. — Мой профессор С. М. Соловьев сочувствовал моей приверженности к славной ея памяти. И он считал, что ее воцарение было делом народного избрания, так как тогдашняя гвардия была представительницею всех сословий русского народа (некоторые утверждают даже, что это избрание было законнее избрания Михаила Федоровича)."» (Лопатин, 1997, с. 479).
Возвращаясь к проблеме современной типологии российского либерализма, следует отметить, что, на наш взгляд, в послевоенный период наиболее перспективные подходы в данном направлении были разработаны в работах В. В. Леонтовича и А. Валицкого, хотя, по всей вероятности, оба ученых не ставили перед собой непосредственую задачу создания общих классификацин-ных схем эволюции либеральной мысли. «Хотя суть либерализма в России, — отмечал Леонтович, — была совершенно тождественна с сутью западного либерализма и он и в России должен был преодолеть абсолютистское и бюрократическое полицейское государство и прийти ему на смену, все же необходимо ясно отдавать себе отчет в том, что у русского либерализма не было этих важнейших исторических корней. И идеологически и практически русский либерализм в общем был склонен к тому, чтобы получать и перенимать от других, извне. А к этому надо еще добавить, что русский образец полицейского государства, воплощенный в крепостничестве, еще более резко противоречил принципам либерализма, чем западноевропейское полицейское государство, в области как политического, так и общественного устройства государства» (Леонтович, 1995, с. 8).
Единственным критерием подлинно либеральной политики Леонтович считает сознательную и последовательную реализацию либеральных реформ, основанных на определенных программных принципах. «Все царствование императрицы Елизаветы, — отмечает он, — в каком-то смысле можно назвать либеральной эпохой. Однако и здесь свобода не была основана на сознательной воле к сохранению ее, источник и гарантия свободы заключались в жизнерадостном и сговорчивом характере императрицы. Планы реформ Екатерины, наоборот, основаны на принципах западно-европейского либерализма, прежде всего на идеях Монтескье. Екатерина старалась дать законное обоснование религиозной терпимости, сделать уголовное право более гуманным, открыть пути для частной инициативы в экономической жизни, укрепить путем законов личную свободу дворян, а также расширить право собственности дворян и городов и предохранить их от возможности нарушения со стороны государства. Кроме того, она ставила себе целью облегчить положение крестьянства, усилить роль органов самоуправления отдельных сословий при устройстве и развитии
всей административной системы; а также полностью провести в жизнь принцип разделения власти при устройстве местного управления или самоуправления. Это — широкая либеральная программа, которая изложена в первую очередь в Наказе, составленном императрицей для созванной ею Законодательной Комиссии. Кроме того, ее либеральная программа нашла выражение и в целом ряде других, меньших документов, которые были составлены ею самой или по ее желанию (Леонтович, 1995, с. 96).
Но прежде чем анализировать более подробно либеральные тенденции монархической политики XVIII в., Леонтович формулирует несколько важных классификационных определений, характеризующих в целом специфику и историческую конфигурацию российского либерализма имперской эпохи: «Конечно, Екатерина не думала об ограничении абсолютизма в России, тем не менее нельзя не признать, что абсолютизм может быть реакционным и прогрессивным, либеральным и антилиберальным (курсив мой. — В. Г.). Если бы это было не так, либеральные реформы 60-х годов, проведенные Александром II, который был тоже абсолютным монархом, не получили бы того определения, которое полностью общепризнано: все согласны с тем, что его реформы были именно либеральными. Несомненно, что законодательство Екатерины ставило себе целью не обоснование политической свободы, а признание и обеспечение гражданских свобод, создание в России гражданского строя, и при этом, сначала, почти исключительно в отношении дворянства. Однако это не дает нам права отрицать либеральный характер законодательства Екатерины, а следовательно и ее мировоззрения, лежащего в основе законодательства. Согласно убеждению радикальных кругов в XIX веке, — отношение к французской революции — которая, по выражению В. Маклакова, в течение всего XIX века владела мыслями прогрессивной общественности в России и превратилась в своего рода миф, — было тем признаком, по которому отличали прогрессистов от реакционно настроенных людей. Екатерина с самого начала отвергала французскую революцию и до конца оставалась к ней враждебно настроенной. Из этого выводили ее реакционность или, во всяком случае, ее постепенный отход от либерализма. Но из высказываний Екатерины не следует, что ее враждебная позиция по отношению к революции была основана на том, что она не принимала идею свободы или что она стала постепенно ее отвергать. Ее отрицательное отношение к революции было основано на том, что она видела в революции не осуществление свободы, а проявление анархической тирании и путь к абсолютистско-деспоти-ческому строю. Ее обижало, когда с революцией намеренно связывали Вольтера, которого она считала представителем идеи истинной свободы. В осуждении французской революции Екатерина была, по-видимому, одного мнения с Бер-ком, который отвергал французскую революцию с позиций английского конституционализма. Берк, произведения которого Екатерина хорошо знала и высоко ценила, обратился к ней с письмом» (Леонтович, 1995, с. 38-40).
О том, что Леонтович стремился хотя бы индуктивным путем сформулировать ряд типологических признаков, характеризующих особенности российского либерализма, свидетельствует и использование им понятия «либеральный абсолютизм». Так, анализируя работу М. М. Сперанского «К познанию законов»
и, в частности, следующий его тезис: «Верховная власть установлена к защите правды, в содействие совести. Без верховной власти ни собственность личная, ни собственность имущества существовать не могут», он отмечает: «В этой фразе Сперанский, таким образом, объявляет принципом абсолютной монархии принцип либерализма, то есть защиту свободы личности и частной собственности. Таким образом, мы видим, что и в произведении "К познанию законов", где Сперанский говорит уже только об абсолютной монархии, он тем не менее продолжает поддерживать программу либерализма или либерального абсолютизма. В основном это возврат к либеральному абсолютизму екатерининского Наказа, где, как мы уже видели, речь идет о гражданской, а не о политической свободе» (Леонтович, 1995, с. 79).
В свою очередь, А. Валицкий специально подчеркивал, что государственный абсолютизм нередко может ассоциироваться с правовым нигилизмом, свойственным как государственной бюрократии, так и революционным радикалам слева и справа. Отрицание права во имя государственной или революционной «целесообразности» — тенденция, особенно распространенная в обществах переходного типа и достигающая апогея в эпохи революционных переворотов. Данная тенденция, в высшей степени характерная для российской истории последних столетий вплоть до наших дней, не могла не накладывать отпечатка на эволюцию отечественного либерального дискурса. И это хорошо осознается наиболее проницательными историками русской общественной мысли. Как отмечает А. Валицкий в работе «Философия права русского либерализма», «Россия редко ассоциируется с такими понятиями, как либерализм и право, поэтому может показаться, что книга о философских учениях права русского либерализма рассматривает весьма незначительный предмет. Тем не менее выбор мной этой темы был намеренно провокационным: я хотел показать, что в действительности либеральная интеллектуальная традиция в дореволюционной России была более развита, чем это обычно представляется, что основной интерес либеральных мыслителей России был направлен на изучение проблемы правового государства, что наиболее ценное наследие русского либерализма заключается именно во вкладе его в философию права, а также в то, что может быть названо дискуссией о праве, полемикой, в которой ценность права сама по себе представлялась спорной, требующей защиты, а не чем-то очевидным, само собой разумеющимся. Кроме того, более близкое изучение традиционных русских антиправовых взглядов. приводит к выводу, что не следует преувеличивать их специфически русские черты. Враждебное или по крайней мере глубоко подозрительное отношение к рациональному правопорядку можно в большей или меньшей степени обнаружить во всех отсталых и периферийных обществах, а особенно в тех, где модернизация приняла вид вестернизации и где поэтому современная правозаконность представляется враждебной их самобытной культуре и свойственной только Западу. В дореволюционной России такая тенденция была, вероятно, особенно выразительна. Но справедливо ли приписывать это природной вражде между русским характером и духом законов? Мое отношение к этому скорее скептическое. Более пристальное изучение русской мысли девятнадцатого века показывает скорее,
что во многих случаях характерная для нее антиправовая настроенность имеет западное происхождение. Русские мыслители находились под сильным влиянием западной критики капитализма — и слева и справа, и вполне естественно, что это лишь усиливало их антилиберальные и антиправовые предрассудки. Это было одним из трагических последствий отстающего развития России» (Валицкий, 2012, с. 9-10).
Валицкий анализирует философию права в русской либеральной мысли в рамках следующей универсальной парадигмы: «... "современные тенденции в сфере права и современный кризис правовых идей заключаются в полуосознанной конфронтации трех великих парадигм общественной идеологии, общественной организации, права и управления. Каждая из них дает сложный, но в итоге цельный образ человека, социальных институтов и их места в обществе". Эти три парадигмы: парадигма "Gemeinschaft, или органическая общинно-семейная, парадигма Gesellschaft, или контрактная торгово-инди-видуалистическая, и парадигма административно-бюрократическая". В соответствии с основной традицией европейского либерализма русские либералы считали, что право типа Gesellschaft является максимально приближенным к самой идее права. Они понимали ограниченность законов этого типа, но защищали их как необходимую основу индивидуальной свободы, как гарантию личной неприкосновенности, как средство защиты личности не только от произвола правительства, но и, кроме того, от социального конформизма или морального давления общественных групп. Человеческая личность, как утверждал один из них, содержит "сверхсоциальное ядро", недосягаемое для группы; закон защищает эту "недосягаемость" от внешнего принуждения со стороны государства, а правовое сознание помогает людям защитить свою моральную автономность и не поддаваться давлению коллектива. С такими взглядами на сущность права легко и естественно отождествить право с основой либерализма, представить верховенство права как основную ценность либерального взгляда на мир. Русские враги либерализма склонялись к такой же точке зрения на право, к пониманию верховенства права как идеала западного индивидуализма и, следовательно, противостояли ему во имя общинных ценностей, т. е. ценностей Gemeinschaft, которые можно интерпретировать с консервативно-традиционалистских, популистских или анархических позиций. С другой стороны, либеральной концепции закона противостояли в России приверженцы бюрократического абсолютизма, верившие в административно-бюрократическое регламентирование и не желавшие подчинить его высшей власти общих правил закона, лежащих вне конкретных целей. В этой схеме противоположностей нет ничего специфически русского. Особенность данной ситуации заключается лишь в том, что либеральная концепция права подвергалась непрекращающимся атакам, что ее сторонников было меньшинство и что ее институциональный оплот, новые судебные органы, был слишком слаб и не защищен ни конституцией, ни исторической традицией страны. И именно поэтому русские либералы так твердо отстаивали высшую ценность права, были так привержены идеалу верховенства закона и так глубоко убеж-
дены в решающем значении закона для политического и социального возрождения России» (Валицкий, 2012, с. 11-12).
Исходя из данной типологии, Валицкий анализирует правовые идеи выдающихся представителей русской мысли — Б. Н. Чичерина, В. С. Соловьева, Л. И. Петражицкого, П. Н. Новгородцева, Б. А. Кистяковского и С. И. Гессена, подчеркивая, что «политические и теоретические различия шести философов права отражают различные стадии развития русского либерализма. С этой точки зрения их можно рассматривать как звенья в цепи удивительно последовательного процесса: преобразование классического либерализма, как он представлен у Чичерина, сначала в "новый либерализм", а затем — у Кистяковского и Гессена — в "правовой социализм". Тот факт, что основные теоретики права в партии кадетов, Новгородцев и Петражицкий, с готовностью приняли принципы нового, социального либерализма, подтверждает мысль Милюкова о том, что идеология этой партии была "наиболее левой из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами Западной Европы". Возможность перерастания русского либерализма в либеральный социализм давала, в свою очередь, дополнительное доказательство "тесной исторической связи русского либерализма и социализма"» (Валицкий, 2012, с. 14-15).
Вполне осознавая, что даже при современном уровне изучения российского либерализма, достигнутом общественными науками в России и за рубежом, создание всеобщей его типологии является пока преждевременным, все же можно предположить, что ученым, безусловно, следует стремиться к поиску компромиссных решений, шаг за шагом приближающих к решению этой в высшей степени сложной задачи. Одним из этих шагов, на наш взгляд, является попытка представить эволюцию отечественной либеральной мысли и политики в рамках логического континуума, охватывающего все без исключения идеологические направления, крайними точками которого являются праворадикальный абсолютизм, с одной стороны, и леворадикальный нигилизм — с другой. Все отмеченные выше формы либерализма располагаются в среднем сегменте континуума, знаменуя постоянное стремление его идеологов найти «средний путь» между крайней монархической реакцией и явно обозначившейся в начале ХХ в. угрозой леворадикального социалистического переворота.
В теоретическом плане исходные предпосылки концепции логического континуума были определены в трудах выдающегося итальянского политолога Джованни Сартори в ходе разработки им эвристической модели анализа тоталитарных диктатур. По его мнению, «неожиданный элемент тотального господства в наше время состоит в том, что оно может быть наложено не только на общества с традиционно деспотическим правлением (такие как Россия и Китай), но также на общества, взращенные христианской, либеральной и либерально-демократической традицией и вышедшие из нее» (8эг1ог1, 1987, р. 194). Предлагаемая им модель анализа тоталитарных систем очень органично соединяет, на наш взгляд, интеллектуальные усилия представителей различных научных направлений, открывая тем самым новую перспективу объективного, неидео-логизированного подхода к данной проблеме.
Отвечая на вопрос, каким образом вообще возможна эмпирическая идентификация режима в качестве тоталитарного, Сартори подчеркивал, что структурные элементы тоталитарного господства распознаются скорее в рутинных формах, нежели в перманентных чистках и концентрационных лагерях. Эти формы и позволяют выделить нечто вроде веберовского «идеального типа», который лучше назвать «полярным типом». Это означает, что «тоталитаризм состоит из всех характеристик репрессивных режимов, доведенных до высшего пункта их возможного совершенства» (Sartori, 1987, p. 200).
Абсолютной противоположностью тоталитаризма в идеальном плане является демократия. «Это предполагает, что ни от одной конкретной системы нельзя ожидать, чтобы она была "чисто" тоталитарной, точно так же, как ни одна конкретная демократия не может рассматриваться как чистая демократия» (Sartori, 1987, p. 200).
В том континууме, который предстает перед нашим взором, пространство между тоталитарными и демократическими режимами можно заполнить при помощи адекватной концепции авторитаризма. Это не предполагает апологию авторитарной политики, но означает только несостоятельность аргумента ad hominem при разграничении тоталитаризма и авторитаризма. Отдельные диктаторы могут превзойти в жестокостях тоталитарные диктатуры, но при этом не достичь такого воздействия на людей и контроля над общественными структурами, которые имеют место в диктатурах тоталитарного типа. Чем больше система в этом преуспевает, тем меньше возникает необходимость прибегать к откровенному принуждению. Именно это обеспечивает долговременность и преемственность тоталитарной системы, тогда как личная диктатура редко переживает своего создателя. Причиной этого является сохранение независимости и автономии отдельных политических структур и групп. Установление же тоталитарной диктатуры означает «предельное уничтожение всех подсистем».
Концепция континуума Сартори позволяет ее создателю в другой своей работе, «Партии и партийные системы», выявить еще одну историческую особенность либеральной политики и идеологии, а именно приверженность его адептов принципам партий и партийной борьбы в противоположность тем сторонникам традиционных консервативных ценностей, которые на протяжении последних двух веков эти принципы отрицали и резко критиковали (Sartori, 2005; см. подробнее: Гуторов, 2011, с. 73-98). «Партии, — отмечает он, — соответствуют и определяются Weltanschauung либерализма. Они невообразимы с точки зрения представлений о политике Гоббса или Спинозы. Теория конституционного правительства от Локка до Коука, от Блэкстона до Монтескье, от Федералиста до Констана не оставляла для них места и определенно в них не нуждалась. Отношение между плюрализмом и партиями улавливается с трудом и часто выглядит едва заметным. Плюрализм является глубоким тылом, исходным фактором, и его связь с партийным плюрализмом едва ли является прямой связью» (Sartori, 2005, p. 12-13).
Такого рода теоретическая позиция, конечно, была далека от воспроизведения старых аргументов, которые в свое время постоянно приводил К. Шмитт в своей бескомпромиссной критике либеральной политики: «Он описывал плю-
рализм, публичность, дискуссию и представительство, практики разделения властей, судебной перепроверки и мажоритарных выборов, а также такие институты, как западноевропейский парламент, как дезориентирующие и опасные попытки, которые только до крайности парализуют современное государство» (McCormick, 1997, p. 2; ср.: Hansen, 1988, S. 9-14; Maschke, 1988, S. 55-80).
Однако обозначенная Сартори теоретическая акцентировка внезапно оказалась предельно актуальной в свете постоянных неудач, которые испытывали в 1990-е годы посткоммунистические правительства (включая российское) в реализации базовых принципов либеральной демократии. Спонтанно возникшая в этот период дискуссия о нелиберальной демократии является в этом плане особенно показательной. «В недавней статье, — отмечал, например, в самом начале XXI в. Р. Саква, — Фарид Закария имплицитно стал поддерживать точку зрения Раймона Арона относительно того, что концепция "конституционного плюрализма" является во многих случаях более корректной, чем формула "либеральной демократии". Закария устанавливает различие между либеральной демократией, определяемой как "политическая система, для которой характерны не только свободные и честные выборы, но также правовое государство, разделение властей и защита основополагающих свобод — слова, собраний, религии и собственности" (такую систему он называет конституционным либерализмом), и нелиберальной демократией. В последней "демократически избранные режимы — часто такие, которые были переизбраны и утвердили себя через референдумы — рутинно игнорируют конституционные ограничения своей власти и лишают своих граждан основных прав и свобод". Для Закария регулярная постановка относительно честных, соревновательных, многопартийных выборов может сделать страну демократической, но она не обеспечит хорошее правление» (Sakwa, 2001, p. 276).
Литература
Аксаков К. С. Публика и народ // Роман-газета XXI век. 1999. № 7. С. 70.
Алексеев М. П. Ремарка Пушкина «Народ безмолвствует» // Алексеев М. П. Пушкин: сравнительно-исторические исследования. Л.: Наука, 1972. С. 208-239. URL: http://www.informax-inc.ru/lib/pushkin/narod_bezmolstvoval.html (дата обращения: 01.03.2017).
Арсеньев Н. С. Из русской культурной и творческой традиции. London: Overseas Publications Interchange, 1992. 302 с.
Белинский В. Г. Статьи о Пушкине. Май 1843 — сентябрь 1846 // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений: в 13 т. Т. VII. М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. С. 97-582.
Бунин И. А. Окаянные дни: Дневники, статьи, воспоминания. М.: Эксмо, 2011. 672 с.
Валицкий А. Философия права русского либерализма. М.: Мысль, 2012. 566 с.
Вяземский П. А. Записные книжки (1813-1848). Издание подготовила В. С. Нечаева. М.: Издательство Академии наук СССР, 1963. 505 с.
Гайдар Е. Т. Долгое время. Россия в мире: очерки экономической истории. М.: Дело, 2005. 656 с.
Гайдар Е. Т. Гибель империи. Уроки для современной России. 2-е изд. испр. и доп. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2006. 448 с.
Гайдар Е. Т. Власть и собственность: Смуты и институты. Государство и эволюция. СПб.: Норма, 2009. 336 с.
Герцен А. И. Старый мир и Россия. Письма к В. Линтону // Революция против свободы. Дискуссия о реформах Александра II и судьбе государства. М.: Европа, 2007. С. 17-50.
Градовский А. Д. Реформы и народность // Градовский А. Д. Собрание сочинений: т. 1-9. Т. 6. СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1901a. С. 353-374.
Градовский А. Д. Прошедшее и настоящее // Градовский А. Д. Собрание сочинений: т. 1-9. Т. 6. С.-Петербург: Типография М. М. Стасюлевича, 1901b. С. 273-308.
Градовский А. Д. Либерализм и западничество // Градовский А. Д. Собрание сочинений: т. 1-9. Т. 6. СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1901c. С. 394-400.
Градовский А. Д. Надежды и разочарования // Градовский А. Д. Собрание сочинений: т. 1-9. Т. 6. СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1901d. С. 315-352.
Градовский А. Д. Общество и государство // Журнал социологии и социальной антропологии. 2002. № 3. С. 58-78.
Гуторов В. А. Голлизм и современная Россия: утрата и обретение традиции // Гуто-ров В. А. Политика: наука, философия, образование. СПб.: СПбГУ, факультет политологии, 2011. С. 73-98.
Гуторов В. А. Модернизация и посткоммунизм: критические заметки // Вестн. С.-Петерб. ун-та. 2015. Сер. 6. Вып. 2. С. 4-15.
Гуторов В. А. К проблеме концептуальных оснований теории модернизации // Вестн. С.-Петерб. ун-та. 2016. Сер. 6. Вып. 2. С. 4-23.
Добреньков В. И. О крахе либерализма в России. Письмо противникам Президента
B. В. Путина. М.: ООО «МАКС-Пресс», 2004. 20 с.
Ильин В. Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение». М.: Прогресс-Традиция, 2009. URL: https://books.google.ru/books7id (дата обращения: 01.03.2017).
Кавелин К. Д. Политические призраки // Кавелин К. Д. Государство и община. М.: Институт русской цивилизации, 2013. С. 1008-1078.
Леонтович В. В. История либерализма в России (1762-1914). М.: Русский путь, 1995. 444 с. Либерализм в России. М.: Институт философии РАН, 1996. 451 с.
Лопатин В. С. Письма, без которых история становится мифом // Екатерина II и Г. А. Потемкин. Личная переписка 1769-1791. Издание подготовил В. С. Лопатин. М.: Наука, 1997.
C. 473-540.
Манхейм К. Идеология и утопия // Манхейм К. Диагноз нашего времени. М.: Юрист, 1994. С. 7-276.
Медушевский А. Н. Б. А. Кистяковский как социолог права и конституционалист // Кистя-ковский Б. А. Избранное: в 2 ч. Ч. 1 [сост., автор вступ. ст. и коммент. А. Н. Медушевский]. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2010. С. 5-38.
Мещерский В. П. Либеральное тихое безумие (Заметка) // Мещерский В. П. За великую Россию. Против либерализма / составление и комментарии Ю. В. Климакова; отв. ред. О. А. Платонов. М.: Институт русской цивилизации, 2010. С. 327-331.
Нечаева В. С. Записные книжки П. А. Вяземского // Вяземский П. А. Записные книжки (1813-1848). М.: Издательство Академии наук СССР, 1963. С. 341-375.
Ольшанский Д. Либералы еще способны на политический прорыв. URL: https:// um. plus/2016/06/26/liberaly-eshhyo-sposobny-na-politicheskij-prory-v/ (дата обращения: 01.03.2017).
Полеванов В. Два месяца в вотчине Чубайса // Новый Петербург. 02.10.1997. № 38. Российский либерализм: идеи и люди / под общ. ред. А. А. Кара-Мурзы. М.: Новое издательство, 2007. 904 с.
Салтыков-Щедрин М. Е. За рубежом // Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений: в 20 т. Т. 14. М.: Художественная литература, 1972. С. 7-246.
Салтыков-Щедрин М. Е. Письма к тетеньке. М.: Директ-Медиа, 2015. 434 с. Тютчев Ф. И. Россия и революция // Русская социально-политическая мысль. Первая половина XIX века. Хрестоматия / сост. А. А. Ширинянц, И. Ю. Демин; подг. текстов А. М. Репьева, М. К. Ковтуненко, А. И. Волошин; под ред. А. А. Ширинянца. М.: Издательство Московского университета, 2011a. С. 805-815.
Тютчев Ф. И. Россия и Запад // Русская социально-политическая мысль. Первая половина XIX века. Хрестоматия / сост. А. А. Ширинянц, И. Ю. Демин; подг. текстов: А. М. Репьева,
М. К. Ковтуненко, А. И. Волошин; под ред. А. А. Ширинянца. М.: Издательство Московского университета, 2011b. С. 830-836.
Харви Д. Краткая история неолиберализма. Актуальное прочтение. М.: ПОКОЛЕНИЕ, 2007. 286 с.
Чаадаев П. Я. Сочинения. М.: Правда, 1989. 655 с.
Чернышевский Н. Г. Собрание сочинений: в 5 т. Т. 5: Исторические очерки. Публицистика. М.: Правда, 1974. 462 с.
Чичерин Б. Н. Различные виды либерализма // Революция против свободы: сборник / сост. И. Е. Дискин. М.: Европа, 2007. С. 89-104.
BellamyR. Liberalism and Pluralism. Towards a Politics of Compromise. New York; London: Rout-ledge, 2001. 245 p.
Beyme K. von. Politische Theorien in Russland. 1789-1945. Wiesbaden: Springer Fachmedien, 2001. 213 S.
Beyme K. von. Liberalismus. Theorien des Liberalismus und Radikalismus im Zeitalter der Ideologien. 1789-1945. Wiesbaden: Springer, 2013. 328 S.
Blakeley R. State Terrorism and Neoliberalism. The North in the South. London; New York: Rout-ledge, 2009. 206 p.
Brands H. W. The Strange Death of American Liberalism. New Haven; London: Yale University Press, 2001. 200 p.
Crouch C. The Strange Non-Death of Neoliberalism. Cambridge: Polity Press, 2011. 199 p.
Gutorov V. Citizenship, National Identity and Political Education: Some Disputable Questions // Studies of Transition States and Societies (STSS). 2015. Vol. 7, is. 1. P. 77-93.
Hansen K. Feindberührungen mit versöhnlichen Ausgang — Carl Schmitt und der Liberalismus // Carl Schmitt und die Liberalismuskritik. Klaus Hansen/Hans Lietzmann (Hrsg.). Opladen: Leske + Budrich, 1988. S. 9-14.
Harvey D. Spaces of Neoliberalization: Toward a Theory of Uneven Geographical Development. München: Franz Steiner Verlag, 2005. 132 p.
Held D. Models of Democracy. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1987. 321 p.
Jones T. The Revival of British Liberalism. From Grimond to Clegg. New York: Palgrave Macmil-lan, 2011. 278 p.
Kiely R. The Clash of Globalisations. Neo-Liberalism, the Third Way and Anti-Globalisation. Leiden & Boston: Brill, 2005. 322 p.
KioupkiolisA. Freedom after the Critique of Foundations. Marx, Liberalism, Castoriadis and Agonistic Autonomy. London: Palgrave Macmillan, 2012. 276 p.
Krasner S. D. Structural Conflict. The Third World against Global Liberalism. Berkeley, Los Angeles; London: University of California Press, 1985. 363 p.
Lavelle A. The Death of Social Democracy. Political Consequences in the 21st Century. Burlington: Ashgate, 2008. 221 p.
Maschke G. Drei Motive im Anti-Liberalismus Carl Schmitts // Carl Schmitt und die Liberalismuskritik. Klaus Hansen/Hans Lietzmann (Hrsg.). Opladen: Leske + Budrich, 1988. S. 55-80.
McCormick J. P. Carl Schmitt's Critique of Liberalism. Against Politics as Technology. Cambridge: Cambridge University Press, 1997. 352 p.
McDaniel T. Autocracy, Capitalism, and Revolution in Russia. Berkeley; Los Angeles; London: University of California Press, 1988. 500 p.
Neo-Liberalism, State Power and Global Governance / Edited by Simon Lee and Stephen Mc-Bride. Dodrecht: Springer, 2007. 270 p.
Offord D. Portraits of Early Russian Liberals. A Study of the Thought of T. N. Granovsky, V. P. Bot-kin, P. V. Annenkov, A. V. Druzhinin and K. D. Kavelin. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. 281 p.
Reiman J. As Free and as Just as Possible. The Theory of Marxian Liberalism. Oxford: Wiley-Blackwell, 2012. 241 p.
Sakwa R. Liberalism and Post-communism // The Edinburgh Companion to Contemporary Liberalism. General Editor Mark Evans. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2001. P. 269-286.
SartoriG. The Theory of Democracy Revisited. Chatham, New Jersey: Chatam House Publishers, Inc., 1987. 542 p.
Sartori G. Parties and Party Systems. A Framework for Analysis. Colchester: ECPR Press, 2005. 342 p.
Schöpflin G. Liberal Pluralism and Post-Communism // Can Liberal Pluralism Be Exported. Western Political Theory and Ethnic Relations in Eastern Europe / eds Will Kymlicka and Magda Opalski. Oxford: Oxford University Press, 2001. P. 109-125.
Steffek J. Embedded Liberalism and Its Critics. Justifying Global Governance in the American Century. New York: Palgrave Macmillan, 2006. 213 p.
The Meaning of Liberalism: East and West / eds. Zdenek Suda and Jiri Musil. Budapest: CEU Press, 2000. 271 p.
Walicki A. The Flow of Ideas. Russian Thought from the Enlightenment to the Religious-Philosophical Renaissance. Frankfurt am Mein: Peter Lang, 2015. 876 p.
Wattenberg B.J. Fighting Words. A Tale How Liberals Created Neo-Conservatism. New York: Thomas Dunne Books, 2008. 345 p.
Weber M. Zur Lage der bürgerlichen Demokratie in Russland. Auszug (Februar 1906) // Weber M. Gesammelte politische Schriften. Hrsg. von Johannes Winckelmann. Tübingen, 1988. S. 33-68.
Гуторов Владимир Александрович — доктор философских наук, профессор; [email protected]
Статья поступила в редакцию: 8 марта 2017 г; рекомендована в печать: 13 апреля 2017 г
Для цитирования: Гуторов В. А. Российский либерализм в политико-культурном измерении: опыт сравнительного теоретического и исторического анализа (часть II) // Политическая экспертиза: ПОЛИТЭКС. 2017. Т. 13, № 2. С. 4-42.
RUSSIAN LIBERALISM IN THE POLITICAL AND CULTURAL DIMENSIONS: AN ESSAY OF THE COMPARATIVE THEORETICAL AND HISTORICAL ANALYSIS
(PART II)
Vladimir A. Gutorov
Saint Petersburg State University,
7-9, Universitetskaja nab., St. Petersburg, 199034, Russia; [email protected]
The article is devoted to theoretical analysis of specific features of the historical evolution of the liberal tradition in Russia in XVIII-XXth centuries. One of the main features of this process lies in the fact that Russian liberalism is almost always developed as a response to attacks from more powerful conservative, and socialist rivals and opponents. By the early twentieth century a significant difference of Russia from Western Europe and the United States was the fact that the formation of political parties in the epoch of the first Russian Revolution largely determined by political radicals. These and other issues pose some obstacles to creating a reliable typology of Russian liberalism. Besides in Russian discourse and culture the very concept of liberalism has always been distinguished by the initial vagueness and uncertainty. In the Russian social thought a problem of definitions of liberalism has always, until the present day, initially remained extremely confused and burdened with endless, polemically colored interpretations. Throughout the XIX century there were endless, decades-long controversy between supporters and opponents of liberalism as to who is in Russia should be called a true liberal. It seems that a most fruitful attempt is to present the evolution of the national liberal thought and policy as a part of the logical continuum, covering every single ideological direction. The extreme points of this continuum are the right-wing absolutism, on the one hand, and radical leftist nihilism — on the other. All other forms of liberalism are located in the middle segment of the continuum marking a permanent
ongoing commitment of its ideologists to find a "middle way" between extreme monarchist reaction and the threat of left-radical socialist revolution clearly marked at the beginning of the twentieth century. In theory, the presuppositions of logical continuum concept have been identified in the works of the Italian political scientist Giovanni Sartori who elaborated the heuristic model analysis of totalitarian and authoritarian dictatorships.
Keywords: liberal tradition, political discourse, political culture, the right-wing absolutism, the radical leftist nihilism, conservatism, socialism, political theory, theoretical continuum.
References
Aksakov K. S. Publika i narod [Public and People]. Roman-gazeta XXI vek [Novel-Newspaper. XXI century], 1999, no. 7, pp. 70. (In Russian)
Alekseev M. P. Remarka Pushkina «Narod bezmolvstvuet» [The Pushkin's Note "The People are Silent"]. Alekseev V. P. Pushkin: sravnitel'no-istoricheskije issledovanija Pushkin: sravnitel'no-istoricheskie issledovaniia [Pushkin: Comparative and Historical Studies]. Leningrad, Nauka Publ., 1972, pp. 208-239. Available at: http://www.informaxinc.ru/lib/pushkin/narod_bezmolstvoval.html) (accessed: 01.03.2017). (In Russian)
Arsen'ev N. S. Iz russkoi kul'turnoi i tvorcheskoi traditsii [From the Russian Cultural and Historical Tradition]. London, Overseas Publications Interchange, 1992. 302 p. (In Russian)
Belinskii V. G. Stat'i o Pushkine. Mai 1843 — sentiabr' 1846 [The Article on Pushkin. May, 1943 — September, 1846]. Belinskii V. G. Polnoe sobraniesochinenii [Belinskij V. G. Complete Works]. Vol. VII. Moscow, The Academy of Science Publishers, 1955, pp. 97-582. (In Russian)
Bellamy R. Liberalism and Pluralism. Towards a Politics of Compromise. New York, London, Routledge, 2001. 245 p.
Beyme K. von. Liberalismus. Theorien des Liberalismus und Radikalismus im Zeitalter der Ideologien. 1789-1945. Wiesbaden, Springer Publ., 2013. 328 S.
Beyme K. von. Politische Theorien in Russland. 1789-1945. Wiesbaden, Springer Fachmedien, 2001. 213 S.
Blakeley R. State Terrorism and Neoliberalism. The North in the South. London, New York, Routledge, 2009. 206 p.
Brands H. W. The Strange Death of American Liberalism. New Haven, London, Yale University Press, 2001. 200 p.
Bunin I. A. Okaiannye dni: Dnevniki, stat'i, vospominaniia [The Damned Days: Diaries, Articles, Memoirs]. Moscow, Exmo Publ., 2011. 672 p. (In Russian)
Chaadaev P. J. Sochineniia [Works]. Moscow, Pravda Publ., 1989. 655 p. (In Russian) Chernyshevskii N. G. Sobranie sochinenii: v51. T. 5: Istoricheskije ocherki. Publitsistika. [Works. In 5 vol. Vol. 5. Historical Essays. Journalism]. Moscow: Pravda Publ., 1974. 462 p. (In Russian)
Chicherin B. N. Razlichnye vidy liberalizma [The Different Kinds of Liberalism]. Revoliutsiia protiv svobody. Diskussiia o reformakh Aleksandra II i sud'be gosudarstva. Sbornik [Revolution vs Liberty. The discussion on the Alexander II's Reforms and the Fortune of State. A Collection]. Ed. by I. E. Diskin. Moscow, Evropa Publ., 2007, pp. 89-104. (In Russian)
Crouch C. The Strange Non-Death of Neoliberalism. Cambridge, Polity Press, 2011. 199 p. Dobren'kov V. I. O krakhe liberalizma vRossii. Pis'mo protivnikam prezidenta V. V. Putina [On the Crash of Liberalism in Russia. The Letter to the Enemies of the President Putin]. Moscow, OOO "Maks-Press", 2004. 20 p. (In Russian)
Gaidar E. T. Dolgoe vremia. Rossiia vmire: ocherkiekonomicheskoiistorii [The Long Time. Russia in the World: the Sketches of Economic History]. Moscow, Delo Publ., 2005. 656 p. (In Russian)
Gaidar E. T. Gibel' imperii. Uroki dlia sovremennoi Rossii [Death of the Empire. The Lessons for the Modern Russia]. 2nd ed. corr. and compl. Moscow, Rossiiskaia politicheskaia entsiklopediia (ROSSPEN), 2006. 448 p. (In Russian)
Gaidar E. T. Vlast' i sobstvennost': Smuty i instituty. Gosudarstvo i evoliutsiia [Power and Property: Distempers and Institutes. The State and Evolution]. St. Petersburg, Norma Publ., 2009. 336 p. (In Russian)
Gertsen A. I. Staryi mir i Rossiia. Pis'ma k V. Lintonu [The Old World and Russia. The Letters to V. Linton]. Revoliutsiia protiv svobody. Diskussiia o reformakh Aleksandra II i sud'be gosudarstva. Sbornik [Revolution vs Liberty. The discussion on the Alexander II's Reforms and the Fortune of State. A Collection]. Ed. by I. E. Diskin. Moscow, Evropa Publ., 2007, pp. 17-50. (In Russian)
Gradovskii A. D. Liberalizm i zapadnichestvo [Liberalism and Westernism]. Gradovskii A. D. Sobranie sochinenii [Works], vol. 6. St. Petersburg, Tipografiia M. M. Stasiulevicha, 1901c, pp. 394-400. (In Russian)
Gradovskii A. D. Nadezhdy i razocharovaniia [Hopes and Disappointments]. Gradovskii A. D. Sobranie sochinenii [Works], vol. 6. St. Petersburg, Tipografiia M. M. Stasiulevicha, 1901d, pp. 315352. (In Russian)
Gradovskii A. D. Obshchestvo i gosudarstvo [Society and State]. Zhurnal sotsiologii i sotsial'noi antropologii [Journal of Sociology and Social Anthropology], 2002, no. 3, pp. 58-78. (In Russian)
Gradovskii A. D. Proshedshee i nastoiashchee [Past and Present]. Gradovskii A. D. Sobranie sochinenii [Works], vol. 6. St. Petersburg, Tipografiia M. M. Stasiulevicha, 1901b, pp. 273-308. (In Russian)
Gradovskii A. D. Reformy i narodnost' [Reforms and Nationality]. Gradovskii A. D. Sobranije sochinenij [Works], vol. 6. St. Petersburg, Tipografiia M. M. Stasiulevicha, 1901a, pp. 353-374. (In Russian)
Gutorov V. A. Gollizm i sovremennaia Rossiia: utrata i obretenie traditsii [Gollism and the Modern Russia: The Loss and Acquisition of Tradition]. Gutorov V. A. Politika: nauka, filosofiia, obrazovanie [The Politics: Science, Philosophy, Education]. St. Petersburg, State University of Saint Petersburg. Faculty of Political Science, 2011, pp. 73-98. (In Russian)
Gutorov V. A. K probleme kontseptual'nykh osnovanii teorii modernizatsii [To the Problem of Conceptual Foundations of the Modernization Theory]. Vestnik of Saint Petersburg University. Series 6. Political science. International relations, 2016, issue 2, pp. 4-23. (In Russian)
Gutorov V. A. Modernizatsiia i postkommunizm: kriticheskie zametki [Modernization and Postcommunism: The Critical Notes]. Vestnik of Saint Petersburg University. Series 6. Political science. International relations, 2015, issue 2, pp. 4-15. (In Russian)
Gutorov V. Citizenship, National Identity and Political Education: Some Disputable Questions. Studies of Transition States and Societies (STSS), 2015, vol. 7, issue 1, pp. 77-93.
Hansen K. Feindberührungen mit versöhnlichen Ausgang — Carl Schmitt und der Liberalismus. Carl Schmitt und die Liberalismuskritik. Klaus Hansen/Hans Lietzmann (Hrsg.). Opladen, Leske + Budrich, 1988. S. 9-14.
Harvey D. A Brief History of Neoliberalism. Oxford University Press, 2005, 256. p. (Russ. ed.: Harvey D. Kratkaia istoriia neoliberalizma. Aktual'noe prochtenie. Moscow, POKOLENIE Publ., 2007. 286 p.).
Harvey D. Spaces of Neoliberalization: Toward a Theory of Uneven Geographical Development. München, Franz Steiner Verlag Publ., 2005. 132 p.
Held D. Models of Democracy. Stanford, Calif., Stanford University Press, 1987. 321 p. Il'in V. Pozhar mirov. Izbrannye stat'i iz zhurnala «Vozrozhdenie» [Fire of the Worlds. Selected Articles from the Journal "Renaissance"]. Moscow, Progress-Traditsiia Publ., 2009. Available at: https://books.google.ru/books7id (accessed: 01.03.2017). (In Russian)
Jones T. The Revival of British Liberalism. From Grimond to Clegg. New York, Palgrave Macmillan, 2011. 278 p.
Kavelin K. D. Politicheskie prizraki [Political Ghosts]. Kavelin K. D. Gosudarstvo iobshchina [State and Community]. Moscow, Institut russkoi tsivilizatsii, 2013, pp. 1008-1078. (In Russian)
Kiely R. The Clash of Globalisations. Neo-Liberalism, the Third Way and Anti-Globalisation. Leiden, Boston, Brill Publ., 2005. 322 p.
Kioupkiolis A. Freedom after the Critique of Foundations. Marx, Liberalism, Castoriadis and Agonistic Autonomy. London, Palgrave Macmillan Publ., 2012. 276 p.
Krasner S. D. Structural Conflict. The Third World against Global Liberalism. Berkeley, Los Angeles, London, University of California Press, 1985. 363 p.
Lavelle A. The Death of Social Democracy. Political Consequences in the 21st Century. Burlington, Ashgate Publ., 2008. 221 p.
Leontovich V. V. Istoriia liberalizma v Rossii (1762-1914) [History of Liberalism in Russia (17621914) ]. Moscow, Russkii put' Publ., 1995. 444 p. (In Russian)
Liberalizm v Rossii [Liberalism in Russia]. Moscow, Institute of Philosophy of the Russian Academy of Science Publ., 1996. 451 p. (In Russian)
Lopatin V. S. Pis'ma, bez kotorykh istoriia stanovitsia mifom [Letters without Which History Becomes a Myth]. Ekaterina II i G. A. Potemkin. Lichnaia perepiska 1769-1791 [Catherine II and G. A. Potemkin. The Personal Correspondence]. Ed. prepared by V. S. Lopatin. Moscow, Nauka Publ., 1997, pp. 473-540. (In Russian)
Mannheim K. Ideologiia i utopiia [Ideology and Utopia]. Mannheim K. Diagnoz nashego vremeni [The Diagnosis of Our Time]. Moscow, Iurist Publ., 1994, pp. 7-276. (In Russian)
Maschke G. Drei Motive im Anti-Liberalismus Carl Schmitts. Carl Schmitt und die Liberalismuskritik. Klaus Hansen/Hans Lietzmann (Hrsg.). Opladen, Leske + Budrich, 1988, S. 55-80.
McCormick J. P. Carl Schmitt's Critique of Liberalism. Against Politics as Technology. Cambridge, Cambridge University Press, 1997. 352 p.
McDaniel T. Autocracy, Capitalism, and Revolution in Russia. Berkeley, Los Angeles, London, University of California Press, 1988. 500 p.
The Meaning of Liberalism: East and West. Eds Zdenek Suda and Jiri Musil. Budapest, CEU Press, 2000. 271 p.
Medushevskii A. N. B. A. Kistiakovskii kak sotsiolog prava i konstitutsionalist [B. A. Kistiakovski as a Sociologist of Law and Constitutionalist]. Kistiakovskii B. A. Izbrannoe [Kistiakovskij B. A. Selected Works], in 2 Pts., ed., intr. article and comment by A. N. Medushevskii. Moscow, Rossiiskaia politicheskaia entsiklopediia (ROSSPEN), 2010, pp. 5-38. (In Russian)
Meshcherskii V. P. Liberal'noe tikhoe bezumie (Zametka) [The Liberal Quiet Insanity (A Note)]. Meshcherskii V. P. Za velikuiu Rossiiu. Protiv liberalizma [Mescherskij V. P. For the Great Russia. Against Liberalism]. Comp. and commen. by Y V. Klimakov, ed. by O. A. Platonov. Moscow, Institut russkoi tsivilizatsii Publ., 2010, pp. 327-331. (In Russian)
Nechaeva V. S. Zapisnye knizhki P. A. Viazemskogo [The Notebooks of P. A. Viazemskij]. Viazemskii P. A. Zapisnye knizhki (1813-1848) [The Notebooks (1813-1848)]. Ed. prepared by V. S. Nechaeva. Moscow, The Academy of Science Publishers, 1963, pp. 341-375. (In Russian)
Neo-Liberalism, State Power and Global Governance, ed. by Simon Lee and Stephen McBride. Dodrecht, Springer Publ., 2007. 270 p.
Offord D. Portraits of Early Russian Liberals. A Study of the Thought of T. N. Granovsky, V. P. Botkin, P. V. Annenkov, A. V. Druzhinin and K. D. Kavelin. Cambridge, Cambridge University Press, 1985. 281 p.
Ol'shanskii D. Liberaly eshche sposobny na politicheskii proryv [Liberals Are Still Capable of a Political Breakthrough]. Available at: https://um.plus/2016/06/26/liberaly-eshhyo-sposobny-na-politicheskij-prory-v/ (accessed 01.03.2017). (In Russian)
Polevanov V. Dva mesiatsa v votchine Chubaisa [Two Months in the Chubais' Patrimony]. Novyi Peterburg, 02.10.1997, no. 38. (In Russian)
Reiman J. As Free and as Just as Possible. The Theory of Marxian Liberalism. Oxford, Wiley-Blackwell, 2012. 241 p.
Rossiiskii liberalizm: idei i liudi [Russian Liberalism: Ideas and People], general ed. of A. A. Kara-Murza. Moscow, Novoe izdatel'stvo, 2007. 904 p. (In Russian)
Sakwa R. Liberalism and Post-communism. The Edinburgh Companion to Contemporary Liberalism, General Editor Mark Evans. Edinburgh, Edinburgh University Press, 2001, pp. 269-286.
Saltykov-Shchedrin M. E. Pis'ma k teten'ke [Letters to Auntie]. Moscow, Direkt-Media Publ., 2015. 434 p. (In Russian)
Saltykov-Shchedrin M. E. Za rubezhom [Abroad]. Saltykov-Shchedrin M. E. Sobranie sochinenii [Works], vol. 14. Moscow, Khudozhestvennaia literature Publ., 1972, pp. 7-246. (In Russian)
Sartori G. Parties and Party Systems. A Framework for Analysis. Colchester, ECPR Press, 2005. 342 p.
Sartori G. The Theory of Democracy Revisited. Chatham, New Jersey, Chatam House Publishers, Inc., 1987. 542 p.
Schöpflin G. Liberal Pluralism and Post-Communism. Can Liberal Pluralism Be Exported. Western Political Theory and Ethnic Relations in Eastern Europe. Eds Will Kymlicka and Magda Opalski. Oxford, Oxford University Press, 2001, pp. 109-125.
Steffek J. Embedded Liberalism and Its Critics. Justifying Global Governance in the American Century. New York, Palgrave Macmillan Publ., 2006. 213 p.
Tiutchev F. I . Rossiia i revoliutsiia [Russia and Revolution]. Russkaia sotsial'no-politicheskaia mysl'. Pervaia polovina XIX veka. Khrestomatiia [Russian Social and Political Thought. The First Part of XIX Century. The Reader]. Comp. A. A. Shiriniants, I.YDemin; prep. of the Texts A. M. Rep'eva, M. K. Kovtunenko, A. I. Voloshin, ed. by A. A. Shiriniants. Moscow, The Moscow University Publishers, 2011, pp. 805-815. (In Russian)
Tiutchev F. I . Rossiia i Zapad [Russia and the West]. Russkaia sotsial'no-politicheskaia mysl'. Pervaia polovina XIX veka. Khrestomatiia [Russian Social and Political Thought. The First Part of XIX Century. The Reader]. Comp. A. A. Shiriniants, I.Y Demin; prep. of the Texts A. M. Rep'eva, M. K. Kovtunenko, A. I. Voloshin, ed. by A. A. Shiriniants. Moscow, The Moscow University Publishers, 2011b, pp. 830-836. (In Russian)
Viazemskii P. A. Zapisnye knizhki (1813-1848) [The Notebooks (1813-1848)]. Ed. prepared by V. S. Nechaeva. Moscow, The Academy of Science Publishers, 1963. 505 p. (In Russian)
Walicki A. Legal Philosophies of Russian Liberalism. Oxford: Clarendon Press, 1987. 477 p. (Russ. ed.: Walicki A. Filosofiia prava russkogo liberalizma. Moscow, Mysl' Publ., 1987. 566 p.).
Walicki A. The Flow of Ideas. Russian Thought from the Enlightenment to the Religious-Philosophical Renaissance. Frankfurt am Mein, Peter Lang Publ., 2015. 876 p.
Wattenberg B. J. Fighting Words. A Tale How Liberals Created Neo-Conservatism. New York, Thomas Dunne Books, 2008. 345 p.
Weber M. Zur Lage der bürgerlichen Demokratie in Russland. Auszug (Februar 1906). Weber M. Gesammelte politische Schriften. Hrsg. von Johannes Winckelmann. Tübingen, 1988, S. 33-68.
For citation: Gutorov V. A. Russian liberalism in the political and cultural dimensions: an essay of the comparative theoretical and historical analysis (Part II). Political Expertise: POLITEX, 2017, vol. 13, no. 2, pp. 4-42.
42