Научная статья на тему 'Россия в ХХ веке: культурный резистанс. (обзор)'

Россия в ХХ веке: культурный резистанс. (обзор) Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
42
9
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Россия в ХХ веке: культурный резистанс. (обзор)»

Р.А. Гальцева

РОССИЯ В ХХ ВЕКЕ: КУЛЬТУРНЫЙ РЕЗИСТАНС

(Обзор)

Чем прежде всего дороги нам воспоминания? Образом человека, живой антропологией, галереей человеческих лиц из давнего (недавнего) прошлого. Все повествуемые в мемуарах события и исторические катаклизмы в конечном счете важны для нас тем, как отразились они на типе человека, и еще важнее, как человек отражал их, противостоя им.

И увесистый «Литературный архипелаг» А.З. Штейнберга (2), и такой же философский - Н.О. Лосского (1) существенны этим же: какие лица, а в итоге - какое лицо человеческое, а тем самым и какая среда, в которую оказывается «заброшен» человек, выступают из этих повествований. «Люди у тебя, - писала Штейнбергу одна из его современниц, - живут в обстоятельствах "страшных лет", а "страшные годы" осветятся духовностью этих людей» (2, с. 30). И неизбежен вопрос: как на этом фоне выглядит наш человеческий мир?

Не то чтобы текущее время лишило нас возможности встретить на своем пути достойных и даже замечательных людей, это не во власти времени (я благодарна судьбе за то, что она свела меня с людьми исключительными, несравненными); но никогда я не испытывала того чувства, которое предвкушал Цинциннат Ц., герой «Приглашения на казнь», в порыве соединиться с миром существ, похожих на него, и какое могли ощущать наши воспоминатели. Такой жизненной среды, в частности идейной, у меня не было: не принадлежа ни к «ревдемо-кратам», вдохновленным бодрыми надеждами шестидесятников, ни к их наследникам либералам «без берегов», ни к изоляционистски настроенным почвенным патриотам, я свою «соборность» обрела в

крошечной группе единомышленников, спонтанно выявившихся «в ходе дела». Чувства своей среды мы, разумеется, не испытывали в эпоху советского режима, но не испытываем мы его и в сегодняшней России, скинувшей в начале 90-х идеологический гнет, но оказавшейся в атмосфере нового идеологического диктата, культурного распада и жесткой спекуляции на понижение. Вот и приходишь к выводу, что каждое время гнетет своя несвобода.

В эпоху Лосского и Штейнберга несвобода, получившая такое распространение в ХХ в., еще только становилась; они жили, так сказать, в «переходный период». Знакомясь с жизнью каждого из авторов, нельзя не удивиться впечатлению от спонтанно возникающих среди совсем незнакомых людей, причем даже в яростные военно-революционные годы, солидарности и сочувствия, от какого-то изначального добродушия тогдашнего человека, не перешедшего еще из старого времени в новое. Но наступит время, когда тонкая ткань взаимопритяжения станет пересекаться силами разрыва и отталкивания.

Наши мемуаристы, оба современники катастрофических лет, из одних мест - с берегов Западной Двины; оба раздваивались, в разных пропорциях, между философией и литературой (с особым увлечением Достоевским); оба принадлежали к одной интеллектуально-художественной среде Серебряного века и русского культурного ренессанса (поставлявшего общих героев для их воспоминаний), а также поначалу к левому крылу общественно-политического движения; оба прошли через социалистический искус и даже революционную стихию и оба затем отшатнулись от революции.

«После опыта революции 1905 года, - пишет Лосский, - я понял, что революционный переворот, сполна опрокидывающий историческую государственную власть, есть величайшее бедствие в жизни народа. Поэтому Февральская революция 1917 года вызвала во мне чувство ужаса. У меня было мистическое восприятие...» С августа 1914 г., повлекшего за собой Октябрь 17-го и тем самым открывшего новую эру в истории, «мы, русские, не знаем, что такое нормальная жизнь» (1, с. 164), - заключает философ. Оба воспоминателя прошли через следователей ЧК, сидели в камере.

«Если бы не было революции.» - этот рефрен можно было бы предпослать ко многим рассуждениям мемуаристов. Лосский констатирует развал «большевистской революцией» «всей системы» российского образования, сравнивая разгром Санкт-Петербургского уни-

верситета (1, с. 145) с подобными же акциями нацистов в Чехии, где Гитлер, уничтожив страну как самостоятельное государство, распорядился закрыть все высшие учебные заведения (1, с. 245). И вообще, «если бы не было революции...», как развилось бы дело народного образования, которое «быстро подвигалось вперед благодаря усилиям земства» (1, с. 145).

Оба, и Лосский и Штейнберг, в погоне за любомудрием курсировали между Москвой (Петербургом) и Гейдельбергом, где у Лос-ского окончательно определилось философское призвание, а у экзальтированного по натуре Штейнберга, изучавшего «все науки» (16 дисциплин!), сформировались в итоге притязания выступить не на академическом поприще в качестве профессора философии, а на общественной арене кем-то вроде «духовного вождя, спасителя человечества» (2, с. 8): «Меня интересует то, что является содержанием биологии, химии, физики, философии, истории, астрономии, математики, филологии, беллетристики, географии; меня интересует все это, ибо меня интересует мир, и я жажду проникнуть в смысл его» (2, с. 8). Однако Штейнберг не остывал к смыслообразующей дисциплине, участвуя в самой гуще философской жизни и мысли. Они, авторы мемуаров, встречались на философских конгрессах и на страницах научно-общественных изданий, на заседаниях Вольфилы.

Их различия коренились в социальном положении и национальной идентификации: Лосский происходил из скромно обеспеченной польско-русской семьи, но считал себя лицом «с решительно русским национальным сознанием» (1, с. 119), а своей неоспоримой родиной - Россию; Штейнберг принадлежал к зажиточной еврейской семье с богатой родословной (2, с. 66) и разделял сионистские убеждения (работал на «сохранение мирового еврейства как коллектива») (2, с. 25), но в то же время отдавал себе отчет, что не только раздваивался между двумя культурами - русско-европейско-христианской и библейской, - а служил связующим звеном между ними. Хотя большая часть его жизни прошла за пределами России, у него было две родины.

Николай Онуфриевич Лосский (1870-1965) - известный философ эпохи русского религиозно-культурного ренессанса начала ХХ в., развивавший идеи конкретного «идеал-реализма», с детства терпел лишения: его многочисленная семья рано потеряла кормильца-отца. Ученье Н. Лосского проходило сначала в родной Витебской гимна-

зии, откуда он был отчислен в 1887 г. за пропаганду социализма и атеизма (этап, типичный для поколения тех лет), затем в скитаниях по заграничным университетам в поисках сносных (по стоимости) условий обучения. Жизненная дороговизна вынудила на какое-то время прервать обучение и наняться на службу в Иностранный легион в Алжире, откуда он с трудом вырвался благодаря, в том числе, участию в его судьбе случайных лиц, можно сказать, первых встречных. Он решил вернуться домой, чтобы, накопив средств, снова отправиться учиться в Европу. Домой через границу он пробирался без гроша в кармане, ночуя вместе с нищими и бездомными в ночлежках. Подчас он оказывался в совершенно фантастических обстоятельствах: «Была полночь, когда я сошел с паровоза и пошел по шпалам в Двинск. Мне предстояло около ста верст пути. Ночь была ясная, луна начала подниматься на горизонте. Я вошел в густой длинный лес. Вдали послышался вой, я подумал, что это воет волк, и почувствовал, как волосы буквально поднимаются дыбом на голове. Любимого ружья, которое прежде сопровождало меня в ночных похождениях и придавало мне храбрости, со мною не было. К счастью, однако, все обошлось благополучно» (1, с. 63). Его скитания по европейским университетам с учебником физики под мышкой отчасти напоминают странствия Григория Сковороды с неразлучной Библией.

Пережитые за границей неудачи и охватившую его затем депрессию Лосский преодолел «умственным трудом» (1, с. 64), жаждой образования и непреодолимой «тягой к философии». Он оканчивает физмат Санкт-Петербургского университета, но уже тогда ощущает, что его интересы направлены исключительно на «царицу наук», и он ставит задачу развить собственную теорию познания на путях преодоления Юма и Канта. Он снова едет «на стажировку» в Германию, где знакомится с такими философскими величинами, как Виндель-банд, Циглер и Риккерт; защищает в Петербурге магистерскую (1903), затем докторскую (1907) диссертации, профессорствует там.

Являя собой по складу натуры, казалось бы, классический тип кабинетного ученого, он совмещает тягу к «splendid isolation» (1, с. 134), к великолепному уединению, с деятельным участием в научно-общественной и издательской жизни; сочетает безупречную преданность истине с глубокой ответственностью перед обществом и гражданской отвагой. Он входит в деятельный «Союз преподавателей» (защищавших программы нормального образования, а также попи-

раемые интересы студентов); откликаясь на просьбу Н.А. Бердяева и С.Н. Булгакова, возглавляет значимый для того времени журнал «Вопросы жизни»; основывает совместно с Э.Л. Радловым солидное непериодическое издание «Новые идеи в философии»; после революции 1905 г. входит в правление «Религиозно-философского общества». Лосский, преодолевая сопротивление цензуры, выступает против нападок обер-прокурора Святейшего синода К.П. Победоносцева на представительную систему правления. В то же время Лосский не разделяет поверхностного взгляда на демократию: «Я был сторонником демократического представительного образа правления, относясь равнодушно к тому, будет ли это республика или монархия» (1, с. 126), -выражает автор глубокий взгляд на сущность действия демократического механизма в противовес расхожим прогрессистским штампам, разводящим монархию и демократизм. И это только разрозненные примеры его деятельности.

Его наблюдения над симптомами новой жизни и новым человеческим лицом - материал для размышлений о разверзающейся пропасти между двумя мирами. В ЧК в августе 1922 г. Лосскому, Л.П. Карсавину, И. Лапшину и другим братьям по классу - философам -предъявляли одно и то же обвинение в несогласии «с идеологией власти РСФСР» и контрреволюционной деятельности (1, с. 193). Автор объясняет, что их не расстреляли, а выслали, потому что «большевистское правительство добивалось признания de jure от государств Западной Европы» (1, с. 193). Инструктор канцелярии ЧК, бывший кузнец по фамилии Козловский, молодой парень, выдал тайное убеждение властей этого учреждения, простодушно заявив: «Наши старшие решили выслать вас за границу, а по-моему, вас надо просто к стенке поставить» (1, с. 194). В борьбе с идеологическим противником дело доходило до того, что один из насельников Бутырки, куда всех перевели из ЧК, профессор математики Петербургского университета и Эстонского педагогического института Д.Ф. Селиванов был арестован за «буржуазное» обоснование математических формул (1, с. 193). Между тем в тюрьме умственные интересы кипели; образовалось нечто вроде научного братства, преддверия «шарашки», описанной Солженицыным, где по вечерам «работал» лекторий и арестанты читали друг другу доклады, каждый по своей специальности.

Высланный в общем порядке в 1922 г. за границу, Лосский вместе с историком Кизеветтером принял предложение чехословацкого

правительства, проводившего широкую «Русскую акцию» и предоставлявшего высокие стипендии русским студентам и ученым, поселиться в Праге. Он становится профессором основанного там Русского университета (переименованного затем в Свободный русский университет, а в 1943 г. - в Русскую академию); с самого начала там было учреждено Философское общество, в которое входила, помимо Лосского, блистательная когорта русских мыслителей и ученых. Но вот огорчительный факт. Лосский отмечает, что несмотря на «братскую помощь», на радушный прием чехословацкого правительства, русским эмигрантам в целом и особенно их потомству трудно было рассчитывать на достойное место в обществе. «В этом сказывался крайний национализм чехов, непонятный нам, русским, привыкшим к великодержавной политике, стремящейся использовать всякий талант, независимо от того, к какой народности. принадлежит носитель его» (1, с. 203). Впечатления мемуариста от тамошней общественной среды безрадостны: она страдает «рабской погоней за мнимою "прогрессивностью"» (1, с. 203) «Всякое явление. они (выразители этой среды. - Р.Г.) оценивали и классифицировали только по двум рубрикам - "прогрессивный" или "реакционный". Они не догадывались, что человек, сознательно ставящий себе цель быть "прогрессивным", обречен на то, чтобы отставать от истинного прогресса» (1, с. 203). И Лосский делает глубокое заключение, прямо относящееся к сегодняшнему дню: о недальновидности и безуспешности попыток «строить демократию без религиозных основ» (1, с. 204). Это была унылая среда, вспоминает он; разнообразие и содержание вносили в жизнь поездки за границу для чтения лекций и участие в философских съездах.

В США, куда он переехал в 1947 г., его тоже ожидало непредвиденное. Он не представлял, что профессорская среда окажется столь зависимой и конформной, а также корыстно заинтересованной. Его потрясло, как в научных кругах в угоду политике американского правительства в годы Второй мировой войны замалчивались «страшные преступления большевистского режима» (1, с. 230); так, организованный советской властью чудовищный голод 1932-1933 гг. в плодородных областях России в печати преподносился как простое «недоедание». Все это напоминало времена нацистской оккупации Чехословакии, когда тоже запрещалось отбрасывать тень на СССР. Лос-

ский почувствовал это на себе как автор книги «Бог и мировое зло»1, которая подверглась политической цензуре за то, что содержала критику советского режима. Было это в первой половине 1941 г., когда еще продолжалось сотрудничество Гитлера со Сталиным (1, с. 247248). Зная, что такой шаг принесет ему самое большое количество врагов, и притом ожесточенных, философ тем не менее выступил со статьей против украинского и белорусского сепаратизма, основанного на «нелепых подделках истории, производимых фанатиками.»2 Книга оставляет нам образ неустанного служителя интеллектуальной истине, скромного в жизни, бесстрашного воителя с несправедливостью и опасными заблуждениями века, никогда не уступающего силе как таковой, - образ подлинного русского ученого не столь отдаленного прошлого.

Другой воспоминатель, Арон Захарович Штейнберг, обладатель яркого общественного темперамента, философского и художественного дарования, подобно Лосскому, исследователь Достоевского-мыслителя. Его книга «Система свободы Достоевского»3 оказалась в свое время чрезвычайно востребованной и осталась заметной работой в достоевсковедении: Л.П. Карсавин назвал ее «лучшей русской книгой о Достоевском», а Карл Ясперс - «выдающимся достижением». С напряжением следя за политическими событиями в мире и живо реагируя на них, он, однако, сосредоточивался на человеческой личности как таковой. Его «Литературный архипелаг», по сути, представляет собой галерею портретов выдающихся современников из литературно-философского мира - В. Брюсова, А. Блока, М. Горького, В. Розанова, Е. Замятина, О. Форш, Л. Карсавина, Л. Шестова.

Свои впечатления от встреч и общений Штейнберг черпал прежде всего в кругу знаменитой Вольфилы - Вольной философской академии (ассоциации). Познакомившись с литературной, близкой к эсерам, группой «Скифы» (Блок, Белый, Р. Иванов-Разумник, К. Эр-берг и др.), Штейнберг вошел в состав комитета по организации и выработке программы этого общества (оформленного в 1919 г.) и вообще оказался одним из его энтузиастических деятелей. Как же ина-

1 Лосский Н.О. Бог и мировое зло. Теодицеи. - Берлин: За церковь, 1941. - 432 с.

2 См.: Лосский Н.О. Украинский и белорусский сепаратизм // Грани. - Франкфурт, 1958. - № 39. - С. 188-197.

3 Штейнберг А.З. Система свободы Достоевского. - Париж: 1тса-Пресс, 1980. -

146 с. 66

че? Ведь воплощалась его заветная мечта о содружестве вольных философов! Его избрали научным секретарем и руководителем Отдела чистой философии; он вел семинар по Канту, выступал с докладами, был непременным участником всех мероприятий. Ввел его в литературный мир Брюсов, которому тот принес показать свои стихи. Но вместо стихов понравился сам их автор, и Штейнберга зачислили на ставку философского обозревателя «Русской мысли», редактором коей и был Валерий Яковлевич. Сразу же была принята к печати его статья о немецкой эстетике.

Автор «Архипелага» определил своей целью не скрупулезное преследование исторической точности1, а стремление очевидца передать живую правду живых людей, людского племени прошедшего для нас времени. И этим книга привлекательна и увлекательна.

С одной из центральных фигур мемуаров, А. Блоком, Штейн-берг неоднократно встречался с октября 1918 по 1921 г., познакомившись в октябре 1918 г. на заседании Театрального отдела Народного комиссариата просвещения. «Александр Александрович ни одной черточкой не обнаруживал своего истинного существа, а если и "рядился" во что-то, то скорее в заурядность, в подчеркнутую готовность быть со всеми и как все. Тем не менее робко-застенчивая его улыбка останавливала внимание и поражала своей загадочностью. От давнишней юношеской надменности не осталось и следа. Было нечто грустное во всем его облике, поэтому нечто очень-очень привлекательное» (2, с. 49). Блок был членом ТЕО, куда Штейнберга привел Иванов-Разумник и представил его Блоку, завязался разговор, из которого выяснилось, что молодой знакомец, сионист, принятый собеседниками «за своего», т.е. за левоэсеровского симпатизанта, оказался большим патриотом России, чем революции со всем ее «вселенским характером». Россию «рвут на части, и никто, по-видимому, не понимает, что она одинока и останется одинокой, даже если на За-

1 Не могу не отметить чрезвычайно высокий уровень комментирования Н. Портновой и В. Хазана, однако есть некоторые неточности, требующие оговорок: так, ни М. Цветаева, ни А. Белый никогда не тяготели к евразийству, которое Штейн-берг им приписал (см.: с. 29), в отличие, к примеру, от Л. Карсавина. Далее, «антроподицея» (оправдание человека) - понятие из философского словаря не Л. Шестова, а Н. Бердяева («Опыт оправдания человека» - подзаголовок его программной книги «Смысл творчества»). «Антроподицея» - также название оконченной в 1943 г., но не сохранившейся книги Р. Иванова-Разумника.

паде будут потрясения» (2, с. 50), - с волнением убеждал мемуарист своих собеседников, но Блок встретил тревогу новичка «удивленным взглядом». «Ну, мы еще побеседуем, - прибавил с успокаивающей ноткой в голосе Александр Александрович, - мы ведь еще должны встретиться, не так ли, Разумник Васильевич?» (2, с. 50). В этот момент председатель В.Э. Мейерхольд поспешил открыть заседание, и «на час-другой все мы стали театралами» (там же). «Сидя за длиннейшим столом, покрытым зеленым сукном..."Что он (Блок. - Р.Г.), в сущности, здесь делает", - спрашивал я самого себя, как это не раз случалось в последующие годы. Его спокойная, чуть ли не снисходительная уверенность перед лицом грядущего настолько отличала Блока с первого же взгляда от всех окружающих его, что сами собой напрашивались и сплетались глубинные предания о высоком призвании поэзии и об избранности поэта» (2, с. 50). Впрочем, скоро стало ясно, «что он здесь делает», и это привело собрание, искавшее забвения от «ужасов революционных дней», от безжалостного террора, голода и опасностей, в состояние бурного негодования. Речь зашла об отборе репертуара для нового «революционного театра», Блок нерешительно поднял руку; смущенный, он с полминуты искал подходящих выражений, а затем кратко и отрывисто напомнил о потребностях момента: «Не время теперь для широких и чисто академических начинаний. Для народа важны сейчас драматические произведения не прошлого, а настоящего и будущего. Важно обогатить революционный репертуар произведениями, вынесенными на поверхность с самого дна всенародной стихии. Иначе - неизбежна трата понапрасну» (2, с. 51). Чем глубже было преклонение перед гением Блока, объясняет Штейнберг состояние зала после этого демарша, тем «безудержнее было внезапное возмущение против него» (2, с. 51).

Следующая встреча с Блоком должна была состояться на собрании учредителей Вольфилы 27 сентября 1918 г., но поэт «не пошел. -Нет воли, нет меня», - объяснил он свое отсутствие на этом знаковом совещании в своих дневниковых записях1. Зато будущий мемуарист оказался очень кстати в деле определения задач учреждаемого общества и самого его названия. Общество должно было служить осмыслению «огромного события» русской революции, возможному «лишь в полной независимости от властей предержащих» (2, с. 53). Потому

1 Блок А.А. Записные книжки, 1901-1920. - М.: Худ. лит., 1965. - С. 429.

«центральной идеей для всех нас являлась - вольность». Причем новичок настоял на том, чтобы в название было внесено еще одно слово: не просто «Вольная академия», но «Вольная философская академия» (2, с. 53), что и было оправдано ходом ее последующей работы (академический философ Н.О. Лосский, поначалу подсмеивавшийся над философскими «самозванцами», сам вступил в Вольфилу).

Знаменательная встреча с Блоком произошла у Штейнберга в помещении петроградского ЧК, куда привезли многих членов Воль-филы как подозрительных проэсеровских лиц. Поводом послужила забастовка на петроградском заводе «Сименс - Шукерт», организованная левыми эсерами. Блок предложил Штейнбергу переночевать «на одной и той же койке», на которой, подстелив штейнберговскую шубу, подбитую белкой, узникам «было тепло и уютно» (2, с. 63). Поэт в этих необычных обстоятельствах чувствовал «какую-то особую свободу» и разговорился. Получилось так, что А.З. защищал от Блока православных «церковников» и выражал свое болезненное сострадание расстрелянной царской семье: «Может ли кто-нибудь из нас не чувствовать своей вины за эту казнь?» . Встал и национальный вопрос. Неравнодушный к нему Блок признался, что был «некоторое время близок к юдофобству, особенно во время процесса Бей-лиса» (2, с. 65). Штейнбергу ничего не оставалось, как играть роль просветителя и по поводу «изуверских ритуалов», и по поводу постижения национального характера, и по поводу исключения В.В. Розанова из Религиозно-философского собрания. «Александр Александрович слушал меня с необыкновенным вниманием, как если бы впервые в жизни вдруг заглянул в какое-то темное царство и увидел просвет» (2, с. 65-66). Под утро, когда Блока вызвали «с вещами на выход», вспоминает мемуарист, он сказал: «А мы с вами, знаете, как Кириллов и Шатов провели ночь» (2, с. 68). Причем кто был здесь Кириллов, а кто Шатов, остается только догадываться.

Есть в книге экзистенциальные эпизоды с Андреем Белым, которого автор считал «одним из самых значительных явлений в русской мысли» (2, с. 77). После смерти Блока место великого поэта в Вольфиле оставалось за Андреем Белым, и когда тот уезжал в Москву, «дух Блока падал, как паруса без ветра. Разумник говорил: "Вот приедет снова Боря и все снова поправит"» (2, с. 78). Он трагически переживал и обдумывал смерть Блока. «Когда мы несли гроб с телом Блока, а гроб был тяжелый, - вспоминает Штейнберг, - Борис Нико-

лаевич уже очень устал, он вдруг повернулся ко мне и сказал: "Вот видите, Саша был органический человек - дышать ему стало нечем, он задохся, а мы живем". Ему было стыдно, что он продолжает жить» (2, с. 8). Его семинары, на которых он знакомил студентов со «сверхопытной мудростью» штейнерианства, превращались в невиданные представления: он не только страшно волновался во время чтения своих лекций, но «просто впадал в священную пляску, как библейские пророки или мусульманские проповедники» (2, с. 74-75). Приходя в себя после лекции, он «смотрел заискивающе в глаза: "Ну, скажите мне правду, я много глупостей наговорил, или есть что-нибудь в моих высказываниях?" .Я, чтобы поддержать его говорил: "То, о чем вы сегодня говорили, есть учение доктора Штейнера или ваше толкование?" - "Нет, как я могу его толковать? Я даже не знаю учения Штейнера, я еще в подготовительном классе"» (2, с. 75). Мемуарист приводит и другие удивительные примеры, подтверждающие его впечатление, что А. Белый - «чудо природы», «не человек, а сосуд, содержащий духовную энергию, которая творит помимо его воли» (2, с. 77); говоря словами Цветаевой, - «пленный дух», а словами И. Канта - «гений, который творит, как природа, бессознательно» (2, с. 77). «Стихия творчества воплотилась в нем», - заключает Штейнберг (2, с. 77). Вот, к примеру, эпизод, когда на лекции в Воль-филе перед пестрой, в том числе и рабочей аудиторией Белый защищал - и защитил! - реальное существование ангелов перед скептическим в этом отношении рабочим слушателем, от коего в результате получил благодарность (2, с. 126-127). Интереснейший эпизод - неудавшаяся попытка Белого и взявшегося в роли опекуна сопровождать этого большого ребенка Штейнберга нелегально перейти советско-эстонскую границу. Белый мечтал обрести «свободу творчества» на Западе (2, с. 132). Мемуарист рассказывает, как Белый, внезапно появившись в квартире Иванова-Разумника, противника эмиграции, произнес целый монолог, «эстетический экспромт» (2, с. 132) в обоснование необходимости ему, А. Белому, безотлагательно эмигрировать. «Тут было и проклятие незавидной роли человека как ползучей твари на земле, и восхваление Бога, который дал человеку сознание, что он -ничтожная тварь; было и прославление России, которая дала возможность человеку это постичь во всей глубине, и жалоба на свою личную судьбу, и приветственный гимн, что он родился в этой самой России! Сводилось все к тому, что надо идти на костер во имя пре-

вращения потенциального творчества в актуальное. <...> Как сейчас вижу этот жест, в котором отражался весь его характер: "Мне нужны широчайшие полотна, - выкрикивал он, - тут их невозможно, невозможно добыть." Ему нужны были какие-то новые монументальные формы литературы не в стиле кубизма в живописи, а в стиле архитектуры Браманте и Микельанджело» (2, с. 131-132). В Берлине, куда он в конце 1922 г. выехал по решению ЧК, которая тогда еще позволяла себе таким образом избавляться от неисправимо «лишних людей» (2, с. 136), он почувствовал себя еще более не на месте, пал духом, просиживал в кафе «Прагер Диле», где немецкие патриоты оплакивали поражение Германии, «вперемежку с русскими эмигрантами, оплакивавшими падение царской России» (2, с. 138), сам же он обрел здесь репутацию клоуна (2, с. 138). Ни о каких «больших полотнах» уже не шла речь. Как Блок, по словам Белого, «задохнулся в 21-м году в большевистской России», так и Белый «стал задыхаться в Германии, оттого что не с кем было говорить по-русски», кроме эмигрантов, которые так же тосковали по стихии русского языка и, «значит, так же задыхались, как и он» (2, с. 147). С приездом Штейнберга Белый утопически возмечтал о возрождении Вольфилы в германской столице, имея в виду привлечь в нее наезжавших туда Бердяева и Шестова. Но «собрание чудаков» (2, с. 145), заключает Штейнберг, невозможно было на чужой земле.

Он описывает свой парадоксальный опыт общения с амбивалентной фигурой: европейцем по убеждению, но включившимся в коммунистический истеблишмент, короче говоря - с «великим пролетарским писателем». «Две души Горького» - так названа глава «Архипелага», обыгрывающая наименование очерка самого писателя, «Две души», который был посвящен душевному составу русского народа: одна его душа тяготеет к разуму, другая, азиатская, - «душа мечтателя, мистика, лентяя» (2, с. 350).

Начало знакомству положила попытка вольфильцев привлечь Горького в Совет ассоциации: пролетарский писатель мог бы много посодействовать упрочению общественного статуса этой сомнительной организации. Иванов-Разумник резюмировал: «Всем известно, что Алексей Максимович любит евреев» (2, с. 152), потому жребий пал на Штейнберга. Сцена, произошедшая между Горьким, приветливым хозяином, и порученцем Вольфилы, чем-то напоминает посещение героя булгаковского «Театрального романа», Максудова, одного

из руководителей Независимого театра Ивана Васильевича. Предложение вступить в Вольфилу писатель отложил на потом, зато стал энергично агитировать молодого посланца «вместо всяких там академий и ассоциаций» (2, с. 153) безотлагательно приняться за статью о социальной морали еврейских пророков (2, с. 153). «Я считаю, что для вас это самое лучшее» (2, с. 153). Горький так хорошо отозвался о литераторах, родственниках Штейнберга, что сам показался ему чуть ли не его родственником. Но вот случилась беда, арестовали эсера Хацкельса, калеку, потерявшего на фронте обе руки, которого приговорили к расстрелу как якобы собственноручно изготовившего антибольшевистскую прокламацию. Штейнберга в качестве знакомого с Горьким просили о срочном заступничестве того перед Зиновьевым, который мог отменить этот абсурдный приказ. Была ночь, писатель разыграл по телефону целую комедию перед звонившим ему Штейн-бергом и переложил это дело на утро. («Я увидел другую душу Алексея Максимовича», - пишет мемуарист (2, с. 54).) Утренний разговор уже на дому у писателя углубил разочарование. В какой-то момент, вспоминает Штейнберг, «я вскочил со стула, забыв о всех правилах приличия, забыв, что я - это я, а он знаменитый Максим Горький. "Простите, Алексей Максимович, я пришел по неверному адресу. Я думал, что вы были и останетесь противником смертной казни вообще, а между тем вам дела нет, что собираются казнить невинного человека. Будьте здоровы"» (2, с. 155). Горький задержал визитера и заверил, что обязательно вмешается в дело. Хацкельса расстреляли. А вскоре, сидя в тюрьме, Штейнберг узнал, что на заседании по процессу эсеров Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, где присутствовал Горький, все без исключения голосовали за высшую меру наказания (2, с. 156). Это была другая душа Горького. Хотя, как знать, размышляет мемуарист, заручилась ли большевистская власть, внося имя писателя в списки подписантов под расстрельным вердиктом, его согласием?..

Штейнберг дал себе клятву никогда не обращаться к «пролетарскому писателю», но их общению предстояло еще немалое будущее, которое открыло и еще одну душу Горького, «проникнутую идеями эпохи Просвещения» (2, с. 160).

Мемуарист был свидетелем безоглядных демаршей Н. Гумилёва, когда тот публично и, можно сказать, на весь Дом литераторов произносил антибольшевистские речи о спасительности бонапартиз-

ма в России и возврата к монархии. В нем Штейнберг видел безумного храбреца, ищущего подвига и, быть может, готового самому стать Бонапартом, чтобы, возглавив Красную армию, повернуть ее против захватчиков власти (2, с. 173). «И никто и ничто не могло предотвратить его от гибели» (2, с. 176).

Знаменательны отношения, сложившиеся у Штейнберга с Розановым. Любопытен диалог между ними по поводу нашумевшего тогда дела Бейлиса, состоявшийся во время «экстравагантного визита», который Штейнберг нанес известному литератору. Он пришел разрешить мучившую его «загадку»: что побудило писателя, перед чьим талантом он до последнего времени преклонялся, яростно внушать идею о практике у евреев «ритуальных убийств христианских младенцев» (2, с. 184). Розанов упорствовал в своих инвективах (которые мемуарист отнес не столько на религиозный, сколько на политический счет). Однако после этого хозяин не только попросил у него совета по одному делу, но при прощании настойчиво убеждал его: «Вы должны бывать у нас» (2, с. 187). «В тоне и поведении Розанова, -замечает Штейнберг, - было столько ко мне расположения и доверия, что у меня возникло двойственное чувство к нему. Вместо того чтобы обличать черносотенца, который клевещет на еврейский народ, восстанавливает русское население, и главным образом духовное сословие, против евреев, я как бы вошел в семью Василия Васильевича, как-то сроднился с ним в такой короткий срок» (2, с. 185).

А какие задушевные беседы велись между мемуаристом и философом Л.П. Карсавиным, с которым тот сдружился во время пребывания обоих в Берлине. Серьезный диспут шел вокруг Бытия, понимание которого, согласно Штейнбергу, сближало иудаистскую теологию с древнегреческой метафизикой, на что указывало и хронологическое совпадение выработки этого понятия у досократиков и - понятия Единого бога в иудаизме. «Мы спорили, мы совместно исследовали» (2, с. 214). В результате Карсавин объявлял А.З., что ему недалеко до того, чтобы стать православным. (Бойцы вспоминали минувшие дни, и Л.П. жалел, что он не вступил в Вольфилу.) Как и от А. Белого в том же Берлине, А. З. услышал от Карсавина обращенное к нему пожелание «основать новую Вольную философскую академию» (2, с. 220). Воспоминатель знакомит Карсавина, а вместе и нас, с историософскими суждениями выступавшего в Гейдельберге знаменитого социолога Макса Вебера, который развивал мысль о «тандеме» рус-

ской безмерности и германской меры, что спасло бы нашу погибающую цивилизацию (2, с. 210). Как на деле осуществлялось взаимодействие «начал», можно усмотреть в другом мемуарном эпизоде, где описывается философская сходка русских и немцев во Фрейбурге по поводу учреждения международного журнала «Логос». В выступлении знаменитого философа Г. Риккерта русский литератор Д.С. Мережковский сразу обнаружил «профессорское безразличие к судьбам церкви и религии» (2, с. 235), а Л. Шестов - «стремление уловить стихию культурного творчества в проволочные сети логических таблиц» (2, с. 235). «Тандем» меры и безмерности свелся к тому, что «родимый хаос» русских вошел в столкновение с размеренными «академическими приличиями» немцев (2, с. 235). Под впечатлением от рассказов Штейнберга Карсавин менял свои наскоро составленные представления о Горьком, Блоке, Белом. «В вас есть русское проникновение в суть вещей». - «Ну, уж и проникновение!» - отмахнулся Штейнберг (2, с. 217).

Есть в «Архипелаге» и остров «Лев Шестов» (автор упреждает читателей от ударения на первом слоге и со слов Шестова дает объяснение этому псевдониму, составленному по принципу шарады). Штейнберг вызвался перевести его сочинения на немецкий язык, чтобы познакомить с ними западного читателя. (Началось все с казуса. На вокзале в Гейдельберге, куда приехал Шестов для знакомства с А.З., «друг друга они не узнали»: на Шестове не было обещанной «рыжей бороды», а Штейнберг был не опознан им как личность из-за «неприлично молодой внешности», (2, с. 232).) С тех пор Штейнберг был вовлечен в издательские дела Шестова. Между тем во Льве Исааковиче его все больше поражало противоречие между философской проповедью «беспочвенности» и прочной житейской укорененностью, включенностью в род и быт. «Непременно нужно будет во всем этом разобраться, - говорил я себе. - Мог ли я тогда подумать, что и полвека спустя я все еще буду искать подходящую формулу для этого причудливого русско-еврейского силуэта» (2, с. 236). В конце концов он склонился к убеждению, что философская экстравагантность «беспочвенника» - плод его «страсти» утвердить себя в качестве оригинального мыслителя и «найти всеобщее признание еще при жизни» (2, с. 238). Однако многие, видевшие в Октябрьской революции почин всемирного духовного переворота, зачисляли пропагандиста «беспочвенности» в «ряды тех, кто вырвал у старого мира почву из-под ног» (2, с. 241). А.З. передает отзыв Бердяева о Шестове и диалог

между ними по вопросам их принципиальных разногласий. Так или иначе, но мемуарист с характерной для него отзывчивостью до конца дней философа не переставал играть роль посредника между ним и западным миром.

Прочитав «Литературный архипелаг», остаешься с удивительным впечатлением от образа самого автора. Вроде бы он нигде не акцентирует своей роли в текущих событиях и человеческих отношениях, а между тем роль эта оказывается подчас центральной и не совсем обычной. Он напоминает избранных героев Достоевского - Алешу Карамазова и даже князя Мышкина. У него просят ходатайства (!) о публикации сочинений, передоверяют свои инициативы в уверенности, что он успешнее справится с ними. У него ищут советов как в творческих, так и в личных делах «великие мира сего»: так, он был призван Л.П. Карсавиным к многочасовому ночному прослушиванию своей «Поэмы о смерти»1 с целью «получить добро» на ее опубликование. А с Розановым, который обращается к Штейнбергу со словами «Я вам покажу кое-что, вы скажете свое мнение. Как посоветуете, так и сделаю» (2, с. 184), буквально повторяется известная из «Идиота» сцена, когда Настасья Филипповна обращается ко Льву Николаевичу по поводу своего замужества: «Как скажете, так и сделаю»2. И Карсавин, и Розанов просят его советов по поводу дочерей. Ему поверяют глубоко интимное; Карсавин, к примеру, посвящает его в тайны своего задуманного ухода в монастырь и монашеского имени. По-видимому, А.З. обладал и каким-то магическим, или, как теперь говорят, харизматическим воздействием на окружающих. Розанов растерянно винил его: «Вот вы хотите меня взглядом околдовать!» «Не знаю, - недоумевал А.З., - что он видел в моем взгляде особенного» (2, с. 183). Очевидно, Штейнберг был также и хорош собой, что подтверждают помещенные в книге фотографии.

В лице вольфильцев, ярких представителей левой творческой интеллигенции (но не перешедшей «из старого мира в новый»), что за порода людская встречается нам на страницах мемуаров?! При очевидных различиях во взглядах между теми, кто был заворожен «музыкой революции», и более трезвыми членами Вольфилы все они принадлежали племени прирожденных идеалистов, стоических слу-

1 Карсавин Л.П. Поэма о смерти. - Каунас: Ешгоро8 КиИшге Могу а, 1932. -

304 с.

2 Достоевский Ф.М. ПСС: В 30 т. - Л., 1973. - Т. 8. - С. 130.

жителей. Чем же еще, по словам Иванова-Разумника, может быть оправдана жизнь человека, как не служением «общему, общечеловеческому делу» (2, с. 55), которое решалось тогда в России в ходе великих потрясений. Штейнберг вспоминает кредо знаменитого физиолога И.П. Павлова, чью кандидатуру вольфильцы тоже хотели бы видеть в своем Совете: «Если России моя наука не нужна, то и мне не нужна» (2, с. 114).

Но интеллигенция, в большинстве своем овеянная левым ветром, переживала романтический соблазн революции как творческой стихии, открывающей перспективы и для личного творчества, надеялась на соединение «духовной революции с политической на улицах и площадях» (2, с. 81) - соединение невозможное, ибо политические вожди, «революционные иерархи» шли другим путем. Задача вольфильцев была, расширяя свободу слова, «осмыслить в тесном содружестве одинаково настроенных людей значение и судьбу русской революции» (2, с. 52). И, таким образом, по сути они оказались своеобразными продолжателями дела религиозно-философского крыла русского ренессанса начала века, веховцев, посвятивших этой теме пореволюционный сборник «Из глубины»1. Свое межеумочное положение чуждых марксизму революционных романтиков они принуждены были ощутить на практике: уже при самой регистрации Вольфилы пришлось уступить термин «академия», заменив его словом «ассоциация», и вставить в определение задач своей исследовательской деятельности выражение «в духе социализма» (2, с. 13). В дальнейшем, в стремлении обойти препоны и рогатки коммунистической цензуры и обойти требования вмененной идеологии, они включились в игру в «кошки-мышки», проявляя фантастическую изобретательность и широко прибегая к эзопову языку. Так, к примеру, чтобы не участвовать в праздновании трехлетия Октября 7 ноября 1920 г., они подыскали себе ту же дату для другого торжества (?) - день рождения Платона - «счастливое совпадение!» и основание Флорентийской академии, продолжательницей которой нарочито претенциозно объявила себя Вольфила. (2, с. 82-83).

Тактика отношений с ранней советской властью была у воль-

1 Из глубины: Сб. статей о русской революции. - М.: Изд. Моск. ун-та, 1990. -298 с. 76

фильцев фактически та же, какую применял культурный резистанс в ее поздние, брежневские времена. Иностранцы, рассказывает Штейн-берг, не понимали их (как не понимали позже и нас). Бертран Рассел и другие заграничные интеллектуалы, посещавшие Советский Союз, не могли вообразить, что под «гнетом партийной диктатуры» (2, с. 111) можно гнуть свою линию, и принимали идейных резистантов за провокаторов, работающих по заданию Советского правительства (то же заблуждение случалось и в поздние, наши времена).

Вопреки всему происходящему в России «мы, - пишет Штейн-берг, - сумели создать в Петербурге укромный уголок, где свобода мысли еще жила» (2, с. 115). И все же, задумывается мемуарист, как до поры до времени Вольфиле удавалось выживать? «Святой дух хранил всех нас!», - приходит он к неожиданному выводу. - Этот основной принцип есть нечто более высокое, чем исторические события сами по себе» (2, с. 106).

Список литературы

1. Лосский Н.О. Воспоминания. Жизнь и философский путь / Сост. и комментарии Ермишина О.Т., Половинкина С.М. - М.: Викмо-М.; Русский путь, 2008. - 400 с.

2. Штейнберг А.З. Литературный архипелаг / Вступительная статья, комментарии Н. Портновой, В. Хазана. - М.: Новое литературное обозрение, 2009. - 402 с.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.