Научная статья на тему 'Роль политических и интеллектуальных элит посткоммунистических государств в производстве «Политики памяти»'

Роль политических и интеллектуальных элит посткоммунистических государств в производстве «Политики памяти» Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
256
107
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Роль политических и интеллектуальных элит посткоммунистических государств в производстве «Политики памяти»»

В.А. Ачкасов

РОЛЬ ПОЛИТИЧЕСКИХ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫХ ЭЛИТ ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКИХ ГОСУДАРСТВ В ПРОИЗВОДСТВЕ «ПОЛИТИКИ ПАМЯТИ»

Традиция и коллективная память - как «конструкты»

Все то, что доходит до нас из прошлого, что передается во взаимосвязанном историческом процессе, составляет наследие общества. Однако традиция не тождественна историческому наследию. По определению П. Штомпки, «сумма событий за время существования человечества - не традиция, а скорее генеалогия общества... Именно отношение современников к объектам или идеям прошлого позволяет ту или иную часть исторического наследия включать в содержание категории «традиция» [Штомпка, 1996, с. 90, 91]. Традиция не есть нечто спонтанное и органичное, она всегда - результат выбора. Как пишет Дж. Гусфилд, «традиция - это не что-то такое, где-то там ожидающее, возлежащее на чьих-то плечах. Она скорее избирается, творится, моделируется в соответствии с нынешними потребностями и стремлениями данной исторической ситуации» [цит. по: Шацкий, 1990, с. 350]. Традиция - есть «агент обратимого времени» (К. Леви-Стросс), это не столько воспоминания о прошлом данной общности, сколько процесс реконструирования или реинтерпретации прошлого, «воображаемое прошлое». В то же время, она олицетворение этической власти того, что «существовало раньше» и инструмент легитимации.

По мнению французского социолога Мориса Хальбвакса, автора концепта «коллективная память» [см.: НаШ^'а^, 1980, р. 50-87], каждая группа людей создает свою память о собственном прошлом - память, которая акцентирует особенности этой группы,

отличает ее от других. Воссозданные в общественном сознании образы прошлого дают данной группе возможность представить свою историю - свое происхождение и развитие, - что, в свою очередь, позволяет ей узнавать себя в череде столетий. В результате коллективная память формирует символические культурные практики, которые не обязательно опираются на непосредственный опыт группы, однако именно они обеспечивают «матрицу» для индивидуальных идентичностей.

Развивая концепцию Хальбвакса, современный американский исследователь К. Бойд определил понятие «исторической памяти» как «форму социальной памяти, в которой группа селективно конструирует представления о своем воображаемом прошлом» [цит. по: Малинова, 2010, с. 100]. В свою очередь, Р. Лебоу понятию «коллективная память» противопоставил понятие «ин-ституализированная память», которая навязывается населению государством во имя формирования национальной идентичности. Согласно представлениям Лебоу, сегодня преобладающей тенденцией является размывание «институализированной памяти» и умножение «сообществ коллективной памяти», объединяемых общими представлениями о прошлом, исходящими «из перспективы» данной группы, которые не совпадают с аналогичными представлениями других групп [см.: Малинова, 2010, с. 99]. Действительно, коллективное воспоминание о событиях прошлого актуально и востребовано лишь тогда, когда оно вписывается в современную структуру групповых интересов.

Поэтому «историческая память, согласно парадоксальному утверждению Пьера Нора, всегда настоящее» [Nora, 1994, p. 289]. Осуществляя выбор событий и способов увековечивания прошлого, нация (точнее, национальные элиты) одновременно выбирает свое будущее. «Нации артикулируются посредством сложного процесса культурной инновации, который сопряжен с серьезной идеологической работой, интенсивной пропагандой и требует творческого подхода, - пишут Р. Суни и Дж. Элей. - Важную роль в этом процессе играют формирование и последующее использование особых представлений о прошлом, которые должны служить основанием для требований культурной автономии и, в конечном счете, - политической независимости» [Becoming national, 1996, p. 7-8]. Поэтому прежде всего «вспоминается» то, что созвучно современности, актуализируется ею и соответствует преследуемым политическим целям, и, соответственно, «забывается» то, что препятствует их достижению, поскольку политика памяти тради-

ционно связана и с практиками избирательного забывания. Причем нередко селекция такого рода проводится с предубеждением, идеализирующим и / или фальсифицирующим былое. Для описания тех многочисленных способов «производства памяти», с помощью которых в обществе закрепляется, сохраняется и передается память о прошлом, П. Нора вводит понятие «коммеморация» [Nora, 1994, p. 19].

Отсюда, как представляется, вырастает и концепт «изобретенной традиции», впервые сформулированный британским исследователем Э. Хобсбаумом. Изобретенная традиция, по мнению британского исследователя, - это «совокупность общественных практик ритуального и символического характера, обычно регулируемых с помощью явно или не явно признаваемых правил; целью ее является внедрение определенных ценностей и норм поведения, а средством достижения цели - повторение» [The invention of tradition, 1983, p. 43]. Причины, по которым традиции конструируются, различны, исходя из этого критерия, Э. Хобсбаум подразделяет «изобретенные традиции» на три группы: первая символизирует и выражает социальную близость, идентичность сообществ и наций; вторая легитимизирует их статус, институты и авторитеты; третья социализирует определенные ценности, нормы, правила поведения [The invention of tradition, p. 9].

Поскольку «традиции складываются не сами по себе - их создают, отвергают или изменяют люди» [Shils, 1981, p. 14-15], -постольку различается и значимость тех или иных элементов прошлого на разных этапах исторического развития национальной общности и для разных социальных групп данного социума. «Конструктивисты» не без оснований пишут о том, что не существует объективных исторических фактов, все они изменчивы и, по сути, являются продуктом интерпретации тех, кто имеет большие или меньшие права на их легитимную номинацию. Поэтому «процесс признания и преодоления прошлого определяется в первую очередь политическими интересами и интересами влиятельных акторов» [Маколи, 2011, с. 139]. Это, в свою очередь, порождает феномен «конкурирующих традиций». Чаще всего это противоборство национальных или этнических традиций в рамках мультиэтнично-го социума или конфликты между традициями представителей различных социальных групп и политических союзов. Речь идет о борьбе за символическое господство, в ходе которой конкурирующие силы стремятся приватизировать публичный дискурс, инструментально используя те или иные исторические события и

символы в своих целях. Причем участники этой конкурентной борьбы претендуют на объективность именно своей точки зрения, апеллируя к «объективным» свидетельствам (историческим, археологическим и т.д.). Возможно также острое соперничество политических, религиозных, региональных или этнических традиций. Такого рода действия могут привести «к расколу на "антагонистические сообщества памяти", каждое из которых претендует на исключительность» [Налевайко, 2009, с. 46-47]. И поскольку историческое сознание любой социальной общности строится на противопоставлении или уподоблении «Другому», постольку, как правило, это сопровождается нагнетанием страха перед угрожающими «Другими» - «чужими» - «врагами».

В то же время человек, в силу случайности своего рождения попавший в определенную социальную и этнокультурную среду, усваивает сконструированную традицию как некоторую «естественную» данность, без видимых усилий. Традиция для него является хранилищем всего разнообразия накопленных знаний, жизненного опыта, обычаев группы, которые нужно сохранить во времени и передать следующим поколениям. Из этого возникает представление о естественной принадлежности носителя традиции к общности «мы». Ибо «...традиция складывается помимо нашего разумения. Она принуждает нас к чему-то помимо нашей воли. Уже в этом смысле она есть насилие. Но на этой ее принудительной силе держится любой общественный порядок. Порядок как некая субординация ролей, полномочий, функций» [Капустин, 2004, с. 48], т.е. социальных институтов, нерефлексивная приверженность которым и составляет суть народного традиционализма.

В свою очередь, «любое национальное движение, любая национальная идеология представляют собой нарратив - повествование о бытии коллективной идентичности в историческом времени, обычно с соответствующими ссылками на славное прошлое этой общности людей и с притязаниями на некоторую часть мировой недвижимости, а именно: территорию своей "родины"» [Суни, 2011, с. 82]. Поэтому любое общество в периоды острых социальных кризисов сталкивается с явлением актуализации прошлого, что является признаком кризиса национальной / этнической идентичности. В то же время обращение к прошлому, историческим корням является одним из способов преодоления этого кризиса. Идентичность, по меткому замечанию С. Холла, это «предмет игры истории и различий» [Questions of cultural identity, 1996, p. 342]. «Если идентичности являются центральной частью исто-

рий, которые мы рассказываем о мире и о себе, тогда приведение доводов против политики идентичности столь же бессмысленно, как приведение доводов против существования дискурса или идеологий», - резонно замечает К. Джонсон [см.: Johnson, 2005, p. 37-61]. При этом дискурс идентичности предполагает, с одной стороны, осмысление различий и сходств между «Нами» и «значимыми Другими» для «демаркации» границ, с другой стороны -определение и переопределение «Нашей» общей истории, поскольку национальное единство опирается на набор представлений о «мы-сообществе», где основное внимание уделяется не правилам «принадлежности» или «исключенности», а тому, кто такие «мы», «...и ответ этот всегда принимает форму исторического повествования. На основании наших историй мы можем определить, кто мы и кто другие, и вместе с восприятием различия наших историй мы воспринимаем в качестве реальности и наше отличие друг от друга» [Люббе, 2005, с. 55].

Следовательно, актуализация прошлого выступает как средство самоидентификации кризисного общества, как поиск ответов на вопросы: «Кто мы?»; «Откуда мы?»; «Куда идем?». Как образно писал известный мексиканский писатель Октавио Пас, «каждый раз, когда общество оказывается в кризисе, оно инстинктивно поворачивает свой взгляд на прошлое и ищет там знак» [цит. по: Paz, 1979]. Обращение к истории, знание наших исторических приоритетов помогает преодолеть неуверенность в собственных силах. В результате прошлое становится своего рода стандартом, с которым соизмеряются и по которому оцениваются деяния современников.

При этом следует особо подчеркнуть, что коллективная память и политическая традиция действенны только тогда, когда они живы и изменяются, когда они дают способность понимания мира политики, применимую к актуальной практической политической деятельности.

С другой стороны, не надо забывать, что когда «пишется» коллективная память, она отражает определенную политическую и общественную конъюнктуру, а не «объективно» повествует о давно или недавно минувших событиях. Как утверждает М. Фуше, «прошлое имеет смысл, только исходя из его применения в современных условиях. Оно таит в себе неисчерпаемый источник представлений и аргументов, которые могут быть мобилизованы или, наоборот, вовремя забыты» [Фуше, 1999, с. 12]. История «многослойна», и историческая память обладает сложной организацией, что делает ее бесценным символическим ресурсом, поэтому на-

циональная идентификация может опираться на любой из исторических слоев, который с точки зрения политической элиты наиболее актуален и / или выгоден «здесь и сейчас». В то же время «ни одна культура не способна поддерживать себя без анализа институциональных форм и характерных стилей общения, господствовавших в том прошлом, которое эта культура отвергла», - утверждает Патрик Хаттон [Нийоп, 1993, р. XXIV].

Национальная идентичность как исторический нарратив

Несомненно, что исторические нарративы «играют важную роль в национальной идентификации, описывая "общую" историю определенной нации, давая ей объединяющие символы и мифы . эти телеологически построенные исторические нарративы неизбежно упрощают и, как правило, искажают картину прошлого. Наряду с прославлением (предполагаемых) исторических достижений и "общих" жертв такие нарративы решают задачу осмысления (или замалчивания) проблемных, темных или даже позорных событий в прошлом того или иного народа» [Миллер, 2005, с. 66], т.е. решают задачу конструирования «удобного прошлого». «Нации, - как утверждал еще Э. Ренан, - строятся на коллективной потере памяти - изобретенные вчера, сегодня они воспринимаются уже как вечная и неизменная категория» [Ренан, 1888, с. 19].

Из этого, в частности, следует, что понятия «коллективная историческая память», равно как и «коллективное историческое сознание», «коллективная воля», суть не более чем метафоры1. «Все индивиды, коллективы и институты нуждаются в прошлом, -пишет Э. Хобсбаум, - но исторические исследования раскрывают только его случайные моменты. Стандартный случай культурной идентичности, привязанной к прошлому через мифотворчество, облаченное в одежды истории, есть не что иное, как национализм» [НоЬЬа^та, 1997, р. 357].

1 В связи с этим Дункан Белл предложил понятие «мифопанорама» (mythscape), обозначающее дискурсивные сферы, в которых постоянно формируются, распространяются, обсуждаются и реконструируются мифы, лежащие в основе тех или иных коллективных идентичностей (прежде всего - мифы нации) [Bell, 2003].

Поэтому современные массовые представления об истории не являются «естественной памятью», передаваемой от поколения к поколению, они - результат деятельности профессиональных агентов исторической политики. «То, что мы называем памятью сегодня, это уже не память, а история» [Нора, 1999, с. 28]. Поэтому и «то, какие элементы прошлого вовлекаются в культурный оборот в качестве "общего" для различных индивидов прошлого (а какие, напротив, "вытесняются", подвергаясь активному "забыванию"), отнюдь не является чем-то само собой разумеющимся. Сколь бы неудобным для обыденного сознания это ни прозвучало, но "общее прошлое" невозможно без специфических усилий по его конструированию» [Малахов, 2001, с. 127]. Как уже было отмечено выше, решающая роль в таком конструировании принадлежит политическим элитам. «Более того, в силу своей природы политический текст (транслируемый представителями политической элиты. - В.А.) всегда проецирует нормы и идентичности того политического сообщества, от чьего имени он произносится, воспроизводит и переопределяет эти нормы, границы между внутренним и внешним, "своими" и "чужими"» [Морозов, 2010, с. 309].

От позиции политических элит зависят статус и оценка, которую получит то или иное событие той или иной национальной (этнической) истории. Несомненно и то, что от политических элит зависит и выбор знаковых исторических событий, которые в рамках исторического нарратива получают статус «великого момента» (Э. Шилз)1, изменившего ход исторического развития общества или даже всего мира. В советской историографии такой статус имела Великая Октябрьская социалистическая революция, в современной России - это, несомненно, Великая Отечественная война. Как резонно утверждает Н. Копосов, «миф о войне стал настоящим мифом происхождения постсоветской России» [Копосов, 2011, с. 163], поскольку идея связи национальной истории с судьбой каждого россиянина, идея единства государства и народа выявляется в этой исторической трагедии как нигде наглядно. Это подтверждает и контент-анализ ежегодных посланий трех президентов РФ: «... очевидно, что Великая Отечественная война - это единственное событие российской истории, которое активно ис-

1 «Великие события, - писал Э. Шилз, - это те события, которые, как считается, определили последующее развитие и, соответственно, придали ореол сакральности прошлому» [БЫк, 1975, р. 198].

пользуется в президентских посланиях в качестве позитивного символа, постоянно подвергаемого реинтерпретации», - отмечает О.Ю. Малинова [Малинова, 2011, с. 114].

Такие «великие события», или «поворотные моменты», истории наделяются в официальном дискурсе особым символическим смыслом. «Любые действия, связанные с сохранением памяти об этих поворотных моментах истории, пронизаны чувством приобщения к святыне, но в то же время в них сквозит глубокое внутреннее противоречие, - замечает Я. Зерубавель. - Это символическое состояние "порубежья", бытия на грани двух эпох, с одной стороны, придает "поворотным моментам" дополнительную неоднозначность, позволяет по-разному их интерпретировать, а с другой - способствует их превращению в политический миф, используемый в борьбе различных сил» [Зерубавель, 2011, с. 21-22]. Не случайно в канун крушения Советского Союза радикальной ревизии была подвергнута история Октября 1917 года и под сомнение поставлен его статус как «великого момента». А сегодня на посткоммунистическом пространстве то же самое происходит с предисторией и историей Второй мировой / Великой Отечественной войны.

«Политика памяти» как инструмент строительства посткоммунистических наций

После распада Советского Союза перед политическими и интеллектуальными элитами новых наций объективно встала проблема конструирования национальной традиции, «национализации прошлого», вычленения «поворотных моментов» в истории, «переформатирования» коллективной исторической памяти для легитимации национального строительства и возникших политических режимов. «Коллективная память об обретенных исторических корнях придает социуму новый импульс, становится средством выражения новых идей и ценностей, - отмечает Яель Зерубавель. -В этом процессе новая нация опирается как на историческую науку, так и на традицию (поскольку прошлое нельзя полностью сконструировать. - В.А). Избирательно используя тот материал, который они поставляют - то отвергая, то принимая их заключения, то подавляя, то развивая их положения, - новая нация заново создает свою память, формирует новую национальную традицию» [Зерубавель, 2011, с. 10].

В результате в посткоммунистическом мире никто не удержался от соблазна радикально нового прочтения истории своего

народа (особенно истории ХХ века), идеологического присвоения исторического прошлого. Не случайно вновь обрела актуальность, казалось бы, окончательно отвергнутая обществоведами концепция тоталитаризма. Именно она активно использовалась элитами многих стран Восточной Европы в начавшихся «войнах памяти». При этом, конечно же, не потребности дальнейшего развития исторической науки сыграли здесь решающую роль. На первый план вышли политические интересы и соображения конъюнктуры.

Именно поэтому одной из приоритетных задач правящих элит новых независимых государств стала историческая политика, т.е. «намеренные и формально легитимные действия политиков и чиновников, которые направлены на укрепление, удаление или переопределение отдельных фрагментов общественной памяти» (Л. Нияковский) [цит. по: Траба, 2009, с. 59]. Эта политика реализуется путем создания новых школьных учебников истории, учебных планов и программ, учреждения новых «знаменательных дат» и праздников, строительства новых мемориалов и разрушения старых, установления контроля над деятельностью СМИ, поскольку именно через учебники истории, государственные праздники и мемориалы, исторические фильмы и программы радио и ТВ реализуется легитимационная функция исторической памяти. В свое время британский исследователь Энтони Смит поставил вопрос: «Почему все режимы принуждают молодых людей изучать в школе историю?», и сам ответил на него: «Не для того, чтобы понимать свое общество и как оно меняется, а для того, чтобы принять это общество как свое, гордиться им и стать хорошим гражданином США или Испании, или Гондураса, или Ирака ... История как форма вдохновения и как идеология заключает в себе способность становиться самооправдательным мифом» [Smith, 1995, p. 53]. В свою очередь, Т. Джадт отметил, что все государства живут сегодня «за счет педагогического капитала, вложенного в сограждан в предыдущие десятилетия» [Джадт, 2011, с. 68].

Некоторые авторы склонны подчеркивать разницу между исторической памятью, школьной историей и профессиональной историей, т.е. системой критических исследований, связанной определенными правилами аргументации и использования фактов. Конечно, разница между этими феноменами существует, однако содержание сконструированной исторической памяти в немалой мере зависит от исторического знания. Можно напомнить, что профессиональная история и возникла в начале XIX в. именно как часть «предприятия по строительству нации» (А. Миллер), т.е. как пред-

приятие по «национализации коллективной исторической памяти». Как утверждает Т. Боллентайн, с конца XVIII в. профессиональная историография была тесно связана с формированием национальной идентичности и консолидацией национальной общности, выступая в последние два века основным интеллектуальным инструментом «создателей государств». Работа велась профессиональными историками под контролем и при поддержке государственных институтов. Так обстояло дело не только в европейских странах, но и в их бывших колониях - история выступала там в качестве центрального элемента антиколониального и постколониального национализма. Поэтому Боллентайн называет историю «служанкой нации» и заявляет о необходимости «спасти историю от нации» [БаИаШупе, 2005, р. 23].

Можно также напомнить, что введение обязательных школьных курсов истории в Европе было связано со становлением государственной системы всеобщего обучения и с расширением круга обладателей избирательного права, т. е. числа граждан национального государства. Одновременно под влиянием модернизации была разрушена «естественная» система трансляции «коммуникативной памяти» в рамках ранее относительно закрытых и стабильных социальных групп. В результате, «партикулярные групповые идентификации были . почти полностью подчинены идентификации национальной, задававшей важнейшие параметры отличия "нас" от "них"» [см.: Бойцов, 2005]. С этого времени нации стали изображаться в качестве главных субъектов истории, а образы выдающихся деятелей далекого прошлого подвергаться соответствующей стилизации, благодаря чему они превращались в национальных героев и национальные символы. Повсеместно, усилиями представителей интеллектуальных элит, создаются исторические пантеоны - собрания образов национальных героев.

Однако, не успев даже до конца оформиться, сконструированные «национальные» истории (как и любые иные картины прошлого) начали провоцировать конфликты и «войны интерпретаций», нередко непримиримые. Не случайно XIX столетие называли «веком национализма». Тем не менее до недавнего времени «. национальное государство в пределах своих границ успешно сохраняло монополию на "рассказывание истории". Сегодня с усилением мобильности людей и развитием средств коммуникации столкновения между разными образами прошлого несопоставимо участились, спустившись до уровня сознания рядового обывателя. ... Это

многократно усиливает заряд конфликтности, содержащийся в национальной истории, ее способность ссорить людей» [см.: Бойцов, 2005].

Как отмечал еще в 1950 г. К. Рид, «.историк находит в прошлом то, что ищет. Он отбирает, излагает и подчеркивает факты в соответствии с той концепцией, которая социально желательна и востребована, и рассказывает об эволюции общества, постоянно имея в виду это обстоятельство» [Read, 1950, p. 285]. Ныне и российские историки пришли к выводу о высокой степени субъективности всякого исторического знания и о том, что невозможно провести четкую грань между объективным и субъективным способом познания прошлого, поэтому историческая наука представляет собой совокупность культурных практик, сложившихся в определенных исторических обстоятельствах и оттого неизбежно со временем трансформирующихся. Тем более что историческая политика, т.е. определение политического смысла исторического прошлого, в плюралистических обществах не является монополией государства, хотя оно и занимает в этой сфере особое положение, поскольку обладает возможностями навязывать способы интерпретации событий прошлого, прежде всего, с помощью системы школьного образования.

«В последние десятилетия вопрос о школьной истории и о национальных версиях прошлого тесно переплелся с проблемами глобальных переоценок (истории) после окончания "холодной войны" или периода "большого противостояния", с проблемами государство-строительства после распада СССР и Югославии, с причудливыми трансформациями национализма и поисками национальной идентичности», - пишет В. А. Тишков [Тишков, 2011, с. 217]. При этом концепции национальной школы, которые разработаны и внедряются в посткоммунистических государствах и ряде «национальных» регионов России, призваны не столько повысить уровень языковой и исторической компетенции учащихся, сколько сконструировать историческую память путем создания «нового, антисоветского национального нарратива» (М. Флорин)1, актуализировать и сделать «видимыми» старые и создать новые культурные границы.

1 Немецкий исследователь Мориц Флорин считает, что одной из стратегий преодоления постсоветского кризиса идентичности в новых государствах стала попытка «компенсировать утрату советского патриотизма путем многократного пересказа истории ради создания нового, антисоветского национального нарратива» [Флорин, 2011, с. 227-228].

Как известно, для самооценки национальной общности прошлое зачастую важнее, чем настоящее. Тем не менее поражает размах, с которым в посткоммунистическом мире государства эксплуатируют историческое прошлое. Идеологическое переформатирование и перекодирование недавнего общего прошлого превратилось в течение последнего десятилетия в один из важнейших инструментов осуществления политического влияния внутри и вне новых государств. Так называемая «историческая политика» или «политика памяти» стала инструментом национального строительства (конструирования национальной идентичности), обеспечения внутренней и внешней легитимности государства, мобилизации и консолидации социума на всем посткоммунистическом пространстве.

Причем если в бывших странах «народной демократии» ведущим стал миф о «возвращении в Европу», которому всегда препятствовал СССР, принудивший народы стран региона пойти по исторически тупиковому коммунистическому пути, то в постсоветских государствах национальные нарративы конструировались на основе «постколониальной парадигмы» (В.А. Тишков), т.е. на основе мифа об избавлении от имперского господства и национального угнетения. Изложение новых национальных историй осуществляется с явным акцентом на негативные аспекты истории советского периода. Подчеркивается беспрецедентность и уникальность страданий народов новых государств, испытанных ими в тоталитарном коммунистическом прошлом. Советская история предстает как цепь преступлений, совершенных преимущественно русскими, и жертв, понесенных народами новых государств. Как отмечает российский историк А.И. Миллер, «историческая политика» вообще может проводиться исключительно с позиции жертвы, поскольку она явным образом требует использования прошлых страданий не только как внутренней мобилизующей силы, но также и для «экспорта вины» [Миллер, 2008 b, 2008 a]. В предельных случаях концентрация на прошлых страданиях превращается в сотворение «национального Холокоста» - борьбу за признание международным сообществом геноцида против собственного народа. Эта политика сегодня широко используется во многих посткоммунистических государствах, прежде всего в бывших советских республиках [см.: Финкель, 2011, с. 123-143].

Понятно, что на постсоветском пространстве, как и в большинстве стран бывшего «лагеря социализма», роль «злой силы» «зарезервирована» за русскими и российским государством. В период борьбы за независимость оппозиционные движения в

советских республиках выработали своеобразное дуалистическое миропонимание, в соответствии с которым Империя и все с нею связанное представляют собой силы зла и угнетения, а сами националистические движения - силы добра и свободы. Этот дуализм стал характерной особенностью политического дискурса практически всех посткоммунистических государств. «Во многих соседних странах, - пишет, в частности, А.И. Миллер, - есть политические силы, которые совершенно сознательно стремятся превратить историю в оружие политической борьбы. В области международных отношений они стремятся зафиксировать для тех или иных стран, прежде всего для России, роль "виноватого", а для своей - роль "жертвы", в расчете получить определенные моральные преимущества. Требуя от России покаяния и компенсаций за реальные и мнимые грехи, описывая Россию как неизлечимо агрессивную имперскую нацию, создавая образ России как конституирующего и враждебного "Чужого", сторонники "исторической политики" считают ее подходящим инструментом для формирования национальной идентичности у себя в стране, для борьбы со своими политическими оппонентами, для маргинализации тех или иных групп населения, в том числе русского меньшинства, там, где оно есть» [Миллер, 2008 Ь, с. 51-52].

В то же время, это способ избавления от ответственности за негативно оцениваемое социалистическое прошлое. В результате, «историческая вина за тоталитаризм» ложится лишь на русских, а большинство населения посткоммунистических государств освобождается от подозрения в лояльности этому режиму или даже его поддержке. Хотя репрессивная политика времен «реального социализма» осуществлялась не только и не столько русскими, сколько представителями самих «угнетенных народов». Очень показательно и то, насколько трудно дается венграм, полякам, латышам, литовцам, словакам, украинцам и др. дискуссия об их роли в Холокосте и других преступлениях конца 1930-1940-х годов (массовые депортации немцев; этнические чистки, например, так называемая «Волынская резня», приведшая к уничтожению тысяч польских граждан украинскими националистами; насильственная полонизация меньшинств в предвоенные годы, самым масштабным свидетельством которой стала операция Войска Польского по уничтожению трети православных храмов страны в 1938 г. и др.). «Именно участие "местных сил" сделало геноцид столь масштабным - в большинстве стран региона погибло более 90% проживавших в них евреев. На этом фоне особенно одиозными выгляде-

ли парады ветеранов СС, например в странах Балтии, поскольку стало очевидным, что симпатии части их жителей к нацизму, проявившиеся в ходе войны, невозможно объяснить только борьбой за национальную независимость» [Копосов, 2011, с. 70].

Следует, однако, признать, что такого рода усилия по деконструкции новейшей истории «не пропали даром».

Так, социологические исследования последних лет показывают, что две трети поляков полагают, что в истории польско-российских отношений больше негативных, чем позитивных моментов, причем молодежь (18-24 года) особенно настаивает на преобладании негативных моментов. Больше половины поляков считают, что Россия должна ощущать чувство вины по отношению к Польше в связи с событиями Второй мировой войны, Катынью, а также социалистическим периодом, когда Польша зависела от СССР. В то же время, более 80% поляков уверены, что Польша не должна иметь чувства вины по отношению к России в связи с историческим прошлым [см.: Лыкошина, 2008, с. 104].

Причины сегодняшних трудностей также изыскиваются в прошлом и, конечно же, вне своей нации. В роли всеобщего «козла отпущения» и внешнего «врага» представляется Россия, а в роли внутренних «Других» - русские или «русскоязычные». В результате новые интерпретации истории используются в качестве главного аргумента как во внутренних политических дебатах, так и при выяснении отношений с Россией как правопреемницей СССР. По мнению большинства поляков, после авиакатастрофы лайнера польского президента Леха Качиньского под Смоленском в апреле 2010 г. у России и Польши появился шанс к примирению. Однако польскими правыми силами была предпринята попытка раскрутить на этой основе еще одну антироссийскую кампанию. Так, в консервативном издании «№82 БЕепшк» было опубликовано интервью с депутатом от партии «Право и справедливость» А. Гурским под заголовком «Я обвиняю Москву». «Думаю, Россия ответственна за эту катастрофу, за эту новую Катынь, - заявил однопар-тиец Леха Качиньского. - Однако мы никогда не узнаем правды, как не узнали ее в 1943 г., когда президент Польши в изгнании Владислав Сикорский погиб в авиакатастрофе над Гибралтаром, после того как повздорил с русскими по поводу той же Катыни» [цит. по: Терентьев-мл., 2010, с. 4].

Зачастую подобная «война интерпретаций», борьба с помощью той или иной выборки исторических фактов становится прологом к острым межгосударственным политическим конфликтам.

«Экспорт вины» обычно вызывает резкую реакцию со стороны обвиняемого государства. «В результате раскручивается спираль взаимных обвинений, дипломатических конфликтов и "сражений за прошлое", которые, вообще говоря, могут превращаться и в реальные войны» [Финкель, 2011, с. 127]. Таким образом, историческая память становится полем борьбы различных государств и политических сил.

Участие интеллектуалов - «хозяев дискурса» в производстве «исторической политики», как правило, носит опосредованный характер. Воздействуя на массовое сознание через СМИ и на дискурс политической элиты - через институты политического консультирования, они способны как уменьшить, так и резко увеличить конфликтный потенциал в межгосударственных отношениях. Как уже отмечено, общая повествовательная конструкция, представляющая прошлое каждого социума, всегда служит интересам политической элиты и призвана способствовать реализации ее политических задач. Однако интеллектуалы могут оказывать на «политику памяти» и непосредственное воздействие, если они сами «идут во власть». Можно, в связи с этим, отметить массовое «хождение во власть» (А. Собчак) гуманитариев в первые годы посткоммунистического бытия: первый президент Абхазии В. Ардзинба до начала политической карьеры был историком; его политический оппонент - президент независимой Грузии З. Гамса-хурдия - филологом и поэтом; президент демократической Чехословакии и первый президент Чехии В. Гавел был драматургом, президент Болгарии Ж. Желев - историком; лидер боснийских сербов Р. Караджич - психиатром и поэтом; председатель Верховного совета независимой Литвы В. Ландсбергис - музыковедом; президент Косова И. Ругова - драматургом; президент Армении Л. Тер-Петросян - историком; «демократический» президент Азербайджана А. Эльчибей - филологом-арабистом и т.д.

«Политика памяти»: Российский случай

Рождение на постсоветском пространстве новых государств привело к появлению новых национальных историй, в которых они заявили свои права на значительную часть русской истории и на новую (зачастую диаметрально противоположную) интерпретацию многих исторических событий (особенно ХХ в.). При этом в национальных историях акцентируется «коренное отличие» каждой данной общности от всех остальных (прежде всего, от рус-

ских), для того чтобы отмести любые сомнения в легитимности данной национальной общности, в ее праве на существование. Ради чего активно изыскиваются глубокие исторические корни «нации», теряющиеся в глубине веков. Все это делается во имя «возвращения утраченного прошлого», обретения его заново. При этом, как отмечал еще А.С. Панарин, «. возвращая прошлое, в нем ищут не социально освобождающее сродство душ и судеб разных этносов, а национально освобождающие различия между ними. Прошлое облекают в подчеркнуто национальные одежды. Но изготовлены они по наброскам современных дизайнеров; в подлинном прошлом их вряд ли носили. Насколько сейчас вообще можно судить, одежды предков в лучшем случае лишь более или менее приближались к этим анахроническим поделкам конца ХХ века» [Панарин, 1994, с. 35]. В целом же действует политическая установка на формирование этнонаций, которая во многом задает смысл исторических интерпретаций.

Эта радикальная ревизия общей истории породила в России феномен «утраченного прошлого». В сознании русских глубоко укоренен синдром «старшего брата», и потому стремительное превращение «братских народов СССР» в претендующих на значимость «Других» вызвало шок и обиду на неблагодарных «младших братьев» за дегероизацию и дискредитацию недавнего общего прошлого, особенно за попытки разрушения основного «мифа происхождения» постсоветской России - «мифа Великой Отечественной войны»1. Так, если претензии украинских интеллектуальных элит на монопольное владение «наследием Киевской Руси» вызывали ранее лишь иронические комментарии российских историков, то новая интерпретация советской истории породила активный протест и, в конце концов, вызвала ответную реакцию -

1 Акцентируя исключительную роль «мифа о войне», Н. Копосов пишет: «Новый режим (режим В.В. Путина. - В.А.) искал опору в национальной традиции. Но он претендовал на то, чтобы считаться демократическим, и поэтому не мог однозначно положительно оценивать террор и коммунистическое мессианство. .Поэтому и понадобился миф о войне, который позволял сконструировать трагическое, но славное и вдобавок осязаемое, конкретное, легко представляемое в ярких образах прошлое. Миф о войне стал настоящим мифом происхождения (курсив мой. - В.А.) постсоветской России. Его подъем наметился уже с первых месяцев правления Путина, а настоящий взлет пришелся на 2004-2005 гг. - период подготовки к 60-летию Победы» [Копосов, 2011, с. 162-163].

стремление защитить собственную национальную историю «от очернительства», «посягательств» и «фальсификаций».

«Показательно, - отмечает Д.В. Ефременко, - что российская власть и при Ельцине, и при Путине очень долго не решалась подступиться к этой задаче. Споры об истории были частью общественной дискуссии, но на уровне официальной риторики подавались (и подаются до сих пор) довольно противоречивые сигналы. Однако в последнее время, главным образом, в связи с системными усилиями "заклятых друзей России" из Балто-Черноморского региона по конструированию желательной для них версии исторического прошлого российская власть стала втягиваться в "историческую политику". И, похоже, всерьез и надолго» [Ефременко,

2010, с. 73]. В связи с этим нельзя согласиться с утверждением о том, что важнейшей причиной подъема политической памяти и войн памяти в посткоммунистических странах Восточной Европы «послужила новая историческая политика российского правительства, состоящая в культивировании мифа о войне» [Копосов,

2011, с. 263]. Историческая политика в современной России носит ярко выраженный реактивный характер. Музеи советской оккупации и институты национальной памяти как «инфраструктуры ее политизации» появились не в России, а в Польше, странах Балтии и Украине.

Однако назвать реакцию российской политической и интеллектуальной элиты на все эти проблемы адекватной было бы большим преувеличением. «В современной России, - констатирует А.Б. Гофман, - ситуация с традициями и инновациями, их взаимодействием, отношением к ним со стороны интеллектуалов и власти отличается чрезвычайной неопределенностью, многозначностью, амбивалентностью, синкретизмом» [Гофман, 2008, с. 50]. Основная сложность здесь состоит в том, что современная Россия - это не страна без традиций, а скорее страна с сохранившимися осколками традиций. Поэтому любое обращение российской власти к национальной традиции - это конструктивистское действие во имя обретения легитимности, что обуславливает инструментальность в отношении к прошлому. При этом она руководствуется идеологической установкой на формирование связи и преемственности настоящего и будущего по отношению к идеализированному прошлому, на отрицание существующих исторических разрывов и утверждение общей традиции и наследия, носителями которого все «Мы» - россияне - являемся. В результате многие исследователи отмечают внутреннюю противоречивость и эклектичность

исторической концепции современной российской власти, в которой «этатизм и национализм причудливо сочетаются с элементами либерализма, а реставрационный пафос - с идеей модернизации» [см.: Неприкосновенный запас, 2006; 2010].

С одной стороны, действительно необходимо реагировать на политизацию и дегероизацию общей истории народов СССР, разрушение доминирующего исторического мифа, использование новых исторических интерпретаций прошлого как политического ресурса. Хотя, следует заметить, в нашей национальной истории сомнительных, а то и «мешающих» сегодня фактов, суждений и оценок с каждым годом обнаруживается все больше. Так, сегодня россияне с большими трудом свыкаются с новыми интерпретациями предыстории и истории Второй мировой войны, с разрушением мифов о принципиальной правоте внешней политики СССР в предвоенный, военный и послевоенный периоды, о моральной непогрешимости солдат Красной Армии и др.

С другой стороны, бороться с фальсификациями истории -значит вступить в информационную войну с нашими «соседями». Попытки принятия «мемориального закона», запрещающего отрицать ведущую роль СССР в победе над фашизмом, создание в мае 2009 г. президентом РФ Д.А. Медведевым специальной «государственной комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России означали, что наша политическая элита приняла те «правила игры», по которым осуществляется «политика памяти» в посткоммунистических странах Восточной Европы. Теперь и у нас история и национальная память признаны ареной политической борьбы с внешним и внутренним противником, и потому альтернативная или конкурентная интерпретация исторических событий историками наносит урон не только патриотическому воспитанию нового поколения, но и безопасности государства. Отсюда, похоже, уже сделан вывод: история слишком политически важна, чтобы оставить ее на откуп профессиональным историкам (поэтому, видимо, не случайно наряду с профессиональными историками в президентскую комиссию были включены начальник Генерального штаба ВС России и высшие офицеры внутренних и внешних служб безопасности страны). Как следствие - формирование «госзаказа» на единственно истинную и патриотическую версию истории, которая негласно навязывается обществу и, как ни странно, оказывается выгодной вполне определенным политическим силам. Комментируя создание Государственной комиссии по противодействию попыткам фальсификации

истории при Президенте РФ1, иностранный наблюдатель выделяет четыре основных фактора, приведших к этой инициативе.

Во-первых, это реакция российских властей на растущую интернационализацию мемориальных практик, связанную, в частности, с политическим самоопределением бывших советских республик.

Во-вторых, опасение правящих элит, что уход последнего поколения, помнящего войну, существенно ослабит механизмы трансляции одного из ключевых имперских мифов.

В-третьих, стремление государства вновь восстановить контроль над образованием (прежде всего, школьным).

В-четвертых, проявляющаяся в последнее время в России тенденция к ограничению свободы выражения мнений [см.: Кегель, 2009].

В то же время попытки навязать «единственно правильную» интерпретацию тех или иных событий общей истории нашим соседям очевидно контрпродуктивны. «Реакцией России на свое собственное прошлое не может ограничиваться дело. Мы имеем длительные отрезки общей истории, а значит, она не может быть чьим-то единственным, собственным достоянием, как бы этого кому-то ни хотелось», - резонно отмечает «русскоязычный» автор из Латвии [Макаров, 2010, с. 152]. Поэтому, в лучшем случае, они бесполезны, в худшем - ведут к обострению конфликтного противостояния. Более того, как справедливо утверждает Пьер Нора, история принадлежит всем и никому - именно потому она и претендует на истину. Как и любое подобное притязание, ее право всегда будет оспариваться. Однако отказавшись от этих притязаний, мы попадем в беду [цит. по: Джадт, 2011, с. 69].

***

Таким образом, вместо позитивной программы формирования национальной идентичности, вместо поиска компромисса в интерпретации сложных и трагических эпизодов совместной истории, признания общей ответственности за них или их совместного «забывания» политические и интеллектуальные элиты большинства посткоммунистических стран, наоборот, делают все для их актуализации и политизации, формируя и концептуализируя мифологемы массового сознания, придавая видимость научной обоснованности

1 В марте 2012 г. комиссия, не выполнившая возложенных на нее задач, без лишнего шума была упразднена [Кантор, 2012].

примитивным ксенофобиям и идиосинкразиям. Ну а созданный вновь или возрожденный «образ врага» активно используется как ресурс внешней и внутренней политики и средство политической консолидации наций.

При этом необходимо оговориться, что речь должна идти не о полном отказе от «политики памяти», поскольку это невозможно практически - такая политика осуществлялась и осуществляется всеми государствами мира. Внимание к прошлому и выстраивание устойчивых исторических ориентиров для своих граждан является частью любой государственной политики, и все государства, как уже отмечено, предпочитают «удобное прошлое», патриотическую версию своей истории и осуществляют более или менее жесткий контроль над ее преподаванием в школе. Поэтому, как представляется, следует обсуждать вопрос: насколько конструктивно такое вмешательство политики в исторический дискурс и каковы его цели, а не то, можно или нельзя использовать в политических целях национальную историю или нужно или не нужно вмешиваться государству в процесс преподавания истории. «Конечно, наивно требовать от политиков и государственной власти, чтобы они отказались от попыток продвигать свое понимание истории, - отмечает Н. Копосов. - Но их право на использование некоторых средств такого продвижения должно быть ограничено. Таким ограничением являются академические свободы, предполагающие право ученого свободно выражать свою точку зрения и обязанность коллег оценивать ее в соответствии с принятыми правилами исследования и нормами академической этики. Эти правила и нормы можно и должно критиковать и совершенствовать. Как и любые другие нормы, они являются формой власти (академической среды над ее членами) и ограничением свободы - в том числе и произвола интерпретаций. Но они обеспечивают автономию знания» [Копосов, 2011, с. 267].

Литература

Бойцов М. История закончилась. Забудьте // Культура. - М., 2005. - № 31-32. -Режим доступа: http://www.kultura-portal.ru/tree_new/cultpaper/article.jsp?number=595 &гиЬпс_а=1000166 (Дата посещения: 28.05.2012.) Гофман А.Б. От какого наследства мы не отказываемся? Социокультурные традиции и инновации в России на рубеже XX-XXI вв. // Традиции и инновации в современной России. Социологический анализ взаимодействия и динамики. -М.: РОССПЭН, 2008. - С. 9-62.

Джадт Т. Места памяти Пьера Нора: Чьи места? Чья память? // Империя и нация в зеркале исторической памяти: Сб. статей / Под ред. Герасимова И.В., Могиль-нера М., Семенова А. - М.: Новое издательство, 2011. - С. 45-74.

Зерубавель Я. Динамика коллективной памяти // Империя и нация в зеркале исторической памяти: Сб. статей / Под ред. Герасимова И.В., Могильнера М., Семенова А. - М.: Новое издательство, 2011. - С. 10-29.

Ефременко Д.В. Переизобрести Европу - перевообразить Россию // МЕТОД: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин: Сб. науч. тр. -М.: РАН. ИНИОН, 2010. - Вып. 1: Альтернативные модели формирования наций. - С. 54-78.

Историческая политика и ее особенности в Польше, Украине и России // Отечественные записки. - М., 2008. - № 5 (44). - Режим доступа: http://www.strana-oz.ru/ 2008/5/istoricheskaya-poHtika-i-ee-osobennosti-v-polshe-ukraine-i-rossii (Дата посещения: 10.04.2012.)

Кантор Ю. История без фальсификаций // Московские новости. - М., 2012. -19 марта, № 238 (238). - Режим доступа: http://mn.ru/society_history/20120319/ 313741427.html (Дата посещения: 28.05.2012.)

Капустин Б. Что такое консерватизм? // Свободная мысль - XXI. - М., 2004. № 2. - С. 44-53.

Кегель И. де. На пути к «предсказуемому» прошлому? Комментарий к созданию Комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории в России // Ab imperio. - М., 2009. - № 3. - С. 365-387.

Копосов Н. Память строгого режима: История и политика в России. - М.: Новое литературное обозрение, 2011. - 320 с.

Лыкошина Л.С. Некоторые аспекты исторического и национального сознания в Польше // Системные изменения и общественное сознание в странах Восточной Европы. Сб. науч. трудов / Редколл.: Шаншиева Л.Н. (отв. ред.) и др. - М.: РАН. ИНИОН, 2008. - С. 41-48.

Люббе Г. Право оставаться иным. К философии регионализма // Политическая философия в Германии: Сб. статей. - М.: Современные тетради, 2005. - С. 47-64.

Макаров В. «Бои за историю» в Латвии // Национальные истории на постсоветском пространстве - II / Под ред. Ф. Бомсдорфа, Г. Бордюгова. - М.: Фонд Фридриха Науманна, АИРО-ХХ1, 2009. - 148-156.

Маколи М. Историческая память и общество сограждан // Pro et Contra. - М., 2011. - № 1-2 (51). - С. 134-149.

Малахов В. Символическое производство этничности и конфликт // Язык и этнический конфликт / Под ред. М.Б. Олкотт и И. Семёнова. - М.: Гендальф, 2001. -С. 115-137.

Малинова О.Ю. Консолидация политических сообществ и проблема «неудобного прошлого»: опыт Европы и Азии. (Реферативный обзор) // МЕТОД: Московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин: Сб. науч. тр. / Редколл.: Ильин М.В. (гл. ред.) и др. - М.: РАН. ИНИОН, 2010. - Вып. 1: Альтернативные модели формирования наций. - С. 98-108.

Малинова О.Ю. Тема прошлого в риторике президентов России // Pro et Contra. -М., 2011. - № 3-4 (52). - С. 106-122.

Миллер А.И. Дебаты об истории и немецкая идентичность // Политическая наука. -М.: РАН. ИНИОН, 2005. - № 3. - С. 66-75.

Миллер А.И. Историческая политика и ее особенности в Польше, Украине и России // Отечественные записки, 2008a. - Т. 5, № 44. - Режим доступа: http://www.strana-oz.ru/?numid=46&article=1735 (Дата посещения: 15.04. 2012.)

Миллер А.И. История империй и политика памяти // Наследие империй и будущее России. / Под ред. А.И. Миллера. - М.: Фонд «Либеральная миссия»; Новое литературное обозрение, 2008 b. - С. 25-58.

Морозов В. Охранительная модернизация Дмитрия Медведева. Некоторые размышления по поводу ярославской речи // Неприкосновенный запас. - М.,

2010. - № 6. - С. 307-320.

Налевайко Е. Политический популизм и социальный страх // Социология. -Минск, 2009. - № 4. - С. 36-48.

Неприкосновенный запас. - М., 2006. - № 6 (50). - Режим доступа: http://magazines.russ.ru/ nz/2006/50/ (Дата посещения: 28.05.2012.)

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Неприкосновенный запас. - М., 2010. - № 6 (074). - Режим доступа: http://maga zines.russ.ru/nz/2010/6/ (Дата посещения: 28.05.2012.)

Нора П. Между памятью и историей // Нора П., Озуф М., Пюимеж Ж. де, Винок М. Франция - память. - СПб.: Изд. Санкт-Петерб. ун-та,1999. - С. 17-50.

Панарин А.С. Национализм в СНГ: Мировоззренческие истоки // Свободная мысль. - М., 1994. - № 5. - С. 30-37.

Ренан Э. Что такое нация? - СПб., 1888. - 298 с.

Суни Р.Г. Диалог о геноциде: усилия армянских и турецких ученых по осмыслению депортаций и резни армян во время Первой мировой войны // Империя и нация в зеркале исторической памяти: Сб. статей. - М.: Новое издательство,

2011. - С. 75-114.

Терентьев - мл. А. 70 лет спустя. У россиян и поляков возник исторический шанс к миру и согласию // Однако. - М., 2010, 19 апреля. - С. 4-9. - Режим доступа: http://www.odnako.org/files/cP8zz.pdf (Дата посещения: 28.05.2012.)

Тишков В.А. Единство в многообразии: публикации из журнала «Этнопанорама» 1999-2011. - 2-е изд., перераб. и доп. - Оренбург: Издательский центр ОГАУ, 2011. - 232 с.

Траба Р. Польские споры об истории XXI века // Pro et Contra. - М., 2009. - № 3-4 (46). - С. 43-64.

Финкель Е. В поисках «потерянных геноцидов» // Pro et Contra. - М., 2011. -№ 3-4 (52). - С. 123-143.

Флорин М. Элиты, русский язык и советская идентичность в постсоветской Киргизии // Неприкосновенный запас. - М., 2011. - № 6 (80). - С. 225-233.

Фуше М. Европейская республика. Исторические и географические контуры. Эссе. - М.: Международные отношения,1999. - 168 с.

Штомпка П. Социология социальных изменений. - М.: Аспект-пресс,1996. - 416 с.

Шацкий Е. Утопия и традиция / Общ. ред. и послесл. В. А. Чаликовой. - М.: Прогресс, 1990. - 456 с.

Ballantyne T. Putting the nation in its place?: World history and C.A. Bayly's «The Birth of the modern world» // Curthoys A., Lake M. Connected worlds: history in transnational perspective. - Canberra: ANU E Press, 2005. - P. 23-44.

Becoming national / Ed. by Eley G., Suny R.G.. - Oxford: Oxford univ. press, 1996. - 518 p.

Bell D.S.A. Mythscapes: memory, mythology and national identity // British journal of sociology. - L., 2003. - Vol. 54, № 1. - P. 63-81.

Halbwachs M. The collective memory. - N.Y.: Univ. of Chicago press, 1980. - 182 p.

Hobsbawm E.J. On history. - L.: New Press, 1997. - 357 p.

Hutton P.H. History as an art of memory. - Hanover: Univ. press of New England, 1993. - 229 p.

Johnson C. Narratives of identity: Denying empathy in conservative discourses on rase, class and sexuality // Theory and society. - Dordrecht, 2005. - Vol. 34, № 1. - P. 37-61.

Nora P. Between memory and history: Les lieux de memoire // History and memory in African - American culture / Ed. G. Farbe, R.O'Meally. - N.Y., Oxford: Oxford univ. press, 1994. - P. 7-24.

Paz O. Reflections: Mexico and the United States // The N.Y.er. - 1979. - 17 September. - P. 136.

Questions of cultural identity / Ed. by Hall S., Gay P. Du. - L.: Sage, 1996. - 198 p.

Read C. The social responsibilities of the historian // The American historical review. -1950. - Vol. 55, № 2. - P. 283-285.

Shils E. Center and periphery: Essays in macrosociology. - Chicago: Univ. of Chicago press, 1975. - 263 p.

Shils E. Tradition. - Chicago: Univ. of Chicago press, 1981. - 213 p.

Smith A.D. Nations and nationalism in a global era. - Cambridge: Polity Press, 1995. - 211 p.

The invention of tradition / Ed. by Hobsbawm E. and Ranger T. - Cambridge: Cambridge univ. press, 1983. - 320 p.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.