РОССИЯ, 1917: СУДЬБОНОСНЫЕ
РЕВОЛЮЦИИ В РЕТРОСПЕКТИВЕ
В. М. Шевырин
РЕВОЛЮЦИИ 1917 г.: ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЕ В ЗАРУБЕЖНОЙ ИСТОРИОГРАФИИ
Шевырин Виктор Михайлович -кандидат исторических наук, ведущий научный сотрудник ИНИОН РАН.
Российские революции оставили глубокий след в истории нашей страны и всего мира. Ученые всегда признавали и признают этот факт. В 1917 г. очевидец революционных событий в России американский профессор Ф. Голдер называл этот год «великим», открывавшим новую страницу в истории (82, с. XVI). И ныне для многих ученых на Западе российская революция «без сомнения является центральным событием в истории России XX в., а также одной из основных тем современной мировой истории» (9, с. 92). Профессор Р. Уэйд (США) подчеркивает, что «русская революция несомненно остается одним из самых важных событий мировой истории» (79, с. 9). Но лучше всего свидетельствует о таком значении революции неизменно повышенное внимание зарубежных специалистов к ее истории. Как отмечает английский историк М. Миллер, в настоящее время «существует огромная литература о происхождении, движущих силах и последствиях революции в России», имеются работы о социальной, экономической, политической, дипломатической, интеллектуальной истории, истории культуры (77, с. 5).
В этом огромном массиве литературы отразилось множество различных, часто полярных, точек зрения на русскую революцию. Это понятно - история России начала систематически разрабатываться уже с послевоенного времени, а в ходе реализации программы по научному обмену, начатой в 1960 г. в США, появилась профессионально разработанная историография России, в том числе и история революций 1917 г. Время «холодной войны» наложило на нее свой негативный отпечаток. Тогда в историографии господствовало либеральное направление, которое ассоциировалось с именами Р. Пайпса, З. Бжезинского, М. Малиа и др. С 60-х годов их начали теснить «социальные историки» или «ревизионисты» во главе с Л. Хеймсоном, совершившие по сути
целый переворот в историографии революции. Они исследовали прежде всего социальные факторы революции и, в частности, пришли к выводу, что революция была неизбежна, независимо от вступления или невступления России в Первую мировую войну. Таким образом, они заявили о себе как о «пессимистах» в то время, когда в историографии господствовала иная точка зрения на Октябрь, «оптимистическая» - Россия могла бы избежать революции, если бы не Первая мировая война. Но в 90-е годы «ревизионисты» уступили лидирующие позиции представителям «новой культурной истории». «Лингвистический поворот», постмодернизм проявились во многих науках, в том числе и в истории. Их влияние ощутимо и в историографии Октября. Поэтому в целом она и являет ныне причудливую амальгаму различных представлений о русской революции. И никогда раньше не сказывалось с такой силой стремление зарубежных историков пересмотреть написанное о революциях и по-новому взглянуть на события 1917 г. (64). Можно даже утверждать, что попытки всестороннего пересмотра оценок этих событий стали «массовым явлением» в зарубежной историографии и вызвали большой прилив новой литературы о революциях в России. Мысль о том, что «пора по-новому посмотреть на значение 1917 года для России и мира» (77, с. 2), «назрело время попытаться реинтер-претировать Россию и ее историю» (64, с. 6), кажется, действительно глубоко вошла в сознание многих современных ученых.
Но сама эта мысль стала прежде всего результатом «практики», - произошедшего «обвала», - распада Советского Союза, о чем откровенно пишут и сами зарубежные историки (3, 28, 41, 67, 77, 81 и др.). Судьба СССР оказала самое непосредственное и сильное воздействие на зарубежную историографию. Окончилась идеологическая конфронтация и сникли ветры «холодной войны», а с ними пожухло либеральное течение в историографии, жестко противостоявшее «советскому тоталитаризму» с его истоками в Октябре. Претерпело изменение и «ревизионистское» течение, разрабатывавшее социальную историю, в первую очередь рабочего класса, и воспринявшее некоторые подходы к проблематике революции из советской литературы. Неожиданным для специалистов было резкое сокращение финансирования научных исследований в университетах США, соответственно сократился преподавательский штат. Появились даже безработные доктора, которые, защитившись в таких университетах, как Гарвард и Стэнфорд, не могли найти себе работу в вузах (3, с. 30-31). Социальные историки вносили коррективы в свои исследования (41, 75, с. 8). Их беспристрастность в некоторых работах сменилась обвинительным тоном. Впрочем, их же коллеги вовремя заметили это и критически отозвались о такой метаморфозе. С. Смит считал, что если «подходить к русской революции с явной враждебностью», то понять ее будет трудно (77, с. 263).
У большинства публицистов, как русских, так и иностранных, отношение к революции было полностью отрицательным, как к «абсолютной моральной ка-
тастрофе» (9, с. 93). Однако такая позиция, с точки зрения профессионального историка на Западе, является слишком упрощенной и подразумевает взгляд на революцию как на сознательные действия, которые изначально не предусматривают принятие во внимание различные исторические обстоятельства. Обывательское представление о революции, свойственное публицистике, с давних пор очень простое: революция - дело фанатичных заговорщиков, захватывающих власть, чтобы навязать утопическую программу обществу, которое ее не желает, и действующих далее в целях сохранения власти со все возрастающей жестокостью, пока общество не восстает против своих мучителей и не свергает их. Такая картина, хотя внешне и правдоподобна, на самом деле глубоко ошибочна в силу того, что абсолютно не учитывает подлинную природу, причины и следствия революции. Революция - не просто сознательный захват власти, хотя такие действия имеют место в процессе ее развития. Это объективный процесс, и он начинается и развивается постепенно, независимо от воли отдельных личностей, хотя последние могут тешить себя иллюзиями, будто они полностью контролируют и направляют ситуацию. Так, император Наполеон заявлял, находясь уже в ссылке, что «революцию нельзя ни начать, ни остановить». А Ленин в январе 1917 г. считал, что «мы, старики, может быть, не доживем до революционных битв этой грядущей революции» (9, с. 93). Личность может влиять на формы, сроки и другие факторы революционного процесса на том этапе, когда она возглавляет борьбу за смену власти, а затем находится у власти. Поворотные моменты, которые зависят от решения вождей, возникают в критические моменты революционного процесса. В октябре 1917 г., несмотря на требования Ленина начать вооруженное восстание, его окружение (включая Троцкого) надеялось на мирный захват власти съездом Советов. И только вялое противодействие правительства Керенского ускорило действия большевиков и дало Ленину возможность силового захвата власти, к которому он так долго призывал (9, с. 95-96).
Для зарубежных историков с 1991 г. история русской революции стала историей «в новом смысле». Теперь они могут, во-первых, видеть систему, порожденную Октябрем, в перспективе: ее начало, середину и конец, и, во-вторых, испытывать меньшее влияние современной политики, уйти от советологической проблематики и трактовки революционных событий в России. Но это вовсе не означает, что история русской революции перестала быть объектом политических споров и страстей или что она «кончилась» в том смысле, в котором сказал это о французской революции Ф. Фюре (77, с. 263). «Новой» история русской революции для зарубежных историков стала и потому, что они могут теперь судить о ней во всеоружии фактов, впервые получив доступ в российские архивы на равных с их российскими коллегами. Впервые сотрудничество западных и отечественных ученых приобрело впечатляющие масштабы: устраиваются совместные конференции, публикуются совместные сборники
документов, статей, монографии, частыми стали переводы и переиздания зарубежных работ в России, выступления в нашей периодике известных специалистов (3, 8, 9, 10,18, 25, 67, 76, 77 и др.).
Современная историография отмечена и триумфальным шествием «новой истории» (т.е. истории интеллекта, менталитета, дискурсов и семантики). Именно на ее основе, ее подходах к познанию прошлого и методах его исследования и происходит интенсивная «реинтерпетация» революций 1917 г. Это научное направление зародилось давно, но в россиеведении широкое обращение к ней началось со времени развала СССР.
Основополагающие принципы «новой истории»: тотальная широта охвата тематики, нестесненность догмами позитивизма и марксизма, первостепенное внимание к человеку и его культуре, синтезирующий универсализм - включение в орбиту исследования достижений других гуманитарных наук, и, конечно же, особая «техника» работы с источником, с текстом, предполагающая его «дешифровку» изнутри, на «языке» оригинала (отсюда «лингвистический поворот» в социальных науках), - все это действительно открывает перед учеными более широкие горизонты изучения минувшего и объясняет широкое распространение новой истории. Ныне все чаще употребляется термин «новая культурная история». Исследователи обращают пристальное внимание на человека и процессы развития культуры, происходящие в «своем времени» и в «своей» обстановке, что дает возможность изучать изменения ментальности, идентичности, материальной культуры, экономической, социальной и политической истории, и, таким образом, увидеть в ретроспекции действие «культурной пружины» исторического процесса.
Все чаще в исследованиях по истории России используется и термин «постмодернизм», созвучный «новой культурной истории» прежде всего своим универсализмом, всеохватностью тематики и обращением к культурному измерению социального, к анализу всего многообразия языков культуры. Одно из проявлений перехода историков к постмодернизму - «лингвистический поворот». Зарубежные историки революции 1917 г. далеко не всё принимают в постмодернизме, но тем не менее с большим оптимизмом смотрят на использование его методов, полагая, что в ближайшие десятилетия наиболее серьезные труды создадут именно те ученые, которые к дискурсам истории отнесутся как к дисциплине, подчиняющейся воздействию языка. По крайней мере у его представителей есть убеждение, что постмодернизм - объективно существующая реальность и необходимо «использовать все лучшее», что есть в нем, позволяющее изучать сюжеты, прежде не затрагивавшиеся в науке, и пересмотреть, по-новому интерпретировать эту историю (70, с. 261-262, 268).
Имеется и другой аспект современной востребованности «новой культурной истории», - она вобрала в себя то «перепроизводство» специалистов по России, которое вдруг обнаружилось после распада СССР.
Многое подвергается сомнению и переделке. Прежде всего это относится к самому термину «русская революция», прижившемуся в зарубежной литературе. Отмечается, что, во-первых, в 1917 г. произошли два события, традиционно называемые революциями, - одна в Феврале, другая - в Октябре. Во-вторых, в этих переворотах участвовали не только русские, но и представители других народов. И (вероятно, это самое важное) многие историки серьезно сомневаются, было ли то, что произошло в 1917 г. революцией. Исследователи по-разному определяют начало и конец революционного процесса. Датировать ли его начиная с голода 1891 г.? Как рассматривать время от Февраля до Октября? Можно ли отодвигать хронологическую грань гражданской войны до 1924 г. (и даже до 1930-х годов)? И потом, какой критерий использовать при датировке? (77, с. 1-2).
Ученые, несмотря на многие расхождения в оценках развития истории России в ее роковые годы, по-прежнему делятся в историографии на «оптимистов» и «пессимистов». «Оптимисты» считают, что царизм мог мирно развиваться в процветающую капиталистическую демократию. Экономика переживала рост, зерна демократии прорастали в Государственной думе, общество все более становилось независимым от государства. Для оптимистов революции в Феврале и Октябре 1917 г. были результатом несчастливого стечения обстоятельств, проявившихся главным образом в ходе Первой мировой войны. В 1917 г. Россия вместо предстоявшего ей блестящего будущего окунулась в десятилетия бедствий.
«Пессимисты» же полагают, что уже до 1914 г. царизм находился в состоянии назревающего революционного кризиса, общество и режим разделяла пропасть. Царя презирали. Правительство не имело никакой поддержки. Напряжение между царем и народом усиливали экономические и социальные изменения. Города были центрами недовольства, застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Для «пессимистов» не столько важен был вопрос о том, стоял ли Николай II перед революцией, сколько вопрос о том, какого типа революция его сметет: дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице (41, с. 1). Но пессимисты и оптимисты могут вполне мирно ужиться на страницах, например, сборника статей. Так, в одном из них, изданном в честь Р. МакКина, говорится, что его авторы (оптимисты и пессимисты) разделяют пессимизм МакКина относительно того, что «позднеимперская Россия могла эволюционировать в стабильную конституционную монархию» (41, с. 8).
Многие приоритеты историографии русских революций, находящейся в развитии и в интеллектуальном поиске, уже определились или, по крайней мере, их контуры хорошо обозначились. С. Смит еще десятилетие тому назад изложил по сути долговременную, на двадцать лет вперед «Повестку дня» изучения русской революции на Западе (70, с. 261-282). Это изучение теперь на
удивление «близко к тексту» его «сценария». Абсолютно точным был его «прогноз» о грядущем широком применении в исследовании истории революции методов «лингвистического поворота» и все большей приверженности историков к «новой культурной истории». И даже тогдашние его пожелания коллегам вносить в свои работы свет теории, видеть свою тему в контексте перипетий революции и выходить на серьезные обобщения, а также быть точными в терминологии («государство», «власть», «демократия», «государственность», «революционная демократия») актуальны и ныне.
«Повестка дня» включает 10 пунктов. В начале этой «десятки» речь, в сущности, идет о социальной идентичности (термин, впервые употребленный применительно к России Л. Хеймсоном), - классовой, гендерной, а также национальной и этнической, по которым разделяется общество. С. Смит считает, что социальные исследования следует расширить, изучая прежде всего эти идентичности в духе постмодернизма, не ставя акцент на анализе социальных групп. Рассматривая вопрос о классовой идентичности, он подчеркивал, что формирование класса как «субъекта истории» было не только следствием социально-экономических изменений, но и реконфигурацией дискурса, в котором класс стал организующим центром для перестройки социальной действительности. Обращаясь к истории рабочего класса, автор ставил будущим исследователям вопросы: что было специфического в русском рабочем классе, действительно ли он приобрел после 1905 г. революционное классовое сознание? Или у русских рабочих просто были обычные устремления, которые уже не могли быть реализованы в 1917 г. без глубокого изменения в балансе власти? (70, с. 264). Смит считал, что надо исследовать комплекс взаимоотношений между «классом» и «народом» в 1917 г. для того, чтобы ответить на вопрос, проходил ли тогда основной водораздел между классами или между народом в целом и правящими кругами. В этой связи он усиленно рекомендовал изучать язык классов.
Обращаясь к гендерной истории, автор подчеркнул, что она дает новые возможности для изучения политической истории. Например, мобилизация мужчин на фронт вызвала резкий рост численности женщин-работниц, сыгравших свою роль и в революции.
По мнению С. Смита, национальная идентичность, как и классовая, не представляет собой результата непосредственных социальных и политических изменений, причем эти идентичности не отменяют и не взаимоисключают друг друга. Война и революция вели к более четкому проявлению национальной и этнической идентичности, особенно в национальных регионах страны. В традиционных обществах она стабильна и мало изменчива, в современных обществах - подвижна, множественна, саморефлективна. Трансформация идентичности в русской революции, по мысли С. Смита, - весьма благодатная тема для исследования.
Дальнейшее содержание «Повестки дня» - о власти, политической истории, языке, о культурной истории и сравнительном исследовании. Власть, как подчеркивал С. Смит, не только грубая сила принуждения. Она многообразна по своим проявлениям и проникает во все сферы социальной деятельности. Если так рассматривать власть, можно понять ту смесь энтузиазма, надежд, страха, насилия, апатии, которая в итоге позволила консолидироваться большевистскому режиму.
Как полагал С. Смит, много бы дало для понимания политической истории и исследование культуры бюрократии в 1917 г.: коррупции, произвола, отсутствия четкой системы административных правил и невозможности добиться быстрого рассмотрения дел, приоритета чрезвычайных мер перед законом. Эти черты оставались определяющими для политической культуры России. Ждет своего исследователя и история гражданского общества в России - его корней, требований новых институтов, дискурсов и т.п. Изучение прессы и читательского восприятия, новых форм общения показало бы, что столичная бюрократия была более далека от понимания общественности, чем местная.
И, конечно, историки должны знать, каким языком говорила революция -язык «дал форму русской революции» (70, с. 277). В революционных ситуациях язык существовавшего строя, как и сам строй, рушится. Такие ситуации вызывают «экстраординарность», - дискурс, способный дать систематическое выражение хаосу происходящего. В революциях появляются новые языки и символические практики, через которые могут осуществляться политические требования. Детальное исследование политических дискурсов 1905-1920-х гг. может дать более глубокое объяснение того, что происходило в России тех лет, ответить на вопросы: почему социализм занял столь значительное место в политике в 1917 г.? Что различные социальные группы понимали под демократией? Что способствовало демократизации социальных структур? Почему антипатия к буржуазии была так широко распространена в российском обществе?
С. Смит отмечает также необходимость изучения истории рыночных отношений и предпринимательства, влияния экономического развития на социальные связи и необходимость выяснить, в частности, причины враждебности в России к кулакам-мироедам, скупщикам, мешочникам, нэпманам. Не написана еще и история процесса развития массового потребления в России.
Автор особое внимание обращает на культурную историю. Она, по его мнению, станет центральной для понимания исторических перемен. Один из методов, который поможет ученым многое пересмотреть в истории трех русских революций, - сравнительное исследование. Сравнительная история будет способствовать, как надеется автор, пониманию уникальности революции 1917 г. Двоевластие, например, было сугубо российским явлением; Советы, как и фабзавкомы, нигде не сыграли такой роли, как в России. Вместе с тем про-
шлое России надо видеть в контексте европейской и мировой истории, «вписать» его в этот контекст.
Разумеется, «Повестка дня» С. Смита не была «руководством к действию» для западных историков. Но, вероятно, совпадение программы и намеченных в ней перспектив с действительным изучением революции в историографии объясняется собственными потребностями развития этой области науки. Он лишь зафиксировал то, что уже «носилось в воздухе». При этом осуществлено далеко не все. По-прежнему малоизученными остаются, например, голодные бунты, масштабы спекуляций и хищений во время Первой мировой войны, дворцовые заговоры накануне Февральской революции, роль Учредительного собрания и т.д.
Но в целом переосмысление истории приобрело такие впечатляющие масштабы, что охватило не только все «пространство» революции, но и практически все прошлое России. Западные историки освобождаются от наследия «холодной войны» и от вольного или невольного следования за «нарративами» советской историографии. С. Смит, «кающийся» социальный историк, признающий определенную наивность своих коллег из лагеря социальной истории и правильность критики в их адрес, пишет о том, что, поддерживая социальную интерпретацию российской революции, они не всегда помнили о вездесущности власти в российской и советской истории, влиявшей на формирование проблематики, приоритетов и терминологии западных ученых. Подсознательно, даже опровергая те или иные положения истории Октября, они все же невольно следовали за советским нарративом (70, с. 267). С «падением коммунизма» в известной мере заново воссоздается история российских революций.
Советская литература об Октябре воспринимается более критически, чем ранее. Но и противоположный, крайне негативный образ революции, как он отразился в учебниках ельцинской поры, а более всего в публицистике, мало кому приемлем из западных историков, хотя они и понимали этот кондовый негатив как своеобразную очистительную реакцию российского общества на только что минувшее (77, с. 263).
Переосмысление истории революции идет в академической тональности с учетом современного развития России. В литературе рефреном звучит мысль о том, что нынешние коллизии в России по социально-экономическим проблемам, а также проблемам демократии, автономии и независимости народов, статуса великой державы и т. д. подтверждают необходимость изучения российской революции 1917 г., в ходе которой вставали те же проблемы (79, с. 9).
Революция 1917 г. в России, ее 70-летний коммунистический опыт, ошеломляющие события двух последних десятилетий, взятые в целом, дают основу «для полной переоценки современной российской истории» (67, с. 203). Наша страна воспринимается теперь частью научного сообщества за рубежом как европейское государство, продолжающее, несмотря на все трудности, разви-
тие, прерванное революцией. Более того, существование новой России под-вигнуло ученых к пересмотру ряда, казалось, незыблемых положений западной историографии России и ее революций. Авторы сборника статей с характерным названием «Россия в европейском контексте. 1789-1914. Член семьи», изданного в 2005 г. (67), поставили своей целью пересмотреть общепринятое положение о России как стране, чья особая исключительность фатальным образом уводила ее в сторону от европейского пути развития и обусловила все проблемы в XX столетии (47, с. 8, 97). Они приходят к выводу, что Россия при всех ее особенностях, - «типичная европейская страна» (67, с. 6). Авторы сборника высказывают и мнение о том, что, может быть, пришло время отказаться и от широко распространенного представления об «отсталости» России. По крайней мере, несмотря на безусловное удобство этого термина, им надо пользоваться осторожно и «четко объяснять, что мы решили обозначать им» (67, с. 9).
Статья одного из редакторов сборника, профессора М. Меланкона «Взгляды России на настоящее и будущее. 1910-1914: Что говорит нам пресса» (автор проанализировал более ста различных российских газет того времени), ярко отражает идею переосмысления прошлого России в русле «новой культурной истории». В статье освещаются представления русского общества о политике, правах человека, экономическом развитии, гражданском сознании, его взгляды на рабочий вопрос в предвоенные годы. И хотя автор отмечает, что традиционная интерпретация углубляющейся пропасти между правительством и обществом верна, он, однако, видит и несходство между суждениями историков и российской действительностью тех лет (67, с. 203). По мнению М. Меланкона, российское общество считало, что во всех сферах деятельности страна развивается в соответствии с западными, европейскими моделями. О «специфическом русском пути», о «русской идее» во всех исследованных газетах не было и речи. Более того, пресса уделяла мало внимания автократической культуре, темным массам и социальной фрагментации. У автора есть некоторые сомнения в том, что высказанные в прессе соображения адекватно отражали реальность. Возможно, было и смешение отвлеченного философствования на страницах газет с реальной действительностью. Но он тем не менее констатирует: «Во всяком случае мы исследовали новое гражданское сознание до формирования каких-либо теорий о предреволюционной России (67, с. 222).
В том же ключе пишут и другие участники сборника. Так, немецкий историк Л. Хёфнер, проведя сравнительный анализ русских общественных организаций на различных стадиях с европейскими, подчеркнул, что это сравнение не только не выявляет уникальности и отсталости страны, но, напротив, - показывает быстрое развитие в стране буржуазной культуры (29, с. 151). Исследования России предвоенного времени, по заключению М. Меланкона, оттеняют роль
Первой мировой войны как истинной разрушительницы империй, а события 1917 г. объясняют приход к власти большевиков (67, с. 222).
Проблемы русской исключительности пересматриваются и в связи с переосмыслением теории модернизации, занимающей одно из ключевых мест в объяснении предпосылок революции 1917 г. Книга американского ученого Дж. Гранта, новационная уже по избранной теме, первое исследование в зарубежной историографии персоналии одного из столпов российского бизнеса А.И. Путилова, справедливо аттестуется С. Маккеффри как бросающая вызов «принятым идеям о русском капитализме в конце старого режима». В унисон высказываются и другие специалисты. Так, в аннотации на эту монографию отмечалось: «С появлением капиталистической системы в Российской Федерации в 1990-х гг. научные дискуссии о характере российского капитализма оживились». Вышедшая в свет книга Дж. Гранта - «главный вызов общепринятой мудрости о характере русской экономики в годы, предшествовавшие большевистской революции». О том, что это исследование вносит новое в дебаты о капитализме в России, пишет и американский профессор Т. Оуэн (28).
Дж. Грант высказывает мысль, что роль государства, даже в таком, казалось, зависимом от него предприятии, как Путиловский завод, преувеличивается (28, с. 5). Пример промышленного гиганта показывает, что эта акционерная корпорация действовала и развивалась в рыночных условиях так же, как крупное предприятие в Европе и США. Несмотря на различия в правовой сфере и политической системе с западными государствами, рыночные отношения определяли деятельность компании и в самодержавной России, - она успешно функционировала и «процветала при самодержавном государстве» (28, с. 150,
С этих позиций Дж. Грант и оценивает историографию российского предпринимательства, экономического развития страны. История российского бизнеса фактически еще не написана. А немногие авторы, которые им занимаются, в основном изучают крах буржуазии в целом, последовавший в 1917 г., а не конкретных ее представителей и их бизнеса до революции. Историки заворожены этой трагической концовкой, и она сказывается на их изысканиях. Явное предпочтение в исследованиях отдается московским предпринимателям, их политической деятельности и амбициям, в ущерб петербургским, чья история заслуживает не меньшего внимания, учитывая их роль в модернизации России (28, с. 10, 11). Авторов даже новейших исследований Т. Оуэна и С. Маккеффри меньше интересует деловая практика предпринимателей, чем капитализм как система. Вписывая предпринимательство Путилова в эту систему, в экономическое развитие России, автор показывает эволюцию теории модернизации, начиная с ее «основоположника» А. Гершенкрона, считавшего, что индустриализацию в основном проводило государство, и Россия являла собой пример не столько исключительности, сколько отсталости в индустриализации. Р. Гатрелл
151).
и П. Грегори показали, что А. Гершенкрон преувеличил роль государства в промышленном развитии. Дж. Маккей выяснил, что частные предприятия играли заметную роль в привлечении иностранного капитала.
В настоящее время, после некоторого спада интереса к теории модернизации, она вновь в центре дискуссий о развитии России в позднеимперский период. Ныне высказываются две основные точки зрения на этот процесс, вокруг которых и кипят споры. Представители первой убеждены, что развитие России с 1861 г. вело к модернизации экономики и общества. Они считают Россию современной, указывая на урбанизацию, рост грамотности, бурное развитие промышленности и снижение доли сельского хозяйства в экономике и т.д. Сторонники второй точки зрения утверждают, что российские предприниматели вели дело в иных, чем на Западе, условиях, иными были история страны и ее политический строй. Поэтому, как полагают, например, Ф. Карстенсен и Г. Гурофф, Россия не смогла модернизироваться, хотя и индустриализовалась. Их поддерживает и Дж. Брэдли. Автор рассматривает и позиции других ученых: А. Чендлера, Й. Кассиса, Р. Рузы, Дж. Кипа, работы советских историков (А.Н. Боханова и др.).
Фактический материал книги Дж. Гранта опровергает тезис Т. Оуэна о том, что «царское самодержавие и современная корпорация совершенно несовместимы» (28, с. 150). Своим содержанием книга спорит и с модификацией этого тезиса Т. Оуэна, считающего, что Р. Гатрелл «проник в логику самодержавного правления, которое одновременно и стимулирует экономическое развитие, и мешает ему» (64, с. 107).
В новейшей литературе указывается на «несовместимость» экономического развития страны, зарождение гражданского общества и т.д. с самодержавием, неспособным эффективно отвечать на эволюционные вызовы модернизации^ требовавшей нового отношения государства к обществу (41, с. 9-10). Главным тормозом прогресса являлся самодержец (41, с. 9-25). В то же время в современной литературе отмечается, что принцип ЫББег^ге не был популярным в русском дискурсе (67, с. 220). Современная историография не ставит все точки над I: «Вопрос о русской модернизации остается» (28, с. 6). Проблема недостаточного распространения индустриализации и капитализма достойна серьезного анализа (67).
Никто из историков не оспаривает, что модернизация и экономическое развитие страны оказывали сильнейшее влияние и на социальную стабильность. Но о том, каким это было влияние и какую оно роль сыграло в «роковые годы» в России, всегда обсуждалось весьма активно. Проблемы социальной стабильности и поляризации общества и теперь, во время переосмысления историографии о революции, привлекают внимание ученых. Иногда у них возникают и неожиданные параллели и ассоциации. В основном, они с разных сторон «щиплют» ту модель, которую Л. Хеймсон предложил еще в 1964-
1965 гг. и скорректировал в 2000 г. (67, с. 221) и которую восприняли многие его коллеги. Современные авторы критикуют эту модель за то, что в ее интерпретации российское общество в предреволюционные годы было безнадежно расколото. Оно выступало против правительства в целом, и в то же время не было мира между его различными социальными слоями. Неудача деятелей Февральской революции утвердить либеральный конституционализм вела к дальнейшему обострению внутренних противоречий, и только радикальный авторитаризм, такой, какой был навязан большевиками, открывал перспективу сохранения государства от действия мощных центробежных сил, развязанных социальной борьбой (67, с. 203).
М. Меланкон (67, с. 223) и его коллега А. Пэйт показывают, что такого катастрофически резкого разделения в русском обществе не было. А. Пэйт отмечает растущее сознание рабочих, которые стремились сами устроить свою жизнь, не особенно склоняясь к политическим поводырям, в том числе большевикам, например, как это проявилось при выборах в страховые кассы. Для А. Пэйт очевидно: рабочие верили, что государство и работодатели обеспечат их экономическое и социальное благополучие. В представлении рабочих индустриализация вела к политическим, социальным и экономическим изменениям, которые, как они считали, улучшат их жизнь. Только политическая борьба революционных интеллигентов, повлиявшая на ход страховой кампании, лишила рабочих возможности действовать самостоятельно и понять свою роль в гражданском обществе (67, с. 198).
Р. Маккин считает, что большинство рабочих не обладали социалистическим мировоззрением до февраля 1917 г. Довоенные стачки были направлены на улучшение жизни и труда и не носили антикапиталистического характера. Политизация рабочих началась в месяцы, последовавшие за отречением Николая II (41, с. 3). Как сказано в одной из статей о царской охранке, она действовала столь эффективно, что парализовала организованную оппозицию. Профессиональные революционеры не приняли участие в Февральской революции (41, с. 60). Я. Тэтчер замечает, что такая партия отличается от той, которая изображается в мифах о революционном рабочем классе. Впрочем и эти исследователи соглашаются в том, что дело эволюционного реформизма было проиграно еще до начала Первой мировой войны из-за рабочей политики самодержавия. Ограничения легальной деятельности рабочих организаций и репрессии вызывали недовольство мастеровых, подозрения и вражду к власти. А тяжелые условия жизни, которые усугубила война, сделали их восприимчивыми к радикальным лозунгам, и в 1917 г. они в большинстве своем поддержали социалистов (41, с. 4, 116-117).
Английский историк Д. Мун оценивает социальную стабильность на протяжении нескольких столетий и усматривает в веках три очага смуты: 1598-1613, 1905-1907, 1917-1921 гг. За исключением этих трех кризисов стабильность
«была нормой» (53, с. 55). И в конце существования императорской России крестьяне начали медленно и постепенно создавать более новую и широкую идентичность, так как они стремились приспособиться к меняющемуся миру, частью которого они были (41, с. 141). Собственно, неотзывчивости крестьян на революционную смуту, их стремлению жить законопослушно и решать возникающие спорные дела миром посвящена и работа Д. Бербанк о волостных судах, материалы которых говорили языком самих крестьян, и на котором их пыталась понять исследовательница. И, как она полагает, не вина, а беда крестьян, что их втянули в кровавый кошмар революционного междоусобия (15).
По мнению Д. Муна, «самой впечатляющей чертой всех трех кризисов был не социальный конфликт, а разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» (53, с. 68). Существенный и, пожалуй, решающий фактор в падении Николая II и царского режима в феврале-марте 1917 г. - разброд, разъединение среди элиты. Именно генералы убедили Николая II отречься от престола перед лицом неминуемого военного поражения и восстания гарнизона Петрограда. Крах старого режима позволил недовольству, десятилетиями подавляемому, вылиться в социальную революцию. Главным в революционном кризисе 1917 г. и последующих событиях была борьба за власть между умеренными либералами и социалистами, белыми и большевиками. Последние победили и просто уничтожили социальную революцию (64, с. 68). К аналогичному заключению приходит и У. Розенберг (65, с. 150, 176,
В свою схему Д. Мун неожиданно встраивает и недавние события в России: «Непосредственной причиной краха партии и коллапса советского строя в 1991 г. было глубокое разногласие внутри партийной иерархии о продолжении все более радикальных и все более безуспешных реформ Горбачёва» (64, с. 68-69). Отдал дань концовке этой схемы и видный английский ученый Дж. Хоскинг. Поставив вопрос о том, почему рухнул Советский Союз, он отвечает: «Частично из-за национализма, но только частично». По его словам, крушение Советского Союза было вызвано главным образом борьбой за материальные и другие блага внутри номенклатуры, борьбой, которую горбачёвские реформы выпустили наружу (64, с. 222).
Так причудливо историческая мысль некоторых западных ученых связала воедино Смутное время, революции начала XX века и распад СССР.
В исследованиях О. Файджеса, одного из крупнейших современных историков российского крестьянства, ярко проявляется и его приверженность «новой культурной истории», что ясно даже из названий (23, 24, 25). Изучая взаимоотношения крестьянства и Временного правительства, автор подчеркивает, что судьба революции зависела от того, удастся ли вывести из культурной изоляции и интегрировать в государственную политическую структуру крестьян не только для того, чтобы они обеспечили страну продовольствием, но чтобы
179).
как сознательные граждане приняли участие в выборах в Учредительное собрание. «Темнота» крестьян и ее опасность для революции были постоянным рефреном демократических агитаторов в деревне в 1917 г. Автор пишет, что язык был ключом к культурной интеграции крестьянства. Но существовал разрыв между политическим языком городов и словами, в которых крестьяне выражали свои социальные и политические понятия: «Терминология революции была иностранным языком для большинства крестьян» (24, с. 76). Такое непонимание было главным препятствием для демократического дела в деревне. Его пропагандистам приходилось преодолевать огромную лингвистическую пропасть, чтобы воздействовать на крестьянство. Например, идея республики воспринималась как монархическая. Культура крестьян была препятствием между демократией города и деревней. Зато большевики нажили на этом политический капитал в деревне. Их терминология находила отклик в крестьянских устремлениях, в крестьянских религиозных идеалах социальной справедливости (24, с. 100).
Язык оставался основной проблемой для демократической мысли в деревне даже после попыток в течение восьми месяцев создать там новую политическую культуру. Лидеры Февральской революции пытались проводить идеи демократии через газеты, брошюры и устную пропаганду. Но внести в деревню новые идеи мешал «скрытый переводчик» демократического дискурса, давая другое значение многим его терминам. Главной целью демократов было уничтожение классовых различий, решение социальных конфликтов и в конечном итоге создание нации граждан. Однако политика Временного правительства, идеи государственности и принудительной власти истолковывались крестьянами по-своему, в соответствии с их пониманием и интересами, и потому на практике Временное правительство получало результат, противоположный его ожиданиям, - социальное разделение только усиливалось. Язык, более чем что-либо другое, определял крестьянскую самоидентификацию и объединял их против образованных классов в городах (24, с. 102).
На одной из международных конференций справедливо говорилось о стабильном интересе историков к проблемному комплексу с условным названием «российский либерализм», чему действительно удивляться не приходится, так как он представляет собой один из ключей к раскрытию проблем модернизации России, тенденций и альтернатив развития, континуитета и разрыва в преемственности в ее истории Х1Х-ХХ вв. (10, с. 405). И было бы, конечно, странно, если бы новые веяния в западной историографии русской революции не коснулись бы его, тем более, что два вечных «почему» - почему рухнуло самодержавие и почему не удержалось Временное правительство и восторжествовали большевики, - напрямую связаны с либералами. Они пришли на смену старому режиму и оказались «калифами на час» (на восемь месяцев), уступив, в свою очередь, власть самой радикальной политической партии. Отсюда пер-
манентный интерес к российскому либерализму и у современных зарубежных историков. Некоторые из их новаций, например, концепт «социально-моральной среды» для изучения либеральной субкультуры применительно к кадетской партии, уже восприняты отечественными специалистами (10, с. 406407). Вместе с западными историками осваивается нашими учеными и «лингвистический поворот», - язык символов и символы языка в революции (23, 24, 25). О. Файджес исследует не только политические и экономические аспекты истории крестьянства, но также и ее культурные и символические составляющие, и все это при глубоком «погружении» в архивный материал. В результате он, по словам М. Миллера, воссоздает «ясный портрет русского крестьянства в революции 1917 года при Временном правительстве» (77, с. 74). Думается, однако, что при всем мастерстве «живописца» отсутствие диалога между крестьянством и Временным правительством, оказавшимся для власти губительным, выписано слишком старательно, чтобы убедить, что именно так все и было, и именно язык стоил головы российскому либерализму.
То, что «язык» подвел либералов, показывает и М.К. Стокдэйл. Исследовательница утверждает, что пропаганда патриотизма (через печать, лекции и т.п.), призывы к неустанной практической работе во имя победы светлого будущего, которое непременно настанет после войны и в котором не будет места самодержавию, - эта страстная пропаганда либералов сыграла с ними злую шутку: они помогли накоплению ожиданий перемен в обществе, преждевременно реализованных Февральской революцией (11, с. 290).
Новизна исследовательского подхода здесь очевидна, но при этом все же не оставляет мысль, что что-то похожее уже было в литературе: либералы-де сами раскачивали лодку, в которой сидели, т.е. слышится все-таки в этом подходе шарканье Василия Алексеевича Маклакова, постфактум, в эмиграции, идущего пожурить Павла Николаевича Милюкова за излишний радикализм и бескомпромиссность, обернувшуюся для российского либерализма «красной бедой» 1917 г. Впрочем, М.К. Стокдэйл, написавшая книгу о П.Н. Милюкове, полагает, что в известном смысле он «никогда не был либералом» (72, с. 275).
Новизна проникла и в историю либеральных организаций - в изучение Всероссийского земского союза, Союза городов, Военно-промышленных комитетов и др. (3, 16, 21, 35, 37, 45, 58, 59). Земский союз характеризуется как форум для оппозиционных выступлений против существовавшего строя (37,
П. Холквист, историк из Корнелльского университета, рассматривает деятельность общественных организаций через призму взаимоотношений общества и власти. Поляризация в обществе для него - непременный факт. Ее, однако, он понимает как нечто субтильное, легко приспособляемое под его общую схему видения войны и революции. В изложении П. Холквиста оппоненты са-
с. 137).
модержавия были все более склонны рассматривать сильное государство как политический идеал и как конкретный инструмент, с помощью которого можно покончить с отсталостью страны. Борьба шла не столько между «государством и обществом» вообще, сколько между самодержавием и образованным обществом по вопросу о том, как лучше использовать государство, чтобы изменить российскую действительность. Это государственничество было отличительной чертой русской политической культуры, и она более всего была присуща кадетам (35, с. 14-15). Возникшие в ходе войны общественные организации осуществляли и государственные функции по оказанию помощи армии. Но они стали и центрами либеральной оппозиции, остро критиковавшими власть за недостаточное использование государственных рычагов в урегулировании экономических проблем и прежде всего в снабжении населения продовольствием. Они ратовали за более жесткое государственное регулирование. К февралю 1917 г. либеральные бюрократы и общественные деятели «выдавили» частных торговцев зерном с рынка. Но когда режим рухнул, они сами столкнулись с проблемами, которые вызвали. Либеральные деятели использовали политику военного времени не для ведения войны, а для перестройки политической системы и общества. К осени 1917 г. политика приобрела милитаристский и мобилизационный характер, который был унаследован советским режимом (35, с. 100-101) и стал как бы прелюдией тоталитаризма.
Но вопрос о том, какую роль сыграли общественные организации в годы войны и революции, остается спорным, и в ходе дискуссии возникают новые взгляды на эти организации.
Как «достижение» в современной историографии рассматривается сборник статей под редакцией М. Конрой «Нарождающаяся демократия в позднеимпе-раторской России» (21). Шесть из девяти его статей посвящены земствам.
Сборник не представляет какого-то общего мнения авторов, а, скорее, нацелен на сопоставление разных мнений о возможности мирной модернизации и демократизации России. Мнения его участников разделяются по двум вопросам. Во-первых, можно ли считать развитие земского движения после 1905 г. показателем развития общественных сил в целом? Во-вторых, «усиливало ли развитие прагматического земского движения управляемость страной в целом и тем самым способствовало ли мирной модернизации страны и выживанию режима в тотальной, мировой войне?» (21, с. 35, 58).
Т. Портер и У. Глисон на эти вопросы отвечают утвердительно (на последний - в статье «Демократизация земств во время Первой мировой войны», посвященной Всероссийскому земскому союзу) (58). По их мнению, история Земского союза показывает начала гражданского общества, которое могло привести к политическому и экономическому росту страны. К концу 1916 г. Земский и Городской союзы не только олицетворяли инициативу и гражданское сознание общества, но и представляли законные требования и чаяния российского ли-
берализма (58, с. 235, 239). Правительство же было расколото между МВД и хозяйственными ведомствами, по-разному смотревшими на работу земств. Кризис управления возник из-за страха правительства перед ВЗС, полицейского вмешательства МВД в дела тотальной мобилизации ресурсов, а также инертности Государственной думы, которая не смогла осуществить реформу местных учреждений, ядром которой явилось бы введение волостных земств. Таким образом, как считает М. Конрой, Т. Портер и У. Глисон «придерживаются вполне классической точки зрения» (21, с. 5-36).
К. Мацузато в статье «Межрегиональные конфликты и крах царизма: Настоящие причины продовольственного кризиса в России осенью 1916 г.» выражает совершенно противоположную точку зрения (45, с. 243-300). Как пишет М. Конрой, К. Мацузато «отвергает теорию, что поляризация между правительством и обществом вызвала революции 1917 года» (21, с. 20). По мнению К. Мацузато, правительство уже в начале войны сумело создать инфраструктуру для мобилизации ресурсов, используя земство. Но за это пришлось «платить», передавая земствам часть государственных полномочий, допустить их к регулированию железнодорожного транспорта. А беспорядок здесь стал причиной продовольственного кризиса, который был вызван местническим использованием регулирования железных дорог земскими заготовительными органами. «Если говорить коротко, - пишет К. Мацузато, - царизм пал из-за межрегиональных противоречий» (4, с. 146; 21, с. 22-23). Взяв «периферийную» тему, частный, казалось бы, сюжет, японский исследователь показывает, что земства своим местничеством, своим хлебно-железнодорожным эгоизмом привели к политическому инфаркту столицу империи, а с ней и все романовское государство. Так оно расплачивалось, неосмотрительно «купившись» на легкость и быстроту, с какой можно было мобилизовать местные ресурсы на военные нужды, расплачивалось потерей традиционного контроля над местным самоуправлением. Это самоуправление фактически получило «на откуп» часть важных государственных функций «по хлебу и транспорту». В условиях разрухи, дороговизны и продовольственного кризиса земства, не усмиряемые властной государственной уздой, при недальновидной правительственной политике по закупке зерна, дали волю всегда дремавшим в них местническим инстинктам, используя свои новые полномочия, чтобы удержать хлеб «для себя» в пределах своей губернии и используя железную дорогу прежде всего в «собственных видах». В результате - продовольственный тромб, так сказать, «продо-генная (по аналогии с техногенной) катастрофа, приведшая к омертвению всего государственного организма. Но это произошло и потому, что и престиж власти стремительно падал, и она не могла контролировать местнические тенденции земств, связанные с защитой ими своей экономики путем блокирования границ губерний (3, с. 36).
Таким образом, в зарубежной историографии выявился новый подход к освещению отношения земства к правительству не в рамках политической оппозиции, а как противостояния экономических интересов в ходе еще незрелого и негативного по своему основному результату. Вместе с тем здесь затронута и проблема ослабления власти.
В литературе есть и традиционные версии краха старого режима: Россия упустила время реформ, сказались характер и убеждения последнего монарха, противодействовавшего преобразованиям (как считает, например, Ш. Галай -2, с. 282), разобщенность в элите, жесткая оппозиция либералов, неукорененность конституционализма в стране (41, 80, 81 и др.). Даже шефская деятельность театральных работников, артистов в годы войны способствовала приближению краха царизма (37, с. 149).
Более широкая панорама событий развернута в книге американского профессора Р. Уэйда. Его монография «Русская революция», изданная в серии «Новые подходы к европейской истории» (79), - это общая, очень четкая и сбалансированная работа, в которой действительно есть новые взгляды на историю революции, рассматриваемой в книге в хронологических границах 1917-1918 гг. Он и сам упоминает о том, что заново продумал содержание и интерпретацию ее событий.
Новизна книги состоит прежде всего в том, что в ней делается акцент на истории создания и функционирования различных политических блоков, сыгравших в революции во многих отношениях более важную роль, чем партии. Поэтому столь значительное внимание автор уделяет истории революционного оборончества, умеренного социалистического блока, лидировавшего в революции в течение первых месяцев после Февраля, и радикального левого блока, а не только большевиков, в последующие месяцы и в Октябрьской революции. Это дает автору возможность выявить все многообразие политических сил, участвовавших в Октябрьской революции, и ту степень, в которой она была частью истинно народной борьбы «за власть Советов», позже известной под названием «большевистская революция». Показывая это, Р. Уэйд рассеивает многие мифы и представления, долго затемнявшие суть произошедшего переворота, который не был ни циничной манипуляцией большевиков невежественными массами, ни тщательно проведенным захватом власти под всеве-дующим руководством Ленина, что так часто изображалось в традиционном мифе об Октябре. Рассматривая социальную историю революции, автор подчеркивает важность народной активности и социально-экономических проблем в ходе и результатах революции. Эта революция была рядом параллельных и слившихся выступлений против старого режима: рабочих против экономического и общественного строя, солдат против старой системы службы и войны, крестьян за землю и собственное устройство их жизни, среднего класса и образованного общества за гражданские права и конституционную парламентскую
систему, за право наций на самоопределение, большинства населения против бесконечной войны и ее тягот. Все это несло с собой социальную анархию и экономический крах, создавало хаос, в который погрузилась страна.
Революция 1917 г. быстро переходила от одного своего этапа к другому, сначала верховодили либералы, затем - умеренные социалисты, осенью - радикальные социалисты. Маховик революции в конце концов привел в действие крайних левых в российском политическом спектре. Широкая социальная революция сопровождалась быстро развивавшимся политическим движением. Историки в последние годы противопоставляли социальную и политическую историю революции. Автор же считает, что они были неразделимы. Никакое понимание революции не полно без рассмотрения народных стремлений в их взаимосвязи с деятельностью политических партий. Р. Уэйд пишет также о людях, оставивших свой след в истории революции, и о том, как она протекала в различных местностях страны. Не игнорируя Петрограда, как центра событий, он рассматривает революцию в губерниях как ее важную и неотъемлемую часть. В особенности это касается национальных меньшинств. Р. Уэйд пишет о значении революции для них, а национальных меньшинств - для революции.
Стремясь воссоздать как можно более полную картину русской революции, автор обсуждает и проблему датировки революции. Большинство современников не считали Октябрь резкой переменой в их жизни. Кроме того, подобная датировка не учитывает значения политических событий в Петрограде и других местностях страны, происходивших в течение двух последующих месяцев, в преобразовании революции для «советской власти» - в большевистский режим, что мостило путь к гражданской войне. Популярная дата окончания революции - 1921 г. Эта точка зрения имеет свою логику. Но так или иначе в этом случае нет четкого водораздела между революцией и гражданской войной. Называются и другие конечные даты революции. Автор же предлагает в качестве таковой 6 января 1918 г. - время разгона Учредительного собрания. Важен не только самый факт разгона, - к нему вело множество тенденций, обращавших борьбу за будущее России в форму гражданской войны. Это будущее уже решалось армией, подчеркивает Р. Уэйд, а не политикой. Революция точно определила свое окончание, гражданская война началась.
Личности вождей большевистской революции по-прежнему привлекают большое внимание современных ученых. До сих пор много пишут о Л. Троцком, считая, что именно ему принадлежит «заслуга» в захвате власти в Октябре 1917 г. Повторяется утверждение, что теория перманентной революции Троцкого, выработанная им в 1905 г., «стала руководящим принципом для большевиков в 1917 году» (76, с. 10). Вместе с тем существует мнение, что революция 1905 г. больше повлияла на Ленина и Троцкого, чем они на нее (76, с. 10, 238, 256). Обращает на себя внимание та серьезная дискуссия, которая развернулась в западной литературе о роли Ленина в истории революционного движе-
ния в России. В ней участвовали Р. Зельник, Л. Хеймсон и др. Завершала дискуссию статья Л. Хеймсона в журнале «Критика», в которой он выступил против преуменьшения роли Ленина в российской истории, подчеркнув, что он всегда был верен духу и букве марксизма, несмотря на эволюцию его взглядов, проистекавшую от изменения конкретной действительности, и преследовал свои цели с бешеной энергией и фанатизмом, которые, однако, дорого стоили народу (30, с. 75-79).
Подводя итог, следует сказать, что переосмысление истории России и революций 1917 г. в зарубежной историографии в самом разгаре. И правит здесь бал «новая культурная история». Но при всем эйфорическом увлечении ее возможностями, западные историки видят еще не взятые ею вершины и издержки ее применения. Та всеохватность тематики, которую она щедро предоставляет ученым, уже оборачивается мозаичной фрагментарностью, не воссоздающей цельной картины прошлого, и это «полотно» со временем может обратиться в набор исторических эскизов.
Нет и «скрепляющих» идей, теории, которая могла бы организовать источ-никовый материал, привести его в стройную систему, ни на йоту не ограничив при этом мысль и творчество ученых, цветущее многообразие их мнений. В литературе высказывается мысль о необходимости выработки общей теории, которая дала бы возможность воссоздать и новый облик революции (70).
Английский профессор С. Смит, анализируя историографию «русской революции», констатирует «общее недоверие» своих коллег к теории, господство эмпиризма в их работах, уклонение от дискуссий о больших проблемах, что связано с нежеланием их делать выводы и привнести теорию в исследования. Все это, по его мнению, лежит в «корне недуга», который переживает историография революций, окутанная «облаком интеллектуальной инерции» (70, с. 265). Это резкое обобщение, но все же, как видно, нет дыма без огня...
Постмодернизм, появившийся как термин впервые, - это знаменательно, - в 1917 г. (в книге Р. Паннвица о кризисе европейской культуры), выражал и тревожную реакцию на воцарившийся в мире хаос, и стремление преодолеть его своей всеобъятностью, в которой он растворил и провалившийся позитивизм и неприемлемый ему марксизм. Но в нем нет теоретической тверди, и потому надежды историков «новой культурной истории», приверженцев постмодернизма, на выработку новой теории не есть ли своего рода надежда на второе пришествие, - надежда сколь спасительная, столь и бесплодная? И не потому ли так часто «второстепенные», далеко отстоящие от эпицентра событий сюжеты из истории российских революций, становятся «главными» в ее объяснении?
Есть и «технические» трудности в применении «новой культурной истории» в исследовательском процессе, которые порой превращают в свою противоположность намерение историка познать прошлое, заговорив «на его языке». Во-
все нет гарантий, что дискурс не обратится в собственный «нарратив» исследователя, искажающий историческую действительность. Этот сбой легко может произойти, если чрезмерно довериться какому-либо одному дискурсу, не поверяя его другими. Не так ли, например, получилось, когда О. Файджес исследовал причины неприятия крестьянством идей Временного правительства? И не так уж лишено оснований и сомнение М. Меланкона, о котором уже велась речь.
Кроме того, не все историки стремятся овладеть первоисточниками, даже архивными, опасаясь, что фетишизация архива может заменить творческое, инновационное мышление. Это отнюдь не радует некоторых их коллег. Как с грустью замечает К. Мацузато, теперь, когда двери российских архивов широко распахнулись перед западными учеными, и открылось огромное источниковое пространство для изучения материальной и нематериальной истории России, «некоторые зарубежные коллеги предпочитают читать Мишеля Фуко, нежели архивы» (3, с. 31). «Мы, - продолжает К. Мацузато, - гордились количеством завоеванных архивов, как истребители гордятся числом сбитых самолетов. Подобная профессиональная культура, если и не потеряна совсем, то значительно ослаблена в посткоммунистической историографии. С этим невозможно примириться» (3, с. 10). Даже если К. Мацузато и сгущает краски, то слишком ли?
Еще о возможных терниях на триумфальном пути «новой культурной истории». Она содержит в себе, в силу ее релятивизма и безграничной тематики, некоторый соблазн для исследователя бросить в ней якорь, потому что это дает возможность улавливать ветер в свои паруса при любой перемене политических и идеологических ветров, которые еще в не столь отдаленные времена ощутимо сказывались на историках, да и теперь еще дают о себе знать. Но это «ойкуменная», так сказать, гипотетическая сторона «новой культурной истории». Главное в ней то, что она действительно открывает широкие перспективы видения минувшего.
Зарубежные историки также высоко оценивают потенциал своих российских коллег, прогнозируют дальнейшее расширение сотрудничества с ними. При этом не исключается настолько серьезное продвижение в России исследований по истории революций, что оно может оказать влияние и на их изучение на Западе уже в обозримом будущем (70, с. 280).
Литература
1. Биллингтон Д. Россия в поисках себя. - М., 2005. - 224 с.
2. Галай Ш. The Kadet electoral success - a hollow victory? // Русский либерализм: Исторические судьбы и перспективы: Материалы междунар. науч. конф., Москва, 27-29 мая 1998. - М., 1999. - С. 279-282.
3. Земский феномен: Политологический подход. - Саппоро, 2001. - 200 с.
4. Мацузато К. Земство во время Первой мировой войны: Межрегиональные конфликты и падение царизма // Земский феномен: Политологический подход. - Саппоро, 2001. - С. 144-199.
5. Пайпс Р. Струве: Правый либерал. 1905-1944. - М., 2001. - Т. 2. - 680 с.
6. Политические партии в российских революциях в начале XX в. - М., 2005.
7. Российская империя в зарубежной историографии: Работы последних лет. Антология. - М., 2005. - 696 с.
8. Россия и Первая мировая война: Материалы междунар. науч. коллоквиума. -СПб., 1999. - 563 с.
9. Россия на рубеже XX века: Оглядываясь на век минувший. - М., 2000.
10. Русский либерализм: Исторические судьбы и перспективы: Материалы между-нар. науч. конф., Москва, 27-29 мая 1998. - М., 1999. - 567 с.
11. Стокдэйл M.K. Russian liberals and the contours of patriotism in the Great War // Русский либерализм: Исторические судьбы и перспективы: Материалы междунар. науч. конф., Москва, 27-29 мая 1998. - М., 1999. - С. 283-292.
12. Хеймсон Л. Развитие политического и социального кризиса в России в период от конца Первой мировой войны до Февральской революции // Россия и Первая мировая война: Материалы междунар. науч. коллоквиума. - СПб., 1999. - С. 17-33.
13. Хоскинг Дж. Россия и русские: В 2 кн. - М., 2003. - Т. 2. - 493 с.
14. Badcock S. Autocracy in crisis: Nicolas the last // Late imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 9-27.
15. Burbank J. Russian peasants go to court: Legal culture in the countryside 19051917. - Bloomington, 2004. - 374 p.
16. Christian D. Imperial and Soviet Russia: Power, privilege and challenge of modernity.
- N.Y., 1997. - 478 p.
17. Clements B.E. Bolshevik women // The Russian revolution: The essential readings. -L.; Toronto, 2001. - P. 180-205.
18. Commerce in Russian urban culture, 1861-1914. - Washington; Baltimore; L., 2001.
- 238 p.
19. Constructing Russian culture in the age of revolution. 1881-1940. - 1998. - 358 p.
20. Dukes P. Late imperial Russia in the imperial world // Late imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 189-204.
21. Emerging democracy in late Imperial Russia. Case studies on local self-government (the Zemstvos), State Duma elections, the tsarist government, and the State Council before and during World War I. - Niwot, 1998. - 316 p.
22. Fie V.M. The rise of the constitutional alternative to Soviet rule in 1918: Provisional government of Siberia and all Russia: Their quest for allied intervention. - N.Y., 1998. - 481 p.
23. Figes O. A people's tragedy: The Russian revolution 1891-1924. - L., 1996. -XXIV, 923 p.
24. Figes O. The Russian revolution of 1917 and its language in the village // The Russian revolution: The essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 73-103.
25. Figes O., Kolonitskii S. Interpreting the Russian revolution: The language and symbols of 1917. - New Haven, L., 1999. - 198 p.
26. Fitzpatrick Sh. Ascribing class: The construction of social identity in Soviet Russia // The Russian revolution: The essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 206-235.
27. Frame M. Culture, patronage and civil society: The atrical impressarios in late Imperial Russia // Late imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 64-83.
28. Grant J.A. Big business in Russia: The Putilov company in late Imperial Russia, 1868-1917. - Pittsburgh, 1999. - VIII, 203 p.
29. Hafner L. «The temple of idleness»: Associations and the public sphere in provincial Russia // Russia in the European context 1789-1914: A Member of the Family. - N.Y., 2005.
- P. 141-160.
30. Haimson L. Lenin's revolutionary career revised: Some observations on recent discussions // Kritika: Explorations in Russian and European history. - Bloomington, 2004. -Vol. 5. - N 1. - P. 55-80.
31. Haimson L. The «Problem of political and social stability in urban Russia on eve of war and revolution» revisited // Slavic review - 2000. - Vol. 59. - N 4. - P. 848-875.
32. Halfin G. From darkness to light: Class, consciousness and salvation in revolutionary Russia. - Pittsburgh, 2000. - XII, 474 p.
33. Hanson St. Time and revolution: Marxism and the design of Soviet justice. - Chapel Hill; L., 1997. - 258 p.
34. Hillyar A. Revolutionary women in Russia 1870-1917. A study in collective biography.
- Manchester; N.Y., 2000. - 232 p.
35. Holquist P. Making war, forging revolution: Russia's continuum of crisis. 1914-1921.
- Cambridge; L., 2002. - XIII, 359 p.
36. Hosking G. The Russian people and the Soviet Union // Reinterpreting Russia. - L., etc., 1999. - VIII, P. 214-223.
37. Imperial and national identities in pre-revolutionary, Soviet, and post-Soviet Russia. -Helsinki, 2002. - 242 p.
38. Kelly A.M. Toward another shore: Russian thinkers between necessity and chance. -New Haven; L., 1998. - 400 p.
39. Kirschenbaum Z. Small comrades. Revolutionary childhood in Soviet Russia. 19171932. - N.Y., 2001. - 232 p.
40. Kingston-Mann E. Statistics, social science, and social justice: The Zemstvo statisticians of pre-Revolutionary Russia // Russia in the European context 1789-1914: A member of the family. - N.Y., 2005. - P. 113-140.
41. Late Imperial Russia: Problems and prospects. Essays in honor of R.B. McKean. -N.Y., 2005. - 208 p.
42. Lauchlan J. The okhrana: Security in late Imperial Russia // Late Imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 44-63.
43. Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The campaign against enemy aliens during World War I. - Cambridge; L., 2003. - XI, 237 p.
44. Longworth Ph. Russia's Empires: Their rise and fall: From prehistory to Putin. - L., 2005. - 398 p.
45. Matsuzato K. Interregional conflicts and the collapse of tsarism: The real reason for the food crisis in Russia after the autumn of 1916 // Emerging democracy in late Imperial Russia: Case on local self-government (the Zemstvos), State Duma elections, the tsarist government, and State Council before and during World War I. - Niwot, 1998. - P. 243-300.
46. Mayer A.S. The furies: Violence and terror in the French and Russian Revolutions. -Princeton, 2000. - XVII, 716 p.
47. McCaffray S. and M. Melancon. Introduction: A member of the family - Russia's place in Europe, 1789-1914 // Russia in the European context 1789-1914: A member of the family. - N.Y., 2005. - P. 1-10.
48. McDermid J., Hillyar A. Midwives of the revolution: Female bolsheviks and women workers in 1917. - Athens, 1999. - VIII, 239 p.
49. McKean. Between the revolutions: Russia 1905 to 1917. - L., 1998.
50. Melancon M. Russia's outlooks on the present and future, 1910-1914: What the press tells us // Russia in the European context 1789-1914: A member of the family. - N.Y., 2005. - P. 203-226.
51. Miller M. Editor's introduction: The Russian revolution at the millennium // The Russian revolution: The essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 1-6.
52. Moon D. Late Imperial peasants // Late Imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 120-145.
53. Moon D. The problem of social stability in Russia, 1598-1998 // Reinterpreting Russia. - L., etc., 1999. - VIII, P. 54-74.
54. Morrissey S. Haralds of revolution: Russian students and the mythologies of radicalism. - Oxford; N.Y., 1998. - VIII, 288 p.
55. Owen T.C. Dilemmas of Russian capitalism: Fedor Chizov and corporate enterprise in the Railroad Age. - L., 2005. - 275 p.
56. Owen T.C. Entrepreneurship, government, and society in Russia // Reinterpreting Russia. - L., etc., 1999. - VIII, P. 107-125.
57. Pate A.K. St. Petersburg workers and implementation of the social insurance law of 1917 // Russia in the European context. 1789-1914: A member of the family. - N.Y., 2005. -P. 189-202.
58. Porter Th. and Gleason W. The democratization of the Zemstvo during the First World War // Emerging democracy in late Imperial Russia: Case on local self-government (the Zemstvos), State Duma Elections, the Tsarist Government, and State Council before and during World War I. - Niwot, 1998. - P. 228-242.
59. Porter Th. and Gleason W. The Zemstvo and the transformation of Russian society // Emerging democracy in late Imperial Russia: Case on local self-government (the Zemstvos), State Duma elections, the Tsarist government, and State Council before and during World War I. - Niwot, 1998. - P. 60-87.
60. Price M.Ph. Dispatches from the revolutionary Russia, 1915-1918. - Durham, 1998. -XIII, 181 p.
61. Rabinowitch A. The bolsheviks come to power // The Russian revolution: The essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 104-146.
62. Read C. In search of liberal tsarism: The historiography of autocrative decline // Historical journal. - 2000. - N 45 (1). - P. 195-210.
63. Reform in modern history: Progress or cycle? - Cambridge, 1995. - XIII, 436 p.
64. Reinterpreting Russia. - L., etc., 1999. - VIII, 232 p.
65. Rosenberg W. Russian labor and bolshevik power: Social dimensions of protest after October // The Russian revolution: The essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 149-179.
66. Russia and the wider world in historical perspective. - Basingstoke, 2000.
67. Russia in the European context 1789-1914: A Member of the family. - N.Y., 2005. -238 p.
68. Seregni S. Zemstvos, peasants and citizenship: The Russian adult education movement and World War I // Slavic Review. - 2000. - Vol. 59. - N 2. - P. 290-329.
69. Smith S.A. Popular culture and market development in late-Imperial Russia // Reinterpreting Russia. - L., etc., 1999. - VIII, P. 142-155.
70. Smith S. Writing the history of the Russian revolution after the fall of communism // The Russian revolution: The Essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 259-282.
71. Socialist identities in revolutionary Russia. - N.Y., 2001. - XV, 246 p.
72. Stockdale M.K. Paul Miliukov and the quest for liberal Russia, 1880-1918. - Ithaca; L., 1996. - XXI, 379 p.
73. Suny R. State building and national-making: The Soviet experience // The Russian revolution: The Essential readings. - L.; Toronto, 2001. - P. 236-255.
74. Swain G. Late Imperial revolutionaries // Late Imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 146-167.
75. Thatcher G.D. Late Imperial urban workers // Late imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 101-119.
76. The Russian revolution of 1905: Contemporary perspectives. - L., 2005. - XI, 284 p.
77. The Russian revolution: The Essential readings. - L.; Toronto, 2001. - X, 288 p.
78. Tomashawski F.K. A Great Russia: Russia and the triple entente, 1905 to 1914. -Westport; L., 2002. - XIII, 190 p.
79. Wade R.A. The Russian revolution, 1917. - Cambridge, etc., 2000. - XVII, 337 p.
80. Waldron P. Late imperial constitutionalism // Late Imperial Russia: Problems and prospects: Essays in honour of R.B. McKean. - N.Y., 2005. - P. 28-43.
81. Waldron P. The end of Imperial Russia. 1855-1997. - Basingstoke; N.Y., 1997. -VIII, 189 p.
82. War, revolution and peace in Russia: The passages of Frank Golder, 1914-1927. -Stanford, 1992. - 370 p.