ТОЧКАЗРЕНИЯ: РЕВОЛЮЦИЯ И КОНСТИТУЦИЯ
Революция и конституция
О советских истоках российского конституционализма Владимир Пастухов
В статье рассматривается проблема российского конституционализма через призму его исторического становления. По мнению автора, революция есть бунт, ставший восстанием против лжи всех старых режимов, а конституция есть закрепление победы этого восстания против лжи. В настоящее время революция продолжается, и в скором времени должна последовать новая контрреволюционная волна, от результатов которой будет зависеть, сумеет ли новое постсоветское общество конституироваться, или революция будет набирать обороты до тех пор, пока насилие не разорвет российское общество изнутри.
^ Конституционализм; революция; бунт; Лаврентий Берия; насилие; постсоветское общество
«Насилие — повивальная бабка каждого старого общества, беременного новым». Карл Маркс «Капитал» (т. 1, гл. 31)
Среди всех приватизаций, имевших место в России за последние двадцать лет, приватизацию юристами исследований в области конституционализма можно рассматривать как одну из самых изысканных.
Социологам и политологам российская Конституция неинтересна, поскольку для них она является не столько реальным, сколько виртуальным объектом исследования. Зато правоведы кажутся вполне довольными собой, сосредоточившись на сугубо юридических аспектах доставшейся им в почти неограниченное пользование конституционной тематики. Политическая природа конституционализма остается в России «terra incognita». Чтобы восполнить этот пробел, автор решил сосредоточить внимание исключительно на вопросе о политических предпосылках российского конституционализма.
С политической точки зрения проблема русского конституционализма неотделима от проблемы русской революции. Путаная судь-
ба российского конституционализма есть отражение не менее путаной судьбы российской революции, и, по мнению автора, изучать их нужно во взаимосвязи друг с другом, что вытекает из самой природы конституционализма.
1. Связанные одной цепью
Конституционализм — достаточно молодое явление по историческим меркам. Он ровесник Нового времени. Рассуждать о конституционализме вне контекста Нового времени, вне связи с идеями европейского просвещения и одухотворенной ими европейской революции контрпродуктивно. Нет и не может быть конституционализма вне времени и пространства, хотя именно к этому стремятся все наши абстрактные рассуждения.
Также, конституционализм внутренне неразрывно связан с европейскими буржуазными революциями Нового времени и их идео-
логией. Пониманию этого, однако, нам мешает крайне узкое и догматизированное отношение к революции в современной России. Почему-то в России революцию предпочитают рассматривать в рамках парадигмы «радикальных перемен», как своего рода «высшую форму реформаторства». Если тихо и медленно — то реформа, а если шумно и быстро — революция. Тем самым игнорируется и замалчивается главный признак любой революции — ее насильственный характер. Революция — это всегда хаос, социальная дезорганизация, гибель порядка и торжество неуправляемой энергии масс. То есть, стремясь подчеркнуть нечто производное (хотя по-своему также важное) — исторический смысл и значение революции, отодвигают на второй план ее базовую, сущностную характеристику — насилие.
Но и это не все. Есть существенная разница между бунтом и революцией. Бунт так же древен как мир. Революция (как и конституция) — явление относительно новое. Всякая революция есть бунт (насилие), но не всякий бунт (насилие) есть революция. В чем же разница?
Бунт не направлен против насилия вообще. Это вспышка неорганизованного насилия против организованного насилия (старого порядка), которая заканчивается установлением другого организованного насилия (нового порядка). После завершения бунта власть переустанавливается, так или иначе, на тех же началах, что и до этого, но с новыми людьми на вершине властной пирамиды.
Революция же направлена именно против насилия вообще. Это неорганизованное насилие, которое сметает организованное насилие (старый порядок) для того, чтобы на его месте водрузить некий совершенно необыкновенный «правовой порядок», то есть такой новый порядок, в котором насилие ограничено правом. Бунт по-настоящему становится революцией только в эпоху Нового времени, когда общество проникается просветительскими идеями равенства всех перед законом, верховенства закона, разделения властей, то есть «конституционными» идеями.
Революция и конституция — близнецы, рожденные Новым временем. Они неотделимы друг от друга и неотделимы от идеи, философии и верований настоящего. Вне этой философии, вне этого поклонения праву ни
революция, ни конституционализм не имеют ровным счетом никакого смысла. Без них бунт останется бунтом, а закон — законом. Ведь и в самом древнейшем из обществ власть стремилась к тому, чтобы законы соблюдались, но это не делало эти общества конституционными.
Бунт превращается в революцию тогда, когда обществом овладевает великий миф о том, что возможна власть без насилия. Рождается великая иллюзия о возможности преодоления разрыва между «действительной конституцией», то есть привычками, обычаями, негласными правилами жизни сотен тысяч людей («понятиями» — в русском варианте), и писаными законами, разрыва, освященного вековой традицией, разрыва, казалось бы, такого же естественного, как сама жизнь. Ложь, издревле шедшая рука об руку со старым порядком, ложь, при которой писаные правила для одних сосуществовали с неписаными правилами для других, вдруг стала нестерпимой для просвещенного общества. Революция есть всего лишь бунт, ставший восстанием против лжи всех старых режимов с их разделением на «конституцию жизни» и «конституцию власти». Конституция, в точном смысле слова, есть закрепление победы этого восстания против лжи.
Без этой всеобщей мобилизации против лжи, без того, чтобы население, вдруг становящееся нацией, поверило в возможность жизни без насилия и попало под гипноз просветительских идей, невозможна никакая революция и никакой конституционализм. Между старым и новым миром именно «право» проводит жирную черту. Право есть закон, умноженный на справедливость. Революция устанавливает порядок, основанный не просто на законе, а на «правовом законе», который подобно губке, вбирающей воду, вобрал в себя великие идеи равенства, свободы и братства. И только благодаря этому мы выделяем такой порядок из всех других, ранее существовавших. «Правовой закон» кладет конец исторической эпохе насилия. По крайней мере, в мечтах.
Итак, конституция рождается в Новое время из революции. Значит, конституция рождается из насилия. Но конституция только потому рождается из этого насилия, что в нем самом, грубом и страшном, уже изначально были разлиты идеи конституциона-
лизма. В лаву народной ярости оказался подмешан волшебный эликсир, и когда лава стала остывать, эликсир этот начал действовать, преобразив тот новый мир, который вырос на плато вокруг взорвавшегося вулкана.
Здесь важно зафиксировать несколько принципиальных моментов.
Во-первых, если общество не подпало под влияние конституционных идей, не варилось в этом котле очень долго, то никакой бунт ему не поможет, какими бы красивыми словами его не называли. Хаос будет все равно рано или поздно превращаться в хаос, а насилие будет оставаться насилием. Мало назваться конституционалистами и написать самую мудрую из всех конституций. Как говорил Томас Карлейль, такая конституция не будет стоить и той бумаги, на которой она написана, если общество в целом не проникнется идеей, нет, манией обуздания насилия.
Во-вторых, конституционная составляющая революции становится заметной только на ее «исходе», когда лава революционного насилия начинает остывать, когда выпаривается все то гнусное и грязное, что сопровождает любую революцию, и на дне остаются те самые «конституционные идеи», которые были растворены в этой лаве с самого начала, но были не видны, пока полыхало пламя. Речь, конечно, идет о действительной революции, где эти идеи реально присутствуют.
Как это ни парадоксально, но конституционализм, порожденный революцией, реально выходит на сцену только на этапе контрреволюции, когда начинает оформляться новая социальная организация и революционная стихия начинает спадать. При этом следует учесть, что контрреволюция также насильственна, как и сама революция. Контрреволюция, как правило, происходит не одномоментно, а толчками, шаг за шагом. И точно так же, шаг за шагом, происходит утверждение в послереволюционном обществе конституционного порядка.
Поэтому, говоря о российском конституционализме не как о юридическом, а как о политическом явлении, необходимо определить его привязку к русской революции, найти ту точку, в которой начал формироваться «антинасильственный консенсус» населения, который является единственной предпосылкой и гарантией подлинного конституционализма. По мнению автора, точка эта находит-
ся не совсем там, где ее традиционно ищут, — в дореволюционных конституционных экспериментах с Государственной думой. На наш взгляд, предпосылки современного российского конституционализма как политического феномена сформировались именно в советскую эпоху и имеют непосредственное отношение к судьбе большевистской революции.
2. Точка конституционного отсчета
Точкой исторического отсчета для российского конституционализма можно считать июльский Пленум ЦК КПСС 1953 года. События того времени, при всей изученности, являются «недооцененным активом» российской истории, а значение этих событий выходит далеко за рамки представлений о «политическом перевороте», в которые их упорно пытаются втиснуть в течение полувека. Это переломный пункт советского периода российской истории, и он требует соответствующего к себе отношения.
Все, что касается смещения и ареста Берии, изучено и описано историками во всех мельчайших подробностях, какие только могут быть доступны исследователю в столь деликатном деле. Нам же хотелось бы понять исторический смысл той победы, которую одержал «коллективный разум» аморфного ЦК над всемогущим МВД.
Выражаясь современным языком, Сталин умер, не осуществив операцию «Преемник». После его смерти на вершине пирамиды власти оказалось три вождя, каждый из которых в равной степени мог претендовать на роль лидера — Берия, Маленков и Хрущев. При этом, с чисто «практической» точки зрения, Хрущев имел наименьшие шансы, но именно он и стал победителем. Это тем более удивительно, что проиграл он человеку, которому очевидно уступал как по своим волевым, так и по интеллектуальным качествам. Впрочем, морально он его все-таки превосходил.
Общепринятые представления о Берии как о примитивном похотливом садисте не совсем соответствуют действительности. Так же далеки от реальности представления о Хрущеве как об инициаторе «десталинизации». Все обстояло как раз наоборот. Буквально через несколько дней после смерти Сталина Берия, возглавивший объединенное
МВД-МГБ, создал внутри ведомства четыре комиссии по пересмотру, как сказали бы сейчас, самых «резонансных» дел того времени, в том числе знаменитого «дела врачей», «дела Михоэлса и еврейского антифашистского комитета» и других.
Более того, Берия стал слать в Президиум ЦК КПСС одну за другой докладные записки с информацией о «вскрытых» нарушениях законности, требуя принять срочные меры по их исправлению. Члены Президиума ЦК во главе с Хрущевым и Маленковым оказались совершенно не готовы к этим инициативам и пассивно им сопротивлялись. Чтобы подстегнуть Президиум к действиям, Берия начинает дублировать информационные сообщения, издаваемые от имени партии, собственными «пресс-релизами», издаваемыми от имени его ведомства и потому имеющими гораздо более радикальное звучание.
Вот что пишет по этому поводу в своих воспоминаниях Павел Судоплатов: «Сообщение МВД для печати об освобождении арестованных врачей значительно отличалось от решения ЦК КПСС. В этом сообщении Берия использовал более сильные выражения для осуждения незаконного ареста врачей. Однако его предложения по реабилитации расстрелянных членов Еврейского антифашистского комитета были отклонены Хрущевым и Маленковым. Члены ЕАК были реабилитированы лишь в 1955 году. Предложения Берии по реабилитации врачей и членов ЕАК породили ложные слухи о его еврейском происхождении и о его связях с евреями. В начале апреля 1953 года Хрущев направил закрытое письмо партийным организациям с требованием не комментировать сообщение МВД, опубликованное в прессе, и не обсуждать проблему антисемитизма на партийных собраниях»1.
Этим, однако, активность Берии не ограничилась. Практически не делая паузы, он выступает с целым комплексом инициатив, которые историки окрестили «реформами Берии». Помимо таких «либеральных» мер, как массовая амнистия и пересмотр знаковых уголовных дел, они включали в себя: ограничение партийного вмешательства в государственную жизнь и особенно в управление экономикой; объединение Германии, а также свертывание программы строительства социализма в Восточной Европе в целом; ограни-
чение насильственной русификации национальных окраин и другие2.
По прошествии времени становится ясно, что наиболее радикальные предложения намного опередили свое время и предвосхитили внутриполитические и внешнеполитические инициативы Горбачева. Тем более интересно отметить, что формально Берия был отстранен от власти не столько за произвол и репрессии, сколько именно за эти начинания, отвергнутые партией — как отступление от сталинизма и либерально-буржуазное перерождение.
Впрочем, картина была более сложной. Выдвинутые против Берии обвинения, если судить по стенограмме внеочередного Пленума ЦК КПСС, состоявшегося 2 — 7 июля 1953 года, были противоречивы. С одной стороны, в вину ему ставились именно радикальные инициативы, оцененные соратниками как буржуазные. С другой стороны, главное обвинение все-таки касалось попытки узурпировать власть в стране при помощи выведенных из-под партийного контроля правоохранительных органов3.
Несмотря на справедливое отвращение, которое вызывает к себе личность Берии, чтение стенограммы «партийного судилища» над ним оставляет тягостное впечатление. Несколько десятков функционеров с безвозвратно утерянной способностью к самостоятельному мышлению обвиняли Берию во всех смертных коммунистических грехах, ставя под подозрение его вполне разумные с точки зрения современного русского человека начинания. По сути, победа Хрущева над Берией была победой ханжества над цинизмом.
Парадокс состоит в том, что Берия оказался в высшем руководстве страны единственным в своем роде «свободным» человеком. Полностью нравственно разложившись, он смотрел на жизнь с практичностью мясника, избавленного от любых иллюзий, в том числе и «отряхнувшего с ног своих» прах коммунистической мифологии. Этот человек был прагматиком и презирал догматиков. Обладая стратегическим талантом и незаурядной смелостью, он уже только в силу занимаемого им положения был лучше других информирован о том, что экономика страны подорвана, как и о том, что в затравленном обществе зреет глухое раздражение. По этим же причинам он не мог не знать и о своей
«непопулярности», а потому решил сыграть на опережение, проявив первым инициативу в деле «десталинизации». Берия готов был пойти на уступки в идеологии, чтобы сохранить свою главную привилегию — право творить произвол, право осуществлять расправу над любым оппонентом без суда и следствия, право внушать страх.
Хрущев, напротив, был типичным представителем того большинства, которое стало жертвой почти полувековой непрерывной идеологической обработки и в сознании которого здравый смысл уродливым образом смешался с коммунистическими догматами. Дело не только в том, что Хрущев и другие члены руководства панически боялись Берии, но и в том, что они реально не понимали смысла его поступков. Особенно ярко это проявилось в полемике по вопросу об объединении Германии, которую Берия готов был «отдать» в обмен на гарантии ее нейтралитета. Тут было все: и догматическое тупоумие (Молотов: «Мы глаза таращили... какая может быть в глазах члена Политбюро ЦК нашей партии буржуазная Германия»), и озарения ограниченного крестьянского практицизма (Хрущев: «Берия говорит, что мы договор заключим. А что стоит этот договор? Мы знаем цену договорам. Договор имеет силу, если подкреплен пушками»).
Участники Пленума ЦК, решавшие судьбу Берии, уже давно потеряли способность воспринимать мир таким, каков он есть. Только когда они говорили о своем животном страхе перед этим человеком, они выглядели натурально. Они во всем уступали Берии, кроме одного — на их стороне была историческая справедливость. Их объединяло желание ограничить произвол, хотя бы потому, что он грозил пожрать их самих.
3. Конец революции
Естественно, возникает вопрос: как такое скудоумное, косноязычное и трусливое «добро» могло победить столь изощренное и всесильное «зло»?
В руках у Берии были все козыри, и в последние месяцы он даже не считал нужным это скрывать, позволяя откровенное хамство и грубость по отношению к соратникам. Мало того, что он контролировал всепроникающую службу госбезопасности, не скованную
никакими ограничениями, так он еще и превосходил своих оппонентов силой воли и ума, умением не только строить планы, но и добиваться их реализации. Берия обладал всеми необходимыми для завоевания и удержания власти материальными ресурсами, и в его подчинении уже находился мощный аппарат власти, созданный по собственному образу и подобию.
Смещение Берии на первый взгляд кажется алогичным. Вообще переворот 1953 года воспринимается как какая-то случайная, «верхушечная заварушка», в которой Хрущев чудесным образом «переиграл» Берию. Однако то, что кажется иррациональным с политической точки зрения, оказывается рациональным с точки зрения исторической. Победа «слабого» Хрущева выглядит, как это ни парадоксально звучит, исторически более оправданной, чем победа «сильного» Берии.
Чтобы понять это, надо просто тщательнее вглядеться в то, что реально было предметом спора. Если отбросить все наносное и случайное, можно увидеть, что речь шла не столько о столкновении между Берией и Хрущевым лично, сколько о столкновении двух политических курсов.
Эти курсы различались между собой отношением к насилию. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения стоящих перед обществом задач, независимо от того, является ли такой задачей «строительство коммунизма» или «разрушение коммунизма». Хрущев представлял тех, кто выступал за ограниченное применение насилия, он хотел держать джина в бутылке. Причем он подсознательно стремился не столько к сокращению репрессий (тут Берия был даже более радикален в своих «популистских» предложениях), сколько к введению в социальную практику механизмов, которые ставили бы произвол в определенные политико-правовые рамки.
Показательной является дискуссия о судьбе «особого совещания» при МВД. Вот как излагает свою позицию на Пленуме ЦК Хрущев: «Он [Берия] внес предложение, что нужно ликвидировать Особое совещание при МВД. Действительно, это позорное дело. Что такое Особое совещание. Это значит, что Берия арестовывает, допрашивает и Берия судит. И что же он нам голову морочит? Он
пишет, что надо упорядочить это дело, но как упорядочить? Сейчас может Особое совещание выносить свое решение с наказанием до 25 лет и приговаривать к высшей мере — расстрелу. Я предлагаю высшую меру — расстрел — отменить, и не 25 лет, а 10 лет давать. Это значит дать 10 лет, а через 10 лет он может вернуться, и его опять можно будет осудить на 10 лет. Вот вам самый настоящий террор, и будет превращать любого в лагерную пыль... Я думаю от этого [террора] мы, видимо, не откажемся на будущее, но надо, чтобы это было исключением и чтобы это исключение было по решению партии и правительства, но не закон, не правило, чтобы это делал министр внутренних дел, имея такую власть, терроризируя партию и правительство»4.
В этой цитате весь Хрущев — он еще готов терроризировать весь народ, но уже не может допустить, чтобы кто-то терроризировал «партию и правительство».
И тем не менее Берия мог предлагать тысячи правильных решений по всем актуальным вопросам внутренней и внешней политики, он мог быть в сто раз убедительнее и мощнее, чем все его оппоненты вместе взятые, но он не предлагал того, в чем измученное почти полувековым террором общество нуждалось более всего — он не предлагал гарантий защиты от произвола.
Хрущев мог казаться шутом и петрушкой (а часто и быть им); он мог повторять за Берией его ходы (что, собственно, и случилось в дальнейшем при разоблачении «культа личности»); он мог быть непоследовательным и смешным, но он предлагал то, что, выражаясь языком Льва Толстого, являлось в тот момент «дифференциалом русской истории», было тем «простейшим однотипным влечением», объединявшим весь народ от простого колхозника до члена Политбюро ЦК. Он выступал против оголтелого насилия.
Таким образом, если посмотреть на эту борьбу под более широким углом зрения, то речь шла о продолжении или завершении революции. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения экономических, социальных и политических задач. Он был готов пожертвовать знаменем революции ради сохранения насилия. Для Хрущева насилие было уже хоть и необходимым, но все-таки злом, которое по возможности надо
было вводить в рамки. Он предпочитал сохранить выцветшее знамя революции, пожертвовав насильственным духом этой революции. Вряд ли сами Хрущев и Берия понимали вполне, носителями каких идей они выступают, но это не меняет существа дела.
В этой связи вызывает особый интерес оценка, которую дал событиям 53-го года Ричард Пайпс, рассматривавший хрущевский переворот как контрреволюционный. Он писал: «Можно даже сказать, что революция завершилась лишь со смертью Сталина в 1953 году, когда его преемники нерешительно и с оговорками взяли курс на политику, которую можно было бы охарактеризовать как контрреволюцию сверху»5.
Вопреки словам популярной в советское время песни о том, что «есть у революции начало, нет у революции конца», у революции есть как начало, так и конец. В одинаковой степени рискует и тот, кто пропустил начало революции, и тот, кто не заметил ее конца. Стремление продлить революции жизнь чревато быстрой и разрушительной катастрофой. Те, кого сегодня впечатляют несбывшиеся планы Берии, должны понимать, что эти начинания были в любом случае обречены на провал, потому что предполагали искусственное затягивание революции.
Реформы Берии намечали контуры некой «либерально-террористической системы». С одной стороны, они обозначали движение в направлении определенного идейного высвобождения из-под гнета коммунистической догмы. С другой стороны, государственный произвол становился при этом самодостаточным и самодовлеющим, не нуждающимся ни в каком дополнительном обосновании никакими «высшими материями».
Берия предлагал существенно ослабить роль партии, но вместе с тем и влияние идеологии на общественную и государственную жизнь в целом. Эта «абстрактно-либеральная» новация в тех конкретно-исторических условиях дала бы, скорее всего, совершенно неожиданный и печальный результат. Очень скоро возник бы вакуум власти, и последствия не заставили бы себя долго ждать. Возможно, недостаток «коммунизма» Берия попытался заменить избытком национализма. Но, скорее всего, просто возросла бы роль денег. Насилие и коммерция быстро нашли бы друг друга. Произвол стал бы менее систе-
матическим, но зато более подлым, меркантильным и персонализированным. «Деидео-логизированная» власть не смогла бы остаться монолитной, и внутри нее образовались бы многочисленные кланы, борющиеся между собой за контроль над «финансовыми потоками». Так что статья о превращении воинов в торговцев могла бы увидеть свет уже лет пятьдесят тому назад.
Приход к власти Берии спрямил бы «пути истории», ускорив неизбежное разрушение советской государственности. Агония продолжалась бы не дольше, чем отпущенный Берии срок жизни. После этого наступил бы почти мгновенный коллапс. Однако при этом о мягкой «перестройке» не могло бы быть и речи. Оттепель, романтические шестидесятые, потребительские семидесятые и бурные восьмидесятые с их философией общих ценностей были еще впереди. Не пережив этих сорока лет, сыгравших роль социального амортизатора, пропитанное насилием общество не смогло бы избежать гражданской войны.
Берия проиграл не потому, что Хрущев оказался умнее, хитрее или удачливее. Сработал инстинкт самосохранения общества, которое выбрало для себя более «щадящий» сценарий, подаривший ему несколько десятилетий мирного старения и умирания. По всей видимости, в закрытых обществах действует своеобразный социальный аналогза-кона Геккеля (по которому в живой природе развитие индивида есть повторение развития вида в целом). Логика борьбы в замкнутом пространстве политической элиты трансцен-дентно отражает потребности общества даже тогда, когда это общество не способно оказывать прямого влияния на борьбу внутри властных группировок.
4. Рождение «советского» конституционализма
На наш взгляд, выбор Ричардом Пайпсом 1953 года как даты окончания русской революции очень точен6. Но 1953 год — это не только конец отсчета одной эпохи, но и начало отсчета другой.
Поражение Берии и победа Хрущева означали не только конец революции, но и знаменовали собой рождение «советской цивилизации». Однако прежде чем остановится
на этом более подробно, хотелось бы сделать небольшое отступление.
По мнению Освальда Шпенглера, движение каждой культуры неизбежно подходит к точке, когда она становится зрелой, а значит, ее развитие как таковое заканчивается. Культура как бы «садится на собственную основу», и дальше начинается ее развертывание в рамках уже сложившихся общих параметров. Это развертывание может быть вполне плодотворным в течение длительного времени. Однако новой энергией «извне» в этот момент культура уже не «подпитывается». Это пора, когда «батарейки» не столько подзаряжаются, сколько расходуют заряд. Как бы ни была красива эпоха «зрелой культуры», она есть предтеча осени, и конец ее уже неотвратим.
Пытаясь четче обозначить этот переломный, очень важный для него момент в развитии культуры, Шпенглер даже попытался развернуть «непривычным» образом понятия «культуры» и «цивилизации».
«У каждой культуры, — пишет Шпенглер, — есть своя собственная цивилизация. Впервые оба эти слова, обозначавшие до сих пор смутное различие этического порядка, понимаются здесь в периодическом смысле как выражение строгой и необходимой органической последовательности. Цивилизации — неизбежная судьба культуры. Здесь достигнут тот самый пик, с высоты которого становится возможным решение последних и труднейших вопросов исторической морфологии. Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния, на которые способен более высокий тип людей. Они — завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнью как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством. как умственная старость. Они — конец без права обжалования, но они же, в силу внутренней необходимости, всегда оказывались реальностью»7.
Мы не разделяем радикализма оценок Шпенглера и не уверены в универсальности предложенного им соотношения между «культурой» и «цивилизацией», но считаем весьма значительным обнаруженное им различие «становящегося» и «ставшего», «развивающегося» и «развитого» в культуре. Это различие очень важно для понимания динамики исторического процесса в целом, а в рассмат-
риваемом нами случае позволяет лучше постигнуть исторический смысл произведенного в 1953 году переворота.
Истинное значение событий 1953 года заслонено от нас явно переоцененным 1956 годом с его «культовым» XX Съездом. Но то, что принято считать кульминационным пунктом «оттепели», было всего лишь историческим следствием переворота, произошедшего за три года до этого. Просто следствие затмило собой причину, и в течение полувека 1953 год жил «в тени» XX Съезда партии.
В этом нет ничего удивительного — за второй волной часто не замечают первой. Действительный поворот случился именно на июльском Пленуме ЦК 1953 года. Как мы выяснили, противостояние Хрущева и Берии по смыслу своему было противостоянием курсов, опирающихся на «абсолютное» и «ограниченное» насилие, революции и контрреволюции, стратегии социального суицида и стратегии выживания. Исход этого противостояния был обусловлен тем, что сработал инстинкт самосохранения сложившегося к тому моменту весьма специфического «советского общества».
1953 год — зенит советского периода русской истории. Понять смысл происходивших в этом году событий — значит приблизиться к пониманию самой природы «советского общества». Это своего рода водораздел между «советской культурой» и «советской цивилизацией». Если следовать логике Шпенглера, то можно сказать, что формирование «коммунистической системы» в этом кульминационном пункте завершилось. В дальнейшем она только раскрывала свой потенциал, постепенно исчерпывая себя.
Революция обладает могучей инерцией. Она долго «распаляется», но также долго и «затухает». Насилие — как зараза, от которой очень трудно избавиться. За годы революции оно входит в привычку, становится частью повседневного быта. В обществе формируются субкультуры, приспособленные к выживанию в таких специфических условиях, для которых прекращение революции — это потеря «естественной среды обитания». Война ужасна, но дети, родившиеся на войне, воспринимают ее как норму жизни, им трудно привыкнуть к миру. Для того чтобы остановить революцию, от общества требуется гораздо больше усилий, чем для того, чтобы ее
начать. Джина легче выпустить из бутылки, чем загнать обратно. И это понятно — утверждение нового порядка является более сложной задачей, чем разрушение старого, к тому же и так уже сгнившего общества.
Избавление от революции происходит, как правило, в два этапа. При этом путь к избавлению от насилия также лежит через насилие. Его уровень зависит от конкретных исторических условий и обстоятельств.
На первом этапе происходит формальное отрицание революции. Насилие в определенной мере ограничивается. Из «общества» оно перетекает в «государство». Война «всех против всех» превращается в войну государства против общества. Это как раз тот этап, на котором революция «пожирает своих детей». Из него общество выходит, подавив внешний хаос и обзаведясь «вертикалью власти». Таким этапом в развитии русской революции стал 1929 год, когда возникла первая контрреволюционная волна. Она не покушалась на сам «внутренний» насильственный дух революции, им была пронизана вся философия укрепившейся власти. Эта власть утопила Россию в крови.
На втором этапе отрицается уже сам насильственный дух революции. Это двойное «отрицание отрицания»: во-первых, ужасов первой контрреволюции (что бросается в глаза); во-вторых, ужасов революции в целом (что становится понятным только через много лет). Таким этапом и стал 1953 год, разделивший советскую историю почти строго пополам.
Завершение революции было насильственным, однако не столь кровавым, как ее промежуточный этап, кульминацией которого был 1937 год. Этому способствовало то, что контрреволюция произошла вовремя, без «задержки». Хотя Берия и его окружение были уничтожены совершенно «по-сталински», подавляющая часть оппонентов Хрущева смогли уйти из жизни «персональными пенсионерами». Все, что происходит вовремя, протекает мягче.
Ценность «взятия» этого исторического рубежа, конечно, не в том, что был устранен Берия. До Берии были и Ежов, и Ягода, и Абакумов. Но их аресты и расстрелы ничего не меняли в движении русской истории. Здесь же впервые под сомнение была поставлена ценность насилия как метода «коммуниста-
ческого строительства». Это зародившееся сомнение было воистину контрреволюционным, оно ставило крест на идее «государства диктатуры пролетариата» (что нашло через несколько лет и свое формальное подтверждение, когда лозунг «диктатуры пролетариата» был тихо демонтирован и заменен лозунгом «общенародного государства»).
Решения июльского Пленума 1953 года можно считать моментом рождения специфического и противоречивого «советского конституционализма». В этом историческом акте, пусть и замутненном путанной коммунистической мифологией, было больше «конституционного», чем во всем современном российском конституционализме, потому что в его основе лежал реальный консенсус.
Этот консенсус сложился в обществе, и, как следствие, он сложился в высшем политическом руководстве страны. Таким образом, изможденная почти сорока годами революции страна высказалась против продолжения насилия. И пусть этот консенсус был неустойчивым, потому что насильственная природа советской системы была в принципе неустранима, но значение этого акта для формирования русского конституционного движения еще только предстоит оценить в будущем.
То общество, которое вышло «из шинели» июльского Пленума, было странным на вид. Оно было противоречием в себе самом. Сохраненная Хрущевым «коммунистическая догма» заставляла рассматривать государство как возведенное в закон насилие (это можно назвать по-разному, например по-путин-ски — «диктатурой закона», но суть от этого не изменится). Но в то же время Хрущев на «чувственном уровне», следуя духу времени, пассионарно выступил против насилия. Так получилось, что у «советской цивилизации» ум с сердцем оказались не в ладах.
Эта всепроникающая двойственность «советской цивилизации», проистекавшая из противоречия между философией (даже религией) насилия, лежащей в основе коммунистической идеологии, и движением против насилия, начало которому положила победа «хрущевской партии» над «партией МВД», позднее привела к крушению советской системы. Советский «трест» не выдержал внутреннего напряжения и лопнул почти полвека спустя.
Противоречие разрешилось тогда, когда в окончательно конституировавшемся, «зрелом» советском обществе родившийся в начале 50-х годов XX века консенсус, достигнутый для противостояния насилию, обрел, наконец, свою собственную философию. Он нашел воплощение в странной идеологии «общечеловеческих ценностей», которая постепенно овладела массовым сознанием. Эта новая идеология, не либеральная по своей природе, но близкая к ней по направленности, окончательно изжила «идеологию коммунизма» с его узаконенным насилием, а также всю обслуживающую эту идеологию политическую систему.
Так в начале 90-х годов пришел конец этой удивительной «советской цивилизации», ставшей своего рода трагическим историческим курьезом. Советская цивилизация была явлением противоестественным, но в то же время логичным и необходимым. Русская история в этом случае исполнила рискованный трюк — нечто вроде «исторической петли Нестерова». Это был смертельно опасный эксперимент, по ходу которого Россия могла в любой момент сорваться «в штопор». Заметим, сегодня, «на выходе» из этой петли, риск сорваться еще больше, чем на «входе» в нее.
В основании русской цивилизации лежал большевизм — квазирелигиозное движение, временно (а возможно, и навсегда) вытеснившее собою русское православие, возникшее из противоречий русской социальной и духовной жизни и материализовавшееся на волне кризиса, вызванного Первой мировой войной.
Большевизм был своего рода религией созидающего насилия, паранойей «жизнеустройства» по заранее предначертанному плану, обремененной разветвленной и всепоглощающей мифологией. Эти качества позволили большевизму овладеть массовым сознанием и превратиться в «навязчивое состояние» для сотен миллионов людей. За почти сорок лет революции все социальные, политические и даже личные отношения оказались перестроены в соответствии с этим абсурдным религиозным учением.
Именно религиозная природа большевизма предопределила устойчивость сформированной им «советской культуры» и ее способность развиться до уровня «советской ци-
вилизации». Благодаря большевизму, на теле российской истории образовался своеобразный «цивилизационный пузырь». Его можно рассматривать как некое культурное новообразование в «теле» русской православной цивилизации. Так иногда, разрезав большой зрелый апельсин, внутри него можно обнаружить еще один маленький апельсинчик. Вот такая же странная неполноценная «цивилизация внутри цивилизации» появилась в России в XX веке. В 1953 году она, наконец, состоялась как нечто органичное, способное просуществовать еще почти сорок лет и умереть от немощи.
Интересно, что смерть советской цивилизации была почти такой же тихой, как и смерть предшествующей ей 300-летней империи. Она исчерпала себя и испустила дух в 1989 году. Как это часто бывает в России, проблема возникла не столько с отказом от старого, сколько с признанием нового.
5. Революция продолжается
Советский строй был для больного российского общества функционально тем же, чем для больного человека является наркоз. Чтобы не погибнуть от болевого шока, общество впало в «коммунистический анабиоз», просуществовав в нем почти столетие. Когда наркоз перестал действовать и пузырь «советской цивилизации» сдулся, общество вернулось к тому, с чего все начиналось — к русской революции с ее нерешенными задачами.
Как контрреволюция 1953 года оказалась скрыта для нас событиями 1956 года, так и возобновление русской революции в 1989 году оказалось скрыто от нас бурными событиями 1991 — 1993 годов. В действительности именно в 1989 году произошли те радикальные изменения, которые остановили часы советской истории и с которых пошел отсчет нового времени: Горбачев победил консерваторов в ЦК КПСС и на партийной конференции; было созвано подобие Учредительного собрания — Съезд народных депутатов; начался распад «Советской империи» (крушение Берлинской стены и вывод войск из Афганистана).
Видимо, есть какая-то закономерность в том, что «девятый вал» революции приходит не сразу, а спустя несколько лет после основного, но при этом не столь заметного «под-
земного толчка». Возможно, это связано с тем, что первый толчок рождает определенные ожидания, которые практически никогда не могут быть оправданны. И тогда разочарованное общество наносит второй сокрушительный удар по умирающей власти.
В 90-е годы Россия погрузилась в хаос революционного насилия, в котором пребывала почти пятнадцать лет. То, что мы называем «лихими 90-ми», было временем революционной ломки всех сложившихся отношений и стереотипов, насильственного перераспределения имущества и власти. В конце концов, из хаоса стал проступать «новый порядок», который во многом, к несчастью, напоминал порядок старый, поскольку никаких видимых культурных подвижек в обществе за это время не произошло.
В 2003—2004 годах Россию накрыла первая контрреволюционная волна, которая попыталась ввести «революционное наследие» 90-х в определенные рамки. Она носила преимущественно антиолигархический характер, частью уничтожив, частью поставив под контроль государства элиту, рожденную горба-чевско-ельцинской революцией. Возникшее из этой контрреволюции государство осталось, тем не менее, насильственным по своей природе и целям. Причем уровень и роль насилия в функционировании современной российской власти явно недооценивается8. Соответственно, постепенно в обществе зреет, хотя и медленно, новый консенсус для противостояния государственному произволу. А значит, рано или поздно должна последовать вторая контрреволюционная волна, от результатов которой будет зависеть, сумеет ли новое постсоветское общество конституироваться, или революция будет набирать обороты до тех пор, пока насилие не разорвет российское общество изнутри.
Будучи в здравом уме, никто не возьмет на себя бремя предсказания сроков и исхода этой грядущей контрреволюции. Но можно достаточно четко обозначить, что будет «на кону» и какие «опции» будут разыграны. Речь будет идти о способности или неспособности общества, рожденного горбачевско-ельцинской революцией, положить предел революционному насилию. Причем, чем раньше будет совершена попытка, тем больше у нее будет шансов на успех и тем менее насильственной будет она сама.
От того, каким именно образом разрешится этот конфликт, в наибольшей степени зависит, превратится ли «бумажный конституционализм» 90-х в «реальный конституционализм» 10-х, возникнет ли в России новая «постсоветская цивилизация» или она продолжит сотрясаться под ударами новых революций.
Пастухов Владимир Борисович - член Редакционного совета журнала «Сравнительное конституционное обозрение», доктор политических наук, кандидат юридических наук.
1 Судоплатов П. А. Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930-1950 годы. М., 1997. С. 140.
2 Краткий перечень «начинаний» Берии можно найти в Русской электронной энциклопедии (http://traditio.ru/wiki): «Берия, возглавив МВД СССР, затеял целый ряд реформ. В их числе — получившие в дальнейшем успешное продолжение:
— прекращение дела врачей и "мингрельского дела";
— массовая амнистия заключённых;
— запрет "мер физического воздействия" (пыток) при допросах (4 апреля 1953 года);
— первые реабилитации незаконно репрессированных при Сталине;
— ограничение прав Особого совещания при МВД СССР (окончательно оно было упразднено 1 сентября 1953 года);
— передача из МВД в другие министерства строительных главков;
— прекращение ряда масштабных строек, в том числе гидротехнических.
Слишком радикальными для соратников по Президиуму ЦК КПСС показались предложения Берии:
— о свертывании строительства социализма в ГДР и объединению Германии;
— о ликвидации контроля партии над хозяйственной деятельностью;
— о назначении на посты руководителей советских республик представителей коренных национальностей;
— о создании национальных армейских частей;
— о запрете демонстрантам носить портреты руководителей Партии и Правительства (соответствующее постановление вышло 9 мая 1953 года);
— об упразднении паспортных ограничений».
3 Так, Хрущев заявил на Пленуме: «Ему нужен был пост для того, чтобы взять в руки этот орган бесконтрольный. Потому что имея Особое совещание в своих руках, он на любого человека имел право. Он сам говорил: я могу любого человека заставить, что он скажет, что имеет прямую связь с английским королем или королевой. И он это делал» (Лаврентий Берия.1953: Стенограмма июльского пленума ЦК КПСС и другие документы. М., 1999. С. 90).
4 Там же. С. 92—93.
5 Пайпс Р. Русская революция: В 3 кн. Кн. 1: Агония старого режима. 1905—1917. М., 2005. С. 11.
6 До этого автор придерживался высказанной Юрием Пивоваровым точки зрения, что датой окончания русской революции является 1929 год.
7 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории: В 2 т. Т. 1. М., 1993. С. 163.
8 Многим это покажется странным, но дистанция между днем вчерашним и днем сегодняшним не так велика, как кажется. В соответствии с поданной в Политбюро ЦК КПСС докладной запиской от 26 марта 1953 года, в лагерях в тот момент содержалось 2 526 402 человека, из которых «государственных преступников», содержавшихся в «особых лагерях МВД», было 221 435 человек. И все это при населении приблизительно в 200 млн человек. В современной России в пиковый «докризисный» 2007 год общее количество заключенных составило 890 000 человек при населении около 140 млн человек. Да, разница есть, но не такая большая, как хотелось бы.