Научная статья на тему 'Реминисценции в «петербургских» главах романа М. Пришвина «Кащеева цепь»'

Реминисценции в «петербургских» главах романа М. Пришвина «Кащеева цепь» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
212
63
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
М. Пришвин / автобиографический герой / Петербург / реминисценция

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Трубицина Наталия Алексеевна

В статье рассматривается реминисцентный слой «петербургских» глав романа М.М. Пришвина «Кащеева цепь». Основное внимание уделено прецедентным текстам такназываемого Петербургского текста. Важное место в тексте пришвинского романа за-нимают блоковские реминисценции. В целом стоит отметить, что «отсылки» к предше-ствующим литературным фактам имеют полемическую функцию, функцию указанияна традицию и ее переосмысление в условиях новой реальности Серебряного века.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Реминисценции в «петербургских» главах романа М. Пришвина «Кащеева цепь»»

Н. А. Трубицина

Реминисценции в «петербургских» главах романа М. Пришвина «Кащеева цепь»

В статье рассматривается реминисцентный слой «петербургских» глав романа М. М. Пришвина «Кащеева цепь». Основное внимание уделено прецедентным текстам так называемого Петербургского текста. Важное место в тексте пришвинского романа занимают блоковские реминисценции. В целом стоит отметить, что «отсылки» к предшествующим литературным фактам имеют полемическую функцию, функцию указания на традицию и ее переосмысление в условиях новой реальности Серебряного века.

Ключевые слова: М. Пришвин, автобиографический герой, Петербург, реминисценция.

Под реминисценциями мы, вслед за В. Е. Хализевым, понимаем «присутствующие в художественных текстах «отсылки» к предшествующим литературным фактам; отдельным произведениям или их группам, напоминания о них. Реминисценции, говоря иначе, - это образы литературы в литературе» [8, с. 253]. Размышляя над этой проблемой, ученый отметит, что не все авторы одинаково склонны к активному воспроизведению в своем творчестве предшествующего художественного опыта. В данной связи Хализев особо выделяет произведения М. М. Пришвина, в которых, по его мнению, постигаемая реальность «чаще всего удалена от мира литературы и искусства» [8, с. 258]. При этом исследователь ссылается на ряд ироничных высказываний самого писателя по поводу «всецелой, а потому односторонней и даже ущербной погруженности человека (в частности художника) в мир чужих мыслей и слов, которые далеки от живой жизни» [8, с. 258]. Такое «погружение» Пришвин называл «засмысленностью». Однако в произведениях крупной художественной формы, таких как роман (а особенно роман автобиографический), игнорирование «чужого слова» попросту невозможно. Наша задача разобраться, как в художественной автобиографии Михаила Пришвина «Кащеева цепь» функционирует «чужое слово» в виде аллюзий и реминисценций. Сделать это удобнее всего на примере «петербургских» глав романа.

В основу «Кащеевой цепи» положено описание становления личности главного героя Михаила Алпатова в предреволюционную эпоху. Жизнь Курымушки-Алпатова - это, по словам автора, «медленно, путем следующих одна за другой личных катастроф, нарастающее сознание» [5, с. 639]. А как отметит в своей знаменитой работе М. М. Бахтин - «где начинается сознание, там ... начинается диалог» [1, с. 71]. «Петербургские» главы романа Пришвина связаны с описанием нового восприятия жизни закончившего университет в Германии молодого человека Михаила Алпатова и точки зрения взрослого автора, рефлектирующего по поводу «нарастающего сознания» героя. Главная задача, которую поставил перед собой Алпа-

240

тов - соединить в своей жизни личное «хочется» и общественное «надо». В Петербург он едет создавать себе «положение», которое, в первую очередь, необходимо ему для воссоединения со своей невестой Инной Ростовцевой, студенткой Сорбоны, коренной петербурженкой. В разговоре с матерью Алпатов пытается донести до нее мысль о необходимости личного счастья для созидания затем счастья всеобщего: «После я вернусь к общему делу, но раз поставлен вопрос, быть или не быть, я хочу счастье свое завоевать, перед этим должно все отступить, и живой я не сдамся.

Марья Ивановна потемнела в лице при последних словах.

- Только не преувеличивай, Миша, и не будь чересчур скор, ведь это я говорила о романах, что хорошо бы нам от униженных и оскорбленных отдохнуть на победителях, а в жизни победы даются годами, и часто о своих победах сами победители не знают до конца своих дней» [5, с. 392]. Мать Мария Ивановна высказывает недоверие к «книжной культуре», хотя сама была человеком очень начитанным, а «униженных и оскорбленных» всегда очень жалела: «Ученная на медные деньги, Мария Ивановна постоянно читала классическую русскую литературу - Достоевского, Тургенева, Толстого, Гончарова, а из иностранных - Шекспира, Диккенса и Сервантеса. Часто, бывало, выслушав какой-нибудь рассказ из семейной жизни соседей, она восклицала:

- Это совершенно так же, как во время родов Кити Левиной.

А то про мужика, обиженного детьми:

- Настоящий король Лир!

И кто слышал, как Мария Ивановна выговаривала это, на мгновение забывал, что и король Лир и Кити Левина взяты из книги. Казалось, что все эти боги живут недалеко. Вероятно, таким же образом и Олимп населялся» [5, с. 215]. Книжные герои не заменяют Марии Ивановне «живую жизнь»; напротив, они лишь служат дополнительными аргументами в доказательстве ее реальной, конкретной, «коротенькой», по словам Пришвина, «жизненной правды».

Мать не случайно остерегает сына от «книжной культуры», ибо сам молодой человек находится под безмерным ее влиянием: «Вот почему, верно, и не удаются все письма Алпатова к невесте в Париж... Он пишет о будущем и рассуждает, доходит до цитат из умных книг. И так обманчиво это писание... Так бездарный писатель заменяет себе жизнь бумажной работой; находятся такие же, как он, жалкие читатели, поощряют его, и он верит в себя и так проводит всю жизнь на свободе вместо заключения в больнице для умалишенных» [5, с. 390-391]. Точка зрения матери совпадает с достаточно резкой точкой зрения взрослого рассказчика и напрямую расходится с рассуждениями молодого Алпатова.

У Пришвина имеется достаточно характерная запись, которую приводит в своей книге «Путь к слову» жена писателя, Валерия Дмитриевна: «Первую половину своей жизни до 30 лет я посвятил себя внешнему ус-

241

воению элементов культуры, или, как я теперь понимаю, чужого ума. Вторую половину, с того момента, как я взялся за перо, я вступил в борьбу с чужим умом с целью превратить его в личное достояние при условии быть самим собой» [7, с. 128]. Михаил Алпатов в свой «петербургский период» находится в том «промежуточном» возрасте, когда «ставка» делается на свой собственный ум, уже не желающий мириться с «чужим», но еще не имеющий возможности противопоставить себя последнему.

Приехавший завоевывать себе положение в обществе, молодой герой представляет Петербург как место с огромной литературной и культурной «репутацией»: «Ему представлялся департамент по Гоголю местом издевательства над убогим, но сложным существом человека вроде того, как было в его гимназическом классе, когда все мальчики мучили одного странного. По Достоевскому, в департаменте служили бедные люди, униженные и оскорбленные. По Щедрину, там лютые хищники делили казну. Казалось бы, всего ближе был Алпатову департамент у Гончарова в «Обыкновенной истории», где молодой человек, в юности почти революционер, просит дядюшку устроить ему положение. Да, тут в красоте на болоте люди так много всего намечтали, что каждому оставался в наследство двойник. Но красота весны света была сама по себе так велика в Петербурге, что Алпатов, думая по авторам о департаменте, не вспомнил пока своего двойника из «Обыкновенной истории» и свой путь по коротенькой правде все еще считал каким-то особенным и небывалым у других» [5, с. 400-401]. Зрелый рассказчик ироничен по отношению к молодому герою; отсюда первая функция реминисценций у Пришвина - полемическая, связанная с созданием эффекта иронии, который, по словам З. Г. Минц, возникает «при столкновении "высоких" образов-цитат и быта» [4, с. 381].

Впервые оказавшийся в северной столице герой не изучает новое место, а как бы опознает, вспоминает его, опираясь на более близкое ему творчество Александра Блока: «Мне казалось, будто я, как ворон, прожил лет триста, возвращался на давно оставленное привычное место и все узнавал. "Вон там,- угадывал я,- должен быть крендель булочной, описанный Блоком,- как-то теперь? " И что же: хотя золотой крендель куда-то исчез, но булочная была на том же самом месте, и продавали тут прежние французские булки и русские крендели. Через два дома от кренделя была пивная, и опять вот она: люди по-прежнему сидят и пьют у окна» [5, с. 407]. Открытая аллюзия к стихотворению «Незнакомка» - прямая «отсылка к традиции» (З. Г. Минц). Герой попадает в «блоковский» Петербург; мы можем говорить о тропе-символе, имеющем большие возможности для трактовки и интерпретации. Но прежде всего - это Петербург Серебряного века, Петербург модернизма и декадентства.

Как место с репутацией Петербург имеет возможность «давить на текст» (Т. В. Цивьян); при этом в художественном произведении возникает целая система символических комплексов, один из которых связан с пре-

242

цедентными текстами. Автор термина «петербургский текст» В. Н. Топоров в качестве основных прецедентных текстов выделяет «Медный всадник» Пушкина и романы Достоевского. В «Кащеевой цепи» присутствуют как скрытые, так и эксплицированные аллюзии на эти произведения.

Однажды Пришвин записал: «Если мне удастся совершенно очистить свою душу от эгоизма, у меня останется одна тема: Евгений из "Медного всадника"» [цит. по: 7, с. 169]. В пришвинской художественной автобиографии тема «медного всадника» возникает в «петербургских главах» и связана не столько с «конь-текстом», сколько именно с образом Евгения: «Вот когда и явилось ему это, как многим, колеблющееся видение города-призрака, и захотелось, как безумному Евгению, скорее бежать куда-то к своему домику» [5, с. 423]. А вот «колеблющееся видение города-призрака» - несомненная отсылка к Достоевскому, к роману «Подросток»: «А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» [3, с. 116]. Аллюзию на этот прецедентный текст Достоевского инспирирует также эпитет «гнилой» в отношении к Петербургу, дважды использованный в романе Пришвина. Во Франции, стоя планы на будущее, Алпатов говорит своей невесте: «А потом, когда мы крепко, по-настоящему полюбим друг друга, то удерем из твоего гнилого Петербурга в настоящую хорошую Россию» [5, с. 372]. Здесь мы можем говорить о пресуппозиции ценностно-интерпретационного характера: «настоящая Россия» - «ненастоящий Петербург».

В Петербурге происходит окончательный разрыв Алпатова и Инны Ростовцевой. Невеста присылает короткое письмо из Парижа с ключевой фразой - «мы говорим на разных языках». Высокий, книжный слог Алпатова, его размышления о «большой» и «маленькой» правде не нужны Инне, девушке приземленной и мечтающей об обыкновенном женском счастье. Так происходит крах всех надежд героя, рушатся иллюзии, и жизнь в Петербурге видится бесплодной и бессмысленной: «Друг мой, вот теперь я понимаю, что рано было мне говорить о бледной звездочке, показавшейся когда-то мне после многих мучений на рыжем от электричества петербургском небе: надо, чтобы она показалась, когда все лишнее совершенно сгорит в груди, и с этой молитвой «Ветка Палестины» чтоб уж не было связано затаенное желание приблизить к себе женщину: «Детей от Прекрасной Дамы рождать никому не дано». Бесполезны молитвы в любви к ускользающей женщине... тут нет выхода... каждый поступок разоблачает обман и обнажает свое ничтожество до страстного и последнего желания истребить себя самого. Я бы не стал и рассказывать, конечно, эту интимную историю, если бы не взял на себя долг летописца. Не смейтесь, мой друг, эта история не случайного человека, подлежащего клиническому

243

лечению холодными душами или теплыми ваннами в двадцать семь градусов. Это было время такое, вспомните, с чего началось, когда безумный Евгений грозил: «Ужо тебе!» И после того сколько людей предсказывали конец ему, и как страшно потом перед концом все у нас разделилось в стране на Петербург и Россию» [5, с. 419].

Мы позволили себе привести столь обширный фрагмент пришвинско-го текста потому, что в нем используется сразу несколько реминисценций, создающих обширное полемическое поле, в котором, в конечном счете, совмещаются образы «ускользнувшей» невесты, творческой музы и Родины.

Две реминисценции достаточно очевидны: «Ветка Палестины» Лермонтова и «Медный всадник» Пушкина. А вот третья реминисценция-цитата, взятая Пришвиным в кавычки («Детей от Прекрасной Дамы рождать никому не дано»), - неточная цитата из стихотворения Марии Шкап-ской, почти забытой сейчас поэтессы Серебряного века, творчество которой можно отнести к периферии акмеизма. В оригинале стихотворение звучит так:

Детей от Прекрасной Дамы иметь никому не дано, но только Она Адамово оканчивает звено.

И только в Ней оправданье темных наших кровей, тысячелетней данью влагаемых в сыновей.

И лишь по Ее зарокам, гонима во имя Ея - в пустыне времен и сроков летит, стеная, земля.

Это стихотворение было написано в 1920 году с посвящением Александру Блоку. Антонина Христофоровна Бобель в докладе «"Зачатный час" Марии Шкапской» определит творческое кредо поэтессы: «С поэзией Шкапской впервые в целомудренную русскую литературу вошла очень интимная, а потому и несколько скандальная, как сразу стали называть тогда остряки сомнительного вкуса, "гинекологическая тема", тема женского пола и плоти... В ее стихах женщина-Ева не только наказана, но и награждена своей ролью-судьбой, и готова еще и еще повторять и переживать свое грехопадение ради счастья почувствовать себя матерью... В поэзии Шкап-ской, по следам Ветхого Завета, как и у Розанова, тема пола одухотворяется как мистическая основа жизни, зачатие и рождение, продолжение жизни являются для нее смыслом и стержнем самой жизни» [2].

Таким образом, перед нами полигенетическая цитата, восходящая к нескольким поэтическим образам одновременно. Здесь функция реминисценции связана и с отсылкой к традиции, и, одновременно, с переосмыслением этой традиции сначала Марией Шкапской, а затем Михаилом Пришвиным. Характерная для Серебряного века проблема пола решается писателем по-своему. В дневнике он размышляет: «Романтическая любовь (и Алпатова тоже) и есть попытка иметь детей от Прекрасной Дамы: затея должна окончиться распадением Незнакомки на Прекрасную Даму (исче-

244

зающую) и на проститутку» [6, с. 339]. Утраченная невеста становится Прекрасной дамой, теряет свою материальность, превращается в Музу.

Основной смысл романа - показать Алпатова как цельную личность, способную к героическим действиям; он должен победить мировое зло, разбить Кащееву цепь. Петербург для рассказчика - город людей, живущих «надвое»: один человек на службе, другой - дома. В этом заключается одна из главных форм социального зла, когда личности приходится «расколоться» на «большую и маленькую правды», а доминирующим мироощущением становится - «Я маленький»: «”Я маленький торфмейстер, и больше нет во мне ничего”... Ему представляется, он дошел в себе до последнего, и больше идти некуда (курсив Пришвина)» [5, с 413]. Посредством аллюзии на «Преступление и наказание» Достоевского Пришвин в духе Серебряного века по-новому ставит проблему «маленького человека», «бедного Евгения». «Я маленький» - не социальное, а психологическое восприятие (самовосприятие). Для своего героя писатель нашел выход: побег из «засмысленного» Петербурга в природу.

Таким образом, реминисценции в «петербургских главах» романа выполняют ряд важных функций. Полемическая функция цитации связана с созданием эффекта иронии, когда бытовая реальность не соответствует книжным представлениям героя о Петербурге, почерпнутым им из произведений Гоголя, Достоевского и Салтыкова-Щедрина. С именем Александра Блока напрямую связана «отсылка к традиции» (З. Г. Минц). Петербург, в который попадает Алпатов - это Петербург Серебряного века с его сложнейшей историко-культурной и социально-политической обстановкой. Блок, с которым Пришвин был лично знаком, - и символ эпохи, и, пожалуй, единственный поэт-модернист, имя которого писатель мог произносить открыто и легально. Мережковский, Гиппиус, Розанов и ряд других коллег и соратников Пришвина, в том числе по Религиознофилософскому обществу, к моменту написания «Кащеевой цепи» (1922 год) уже находились под цензурным запретом.

Ряд цитат и литературных аллюзий выступают одновременно и как отсылка к литературной традиции, и как ее переосмысление. У Пришвина это связано с образами «маленького человека» («Медный всадник» Пушкина, «Преступление и наказание» Достоевского), «вечной женственности» (Прекрасная дама у Александра Блока, переосмысление темы Марией Шкапской).

Петербург как «место с репутацией», безусловно, инициирует проблему «чужого слова», потому что, как сказал писатель, «тут в красоте на болоте люди так много всего намечтали». Создав своего автобиографического героя, Михаил Пришвин подарил читателям еще одного петербургского «двойника» со своей собственной высокой мечтой.

245

Список литературы

1. Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. - М.: Худож. лит., 1972.

2. Бобель А. Х. «”Зачатный час” Марии Шкапской. - [Электронный ресурс]: http://www.a-z.ru/women_cd1/html/preobrazh_3_1995_v.htm

3. Достоевский Ф. М. Подросток // Достоевский Ф.М. Собр. соч.: в 30 т. - Л.: Наука, 1972. - Т. 8.

4. Минц З. Г. Поэтика Александра Блока // Блок и русский символизм. Избранные труды: в 3 кн. - СПб.: Искусство, 1999. - Кн. 1. - С. 362 - 388.

5. Пришвин М. М. Кащеева цепь // Собр. соч.: В 8 т. - М.: Худож. лит., 1982. -

Т. 2.

6. Пришвин М. М. Дневники. 1923-1925. - М.: Русская книга, 1999. - Книга четвертая.

7. Пришвина В. Д. Путь к слову. - М.: Молодая гвардия, 1984.

8. Хализев В. Е. Теория литературы. - М.: Высшая школа, 1999.

Т. С. Дубровских

Роль метафоры в контексте «прозы поэта» Н. Асеева

В статье описываются особенности функционирования метафоры в рамках новеллистической книги-цикла Н. Асеева «Расстрелянная Земля. Фантастические рассказы». Насыщенная метафоризация художественного пространства произведения определяет стилистическое своеобразие авторской «прозы поэта» и служит важным скрепляющим фактором прозаического единства.

Ключевые слова: Н. Асеев, метафора, «проза поэта», футуризм, новеллистическая книга.

Введение стихового начала в прозаический текст становится одной из ярких стилевых доминант литературы XX столетия в целом и 1920-х годов в частности. В условиях авторской нацеленности на языковой синкретизм, экспериментальный синтез дихотомически понимаемых словесных кодов закономерным представляется активизация такого художественного феномена, как «проза поэта». Среди языковых средств, определяющих эстетическое своеобразие поэтически окрашенной прозы, исследователи в первую очередь выделяют всеохватную метафоризацию художественного пространства, поскольку, по замечанию Р. Якобсона, «<...> несомненно, самое тесное и глубокое родство связывает стих с метафорой, а прозу с метонимией. Ассоциация по сходству — именно на этом держится стих: его воздействие жестко обусловлено ритмическим сопоставлениями <...> Проза не знает этой задачи <...>» [3, с. 331].

Николай Асеев, поэт-футурист, один из лидеров литературного движения пореволюционного времени, также выступает в несвойственном для себя амплуа прозаика. В 1925 году, наряду с циклами стихов и нескольки-

246

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.