Научная статья на тему 'Россия в Первой мировой войне: традиция русской общественнополитической мысли в свете современных интерпретаций'

Россия в Первой мировой войне: традиция русской общественнополитической мысли в свете современных интерпретаций Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
2333
126
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
МИРОВАЯ ВОЙНА / КОНФЛИКТ / ПОЛИТИЧЕСКИЕ СТРАТЕГИИ / УТОПИЗМ / ЛИБЕРАЛИЗМ / КОНСЕРВАТИЗМ / СОЦИАЛИЗМ / КРИЗИС КУЛЬТУРЫ / THE WORLD WAR / CONFLICT / POLITICAL TRADITIONS / UTOPIANISM / LIBERALISM / CONSERVATISM / CRISIS OF CULTURE

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Гуторов Владимир Александрович

Кто несет ответственность за Первую мировую войну? Дискуссия по этому вопросу продолжается и даже становится более острой. Широко распространенной является хорошо обоснованная Фрицем Фишером идея о том, что Германия в первую очередь виновна в развязывании конфликта. Но Шон Макмикин указывает на другого виновника Россию. Но почему Россия желала начать то, что хорошо осознавалось всеми как неизбежное начало большой европейской войны? Макмикин доказывает, что именно Россия, а не Германия, обдуманно использовала кризис для того, чтобы начать войну с Австро-Венгрией и Германией. Цели России состояли не больше не меньше в том, чтобы уничтожить и Австро-Венгерскую, и Оттоманскую империи, захватить Константинополь. Статья посвящена культурной предыстории этих споров, отчетливо проявляющейся в русской социально-политической мысли первой трети двадцатого века. Литературная и философская полемика этого периода является чрезвычайно ярким и выразительным примером победы воинствующего утопизма как над аристократическими традициями господства, так и над либеральными конституционными иллюзиями.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Russia in the First World War: traditions of the Russian social and political thought in the light of modern interpretations

Who was responsible for the First World War? Discussion on this topic continues, and even become more acute. That Germany was largely to blame has become the established view, well elaborated by Fritz Fischer, in particular. But Sean McMeekin points his finger at a different culprit, Russia. But why did Russia wished to start what it knew would become a major European war? McMeekin argues, however, that it was Russia, rather than Germany, that used the crisis to deliberately launch a war with Austria-Hungary and Germany. Russia’s aims were no less than the destruction of both the Austro-Hungarian and the Ottoman Empires, and the seizure of Constantinople. The article focuses on the cultural pre-history of these disputes clearly manifesting itself in the Russian social and political thought of the first third of the twentieth century. Literary and philosophical debates of the period is an extremely bright and expressive example of victory of the militant utopianism over the aristocratic traditions of domination as like as the liberal constitutional illusions.

Текст научной работы на тему «Россия в Первой мировой войне: традиция русской общественнополитической мысли в свете современных интерпретаций»

УДК 1 (091)

В. А. Гу торов*

РОССИЯ В ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЕ: ТРАДИЦИЯ РУССКОЙ ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКОЙ МЫСЛИ В СВЕТЕ СОВРЕМЕННЫХ ИНТЕРПРЕТАЦИЙ**

Кто несет ответственность за Первую мировую войну? Дискуссия по этому вопросу продолжается и даже становится более острой. Широко распространенной является хорошо обоснованная Фрицем Фишером идея о том, что Германия в первую очередь виновна в развязывании конфликта. Но Шон Макмикин указывает на другого виновника — Россию. Но почему Россия желала начать то, что хорошо осознавалось всеми как неизбежное начало большой европейской войны? Макмикин доказывает, что именно Россия, а не Германия, обдуманно использовала кризис для того, чтобы начать войну с Австро-Венгрией и Германией. Цели России состояли не больше — не меньше в том, чтобы уничтожить и Австро-Венгерскую, и Оттоманскую империи, захватить Константинополь. Статья посвящена культурной предыстории этих споров, отчетливо проявляющейся в русской социально-политической мысли первой трети двадцатого века. Литературная и философская полемика этого периода является чрезвычайно ярким и выразительным примером победы воинствующего утопизма как над аристократическими традициями господства, так и над либеральными конституционными иллюзиями.

Ключевые слова: мировая война, конфликт, политические стратегии, утопизм, либерализм, консерватизм, социализм, кризис культуры.

V. A. Gutorov

Russia in the First World War: traditions of the Russian social and political thought in the light of modern interpretations

Who was responsible for the First World War? Discussion on this topic continues, and even become more acute. That Germany was largely to blame has become the established view, well elaborated by Fritz Fischer, in particular. But Sean McMeekin points his finger at

* Гуторов Владимир Александрович — доктор философских наук, профессор, заведующий кафедрой теории и философии политики факультета политологии Санкт-Петербургского государственного университета, руководитель Санкт-Петербургского отделения Российской Ассоциации политической науки (РАПН), [email protected].

** Публикация подготовлена в рамках поддержанного РГНФ научного проекта № 13-04-00177 «Историческая память о «Великой войне» 1914-1918 гг. в русской словесности, художественной и духовной культуре».

Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2015. Том 16. Выпуск 4 385

a different culprit, Russia. But why did Russia wished to start what it knew would become a major European war? McMeekin argues, however, that it was Russia, rather than Germany, that used the crisis to deliberately launch a war with Austria-Hungary and Germany. Russia's aims were no less than the destruction of both the Austro-Hungarian and the Ottoman Empires, and the seizure of Constantinople. The article focuses on the cultural pre-history of these disputes clearly manifesting itself in the Russian social and political thought of the first third of the twentieth century. Literary and philosophical debates of the period is an extremely bright and expressive example of victory of the militant utopianism over the aristocratic traditions of domination as like as the liberal constitutional illusions.

Keywords: the world war, conflict, political traditions, utopianism, liberalism, conservatism, crisis of culture.

Сегодня обращение к эпохе Первой мировой войны и той роли, которую играла Российская империя в связанных с ней событиях, в немалой степени обусловлено стремлением заново переосмыслить традицию их интерпретации в чрезвычайно разнообразных памятниках художественной литературы, политических эссе, исторических сочинениях, мемуарах и переизданных архивных материалах. Это стремление диктуется многими стимулами. Но главным из них является неистребимая потребность цивилизованных людей ощутить собственную причастность к одному из самых трагических периодов русской истории, осмыслить его заново с помощью современных методов научного и философского анализа.

.. .Мы интерпретируем, — отмечает П. Рикёр, — чтобы высветить, продлить и тем самым поддержать жизнь традиции, в которой сами пребываем. Это означает, что время интерпретации некоторым образом принадлежит времени традиции. И, напротив, традиция, понятая даже как перемещение депозитного вклада, остается мертвой традицией, если не является непрерывной интерпретацией этого вклада: «наследие» есть не запечатанный пакет, который, не вскрывая, передают из рук в руки, но сокровищница, из которой можно черпать пригоршнями и которая лишь пополняется в процессе этого исчерпания. Всякая традиция живет благодаря интерпретации — такой ценой она продлевается, то есть остается живой традицией [21, с. 67].

Вместе с тем следует признать, что почти любая попытка интерпретации исторических реалий того времени нередко оказывается более чем конфликтной. Современный конфликт идей, разворачивающихся вокруг участия России в Первой мировой войне, в некоторых своих аспектах напоминает стереотипы «культурных войн» — идейных баталий, которые когда-то велись во второй половине XIX в. между католиками и сторонниками светского государства. Как отмечают Кристофер Кларк и Вольфрам Кайзер в предисловии к книге «Культурные войны. Конфликт мирян и католиков в Европе девятнадцатого века», в этот период,

хотя определенно и были эпизоды физического насилия против людей и собственности, эти войны велись преимущественно в культурной среде — в сфере разговорного и печатного слова, образа, символа. Одной из наиболее заметных черт этой эры является подчас зияющий разрыв между виртуальной реальностью культурной военной риторики, в которой мы, как кажется, созерцаем беспощадную

борьбу между двумя диаметрально противоположными социокультурными мирами и живой реальностью европейских обществ, в рамках которой, даже на пике «горячих культурных войн», которые потрясали Европу с 1860-х до 1880-х гг., конфронтационный шок смягчался на каждом уровне серией компромиссов и прагматических газетных новостей. В характерных для этой эры скачкообразных фразах риторической эскалации ключевая роль по обе стороны водораздела доставалась тем «снайперам», чьи бескомпромиссные апелляции к предрассудку и страху поднимали эмоциональную температуру в обоих лагерях [34, р. 5-6; ср.: 50, р. 1-20; 45; 51, р. 26-44; 20, с. 274-283].

В этом контексте очень примечательными являются замечания Кларка в другой его, ставшей очень популярной, работе «Лунатики. Как Европа шла к войне в 1914 г.» относительно «конфликта интерпретаций», связанных как с процессом развязывания войны, так и с вопросом — кто именно несет за нее непосредственную ответственность:

Внезапное начало войны в 1914 г. — это не драма по Агате Кристи, в конце которой мы обнаружим преступника, стоящего в оранжерее над трупом с дымящимся пистолетом в руке. В этой истории нет никакого дымящегося пистолета или же, скорее, по одному пистолету имеется в руках у каждого из главных персонажей. Если рассматривать все в этом свете, начало войны было трагедией, а не преступлением... Ясна только одна вещь: ни один из призов, за которые политики боролись в 1914 г., не стоил разразившегося катаклизма. Понимали ли борющиеся стороны — насколько были велики ставки? [35, р. 462; ср.: 63; 54, р. 18-32; 75, р. 1-23; 56, р. 3-23; 67, р. 103-164; 53; 37, р. 130-152; 64, р. 14-29; 33, р. 261-279].

Именно в этом плане, т. е. в рамках ответа на вопрос — какую роль во всех этих событиях играла политика российской правящей элиты, представляется немаловажным рассмотреть проблему — насколько соотносятся с реальностью современные интерпретации роли России в развязывании первого в мировой истории глобального конфликта и в какой мере их можно сопоставлять и примирять с живыми и непосредственными свидетельствами современников этого конфликта.

Начнем с новейших дискуссий. Например, анализируя в феврале 2013 г. растущую мощь Китая в свете современных тенденций глобального кризиса, британский журналист Гидеон Рахман утверждал: «Аналогия сегодняшнего Китая с Германией перед Первой мировой войной поразительна. Ободряющим, по крайней мере, является то, что китайское руководство предприняло интенсивное изучение [проблемы] роста великих держав на протяжении веков и полно решимости избежать ошибок и Германии, и Японии» [Цит. по: 49]. Комментируя аналогию Рахмана, историк Марк Харрисон справедливо отмечает:

Идея, что китайские лидеры желают избегать ошибок Германии [действительно] ободряющая. Но каких именно «ошибок» они стремятся избежать? Мы сами продолжаем спорить и иногда впадаем в заблуждение относительно того, какие ошибки были сделаны и даже относительно того — были ли вообще ошибки. Вот это никак не ободряет [49].

Аналогичным образом любая попытка установить — какие именно «ошибки» были допущены отечественной правящей элитой в 1914 г. — нередко опос-

редуются на Западе, так и в самой России многочисленными историческими и пропагандистскими мифами с примесью откровенной русофобии.

В опубликованной недавно книге с многозначительным названием «Русские истоки Первой мировой войны» историк Шон Макмикин, профессор истории турецкого университета Коч, преподававший также в стамбульском университете Билкент, предпринял радикальную попытку пересмотра господствовавшей на протяжении многих десятилетий как в западной, так и в российской историографии (включая советский период) версии, согласно которой основную ответственность за развязывание военного конфликта несут Германия и ее союзники.

Учитывая важность [участия] России в войне в 1914-1917 гг. для дальнейшего развития мировой истории — от краха Оттоманской империи и всего того, что за ним последовало на Ближнем Востоке до возвышения коммунизма, — отмечает он, — любопытно как мало сегодня предано огласке относительно характера мысли творцов политики в Петрограде в период этого конфликта. Пятьдесят лет прошло со времени публикации работы Фрица Фишера «Griff nach der Weltmacht» («В погоне за мировой гегемонией». — В. Г.) в 1961 г....И хотя немногие ученые принимают в настоящее время предельно крайний тезис Фишера о том, что Первая мировая война была заранее продуманной «германской заявкой на мировое господство», различные версии истории возникновения войны до сих пор безальтернативно сфокусированы на принятии решений в Берлине и во вторую очередь — в Вене. Для ученых, равно как и для большинства читателей, война 1914 г. остается в сущности германской войной, в которой Россия играла по большей части пассивную роль. [61, р. 1].

Ш. Макмикин явно оставляет без внимания одну немаловажную деталь: в действительности Ф. Фишер, опираясь на многообразные документальные источники, не только предельно ясно обосновал свою концепцию «главного виновника» в развязывании мирового конфликта, но вполне доказательно выявил один из важных моментов немецкого плана начала войны, а именно — стремление германских правящих кругов представить Россию в качестве ее непосредственного инициатора [43, р. 62-63; ср.: 52; 38, р. 160-172; 41, р. 228-280; 69, р. 21-25, 104-109; 47; 48, р. 70-89; 76; 72; 62].

В этом плане главный тезис Макмикина, обозначенный им в предисловии к своей работе, скорее, дополняет, а не опровергает концепцию Фишера. Этот тезис состоит в следующем:

Подобно тому, как история восточного фронта была приглажена вполне понятной, сфокусированной историками акцентировкой внимания на титанической драме русской революции, собственные цели России в войне в современных популярных историях были погребены под обломками взрывной послевоенной истории Среднего Востока, находившегося под британской и французской имперской опекой. В качестве примера крайней исторической небрежности данный последний случай пренебрежения является более серьезным. Вполне возможным (но вряд ли идеальным) будет объяснять русскую революцию по большей части внутренними причинами, походя ссылаясь на развитие военных событий на восточном фронте между 1914 и 1917 гг. Лишь немногие историки больше этого не делают, [понимая, что] кардинально важным предметом современной

научной мысли является протяженность между «Великой войной России и Революцией»., т. е. «континуум кризиса» между 1914 и 1922 гг. Первая мировая война легко может быть названа «Войной за Оттоманское Наследство». Война 1914 г. была войной России в гораздо большей степени, чем германской войной [61, р. 3-5; ср.: 44; 39; 55; 30].

В российском научном сообществе книга Макмикина была встречена по большей части негативно. Однако в своей рецензии на книгу американского ученого А. Захаров, в частности, также отмечал, что в современной историографии Первой мировой войны дихотомия «Фишер/Макмикин» становится все более значимой [12; ср.: 46; 45, р. 129-132; 60; 65].

На наш взгляд, даже помещенный в рамки новоизобретенной дихотомии, такой подход слишком упрощает историческую реальность и не дает ответа на самый принципиальный вопрос, который сравнительно недавно был следующим образом сформулирован проф. Джеком С. Леви:

Действительно ли Первая мировая война возникла в первую очередь из-за конфликтующих интересов европейских великих держав в 1914 г.? Или же она была результатом неверных восприятий, неправильных расчетов, излишних реакций и потери контроля со стороны политических лидеров? Действительно ли лидеры не управляли конфликтом или же они не усматривали никакого интереса в том, чтобы управлять кризисом и [тем самым] во что бы то ни стало избежать войны? Эти вопросы все еще являются критическими. Первая мировая война — наиболее часто приводимая иллюстрация «непредумышленной войны», первичный источник многих гипотез по данному вопросу, и общая историческая и стратегическая метафора в ядерную эпоху [58, р. 151; ср.: 73, р. 20-39; 40, р. 725 sq.; 42; 32; 70, р. 1-64, 1114-1140; 71; 74, р. 83-99; 57].

В какой мере приведенные выше суждения современных ученых можно соотнести с историческими, общесоциологическими, экспертными и чисто идеологическими конструкциями, философскими размышлениями и прогнозами, широко представленными в русской общественной мысли первой половины ХХ века и в первую очередь в памяти современников военных событий и последующей за ними революционной катастрофы?

Историческая необходимость заставляет (иногда даже против собственной воли) первоначально анализировать тексты, принадлежащие представителям «партии победителей», т. е. тем идеологам и политикам радикальной социалистической левой, которые после недолгой, но кровавой борьбы одержали историческую победу над теми политическими группами и движениями, на стороне которых, как казалось, стояла почти тысячелетняя монархическая государственность, восходящая к еще более древним традициям и парадигмам политического управления.

В настоящее время мало кто станет утверждать, что на исходе мировой войны к власти пришла марксистская партия визионерски настроенных утопистов, заключившая от имени России позорный Брестский мир с ее заклятыми на тот момент врагами и приступившая к осуществлению грандиозного по своему масштабу социалистического эскперимента, имевшего глобальные последствия для исторических судеб всего остального мира.

Следует отметить, что в отечественной философской литературе еще в начале XX в. была обоснована концепция, впоследствии распространившаяся и в западной политической теории. Суть ее состояла в опровержении догмы о противоположности марксизма предшествующей утопической традиции, той самой догмы, на которой постоянно настаивали как основатели этого учения, так его эпигоны.

В основе социализма, как мировоззрения, — подчеркивал С. Н. Булгаков в 1910 г., — лежит старая хилиастическая вера в наступление земного рая (как это нередко и прямо выражается в социалистической литературе) и в земное преодоление исторической трагедии. Социализм есть апокалипсис натуралистической религии человекобожия... Это рационалистическое, переведенное с языка космологии и теологии на язык политической экономии переложение иудейского хилиазма, и все его dramatis personae поэтому получили экономическое истолкование [7, c. 424-425]. Мы имеем теперь все данные для того, чтобы утверждать, — писал П. И. Новогородцев в 1917 г. накануне октябрьского переворота, — что марксизм представляет собою самую типическую утопию земного рая со всеми ее основными особенностями. По своему внутреннему содержанию эта утопия представляет собою систему абсолютного коллективизма, и, как всякая система этого рода, она вызывает против себя все те же возражения, которые неизбежно возникают при обсуждении каждого подобного учения [18, с. 228].

Путем соединения морально-религиозного пафоса

с торжественным провозглашением культа чистой науки» «социалистический идеал получал таким образом обаяние твердого научного открытия, наделялся характером непреложной научной истины. То, что было в нем сверхнаучного и утопического — предания и пророчества, перешедшие к марксизму от старых социалистических систем, равно как и его собственные догматы и верования, — все это скрывалось под покровом строгих научных теорий [18, с. 229; ср.: 2, с. 128-131; 68, p. 5-8].

Разумеется, марксизм с момента своего возникновения всегда признавал свою преемственность с социалистическими учениями XVIII-XIX вв. Эти учения, в дальнейшем всегда именовавшиеся утопическими, рассматривались, как один из трех источников марксизма, наряду с английской политэкономией и философией Гегеля и Фейербаха. Вместе с тем, претензии марксизма на роль научной теории заставляли его сторонников постоянно подчеркивать свою враждебность «всяким утопиям» [13, с. 121]. Только учитывая идеологический характер такого противопоставления, можно понять непримиримость непрестанной полемики Маркса с Прудоном, Штирнером, Бакуниным, Лассалем и др. и Ленина с народниками и их преемниками — социалистами-революционерами. Такого рода дифференцированный подход определялся, конечно, уверенностью в необходимости политического руководства массовыми движениями в грядущей революции, развитие которой должно было определяться в соответствии с «научно разработанными» прогнозами и программой.

Таким образом, признание марксистами преемственности с утопическими учениями прошлого вовсе не препятствовало, но, напротив, нередко стимулировало мысль о том, что тактическая подготовка и организационное

воздействие на массу определяют характер революционных событий. Именно это и доказали Ленин и его сторонники в 1917 г., развивая идеи О. Бланки. Реальность свершившегося были вынуждены в дальнейшем признавать даже самые непримиримые идейные противники большевизма.

Через неделю после победы Февральской революции 1917 г., которой Ленин, кстати, совершенно не предвидел, в своем первом «письме из далека» он совершенно безоговорочно утверждал:

Эта восьмидневная революция была, если позволительно так метафорически выразиться, «разыграна» точно после десятка главных и второстепенных репетиций; «актеры» знали друг друга, свои роли, свои места, свою обстановку вдоль и поперек, насквозь, до всякого сколько-нибудь значительного оттенка политических направлений и приемов действия [15, с. 12].

С объективной точки зрения, подобная, ни на чем не основанная, но выглядящая вполне респектабельной, убежденность не может рассматриваться как элемент научного предвидения. Она была лишь моментом доктринальной веры в созидательную мощь теории, пропагандируемой в качестве научной.

Роль, играемая профессиональными революционерами во всех современных революциях, — отмечает Х. Арендт, — достаточно велика и значительна, но она не заключалась в подготовке революций. Они наблюдали и анализировали прогрессирующий распад в государстве и обществе, но они едва ли делали или были в состоянии делать много для того, чтобы ускорять и направлять его. Замечание, сделанное Токвилем в 1848 г. о том, что монархия пала «скорее до, чем под ударами победителей, которые были настолько же изумлены своим триумфом, насколько побежденные — своим поражением», подтверждалось снова и снова. Роль профессиональных революционеров обычно состоит не в том, что они делают революцию, а в том, что они приходят к власти после того, как она разразилась, и их великое преимущество в этой борьбе за власть заключено в гораздо меньшей степени в их теориях, умственной и организационной подготовке, по сравнению с тем простым фактом, что их имена являются единственными, известными публике [31, р. 248-249].

Но в октябре 1917 г., когда все «актеры» уже находились на местах, тактическое мастерство Ленина и Троцкого действительно сыграло важную роль в перевороте, который открыл перед Россией (в чем были убеждены все их сторонники) социалистическую перспективу.

О том, что Октябрьская революция была социалистической, мы можем теперь судить ретроспективно, поскольку в ее результате возник общественный строй, определявшийся в программе большевистской партии, переименованной впоследствии в коммунистическую, как именно социалистический. Победоносное завершение революционного процесса позволило рассматривать его в дальнейшем, как реализацию научно спланированной программы действий. Но так ли это верно?

Российская революция, в которой принимали участие десятки миллионов человек, развивалась, как и ее предшественница — французская революция 1789-1794 гг., во многом стихийно. Ее ход и результаты определяли не только и не столько стратегические установки ее лидеров, сколько надежды и иллюзии,

издавна распространенные среди крестьянства и городской бедноты и часто принимавшие под воздействием войны и всеобщей разрухи ярко выраженный утопический характер. Осуществление «черного передела» помещичьих земель, национализация фабрик и жилья, наконец, немедленное «введение социализма» были в равной степени и демагогической реакцией на вспыхнувшие мессианские надежды, и реализацией коммунистической доктрины.

Обвинение в утопизме было сразу брошено большевикам и их оппонентами из марксистского лагеря. Будучи сами сторонниками социалистической перспективы для России, меньшевики, в полном соответствии с экономическим учением Маркса, рассматривали взятие власти большевиками, как реакционную по своим последствиям попытку осуществить утопический эксперимент в стране, где отсутствуют материальные предпосылки социализма. Принявший активное участие в революции на ее первом этапе один из лидеров меньшевиков — Ю. О. Мартов мрачно констатировал 19 ноября 1917 г. в письме одному из основателей российской социал-демократии — П. Б. Аксельроду: «Присутствуешь при разгроме революции и чувствуешь себя беспомощным что-нибудь сделать» [16, с. 22].

Это же чувство беспомощности присутствует и в анализе Мартовым итогов революционного развития в 1921 г., когда он открыто признает, что установившийся в России режим не имеет ничего общего с марксистской теорией [16, с. 116]. Тем самым Мартов признавал, что за короткое время «чисто преторианский» переворот, приведший к власти «самое парадоксальное правительство из авантюристов и утопистов» [16, с. 16-17] и установивший вместо социалистического режима «прямое царство солдатской охлократии» [16, с. 15], оказался способным получить массовую поддержку и стать легитимным именно благодаря вызванным им к жизни массовым утопическим настроениям. Разумеется, Ю. О. Мартов, марксист до мозга костей, не мог допустить и предположения, что это случилось не вопреки, а благодаря марксистской теории. Но для такого допущения необходимо было выйти за пределы идеологической индоктринации и встать на научную точку зрения.

Все это свидетельствует о том, главной причиной победы большевиков, казавшейся их противникам внезапной, стало, прежде всего, политическое банкротство, идейное и практическое бессилие попыток как сторонников традиционной монархии, так и русских либералов и вступивших с ними в союз умеренных социалистов справиться с разбушевавшейся стихией [см. подробнее: 66, р. 18-38]. Во всяком случае, как вполне справедливо отмечал Н. А. Бердяев, именно последние несут личную и главную ответственность за

самый большой парадокс в судьбе России», когда «либеральные идеи, идеи права, как и идеи социального реформизма, оказались в России утопическими. Большевизм же оказался наименее утопическим и наиболее реалистическим, наиболее соответствующим всей ситуации, как она сложилась в России в 1917 году., а коммунизм оказался неотвратимой судьбой России, внутренним моментом в судьбе русского народа [4, с. 93].

Это обстоятельство лишний раз подтверждало и вывод, сделанный С. Л. Франком:

Основная и конечная причина слабой нашей либеральной партии заключается в чисто духовном моменте: в отсутствии у нее самостоятельного и положительного общественного миросозерцания и в ее неспособности в силу этого возжечь тот политический пафос, который образует притягательную силу каждой крупной политической партии [28, с. 260; ср.: 19, с. 78-85].

Следуют ли считать, исходя из всех приведенных выше аргументов, что систематически осуществляемый В. И. Лениным в ходе Первой мировой войны анализ ее характера и перспектив оказался единственно правильным лишь на том основании, что именно «вождь мирового пролетариата» был обладателем той истины, которую Никколо Макиавелли не случайно называл la verita effettuale della cosa, т. е. подлинно действенной истиной?! Такому выводу препятствуют многие соображения как научного, так и чисто политического характера. Свидетельством этому является, на наш взгляд, характер полемики Ленина с Плехановым и Каутским по вопросу об отношении марксистов к войне в работе «Крах II Интернационала», опубликованной в сентябре 2015 г. Конечный ленинский вывод выглядел следующим образом:

.Диалектика Маркса, будучи последним словом научно-эволюционного метода, запрещает именно изолированное, то есть однобокое и уродливо искаженное, рассмотрение предмета. Национальный момент сербско-австрийской войны никакого серьезного значения в общеевропейской войне не имеет и не может иметь. Если победит Германия, она задушит Бельгию, еще часть Польши, может быть часть Франции и пр. Если победит Россия, она задушит Галицию, еще часть Польши, Армению и т. д. Если будет «ничья», останется старое национальное угнетение [14, с. 241].

Предвосхищая, таким образом, многие элементы приведенной выше

теории ответственности России за развязывание войны, сформулированной Шоном Макмикиным, Ленин подводил своих читателей к выводу о том, что единственно приемлемой для марксистов стратегией, является «превращение империалистической войны в войну гражданскую», поскольку в случае победы союзников реакция и социальное угнетение примут исключительно «удушающий» характер.

Выстраивая свои, казавшиеся ему подлинно марксистскими, аналитические схемы и прогнозы, В. И. Ленин совершенно не смущался, например, тем обстоятельством, что его работа над эссе о крахе II Интернационала происходила в период, когда осуществляемые правительством младотурков с января 1915 г. массовые убийства армянского населения приняли к сентябрю гигантские масштабы и именно российские военные и гражданские власти вместо того, чтобы «задушить Армению», делали все от них зависящее, чтобы спасти от резни и оказать посильную помощь устремившимся к российской границе армянским беженцам [см. подробнее: 22]. Уже после окончательной победы в гражданской войне, именно ленинское правительство 16 марта 1921 г. подписало в Москве договор с правительством Кемаля Ататюрка, в результате которого Турции окончательно передавался Карс и Ардаган [1].

Почти идентичную ленинской позицию в данных вопросах занимал и Лев Троцкий.

Война, — утверждал он в одной из своих статей военного времени, — есть исторический экзамен классового общества, проверяющий силу его материальной основы, крепость материальных сцепок между классами, устойчивость и гибкость государственной организации. Мы не знаем такого европейского социального и государственного организма, в упрочении которого был бы заинтересован европейский пролетариат, и в то же время мы ни в каком смысле не отводим России роли избранного государства, интересам которого должны быть подчинены интересы развития других европейских народов.. Но даже не выходя из рамок узко-национальных перспектив развития, российская социал-демократия не могла связывать своих политических планов с революционизирующим влиянием военных катастроф. Поражения только в тех исторических условиях могут явиться бесспорным и незаменимым двигателем развития, когда назревшая необходимость внутренних преобразований совершенно не находит в недрах общества новых исторических классов, способных осуществить или вынудить эти преобразования [26; ср.: 11, с. 110-111].

Делая ставку на гражданскую войну как наиболее перспективный вариант выхода России из мировой войны, Ленин и Троцкий в теоретическом плане исходили из презумпции классовой позиции «идейного антимилитаризма», якобы, характерного как для народных масс в самой России, так и для рабочего класса в странах Западной Европы. Тот очевидный факт, что широкие массы рабочих во всех без исключения воюющих странах, по меньшей мере, были существенно затронуты поднявшейся с начала войны националистической волной, не препятствовал разработке ими концептуальной схемы, в основе которой лежала установка не только на победу социалистической революции в России, но и на конечную победу «мировой революции» в Европе и Азии.

Почему же разработанная ими схема «сработала» в российских условиях и оказалась нежизнеспособной в западном мире?

В своих воспоминаниях, чрезвычайно драматических по характеру и отличающихся необычайно верными в плане проникновения в психологию как своих соотечественников, так и главных их противников в мировой войне, ген. А. А. Брусилов, — инициатор и главный герой знаменитого стратегического прорыва (названного его именем), приведшего 22 мая — 7 сентября (по старому стилю) 1916 г. к разгрому австрийской армии, в частности, отмечал:

По традициям русского императорского дома, начиная с Павла I, и в особенности, при Александре I, Николае I и Александре II, в эти царствования Россия все время работала на пользу Пруссии, зачастую во вред себе, и только Александр III, отчасти под влиянием своей супруги-датчанки, видя печальные последствия такой политики в конце царствования своего отца, отстал от этой пагубной для России традиции. Но сказать, что он успел освободить Россию от немецкого влияния, никак нельзя, и по воцарении слабодушного Николая II осталась лишь кажущаяся, наружная неприязнь к Германии и большая наша программа развития наших вооруженных сил выплыла не столько для того, чтобы действительно воевать с Германией, сколько для того, чтобы обеспечить этим мир и успокоить общественное мнение, понимавшее, что хотим ли мы или не хотим, но войны не избежать. Сам же царь едва ли верил, что эта война состоится [6, с. 76-77].

Если бы в войсках, — писал Брусилов, — какой-нибудь начальник вздумал объяснять своим подчиненным, что наш главный враг — немец, что он собирается напасть на нас и что мы должны всеми, силами готовиться отразить его, то этот

господин был бы немедленно выгнан со службы, если бы не был предан суду. Какая же при таких условиях могла быть подготовка умов народа к этой заведомо неминуемой войне, которая должна была решить участь России?. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, т. е. по капризу царя. Что сказать про такое пренебрежение к умственному развитию русского народа! Очевидно, немцы оставались всесильными, и это им было на руку. И в эту последнюю минуту, вступая в такую войну, правительству необходимо было покончить пикировку с Государственной Думой и привлечь, поскольку это еще было возможно, общественные народные силы к общей работе на пользу родины, без чего победоносной войны такого размера не могло быть. Невозможно было продолжать сидеть на двух стульях и одновременно сохранять и самодержавие и конституцию в лице законодательной Думы [6, с. 75].

Справедливость этих, чрезвычайно точных по исторической сути характеристик психологии двух, живущих по соседству, народов и их политических элит подтверждается, притом почти буквально и, как это не парадоксально, даже зеркально в воспоминаниях Освальда Шпенглера — одного из наиболее влиятельных философов и политических мыслителей первой трети ХХ в. Переосмысляя причины поражения Германии в Первой мировой войне, он, в частности, отмечал:

Неужели же мы заслужили все это? Неужели мы в конце концов оказались там, где определил нам быть наш национальный характер? Склонные к бахвальству, когда улыбнется счастье, недостойно ведущие себя во времена бедствий, грубые со слабыми, пресмыкающиеся перед сильными, мерзостные в погоне за выгодой, ненадежные, мелочные, лишеные моральных устоев, не верящие по-настоящему ни во что, лишенные прошлого, не имеющие будущего — неужели это действительно мы?. Насколько же мало Германский рейх понимал, что надо воспитывать народ — воспитывать для рейха!. Если бы правительство тогда начало осторожно поручать отдельным одаренным членам партий руководство министерствами, а лиц, определявших политику крупных изданий и газет, наделяло бы дипломатическими функциями, возникло бы совсем иное честолюбие — честолюбие человека государственного и человека практического: и критикой эти люди занимались бы более сдержанно, поскольку осознавали бы лежащую на них обязанность сделать день завтрашний лучше дня сегодняшнего. На деле же парламент, не разделивший ответственности с правительством, превратился в сборище критиканов, раздраженных тем, что власть преподнесла им подарок, но не разрешила пользоваться им; они были поглощены безудержной и разрушительной критикой, поскольку только эта стезя и была им доступна; это было сборище пустых, недалеких, чванливых обывателей, и с каждым новым поколением его уровень опускался все ниже и ниже [27, с. 6-9].

Все эти строки весьма легко спроецировать на предвоенную Россию, заменив только даты — с 1877-1918 на 1906-1917! К тому же и в России, и в Германии в этот период находилось более чем достаточно свидетелей, которые могли бы подтвердить историческую правомерность суждений А. А. Брусилова и О. Шпенглера о культурной и политической ситуации, сложившейся в обеих странах.

.Нет сомнения, — писал в 1934 г. Ф. А. Степун, — что в годы короткой передышки между двумя революциями и двумя войнами, в десятилетие от года 1905

до года 1915, Россия переживала весьма знаменательный культурный подъем. Во всех редакциях, которые представляли собой странную смесь литературных салонов с университетскими семинарами, собирались вокруг ведущих мыслителей и писателей наиболее культурные студенты и просто публика для слушания рефератов, беллетристических произведений, стихов, больше же всего — для бесед и споров. За несколько лет этой дружной работы облик русской культуры подвергся значительнейшим изменениям. Под влиянием религиозно-философской мысли и нового искусства символистов сознание рядового русского интеллигента, воспитанного на доморощенных классиках общественно-публицистической мысли, быстро раздвинулось как вглубь, так и вширь [23, с. 193-194].

Воскрешая в памяти идиллические картины прошлого, Степун, конечно, не мог не отдавать себе отчета в том, что они теперь могли вызывать ассоциации с духовным пиршеством на краю вулкана. Противопоставление же им «доморощенных классиков общественно-публицистической мысли» религиозной философии и символизму делало еще более контрастной и противоречивой (как это ни парадоксально, поскольку сам Степун, в данном случае, конечно, не стремился к излишней политизации своих заметок) знаменитую характеристику отщепенства русской интеллигенции, данную в 1909 г. П. Б. Струве в сборнике «Вехи» [24, с. 139 сл., 142, 149].

Определяя интеллигенцию как специфическую категорию, сформировавшуюся внутри российского «образованного класса» с эпохи реформ, и проявившую себя в революции 1905 г. в двух основных видах — социализма и либерализма, Струве относил «весь русский либерализм» [24, с. 143] к данной категории, совершенно не подозревая тогда, что тем самым он выступает против традиции либерального консерватизма, которую он сам будет формулировать и представлять уже в эмигрантский период своей деятельности.

Представление об отсутствии в России, даже после проведенных реформ, предпосылок для эволюции в том же направлении, в котором развивалась Западная Европа во второй половине прошлого века, прочно укоренилось в либеральной мысли как отечественной, так и зарубежной. В начале ХХ в. в наиболее радикальном виде эта точка зрения была сформулирована М. Ве-бером под влиянием переписки с русскими либералами по поводу составленного ими в 1905 г. конституционного проекта, предусматривавшего создание в России конституционной монархии западноевропейского образца. Отмечая в работе «К положению буржуазной демократии в России» — почему данный проект будет выглядеть тем больше «антиисторическим», чем больше будет в нем заимствований из современного международного конституционного права, М. Вебер так пояснял свою основную мысль:

Но что же, собственно, в сегодняшней России является историческим? За исключением церкви и крестьянской сельской общины.. .решительно ничего, если не считать унаследованной от татарских времен абсолютной власти царей, которая сегодня, после раздробления ^егЬгоске1и^) всего того «органического» образования, накладывавшего отпечаток на Россию 17 и 18 столетий, висит в воздухе в состоянии полной антиисторической «свободы». Страна, которая не более, чем столетие назад, обнаруживала в своих наиболее «национальных» институтах значительное сходство с империей Диоклетиана, в самом деле не может проводить

никакой «исторически» ориентированной, и при этом все же жизнеспособной, реформы [77, Б. 33-34].

Развивая в полемике с русскими марксистами эти близкие к веберовским идеи, Ф. А. Степун в другой своей статье отрицал существование в России гражданского общества, буржуазии и пролетариата «в социологическом смысле этих терминов», ссылаясь на отсутствие в ее национальной истории феноменов, подобных Возрождению, Реформации или французской революции, «создавшей современное понятие общества и вложившей государственную власть в руки среднего сословия» [23, с. 265-266]. Однако в суждениях такого рода не хватало одного существенного звена, а именно признания ответственности за самоустранение российских интеллектуалов от важнейшей для того периода задачи политического просвещения и образования русского народа. Превратившись почти в замкнутую касту «образованных людей» российская интеллигенция деградировала и в умственном, и в политическом плане, постепенно утрачивая даже свою идейную идентичность. Последнее обстоятельство было очень рельефно охарактеризовано Зинаидой Гиппиус в дневниках, которые она вела в годы войны и революции и в которых были весьма своеобразно и тонко обобщены итоги многолетних споров, происходивших в квартире, где она жила вместе со своим мужем, писателем Д. Мережковским, между петер-бурскими интеллектуалами и будущими «героями» Февральской революции 1917 г., включая и будущего премьера Керенского.

Благодаря нашему воспитанию (или нашей невоспитанности), — отмечала Гиппиус, — мы — консервативны. Это наше главное свойство. Консервативны, малоподвижны, туги к восприятию момента, ненаходчивы, несообразительны, как-то оседлы — все, сверху донизу, справа долева. Жизнь бежит, кипя, мы — будто за ней, но не поспеваем, отстаем, ибо каждый заботится прежде всего, как бы не потерять своего места. Соотношение сил этим сохраняется, пребывает. Но какие силы в пустоте? Марево: жизнь ушла вперед. Одинаково консервативны в этом смысле: и Дурново, и Милюков, и Чхеидзе. Я беру три имени не лично, а обще-определительно, как три ясных линии политических. Что ни происходит, как ни толкает, ни вертит, ни учит жизнь — Дурново все так же требует «держать и не пущать», Милюков все так же умеренничает и воздерживается, Чхеидзе все так же предается своим прекрасным утопиям. [10, с. 173-174].

Свидетельства З. Н. Гиппиус, как и многие другие, разумеется, являются только исходной предпосылкой и не могут служить непосредственным доказательством того, что именно «утопический характер марксизма» позволил большевистскому режиму стать легитимным. И в Германии, где марксизм возник, и всей Западной Европе, где он стремительно распространился, удалось избежать и революции, и катастрофических последствий «социалистической перестройки». Это произошло не потому, что капиталистический Запад и его рационалистическая культура оказались совершенно невосприимчивыми к исходящим от социалистического движения утопическим импульсам, а вследствие того, что Россия, по совершенно верному выражению Ленина, оказалась тем самым «слабым звеном», для которого вызванные мировой войной потрясения имели наиболее катастрофические последствия. В результате

военных поражений и сопровождавших революцию радикальных движений в стране возник особый психологический климат, не только стимулирующий традиционно жившие в российском крестьянстве мессианские настроения, но и способствующий распространению новых многообразных форм утопизма и социального мифотворчества.

Этим Россия в 1917-1918 гг. радикально отличалась от Германии, что было очень четко отмечено Максом Вебером, участвовавшим в мирных переговорах с большевиками в Брест-Литовске в составе правительственной делегации:

Великий эксперимент осуществляется сейчас в России. Трудность состоит, однако, в том, что сегодня мы не можем взглянуть на то, что происходит там, за границей и каким образом в действительности налажено там управление производством. Это — единственный широкомасштабный эксперимент с «пролетарской диктатурой», который до сих пор имел место и мы можем со всей искренностью дать заверения в том, что с германской стороны споры в Брест-Литовске проводились наиболее лояльным образом в надежде достичь подлинного мира с этим народом. Одним из тех, кто этому мешал, был господин Троцкий, который не довольствовался осуществлением этого эксперимента в своем собственном доме и не возлагал своих надежд на тот факт, что это имело бы, в случае его успеха, беспрецендентный пропагандистский эффект в пользу социализма во всем мире. С типичным тщеславием образованного русского он желал большего, надеясь путем словесной акции и злоупотребления такими словами как «мир» и «самоопределение» развязать гражданскую войну в Германии. Он оказался, однако, настолько плохо информированным, что не понял, что, по крайней мере, две трети германской армии рекрутированы из деревни, а еще одна шестая — из мелкой буржуазии, для которых было бы настоящим удовольствием нанести рабочим или кому-либо еще, кто захотел бы начать такого рода революции, удар по челюсти. Речь не может идти о мире с фанатиками, их можно только обезвредить и это было сделано при помощи ультиматума и принудительного мира в Бресте. Каждый социалист должен это понимать и я не знаю ни одного, независимо от направления, кто, по крайней мере в душе, этого не понял [9, с. 38-39].

В русской армии в сравнении с германской соотношение крестьян и рабочих было в гораздо большей степени в пользу первых. Тем не менее большевики сравнительно быстро захватили валявшуюся на улице власть, не получив ве-беровского «удара по челюсти» ни от крестьян, одетых в солдатские шинели, ни от полностью деморализованных аристократии и буржуазии, не говоря уже о российском образованном классе. Учитывая последнее обстоятельство, следует, вероятно, с гораздо большим вниманием отнестись к тому весьма своеобразному спору, которая завязался в разгар войны между Н. А. Бердяевым и В. Ф. Эрном вокруг книги В. В. Розанова «Война 1914 года и русское возрождение». Эссе Бердяева «О "вечно-бабьем" в русской душе» — отклик на эту книгу. Ознакомившись с ней, Бердяев пришел к парадоксальному выводу: «бабья натура» Розанова характеризует не только его индивидуально — в ней раскрываются многие черты русского народа, в частности его отношение к государству.

Розанов, — писал он, — гениальная русская баба, мистическая баба. И это «бабье» чувствуется и в самой России. Книга Розанова о войне заканчивается

описанием того потока ощущений, который хлынул в него, когда он однажды шел по улице Петрограда и встретил полк конницы. Это замечательное описание дает ощущение прикосновения если не к «тайне мира и истории», как претендует Розанов, то к какой-то тайне русской истории и русской души. Для Розанова не только суть армии, но и суть государственной власти в том, что она «всех нас превращает в женщин, слабых, трепещущих, обнимающих воздух.». И он хочет показать, что весь русский народ так относится к государственной власти. В книге Розанова есть изумительные, художественные страницы небывалой апологии самодовлеющей силы государственной власти, переходящей в настоящее идолопоклонство. Подобного поклонения государственной силе, как мистическому факту истории, еще не было в русской литературе. И тут вскрывается очень интересное соотношение Розанова со славянофилами [5].

В. Ф. Эрн, также причисленный Бердяевым к «бабьему сонму» в телефонном разговоре с Розановым, не замедлил отреагировать в статье «Налет валькирий (Ответ Н. А. Бердяеву)»:

В то время как русская душа в титанической борьбе с колоссальными армиями трех государств являет один за другим величайшие подвиги беззаветного мужества и разверстывает в ослепительном напряжении светлую мощь и сталь солнечного духа своего, — в это время Бердяев вдруг находит уместным говорить о «вечно-бабьем в русской душе», т. е. на «свадьбе» о «похоронах», и даже больше: на сговоре о каких-то воздушных женишках [29, с. 367-368].

Однако как характер полемики Эрна с Бердяевым, так и сама тональность статьи, скорее наталкивает на мысль, что речь может идти не о характере русского народа, но, скорее, о менталитете многих отечественных интеллектуалов, в минуту высочайшего напряжения всех сил русского общества продолжавших предаваться резонерству и меланхолии, более подходящей для спокойных мирных времен.

А времена действительно наставали не «меланхоличные» и ниспровергали любые философские доводы и системы. Большинство благородных русских философов (Бердяев представляет собой явное исключение) с высот своего интеллекта, вероятно, не могли себе даже представить, что для появления и восприятия иррациональных по своему содержанию социальных мифов нужно специфическое, родственное массовому психозу, состояние, охватывающее общественное сознание, нивелирующее обычное разнообразие мысли, подавляющее все, выдающееся интеллектуально. Атмосфера террора и страха перед неизвестным — лучший катализатор всеобщего устремления к «сильной руке», харизматическому лидеру или партии, способной дать порядок и спокойствие. В таких условиях социалистическая программа, никак не связанная с предшествующей реальностью, не выдерживавшая в недавнем прошлом малейшей критики с позиции здравого смысла, но вобравшая в себя лозунги, отвечавшие массовым ожиданиям, внезапно обрела все шансы на успех. В известной мере новая практика была непосредственным выражением той революционности, олицетворением которой был Ленин.

Жизнь Ленина, — отмечал Н. Валентинов, — была борьбой двух начал — утопизма и реализма. В одной душе Ленина — хилиазм, революционный раж,

свирепость, иллюзионизм, безграничная сектантская нетерпимость, отрицание допустимости каких-либо компромиссов, желание, ни с чем не считаясь, не осматриваясь по сторонам, прямо, кроваво, беспощадно идти к поставленной цели. В другой душе — осторожность, практический нюх, конформизм, хитрость, большая расчетливость, способность, с помощью далеко идущих компромиссов и комбинаций, гибко приспосабливаться к требованиям изменяющейся жизни [8, с. 154].

Подобная комбинация интеллектуальных и душевных качеств позволяет понять — почему теория, созданная «кабинетными теоретиками», внезапно может стать всеохватывающей идеологической и практической доминантой. Особенно в период, когда стан политических противников деморализован, все оттенки политической мысли, как правильно подметила З. Гиппиус, уравнены исключительной сложностью проблемы, с которой высоколобые интеллектуалы, «воспитанные консервативно» справиться не смогли. Это сделали недоучившиеся гимназисты и самоучки, возглавляемые гимназистом-отличником и адвокатом, сдавшим университетский экзамен экстерном.

Характер распространения леворадикальной марксистской идеологии в России совершенно несовместим с характеристикой утопии Л. фон Мизесом, усматривавшим в ней только вводящую в заблуждение иллюзию возможности неизменного существования, стремление «покончить с историей и установить окончательный и вечный покой» [17, с. 68]. Зато он вполне совместим с концепцией К. Маннгейма, рассматривавшего утопию как «трансцендентную по отношению к действительности» ориентацию сознания, которая, даже будучи плодом индивидуального творчества, оказывается, вследствие заложенного в ней динамизма, соответствующей «коллективным импульсам» тех социальных слоев, позиция которых близка настроениям и стремлениям утописта [59, Б. 169-170, 174-175, 184-186].

Динамический характер социалистического утопизма стал важнейшим источником появления политических мифов, способствовавших легими-тизации нового режима. Важнейшим из них был миф о власти советов, камуфлирующий установленную большевиками однопартийную диктатуру не только на первом этапе революции и гражданской войны, но практически на протяжении всей истории ее существования [31, р. 246-247; 3, с. 196-202].

В итоге в 1917 г. уже незадолго до окончания мировой войны Россия вступила в новую, чрезвычайно трагическую полосу своего исторического развития, за двадцать с небольшим лет превратившись в одну из ведущих супердержав ХХ столетия, а к его концу почти полностью утратив имперские начала в области политики, идеологии и культуры. От этой традиции осталась только запечатленная в письменных памятниках рефлексия, вызывающая постоянные ассоциации с мыслями Алексиса де Токвиля [см. например: 25, с. 133-134].

В свете трагического опыта, пережитого российской аристократической военной элитой и интеллектуалами, все приведенные выше примеры из литературной полемики воспоминаний и философской эссеистики как бы спонтанно приобретают своеобразный оттенок покаяния. В традиции покаяния П. Рикёр выделяет следующие отличительные черты:

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Это прежде всего то, что я назвал бы реализмом греха: осознанность греха не является его мерой; не мое сознание является мерой греха; грех — это мое истинное положение перед Богом, предстояние «перед Богом»; вот почему для изобличения в грехе необходим Другой — проповедник; никакого самосознания здесь недостаточно, тем более, что сознание само включено в мою ситуацию и становится ложью и злой верой. Этот реализм греха не может повторно использоваться в довольно кратком и ясном сознательном отклонении воли; это — скорее блуждание бытия, более радикальный способ бытия, чем любой его единичный акт. [21, с. 391].

Таким «Другим» в воспоминаниях, политической публицистике и философской эссеистике русских мыслителей, политиков и военных поочередно предстают то заклятые исторические враги, то соратники по несчастью, то некая виртуальная реальность, которую Ф. А. Степун пророчески определил как «бывшее несбывшееся».

ЛИТЕРАТУРА

1. Армяно-турецкая война (1920) // ЬЦр8://ги/шк1ре^а.ощ/дак1/Армяно-турец-кая_война_(1920).

2. Арон Р. Мнимый марксизм. — М.: Изд. группа «Прогресс»,1993.

3. Арон Р. Демократия и тоталитаризм. — М.: Изд-во «Текст», 1993.

4. Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. — Париж: YMCA-Press, 1955.

5. Бердяев Н. А. Судьба России. Бердяев Н. А. Сборник статей (1914-1917) OCR: Наталья Корчагина // http://www.lib.ru/HRISTIAN/BERDQEW/rossia.txt.

6. Брусилов А. А. Из моей жизни. Мои воспоминания. Документы и письма / Сост. В. А. Авдеев, С. Г. Нелипович. М.: Олма-Пресс, 2004.

7. Булгаков С. Н. Сочинения в двух томах. Т. 2. Избранные статьи. — М.: Издательство «Правда», 1993.

8. Валентинов Н. Малознакомый Ленин. — СПб: Мансарда; СМАРТ, 1991.

9. Вебер М. Социализм. Речь для общей информации австрийских офицеров в Вене (1918). Пер. и коммент. В. А. Гуторова // Журнал социологии и социальной антропологии. 1999. — Том II. — № 3. — C. 18-42.

10. Гиппиус З. Собрание сочинений. Дневники. 1893-1919. — М.: Русская книга,

2003.

11. Дэй Р. Б. Лев Троцкий и политика экономической изоляции / Под. ред. А. А. Белых. — М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2013.

12. Захаров А. Рец.: The Russian Origins of the First World War. Sean McMeekin Cambridge, МА: The Belknap Press of the Harvard University Press, 2011. — 324 p. // http://www.nlobooks.ru/node/5342

13. Ленин В. И. Две утопии // Ленин В. И. Полн. собр. соч. — Т. 22. — C. 117-121.

14. Ленин В. И. Крах II Интернационала // Ленин В. И. Полн. собр. соч. — Т. 26. — C. 211-265.

15. Ленин В. И. Письма из далека // Ленин В. И. Полн. собр. соч. — Т. 31. — C. 9-59.

16. Мартов Ю. О. Письма. 1916-1922. Редактор-составитель Ю. Г. Фельштинский. — Chalidze Publications, 1990.

17. Мизес Л. фон. Антикапиталистическая ментальность. 2-е изд. Нью-Йорк: Телекс, 1992. — 80 с.

18. Новгородцев П. И. Об общественном идеале. — М.: Издательство «Пресса», «Вопросы философии», 1991.

19. Полякова Н. В. Феномен русского нигилизма в зеркале правоконсервативной критики: опыт актуализации стратегий // Вестник СПбГУ. — Сер. 6. — Вып. 4. — 2013. С. 78-85.

20. Полякова Н. В. Марк Блок: Первая мировая война в контексте исторической антропологии // Международные отношения и диалог культур. Сборник научных статей. № 2 (2013) / Редколл. Погодин С. Н., Малинов А. В., Осипов И. Д. — СПб: Изд-во Политехнического университета, 2014. С. 274-283.

21. Рикёр П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. — М.: Академический проект, 2008.

22. Русские источники о геноциде армян в Османской империи. 1915-1916 годы. (Сборник документов и материалов) / Сост. Г. А. Абраамян, Т. Г. Севан-Хачатрян. Выпуск I. Ереван: «Арересум» АНИ, 1995. — 270 с.

23. Степун Ф. Встречи и размышления. London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1992.

24. Струве П. Б. Интеллигенция и революция // Вехи. Интеллигенция в России. Сборники статей 1909-1910. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 136-152.

25. Токвиль А. де. Старый порядок и революция. — М.: Московский философский фонд, 1997.

26. Троцкий Л. Европа в войне // Троцкий Л. Сочинения Т. 9. — М.-Л., 1927 / http://magister.msk.ru/library/trotsky/trotsky.htm http://www.litres.ru/pages/biblio_ book/?art=177729.

27. Шпенглер О. Воссоздание Германского рейха / Пер. с нем. А. В. Перцева и Ю. Ю. Коринца, послесл. А. В. Перцева. — СПб.: Владимир Даль, 2015.

28. Франк С. Л. De profundis // Из глубины. Сборник статей о русской революции. — М.: «Издательство Московского университета», 1990.

29. Эрн В. Ф. Сочинения. — М.: Издательство «Правда», «Вопросы философии».

1991.

30. Aksakal M. The Ottoman Road to War in 1914. The Ottoman Empire and the First World War. — Cambridge: Cambridge University Press, 2008.

31. Arendt H. The Revolutionary Tradition and Its Lost Treasure // Liberalism and Its Critics. Edited by Michael J. Sandel. — New York: New York University Press, 1992. — P. 239-264.

32. Big Wars and Small Wars. The British Army and the Lessons of War in the Twentieth Century. Edited by Hew Strachan. — New York & London: Routledge, 2006.

33. Campbell J. Interpreting the War // The Cambridge Companion to the Literature of the First World War. Edited by Vincent Sherry. Cambridge: — Cambridge University Press, 2005. — P. 261-279.

34. Clark Ch., Kaiser W. Introduction. The European Culture Wars // Culture Wars. Secular-Catholic Conflict in Nineteenth-Century Europe. Edited by Christopher Clark and Wolfram Kaiser. — Cambridge: Cambridge University Press, 2009. — P. 1-10.

35. Clark Ch. Sleepwalkers. How Europe Went to War in 1914. — New York; London: Harper Perennial, 2014.

36. Clausewitz in the Twenty-First Century. Edited by Hew Strachan and Andreas Herberg-Rothe. — Oxford: Oxford University Press, 2007.

37. Crook P. Darwinism, War and History. The Debate over the Biology of War from the 'Origin of Species' to the First World War. — Cambridge: Cambridge University Press, 1994.

38. Deist W. The German Army, the Authoritarian Nation-State and Total War // State, Society and Mobilization in Europe in the First World War. Edited by John Horn. — Cambridge: Cambridge University Press, 1997. P. 160-172.

39. Erickson E. J. Ordered to Die. A History of the Ottoman Army in the First World War. — Westport, Connecticut and London: Greenwood Press, 2001.

40. Ferguson N. Germany and the Origins of the First World War // The Historical Journal. — Vol. 35. — No. 3, (September 1992) — P. 725-752.

41. Ferguson N. The Kaiser's European Union. What if Britain had 'stood aside' in August 1914? // Virtual History: Alternatives and Counterfactuals. Edited by Niall Ferguson. — New York: Basic Books, 1997. — P. 228-280.

42. Ferguson N. The War of the World. Twentieth-Century Conflict and the Descent of the West. — New York: The Penguin Press, 2006.

43. Fischer F. Germany's Aims in the First World War. — New York: W. W. Norton & Company, 2007.

44. Fromkin D. A Peace to End All Peace. The Fall of the Ottoman Empire and the Creation of the Modern Middle East. — New York: An Owl Book. Henry Holt and Company, 1989.

45. Fromkin D. Europa' s Last Summer. Who Started the Great War in 1914? — New York: Alfred A. Knopf, 2004.

46. Gatrell P. Russia's First World War. A Social and Economic History. — Harlow, England: Pearson, 2005.

47. Hall R. The Balkan Wars. 1912-1913. — London and New York: Routledge, 2000.

48. Hamilton R. F., Herwig H. H. Decisions for War, 1914-1917. — Cambridge: Cambridge University Press, 2004.

49. Harrison M. Four Myths about the Great War of 1914-1918 // http://www.voxeu.org/ article/four-myths-about-great-war-1914-1918.

50. Hayes J, Higonnet M. R., Spurlin W. J. Introduction: Comparing Queerly, Queering Comparison, Theorizing Identities between Cultures, Histories, and Disciplines // Comparatively Queer. Interrogating Identities across Time and Cultures. Edited by Jarrod Hayes, Margaret R. Higonnet, William J. Spurlin. — New York: Palgrave Macmillan, 2009. P. 1-20.

51. Henig R. The Origins of the First World War. Third Edition. — London and New York: Routledge, 2002.

52. Hewitson M. Germany and the Causes of the First World War. — Oxford & New York: Berg, 2004.

53. Howard M. The First World War. A Very Short Introduction. — Oxford: Oxford University Press, 2002.

54. Howard M. The First World War. — Oxford: Oxford University Press, 2002.

55. Jukes G. The First World War (I). The Eastern Front. 1914-1918. — New York: Routledge, 2003.

56. Keegan J. The First World War. — Toronto: Vintage Canada Edition, 2000.

57. Kramer A. Dynamic of Destruction. Culture and Mass Killing in the First World War. — Oxford: Oxford University Press, 2007.

58. Levy J. S. Preferences, Constraints, and Choices in July 1914 // International Security. — Vol. 15. — No. 3 (Winter 1990-1991). — P. 151-186.

59. Mannheim K. Ideologie und Utopie. — Bonn: Friedrich Cohen, 1929.

60. McDonough F. The Conservative Party and Anglo-German Relations, 1905-1914. — New York: Palgrave Macmillan, 2007.

61. McMeekin S. The Russian Origins of the First World War. — Cambridge: Belknap Press of Harvard University Press. 2011.

62. Mombauer A. Helmuth von Moltke and the Origins of the First World War. — Cambridge: Cambridge University Press, 2001.

63. Mombauer A. The Origins of the First World War. Controversies and Consensus. — London: Longman, 2002.

64. Prior R., Wilson T. The First World War. — London: Cassell, 1999.

65. Purdue A. W. The Russian Origins of the First World War // http://www. timeshighereducation.co.uk/books/the-russian-origins-of-the-first-world-war/419160.article

66. Rendle M. Defenders of the Motherland. The Tsarist Elite in Revolutionary Russia. — Oxford: Oxford University Press, 2010.

67. Robbins K. The First World War. — Oxford: Oxford University Press, 2002.

68. Schumpeter J. A. Capitalism, Socialism and Democracy. — New York: Harper Torchbook Edition, 1976.

69. Simkins P., Jukes G., Hickey M. The First World War. The War to End All Wars. — Oxford: Osprey Publishing, 2003.

70. Strachan H. The First World War. Volume I. To Arms. — Oxford: Oxford University Press, 2001.

71. Strachan H. The First World War. — New York: Penguin Books, 2003.

72. The Kaiser. New Research on Wilhelm II's Role in Imperial Germany. Edited by Annika Mombauer and Wilhelm Deist. — Cambridge: Cambridge University Press, 2004.

73. The Oxford History of Modern War. Edited by Charles Townshend. — Oxford: Oxford University Press, 2000.

74. Thompson J. A. Reformers and War. American Progressive Publicists and the First World War. — Cambridge: Cambridge University Press, 1987.

75. Uncovered Fields. Perspectives in First World War Studies. — Leiden & Boston: Brill,

2004.

76. War Planning. 1914. Edited by Richard F. Hamilton and Holger H. Herwig. — Cambridge: Cambridge University Press, 2010.

77. Weber M. Zur Lage der bürgerlichen Demokratie in Russland // Weber M. Gesammelte politische Schriften. Hrsg. von Johannes Winckelmann. — Tübingen: J. C. B. Mohr (Paul Siebeck) 1988. — S. 33-68.

78. Woodward D. R. Lloyd Georges and the Generals. — London and New York: Frank Cass, 2004.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.