В.Л. ШЕЙНИС
РОССИЯ: ИСТОРИЧЕСКИЕ ПУТИ И ПЕРЕПУТЬЯ В ХХ ВЕКЕ:
Рецензия на книгу:
Пивоваров Ю.С. Русское настоящее и советское прошлое. - М.; СПб.:
Центр гуманитарных инициатив: Университетская книга, 2014. - 336 с.
Своей новой работе академик Ю.С. Пивоваров предпосылает эпиграф - слова Альбера Камю: «Моя книга вторгается непосредственно в текущую историю, чтобы заявить ей протест, и тем самым она становится пусть скромным, но поступком». Перед нами книга-размышление о «вечных» вопросах русской истории, которые «не решены и никогда решены не будут», но снова и снова возникнут в трудном процессе самопознания нашего общества. Книга ученого, осмысливающего историю последних десятилетий ХХ в. и остро переживающего неясный посыл ХХ1 столетия перед лицом «социальных необходимостей, требующих от нас преодоления советизма». Книга современника, заявившего свой нравственный императив: «автор делает ставку на свободу воли человека» (с. 3, 7, 10, 13). Очень многое привлекает в труде Ю. Пивоварова.
Культурный бэкграунд. Мне кажется, что автор получает интеллектуальное наслаждение, адресуясь к работам предшественников, соприкасаясь (и отталкиваясь) от идей Петра и Никиты Струве, Александра Зимина и Льва Тимофеева, Николая Карамзина и Василия Ключевского, и многих, многих других.
Переосмысление событий, многократно описанных, и взглядов, казалось бы, устоявшихся. Автор не обинуется бросить вызов: «Историю нельзя... невозможно понять так, как ее понимают профессиональные историки», - и приглашает к дискуссии.
Манера изложения. О сложных проблемах автор ведет разговор в жанре «некоего подобия дневников», написанных по свежим следам обжигавших событий 2008-2014 гг.
406
Стиль. Текст раскован, параллели неожиданны, многие примеры ошеломляющи1. Автор постоянно обращается к образам классической литературы, поэзии, кино, к своим повседневным наблюдениям. «Русская литература создала ту Россию, в которой мы живем, - замечает Ю. Пивоваров. - Именно писатели придумали основные русские типы, сформулировали основные русские вопросы, "сконструировали" основополагающие русские мифы» (с. 118).
По широте и разнообразию затронутых тем, по остроте спора, в который вступает автор, по манере и стилю изложения его книга ярко выделяется в потоке историософской и политологической литературы. Она не может и не должна в нем затеряться. Я попытаюсь представить эту замечательную книгу читателю, во многом соглашаясь с автором, но подчас полемизируя с ним.
На пути к Февралю
Согласимся с А. Солженицыным: «Россия напрочь проиграла ХХ век». Эта оценка для Ю. Пивоварова принципиальна. Истекший век, развивает он мысль писателя, - «результат напрочь проигранной Революции. Поражение потерпели все: народ, интеллигенция, священство, элиты и пр. К сожалению, русское общество не хочет этого понимать». Ни победа в Отечественной войне, ни прорыв в космос, ни обретение статуса «второй великой державы» и т.д. не могут заслонить главного: «...более античеловеческого, немилосердного и губительного для собственного народа социального порядка в новой истории припомнить нельзя. В России в ушедшем столетии произошла антропологическая катастрофа» (с. 48).
Почти ничто, полагает автор, в предшествовавшие десятилетия не предвещало столь трагического оборота событий. Особенно отчетливо контраст бросается в глаза при сопоставлении с прошедшим историческим периодом - от «Великих исторических деяний Александра II» до Февральской революции. Это, настаивает он, «единая историческая эпоха», подлинное время реформ. Именно тогда «Россия пережила свой золотой социальный век»: «...феноменальный подъем экономики... рост и расцвет городов... блеск свободной науки и университетов... общественное самоуправление снизу доверху по всей империи - строилась великая русская демократия...» (с. 69). И даже к контрреформам в царствование Александра III автор склонен отнестись снисходительно: то было время «некоей
1 Кто бы решился, к примеру, вслед за Б. Парамоновым (Николай II - двойник Юрия Живаго) выстраивать параллель: Ленин - инженер Гарин. Или Ленин - Штольц, взявшийся реализовывать то, что привиделось во сне Обломову? - Прочтите, подумайте. См.: с. 76-80, 88.
407
естественной приостановки для того, чтобы прийти в себя, осмотреться, успокоиться — и двигаться дальше» (с. 116).
Согласимся: забывать о том, что входило в русскую жизнь в предреволюционные десятилетия, легкомысленно. И все же картина победного шествия прогресса по русской земле в годы царствования ее трех последних монархов преувеличенно мажорна, отвлечена от серьезных противоречий, невосполнимых задержек, преград на этом пути, которые во многом предопределили обвал.
Верно, что при Александре II развитие страны в общем (хотя и не без откатов) шло по восходящей линии и в некоторых областях (суд, право, свобода печати и др.) выходило на уровень, который и ныне недосягаем. Но мне хотелось бы привлечь внимание к тому, сколь опасны могут быть уступки реакции и трагичны остановки на пути реформ. В 1881 г. успешная акция первомартовцев, так и не понявших, что они сотворили, поменяла неустойчивое соотношение сил в верхах, сломала пружину поставленного было на взвод механизма политической реформы и отсрочила продвижение России к Конституции на 25 лет — и каких лет! Когда Александр II еще не был похоронен, новый царь — любимый персонаж наших «патриотов» — созвал совещание высших сановников империи, чтобы решить, как быть с уже подписанным убитым царем квазиконституционным проектом Лорис-Меликова. Когда читаешь суждения тогдашних мракобесов о необходимости твердой власти, о народных традициях, об интеллигенции, которой следует поучиться у народа, о крестьянах, отданных под власть кулаков и жидов, и т.д., так и слышится клекот современных стер-вятников1.
Проект Лорис-Меликова, довольно осторожный по сравнению с современными ему европейскими конституциями, будь он реализован в России, где уже с 1860-х годов начинали набирать силу и влияние земские учреждения, суды, университеты и др., был бы прорывным шагом: учредил бы институт, вокруг порядка формирования и роли в государственной системе которого шло бы перетягивание каната от самодержавия к «общественности». И происходило бы это при еще живом царе-реформаторе, способном в критические моменты сыграть роль арбитра и пойти наперекор консервативному дворянству и бюрократии.
Вопрос о возможностях и пределах реформирования России в пред-февральские десятилетия — центральный, и свою позицию Ю. Пивоваров заявляет предельно ясно и обосновывает обстоятельно. «Настоящая реформа — а мы признаем реформы трех последних царствований настоящими — не крушит наличный мир, а преобразовывает его, совершенствует.
1 См.: Былое: Журнал, посвященный истории освободительного движения. — СПб., 1906. — № 1. — С. 189—194; Пг., 1918. — № 5. — С. 162, 184—193.
408
По своей природе она нацелена не на уничтожение каких-то, казалось бы, устарелых форм, а на развязывание возможностей для становления тех сил, что зреют в рамках этого мира» (с. 118). В идеале наименее болезненные для общества реформы именно так, видимо, и должны были бы проводиться. Если покопаться в истории разных стран, можно, наверное, найти примеры подобного проведения реформ. Беда России, однако, заключалась в том, что самые необходимые, даже уже не терпящие дальнейшего отлагательства реформы встречали (и встречают) бешеное сопротивление радетелей «устарелых форм», а их консервация тормозила и коверкала реформы.
Обратимся к тем сюжетам, которые рассматривает для обоснования своей концепции автор. Их можно сгруппировать по трем основным пунктам: «исторический компромисс» между самодержавием и обществом -Николай II - Столыпин.
Основные законы от 23 апреля 1906 г. («Конституция Николая II»), утверждает автор, привлекая авторитетные суждения В. Маклакова и В. Леонтовича, уже зафиксировали компромисс между властью и обществом. «Максимум того, что общество могло тогда «переварить», оно получило. И максимум того самоограничения, на которое тогда могла пойти власть, она установила... всем следовало оставаться в этих рамках...» (с. 25, 28). А почему, собственно, и как измерены эти максимумы? Формулой компромисса - Конституцией (не говоря уж о том, что всегда творила и творит власть в обход и нарушение закона) - не были удовлетворены обе стороны; и «компромиссно-консенсусное начало» в их отношениях не нарастало, а подрывалось. В подтверждение этого можно привести множество фактов ограничения и нарушения дарованных свобод. Сама Конституция с суверенитетом царской власти и невозможностью Думы влиять на исполнительную власть, с известной 87-й статьей, открывавшей для правительства обширное поле для маневров также и в законодательной сфере, и т.д. была, как справедливо замечает автор, «потенциальным источником нового взрыва» (с. 118). Взрыв мог бы и не произойти? Это так, но при одном по крайней мере из двух условий: если бы общество и его представитель - Дума смотрели на себя глазами царицы Александры Федоровны1 и (или) если бы царь не пребывал в убеждении, что его долг - передать наследнику власть в том виде, в каком он ее получил от своего отца.
В нашем обществе происходит переоценка личности и исторической роли последнего русского царя. Образ, нарисованный Ю. Пивоваровым, вероятно, понравится многим: на протяжении всего своего правления Николай II уходил в privacy, пожертвовал во имя этого властью и превратил-
1 «Царь правит, а не Дума», - писала Николаю II императрица. См.: Переписка Николая и Александры Романовых. - М.; Пг.: Госиздат, 1923. - Т. 5. - С. 153.
409
ся в никому не нужного «лишнего человека». Он — «лучшее в новой русской истории олицетворение» выбора «в пользу достойного, человечного и справедливого», а под конец жизни «явил себя в блеске достоинства» (с. 69, 70, 72, 73, 79, 88). Признаем за автором право на такую оценку личных качеств человека, с честью встретившего смерть.
Однако получил он колоссальную власть на беду себе, своей семье и стране в переломный период ее истории. А. Солженицин несправедливо обвиняет царя в том, что он не «продрог в безжалостности», чтобы совладать с «Либерально-радикальным Полем»: «...слабый царь, он предал нас»1. Но он не мог подавить нараставшую оппозицию и по своим личностным качествам, и по объективным обстоятельствам. Он действительно был слаб и вдобавок напичкан предрассудками, а потому не мог стать ни «выдающимся деятелем», ни «реформатором власти» (с. 68, 69). В словах С. Витте: император не терпит «иных, кроме тех, которых он считает глупее себя, и вообще не терпит имеющих свое суждение, отличное от мнений дворцовой камарильи (т.е. домашних холопов)»2, явно прочитывается обида отставленного царедворца. Николай II все-таки в критические моменты приближал к себе и Витте, и Столыпина. Но неоспоримы реалии: царская воля не просто органично проявляла себя в ущербном поведении (благоволение к «черной сотне» — Дубровину и ему подобным, позор рас-путинщины), но и препятствовала превращению России в «нормальную страну» (воспользуюсь понятием Ю. Пивоварова), т.е. развитию процесса, исходным пунктом которого могла стать (но не стала!) Конституция 1906 г.
Ярко представляет автор фигуру Петра Столыпина. Его речь при открытии II Думы — действительно впечатляющая программа, реализация которой позволила бы привести правовой порядок в стране в соответствие с Конституцией 1906 г. (с. 26—27)3. Можно пойти дальше и вспомнить вторую большую государственную программу, продиктованную Столыпиным незадолго до его гибели. Будь она осуществлена, утверждает А. Солженицын, она превзошла бы реформы Александра II и явила Россию «впервые в полном раскрытии своих даров». Но, во-первых, даже полная реализация потенциала, содержавшегося в Основных законах 1906 г., могла стать лишь промежуточным, а никак не конечным пунктом в демонтаже самодержавного строя. А во-вторых, и это главное, Солженицын не зря описывает нараставшую изоляцию выдающегося реформатора в структурах власти — путь к гибели премьера. Он справедливо отмечает, что отношения неординарного реформатора с царем — «уязвимая перемычка всей
1 Солженицын А. Размышления над Февральской революцией // Российская газета. — М., 2007. — 27 февр.
2 Витте С.Ю. Воспоминания. — М.: Госиздат, 1960. — Т. 3. — С. 33.
3 Столыпин П. А. Речи в Государственной Думе и Государственном совете. 1906— 1911. — Нью-Йорк: Телекс, 1990. — С. 36—46.
410
столыпинской работы», что уже в апреле 1911 г. «чуткие придворные носы распознали, что Государь бесповоротно охладел и даже овраждебнел к Столыпину»1.
Энергия и устремленность выдающегося реформатора не могли компенсировать ни его предельную зависимость от капризного самодержца, ни коренной дефект государственного устройства, конституированного в 1906 г., - полнейшую независимость исполнительной власти (не только собственно правительства, но и теневой камарильи) от народного представительства. Это врожденный и поныне являющий себя в разных обличьях порок «русской власти». Ведь и в условиях обострившегося политического кризиса в годы войны царизм не соглашался удовлетворить архиумеренные требования оппозиционного Прогрессивного блока в Думе - создание правительства даже не парламентского большинства, но «пользующегося доверием общества»2. Выправить положение, замечает В. Шульгин, мог бы только «второй Столыпин»3. Но под рукой у монархии в последний год ее существования оказался лишь Б. Штюрмер, проходивший «производственную практику» у В. Плеве, ставший премьером с подачи Распутина и царицы, невежественный не только в дипломатии, но и в географии воюющих стран. «Одного этого назначения, - написал П. Милюков, - было достаточно, чтобы охарактеризовать пропасть, существовавшую между двором и общественными кругами»4.
Трагедия 17-го года
«Зачем Февраль?» - ставит вопрос Ю. Пивоваров и отвечает: «По большому счету, Февральская революция произошла потому, что, к сожалению, ни общество, ни власть не поняли: революция уже (в 1905-1907 гг.) была».
Автор отмечает исторические обстоятельства, которые вели к Февральскому перевороту: влияние войны, безответственность властей, заговор военных, стакнувшихся с «общественниками» и т.д. Но все это, по его мнению, причины второго порядка: при более дальновидном поведении
1 Красное колесо. Узел I. Август четырнадцатого // Солженицын А.И. Собрание сочинений: в 20 т. - Вермонт; Париж: УМСА-ргеяя, 1978-1983. - Т. 11. - С. 219, 239-243.
2 См.: Дякин В.С. Русская буржуазия и царизм в годы Первой мировой войны, (1914-1917). - Л.: Наука, 1967. - С. 102-109.
3 «Нельзя же в самом деле требовать от страны бесконечных жертв и в то же время ни на грош с ней не считаться, - писал Василий Шульгин. - За поражения надо платить. Чем?.. Той валютой, которая принимается в уплату: надо расплачиваться уступкой власти... хотя бы кажущейся, хотя бы временной...» (Шульгин В.В. Дни. 1920. - М.: Современник, 1989. - С. 125-126).
4 Милюков П.Н. История второй русской революции: Воспоминания. Мемуары. -Минск: Харвест, 2002. - С. 26-27.
411
главных фигурантов развитие могло продолжаться в рамках, на которые Россию вывела Конституция 1906 г. Мне трудно с этим согласиться. То, что буржуазно-демократическая революция 1905—1907 гг. была незавершенной, то, что «исторический компромисс» между самодержавием и рвущейся в ХХ в. Россией не мог остановиться на достигнутом, видно хотя бы из программы Временного правительства, объявленной уже 3 марта 1917 г. и содержавшей перечень мер, элементарных с точки зрения европейского прогресса1. Преобразования, за которые несколько десятилетий бились русские либералы и революционеры и которые были либо начаты, либо осуществлены за несколько недель второй русской революцией, были абсолютно невозможны при сохранении самодержавной власти, а поражения на фронтах и политический кризис делали эти преобразования неотложными.
А все, что стало происходить в стране после Февраля и главное — куда «слиняло общество летом-осенью (особенно осенью) 1917 г.» (с. 29), — не укладывалось в известные каноны европейских революций. И здесь объяснения, которые предлагает Ю. Пивоваров, глубоки и оригинальны. С петровских времен страна была фундаментально расколота на две субкультуры («два враждебных склада и направления нашей жизни», по В. Ключевскому). Соответственно весной 1917 г. развивалась не одна, а две разные революции. Одна — общества, окрепшего и осознавшего свою силу особенно в годы войны, восставшего против традиционной власти. Оба фигуранта принадлежали к верхней, европеизированной (хотя и в разной мере) культуре. Вторая — крестьянская, уравнительно-передельно-захватная революция, покончившая, в частности, со столыпинской реформой (с. 28—34). Действительно, что можно было ждать от десяти с лишним миллионов вооруженных крестьянских парней, изнуренных тремя годами жизни в окопах и вожделевших принять участие в земельном переделе, коль скоро все сдерживавшие их путы были разорваны или ослаблены?
Со второй половины 1917 г. стала набирать силу третья — большевистская революция, которая осуществила передел государственной власти. В 1917 г. столкнулись две революции. Как поезда. Историческая катастрофа подобна железнодорожной: оба поезда сошли со своих путей. «К весне-лету 1917 г. Революция европеизированной субкультуры достигла своих целей. Здесь бы ей остановиться, передохнуть, "подумать" и начать строить. Но именно в этот момент в нее врезалась Революция традиционалистской, крестьянской субкультуры. Ее мощь лишь начинала разворачиваться. Большевики сумели сыграть на этом столкновении: на "временном" угасании одной Революции и подъеме другой. Развал госу-
1 Хроника России: ХХ век. — М.: Слово/81оуо, 2002. — С. 212; Керенский А. Ф. Русская революция. 1917. — М.: Центрполиграф, 2005. — С. 118—120.
412
дарства и армии дал еще одну волну мощного разрушительного свойства» (с. 34). Такова, в общих чертах, концепция Ю. Пивоварова. Связка Февраля с Октябрем, взломавшим Российское государство и общество, подтверждена ходом свершившихся событий. Но нимало не оспаривая анализ глубинных процессов в книге Ю. Пивоварова, мне хотелось бы поставить иной вопрос: следовал ли Октябрь за Февралем с неотвратимостью чередования времен года?
Чтобы пояснить мысль, позволю себе сделать небольшое отступление. Досконально рассматривая глубинные процессы (особенно завершившиеся), объективные связи, мы нередко заключаем, что при данных условиях, при данном соотношении и характере действующих сил в развитии событий закономерен только известный результат. На самом деле этот результат в лучшем случае наиболее вероятен. В динамичных, изменчивых, остро конфликтных ситуациях воля нескольких или даже одного человека, исходящего из собственных представлений о должном и сущем и оказавшегося способным решающим образом повлиять на поведение других людей (иногда - больших масс), перенаправляет ход событий в неожиданном направлении и создает новую ситуацию с иными вероятиями и закономерностями. Так в 1917 г. на авансцене появился Ленин, личный выбор которого навязал окружению (а затем и стране) захват власти партией меньшинства - решение, которое многим сначала казалось неосуществимым или провальным. Или из Лондона в июне 1940 г. прозвучал голос до того не самого заметного французского генерала, который перевел ситуацию разгрома в ситуацию надежды, мобилизации сил сопротивления и привел Францию в число главных победителей, решавших судьбы Европы и мира.
Вернемся к конкретным обстоятельствам 1917 г., наличие и связи которых не были, как мне представляется, изначально и неотвратимо предопределены. Попробую противопоставить детерминистскому подходу альтернативный.
Во-первых, мощным ускорителем и катализатором разрушительных процессов была мировая война. О том, какие невыносимые тяготы и социальное озверение принесет с собой первая большая война ХХ в., мало кто мог догадываться и в Европе, убаюканной мирными десятилетиями, и в России. Конечно, напряжения между державами нарастали так быстро и резко, что войну колоссального масштаба едва ли можно было предотвратить. Но каждый год отсрочки (не говоря уж о 10-20 годах «покоя», которые запрашивал у истории Столыпин) был бы важен для России. Парадокс заключался в том, что за войну выступили и провластные, и либеральные круги, сомневался Распутин, колебался царь, а против войны, не имевшей ничего общего с национальными интересами страны, высказывалась лишь интернационалистская партия большевиков. Когда пройдет милитарист-
413
ская истерия, антивоенная позиция станет одним из главных активов этой партии, который позволит ей подняться из небытия.
Во-вторых, после свержения царизма русская революция прошла несколько развилок. На каждой из них выбор пути не был предопределен. Но люди, к ногам которых неожиданно свалилась власть, воспринимали происходившие события в понятиях и устремлениях уходившего времени. Так, наверное, на крутых исторических поворотах бывает всегда. Беда, однако, в том, что держатели власти не смогли оценить, как скоротечен момент, который дал им свободу выбора, и сколь огромна ставка, какую мог сорвать победитель. Отбросив пошлую максиму: история не знает сослагательного наклонения, я рискну утверждать, что историческая судьба России в ХХ в. сложилась бы иначе, если бы Временное правительство вкупе с большинством, сохранявшимся в Советах до корниловского мятежа, сподобилось принять и провести в жизнь три решения.
Не обольщаясь плодами чаемой победы и не затевая авантюру с наступлением на фронте, выйти из войны. (Летом это можно было сделать на более достойных, чем Брестский мир, условиях, не раскалывающих страну.)
Найти приемлемую (пусть юридически не безупречную) форму признания и легализации земельного передела, который уже полным ходом творила крестьянская вольница. (Это было бы временным отступлением от столыпинского плана, но не обрекло бы, в терминах Пивоварова, эмансипационную революцию быть раздавленной альянсом большевиков и крестьян, с. 39—44.)
Не заморачиваясь разработкой совершенного избирательного закона и не стремясь выгадать на отсрочке народного вотума, провести выборы в Учредительное собрание, которое сообщило бы легитимность новой власти, пока это сделать было не поздно1. Предложения, содержавшие указанные три пункта, вечером 24 октября привезла Керенскому делегация Совета Республики в составе Н. Авксентьева, А. Гоца и Ф. Дана. Вероятно, в эти часы предотвратить Октябрьский переворот было уже поздно. Но своевременно осуществленные эти меры могли бы повлиять на ход со-бытий2.
1 Сходный вариант альтернативной истории описывал известный историк Виталий Старцев. См.: Старцев В.И. Октябрь 1917-го: Была ли альтернатива? Фантазии и реальность // Свободная мысль. - М., 2007. - № 10. - С. 96-107.
2 «Немедленно принять весьма существенные решения по вопросу о войне, земле и Учредительном собрании и немедленно оповестить об этих решениях население рассылкой телеграмм и расклейкой афиш, - предлагали посланцы предпарламента. - Мы настаивали, что это непременно должно быть сделано той же ночью, так, чтобы утром уже каждый солдат и каждый рабочий знали о решениях Временного правительства». См.: Дан Ф.И. Последняя попытка лидеров ЦИКа // Анин Д. Революция 1917 года глазами ее руководителей. - Roma: Edizioni Aurora, 1971. - С. 392.
414
В-третьих, сам Октябрьский переворот еще не был окончательным выбором. «Гражданская война была состязанием двух меньшинств при политическом безразличии "народа", т.е. большинства простонародья, "настроения" которого колебались так же, как колеблется погода», - цитирует высказывание Б. Струве Ю. Пивоваров (с. 46). Можно обозначить ряд переломных пунктов, когда стрелка могла склониться в другую сторону. Особенно вероятно это было вначале, когда «еще не смели верить в свою неслыханную, немыслимую удачу все эти... кремлевские мечтатели», -замечает автор, и указывает на сохранение Учредительного собрания как «последний, единственный шанс для всех нормальных (не-уголовников)» (с. 17). Я, правда, думаю, что упустили этот шанс не офицеры, которые отправились на Дон вместо Петрограда (где их с высокой вероятностью перебили бы), а выигравшие выборы в Учредительное собрание эсеры, которые раскололись и не вывели в защиту Констинуанты поддерживавшие их тогда еще заводы и воинские части в столице.
Я опять о трагедии упущенного времени. Ведь через несколько месяцев Учредительное собрание, первое (и последнее) в России избранное на всеобщих свободных выборах, но отразившее кратковременное, отчасти даже случайное соотношение сил, было сброшено в отвал. И страна втянулась в Гражданскую войну, в которой, думаю, победа ни одной из сторон не могла принести ей исцеления. Война забросала социальное поле «зубами дракона» надолго. Три года империалистической и четыре-пять лет Гражданской войны с их кровью, грязью, разгулом насилия протянули свои щупальца в последующие десятилетия, доформировали ту Россию, в которой мы живем сегодня. Более ощутимо, чем столетия татарщины и крепостного рабства.
Большевистский режим
В отличие от Великой французской революции (в ее время, к слову, тоже было достаточно жестокостей и бесчинств), которая позволила утвердиться новому порядку, вызревавшему в недрах старого, наша революция «раздавила этот новый порядок и ревитализировала многое из того, что, вроде бы, уже уходило» (с. 132). Большевизм, продолжает Ю. Пивоваров, явление того же порядка, что и фашизм, гитлеризм, маоизм. Исторически порожденный общинной и другими революциями в России, которые разнесли в 1917 г. и общество, и прежнюю власть, он был первым в ряду тоталитарных режимов ХХ века. «Энергия этих революций напитала большевизм сначала как движение, затем как Режим. И он, побив всех остальных, встал на ноги и поволок Россию за собой» (с. 96).
Выявляя исторические корни большевистского режима, Ю. Пивоваров отказывает ему в праве называться временем реформ российского об-
415
щества. Ибо реформой «следует считать такие действия, которые заключаются в решении вопросов, стоящих перед обществом, на путях расширения свободы прежде всего индивидуальной, - и, соответственно, личной ответственности» (с. 120). В звании реформатора он отказывает и Петру I: «Все те громадные новации, которые внес в русскую жизнь этот человек, имели своим главным результатом дальнейшее закабаление населения России». Да, заслуги Петра в развитии просвещения на Руси несомненны, но они никак не отменяют главного результата его действий. «Более того, трагическое несоответствие просвещения и крепостничества и стало основным взрывным элементом русской революции и гражданской войны».
Насилие как адекватный способ социальных преобразований отвергал еще Герцен1. «Петрограндизмом», часто не ведая о зле, которое он несет, больны многие наши преобразователи - и болезнь передается по наследству. Досадно, что реформаторское движение Е. Гайдара, приспосабливаясь, видимо, к исторической традиции, избрало своим символом Медного всадника. Художественно памятник прекрасен, но символизирует он Россию, поднятую на дыбы...
Еще важнее оспорить созидательную роль большевизма, сталинизма, официальная трактовка которых ныне все более сводится к пустой формуле - «с одной стороны... с другой стороны»... «Реформа, - утверждает Ю. Пивоваров, - это политика осознанного принятия социальной конфликтности как фундамента нормального, здорового развития общества. Реформа - это отказ от единственной и тотальной идеологии; отказ от принципа «кто не с нами, тот против нас»; отказ от понимания другого/иного как врага... Смысл этого термина заключается в том, что настоящий реформатор всегда принимает во внимание позиции в обществе различных социально ответственных сил, включая и противостоящие ему... » (с. 121).
Большевистский режим произрастает из войны, извлекает из нее насилие и чрезвычайщину сначала как способ решения внезапно возникавших неотложных вопросов, а затем - как ставший привычным универсальный способ управления. «Власть берет на себя роль Главного Планировщика, Сборщика и Распорядителя жизненно важных ресурсов» (с. 95, 96), а затем, добавим, практически всех имеющихся в стране ресурсов. В итоге уже к началу 1930-х годов происходит «полная историческая аннигиляция приемлемой страны» (с. 65). В «Конституции победившего социализма» названы переформатированные классы, а в идеологии торже-
1 В письме «К старому товарищу» Герцен решительно отвергал «петрограндизм»: «...шагать семимильными шагами... из первого месяца беременности в девятый и ломать без разбора все, что попадется по дороге». «Акушер должен ускорять, облегчать, устранять препятствия, но в известных пределах - их трудно установить и страшно переступать». (Герцен А.И. Сочинения: в 9 т. - М.: Гослитиздат, 1958. - Т. 8. - С. 400, 402.)
416
ствует «классовый подход». На деле, приводит автор суждение американской исследовательницы Ш. Фицпатрик, базис классовой структуры Советской России — не производство, а потребление. Существенны отношения не между номинально обозначенными классами, а с государством: социальный статус в реальной жизни определяется доступом к жизненным благам, а он, в свою очередь, — набором привилегий, даруемых государством (с. 63—64)1. Что же до «классового подхода», то он в каждый данный момент назначал критерии, следовать которым предписывалось в государственной политике, и идеологии со всеми их кульбитами.
На своем историческом пути коммунистический режим прошел ряд стадий. Одна из самых интересных попыток его периодизации принадлежит французскому исследователю А. Безансону. В его изложении история советского коммунизма может быть представлена как постоянное чередование двух идеальных типов, условно обозначенных как «военный коммунизм» и нэп. Режим «подвержен колебаниям огромной амплитуды, и в конце каждого удара маятника либо общество стоит на грани разрушения, либо власть — на пороге ликвидации или растворения»2. Ю. Пивоваров отталкивается от построений французского ученого. Но уже в названии книги он прибегает к инверсии: русское — не прошлое, а настоящее, советское — не настоящее, а прошлое. А в истории коммунистического режима (КР) — всего две последовательные стадии: КР-1 и КР-2.
КР-1, по Пивоварову, зарождается во время Первой мировой войны, около 1915—1916 гг. и угасает в 1941—1942 гг. Это режим тотальной и перманентной революции, его метод — «всеобщее, абсолютное насилие, стремление к переделке всего и вся». Свое высшее и законченное выражение КР-1 получает в сталинизме. Ныне, в дни безумного сталинского поветрия, характеристика, которую дает этому чудовищному извиву русской истории Ю. Пивоваров, приобретает совершенно исключительную актуальность. Сталинизм — это безумное нагнетание ненависти, утопический тип сознания, отказ от всех фундаментальных ценностей человеческой истории, новая мораль, снимающая с человека личную ответственность за содеянное и предполагающая обязательную презумпцию виновности другого, понимание истории и социальных отношений как исключительно борьбы... Сталину «удалось совершенно органично соединить в непротиворечивое целое безумие и безответственность левых радикалов с самодовольно-тупым "мочиловом" погромщиков» (с. 213—216).
1 См.: Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм: Социальная история Советской России в 30-е годы: Город. - М.: РОСПЭН, 2008. - С. 19-21, 52-83, 110-140.
2 Безансон А. Русское прошлое и советское настоящее = Russian past and Soviet present / Пер. и общ. ред. А. Бабича. - L.: Overseas publ. interchange, 1984. - С. 84. См. также с. 85-94.
417
КР-2 тоже вырастает из войны, но из войны Отечественной: «Момент истины» настал 22 июня 1941 г. ... Началась Отечественная война и более того - Освободительная для русского народа от сталинского коммунистического режима». Война «за самоэмансипацию народа от людоедской системы стала первым этапом освобождения». «Предвестие свободы, -цитирует Ю. Пивоваров известные слова из "Доктора Живаго", - носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание» (с. 97-102). А двумя событиями, обозначившими перелом, полагает автор, были упомянутый роман и ХХ съезд, «русский Нюрнберг». Именно они «в самом прямом смысле слова вдохнули в нас жизнь» (с. 103, 106).
Как и почему началось размягчение коммунизма? Какая роль в этом принадлежала вневластным силам, зашифрованным в понятии «народ»? Когда началось и в чем проявилось самообучение власти? Еще недавно казалось, что эти и другие вопросы представляют лишь исторический интерес. Однако сегодня имеющийся, но далеко не осмысленный опыт разложения тоталитарного режима приобретает исключительную актуальность.
Верно, что в годы войны «Людоед начал что-то понимать» и в соответствии с этим корректировать свою политику. Наиболее заметно это проявилось в обращении к «корням» (что, собственно, началось уже в предвоенные годы) - замене раннебольшевистской риторики патриотической, в чем автор усматривает возвращение народу его истории. Но мне трудно согласиться с тем, что война стала освободительной для народа, а после войны настал конец «универсальной переделке», будь то в отношении власти к собственному народу, будь то в ее мировых амбициях.
Социально-классовая переделка общества была закончена еще в 30-е годы, но «метод всеобщего абсолютного насилия» (с. 97) разворачивался вовсю также и во время войны (что легко объяснить), и в послевоенные годы, которые явили последние пароксизмы разнузданного насилия и небрежение к самым элементарным нуждам народа. Какие уроки Людоед извлек из сюжета «народ на войне», лучше всего показала его «благодарность» тем, кто выиграл войну и спас режим. Памятуя о том, что за походом русской армии в Европу в 1813-1815 гг. последовали декабризм и пушкинская мечта о «свободе просвещенной», он позаботился наглядно продемонстрировать победителям - от солдата и колхозника до маршала и партийного иерарха, а особенно интеллигенции, понадеявшейся, что «в воздухе предвестие свободы», - их место в его государстве. И преподанные уроки как раз стирали чувство освобождения, если кого-то во время войны оно пьянило. Не столь уж принципиальной была замена «мировой революции» с Коминтерном насажденными режимами «народной демократии» в Восточной Европе и беспощадной «борьбой за мир во всем мире».
418
Точка перелома, на мой взгляд , — не война, а физическая смерть диктатора. Она дала старт переменам. Именно тогда «все начало ломаться» (с. 61). Выше уже шла речь о роли субъективного фактора. Хрущев не зря однажды обмолвился: жаль, что мы не могли приступить к переменам лет на десять раньше. Номенклатура не «победила Сталина», а выползла из-под его тяжелой длани. Первым сработал у нее инстинкт самосохранения: кто может сказать, что еще успел бы сотворить впадавший в паранойю держатель абсолютной власти?! Но если переход властителей «от людоедства к более естественным формам социального питания» (с. 111) совершился практически сразу, то разложение режима происходило долго, неровно и мучительно. В этом — суть КР-2.
ХХ съезд (в отличие от появления великого романа Пастернака, который общественно значимым событием стал много позже) был действительно важной вехой на пути десталинизации. Правда, на роль «русского Нюрнберга» он, по-моему, не тянет. «Другого не будет» у нас не потому, что ХХ съезд заменил немецкий Нюрнберг, а потому, что мы, к сожалению, проскочили эту историческую остановку, обошлись без нее — и получили сейчас ревитализацию Сталина в сознании огромной массы народа. В годы перестройки известный ученый и правозащитник Кронид Любарский писал, что у нас собственная демократическая власть призвана решить задачи, которые в Германии решал оккупационный режим1. С задачами этими не справилась и демократическая революция рубежа 1980— 1990-х годов. Куда уж было партноменклатуре осилить задачу духовного оздоровления народа от диктатуры, длившейся много дольше, чем нацистская? Я хорошо помню, что секретный доклад Н. Хрущева на ХХ съезде, зачитанный в десятках тысяч аудиторий, стал потрясением для страны. Однако шок был хотя и сильным, но кратковременным и неглубоким.
«Оттепели» в политической жизни периодически сменялись заморозками вплоть до середины 60-х годов, когда был взят сознательный курс на реставрацию существенных элементов сталинизма. Правда, разложение режима, помимо воли и сознательных намерений правившей номенклатуры, ревностно оберегавшей свою власть и идеологию, в социально-экономической сфере происходило. Ю. Пивоваров справедливо заостряет внимание на массовом жилищном и дачном строительстве, развитии туризма, автомобилизации и т.д. «Возник новый личностно-приватный мир,
1 «Безмерность преступных деяний нацизма была столь очевидной, что не могло быть и речи о том, чтобы хотя бы на один день дозволить его идейному яду разлиться по земле, — писал К. Любарский в 1993 г. — Сейчас этот вопрос стоит и перед нами, только нет у нас союзнической администрации, решать приходится самим». И еще до того, в 1991 г.: «Все общество заражено вирусом коммунизма, и, если не принять действенных мер, выздоравливание может затянуться надолго (если пораженное вирусом общество выживет вообще)». (Кронид: Избранные статьи К. Любарского. — М.: РГГУ, 2001. — С. 288, 230.)
419
включающий в себя элементы выбора, свободы, повышенных стандартов потребления». Было ли появление миллионов людей, воспользовавшихся немыслимыми прежде возможностями, «смертельным приговором Русской системе в ее коммунистическом изводе»? (с. 61). Пожалуй, да. Но, во-первых, чтобы приговор был приведен в исполнение, должен появиться могильщик - новые поколения интеллигенции и просвещенных бюрократов, не прошедших школу свирепого коммунизма. Они-то и стали зачинщиками, инициаторами антикоммунистической революции, ее главной движущей силой до того, как к ним присоединились разбуженные массы народа. А во-вторых, как впоследствии выяснилось, «сознательный отказ от движения в сторону свободы и права... и сознательный выбор рабства в обмен на более или менее равный минимум потребления» (с. 58) коренился не только в коммунистической системе.
Вполне обоснованно Ю. Пивоваров сомневается в том, что «советское» - действительно наше прошлое, что вообще правомерно его противопоставление «русскому», ныне популярное среди некоторых наших «прогрессистов». Это принципиально важная, далеко не общепринятая и усвоенная мысль. «Советское - шире, глубже, значительнее, органичнее, устойчивее, опаснее коммунистического. Коммунизм во многом наносен, ситуативен, вымышлен, несерьезен, функционален... Советское же это то, во что вылилось русское в ХХ столетии. Это - форма русского массового общества, продукт весьма своеобразной урбанизации, "красное черносотенство" (по терминологии П.Б. Струве... борьба против культуры, сведение высокой культуры к примитивным ее образцам и нормам...), результат выбора 1917 года, долговременного террора и продолжительной мировой самоизоляции...» (с. 92).
Неловкий выход из коммунизма
Сопоставляя два перехода из одной исторической эпохи в другую, происходившие в России в ХХ в., Ю. Пивоваров констатирует: первый из них (в начале века) был разрывом, второй разрывом не стал (с. 49). В начале бурных 90-х он многим показался таковым (мне, как, видимо, и автору), но сейчас очевидно, что «мы так и остались законными преемниками СССР» (с. 21), ибо советизм и даже Сталин растворились в людях, в социально-психологической атмосфере (с. 13) и, добавим, в структурах общества, в характере власти. Если большевистская революция «полностью, "до основания" разрушила дооктябрьскую русскую эссенцию» (все-таки не полностью, но согласимся - основательно), то антикоммунистическая и антисоветская революция конца 80-х - начала 90-х лишь завершила эволюцию советизма и «диссоциировалась» в реставрационном режиме Путина (с. 136-137). «В сфере политики и идеологии устанавливается уни-
420
кальный строй — самодержавно-наследственное (или преемническое, или сменщицкое) президентство, опирающееся на авторитарно-полицейско-криминальную "систему"...» (с. 111). Организация власти во многом воспроизводит коммунистическую: она пирамидальна и остроконечна (возглавляется единовластным лидером), а расстановка руководящих лиц осуществляется не выборами, а «перебором людишек» (с. 186).
Такова сегодняшняя реальность. Мало кому она могла привидеться в августовские дни 1991 г., когда автор, как и множество наших соотечественников, переживали счастье победы над путчем, были исполнены «восторженной гордости, спокойствия и совершенно оправданных надежд» (с. 320). Но за тем, к чему мы пришли, стоит наша история. Стоит, в частности, то, что противоположно реформе и что, к беде нашей, массовое сознание полагает высшим достижением русской цивилизации.
Трижды в российской истории, утверждает Ю. Пивоваров, несмотря на различия эпох, возникала по существу одинаковая социальная конфигурация: сосуществование и взаимодействие опричнины и земства. Земство — большая часть населения, которая живет в как бы привычных условиях. Рядом конструируется новое сообщество, опричнина, которое из этих условий высвобождено и которому «все позволено». Снова и снова воспроизводится по сути ордынский порядок, к которому Русь привыкала два с половиной столетия ига: тогда в роли опричнины — Орда, земщины — Русь.
После Ивана Грозного схожую модель воспроизводит Петр I. Новая земщина живет по старинке, по Уложению Алексея Михайловича. Рядом с нею — европеизированная петровская опричнина, преобразованное и лишенное прежней «русскости» правящее сословие, скопом превращенное в новых опричников. После смерти Петра она раскалывается, меняет людей на троне и в конечном счете обретает известную независимость от верховного властителя.
Третий вариант той же модели, в которой роль опричнины играет номенклатура, — сталинский. Он прочнее первых двух, во-первых, потому что Сталин оградил своих опричников от «тлетворного влияния» Запада и, во-вторых, ввел порядок периодической их замены посредством физического истребления одних и рекрутирования из состава «земщины» других. Это придавало сталинской системе укорененность, но лишало ее долговечности. Поскольку опричники не могли смириться с кратковременностью своего бытия, сталинская модель не пережила своего демиурга.
Такое мастерское историческое уподобление в подробностях, возможно, до некоторой степени искусственно. Но земско-опричная система в многовековой истории русской государственности не случайна, а тради-ционна, настаивает Ю. Пивоваров. Она выражает сходную реакцию на действительные или воображаемые вызовы своего времени. Многовластный правитель возрождает в доступном для него оформлении ядро ордын-
421
ского порядка - чрезвычайными средствами переформатирует правящее сословие, в той или иной мере решает поставленные задачи, углубляет раскол общества и оставляет после себя социальную конфигурацию, которая, как всякое чрезвычайное состояние или институт, не способна пережить своего создателя и рушится или эрозирует после его ухода. Опрично-земская система вообще недолговечна. А вероятность ее воспроизведения в сталинском (или постсталинском) варианте, полагает автор, мала, ибо ее принципы «полностью несовместимы с вектором мирового социального развития» (с. 121-126). И все же опрично-земские полосы на историческом теле России оставили незажившие рубцы. В нашу современность они протянулись зловещим и вредоносным выбросом - «чекистским авторитаризмом». У власти, пишет Ю. Пивоваров, дети Андропова сменили детей Арбата.
Здесь необходимы уточнения. Дети Арбата - актив интеллигенции, проходивший становление в годы Оттепели, вышедший на баррикады, преградившие дорогу путчистам в 1991 г., у власти никогда не был. В 90-е годы он сник и покинул политическую авансцену. Почему так произошло -разговор отдельный. Но в состязании за ставшую как бы бесхозной власть, которое развернулось между обломками бывшей номенклатуры, ключевые позиции чекистам (которые, по самохарактеристике, не бывают бывшими) достались не случайно. Их выигрыш был подготовлен заблаговременно. Еще Андропов «бросил свои чекистские силы на спасение системы». «Он возродил и возвел на новые высоты чекистское племя. При нем вновь стало почетно и престижно работать или сотрудничать с КГБ». Стараниями Андропова, Алиева и других (а также, добавим, уходом от «расчета с прошлым», будто бы осуществленным на ХХ съезде КПСС) со спецслужб был удален палаческий нимб и заменен распространенным представлением о том, что их кадры более всего подходят для чистки самых скомпрометированных звеньев разлагавшейся партийно-государственной номенклатуры (с. 234-236). Коррупцию они не победили. («Нельзя опричнине сближаться с земщиной. Дистанция и еще раз дистанция!») Но захватили «плацдарм для скорой победоносной операции... социального блицкрига» (с. 142-143). И «дети Андропова» были вновь востребованы, когда схлынула волна демократической революции и страну накрыла невиданная еще волна коррупции, а иные государственные органы становились нефунк-циональными1.
1
О том, как чекистам видится их роль в недавнем прошлом и как они представляют свое назначение в настоящем, с подкупающей откровенностью рассказал В. Черкесов, соученик В. Путина по юрфаку ЛГУ и коллега по службе в органах. В условиях «полномасштабной катастрофы», которая постигла страну в начале 90-х годов, написал Черкесов, государственную систему начало собирать заново «сообщество людей, выбравших в советскую эпоху в качестве профессии защиту государственной безопасности... Падая в бездну,
422
И все же сколь ни велика была роль «чекистского реванша» в реставрации советизма, корни восторжествовавшей ныне реставрации глубже. Они уходят в советское и досоветское прошлое. Два момента в связи с этим заслуживают особого внимания: властесобственность на верхнем этаже социальной системы и черносотенство как важнейшая черта массовой культуры.
Главное отличие не одной лишь России, но вообще незападных обществ от западных в том, утверждает Ю. Пивоваров, что «в них разграничительная линия между суверенитетом и собственностью либо вообще не существует, либо столь расплывчата, что теряет всякий смысл» (с. 167). На Западе со времен Древнего Рима (и еще в Греции как тенденция) сложная эволюция права и институтов привела к становлению частной собственности. Государство над нею не властно (или оказывает ограниченное влияние)1. В России властитель — одновременно суверен государства и верховный собственник.
Исторически, показывает автор, здесь сменились три формы власте-собственности: самодержавная, коммунистическая (номинально общенародная, а фактически «идеальная замкнутая властесобственническая система») и современная — «чистая и без всяких ограничителей... высшая форма развития властесобственности». Является ли нынешняя разновидность властесобственности чистой и высшей, можно поспорить. Автор сам указывает на существование ряда ограничителей: гедонистически потребительскую ориентацию нынешних властителей и превращение части из них в крупных (хотя и не вполне частных) собственников. Смогут ли эти или какие-то иные ограничители стать критичными для системы, начать разлагать ее, как это происходило на закате царизма? Ведь от роли, силы и качества запретов для власти зависит бытие общества, степень свободы индивида. Автор, который о слиянии власти и собственности в России говорит давно, справедливо замечает, что существующая форма смертельно опасна (она, в частности, «абсолютно не нуждается в подавляющем большинстве населения»). Каким изменениям может подвергнуться современный вариант властесобственности? Возможно, «вряд ли в сторону исчезновения» (с. 168—172). И все же смогут ли сформироваться внутри системы какие-то ограничители и насколько дееспособным сможет про-
постсоветское общество уцепилось за этот самый "чекистский крюк"». См.: Черкесов Виктор Васильевич: Личное дело // Коммерсант. — М., 2007. — 9 окт., № 134.
1 Развитие госкапитализма на Западе в известной мере стирает это разделение и ограничивает право частной собственности. Но там это ограничение поставлено в жесткие правовые рамки, а на стороне общества развились и стали важнейшим фактором социальной жизни ограничители государственной власти. Автор этот вопрос не рассматривает, и я здесь ограничусь указанием на отклонение от идеальной модели.
423
явить себя общество в создании внешних ограничителей власти, запретов на распоряжение ею собственностью? Вопрос этот остается открытым.
Другое отличие России от Запада коренится в обстоятельствах и характере перехода от традиционного общества к современному. В Европе -города и бюргерство, Реформация, Лютер и Томас Мор. Как результат всего этого - «динамический компромисс» «различных социальных сил и деуниверсализация власти». Россия миновала Реформацию, а Просвещение в ней насаждалось сверху. Здесь - преодоление церковного раскола при посредстве власти, Филофей как анти-Лютер и анти-Мор, победа иосифлян над нестяжателями и Иван Пересветов (как феномен, сколь ни вызывающе это звучит, «своеобразного московского фашизма»). И в результате власть не предполагает никаких компромиссов соперничающих социальных сил. Она их искореняет. «В Европе рождается Человек, здесь - Власть» (с. 148-150).
Одно из главных порождений всех этих процессов - черносотенная культура. Обращаясь вслед за П. Струве к столь важному в его концепции понятию, Ю. Пивоваров замечает, что возникшие в начале ХХ в. под таким названием радикально-погромные организации - лишь частное проявление этой субкультуры. «Черносотенство есть социальный мейнстрим русского общества при переходе из традиционно-сельского к современно-городскому. Это культура масс, рвущих со своим прошлым, чуждых идей и ценностей "НсеЫшЙиг" и духа модерности... Советизм есть воплощенное черносотенство. Революция в России окончилась победой черносотенства. Причем возобладал красный, а не белый вариант... Черносотенство это социально-культурная реакция на насильственную модернизацию-вестернизацию страны... выражение инстинктов и идеалов "старомосковской" субкультуры» (с. 152-153).
Продолжая мысль автора, следует сказать, что черносотенство не было преодолено демократической революцией 1980-1990-х годов и нашло выражение, в частности, в пронизавшем ее вождистском начале. Черносотенная реакция на модернизацию, на творческий поиск в любой сфере человеческой деятельности, на разрыв с умирающей традицией, ксенофобия и доведенный до абсурда страх перед чужеземным влиянием - надежный резерв власти всякий раз, когда ей требуется развернуть общество к его истокам. И вполне отчетливо все это вырисовывается ныне то в угрозах «белоленточникам», то в погромных выходках «православной» и иной «патриотической» общественности, избирающей объектом своего негодования то книги, то выставки, то театр и даже детские игрушки.
Не много добрых слов находит Ю. Пивоваров в адрес «горбачевско-ельцинского периода» нашей истории. Ельцин «отдал то, что принадлежало всему народу, кучке бандитов», «наиболее витальной и современной части советской номенклатуры». Он, «герой русской свободы и несвободы», освободив «историческую сцену России от массовки, претендовав-
424
шей на свою долю в переделе, и от непрогнозируемых экстремистов старого и нового образца», передал власть корпорации спецслужбистов, чья заслуга — «создание эффективного механизма по эксплуатации материальных богатств России в пользу небольшой части общества» (с. 111, 135). Так и слышится в подобной оценке ельцинизма лермонтовская «насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом»...
С тем, что материальные богатства России когда-либо принадлежали всему народу и что ныне создан эффективный механизм их эксплуатации (хотя бы и в пользу меньшинства), можно поспорить. Конечно, автор, глядящий на события со смотровой площадки ХХ1 в., имеет право на такую оценку нашей демократической революции. Его мнение разделяют многие вдумчивые участники тех событий. И все же думается, что категорически негативное суждение о нашем «периоде бури и натиска» не вполне справедливо. А главное, не дает ответа на вопрос: был ли свершившийся исход революции единственно возможным или существовали альтернативные шансы, пусть нереализовавшиеся? А если они были, то почему не осуществились? Какие ошибки, вольные или невольные, допустили те акторы процесса (в России и за ее пределами), которые стремились вовсе не к переделу богатств и монополизации власти?
Нельзя требовать ответа на эти вопросы от автора, коль скоро он такую задачу перед собой не ставил. Но сказанное в книге, несомненно, подводит к обсуждению этого главного, на мой взгляд, вопроса русской истории рубежа ХХ—ХХ1 вв. Ибо он встанет во весь рост, когда мы вновь попробуем «стать приемлемым народом» (с. 65).
Неимоверно трудно поставить точку в размышлениях о прошлом и настоящем нашей страны, когда вал стремительно набегающих событий сбивает фокус анализа. К завершающим точкам Ю. Пивоваров подходит дважды. Одна, навеянная, видимо, скоротечным взлетом демократического движения в 2011—2012 гг.: в движении Сопротивления «вся моя надежда, мое упование, мои "столп и утверждение истины"... Мы уже можем сопротивляться» (с. 322). Вторая — «грянул март четырнадцатого». Переход к новому историческому периоду закрыл для русских — бог весть, на какое время — тему «свобода» (с. 323—324). Остается вывод этого страстного исследования-памфлета: «Или Россия станет свободной и ответственной, или ее вообще не будет. Выбор любого антилиберального устройства губителен» (с. 291).
425