© С.А. Кибальник, 2008
РАССКАЗ ГАИТО ГАЗДАНОВА «ЧЕРНЫЕ ЛЕБЕДИ»
КАК МЕТАТЕКСТ
С.А. Кибальник
Характер интертекстуальных связей раннего Газданова с Достоевским лучше всего можно проследить на примере известного рассказа писателя «Черные лебеди», опубликованного в 1929 году. Главный герой рассказа Павлов, сообщающий герою-рассказчику точную дату своего самоубийства и, несмотря на все аргументы последнего, исполняющий свое намерение, в ответ на вопрос о Достоевском, заданный ему «молодым поэтом, увлекавшимся философией, русской трагической литературой и Ницше», называет этого русского писателя «мерзавцем» и «истерическим субъектом, считающим себя гениальным, мелочным, как женщина, лгуном и картежником на чужой счет»1. «Если бы он был немного благообразнее, он поступил бы на содержание к старой купчихе», - добавляет он о личности Достоевского, а на вопрос о его творчестве реагирует следующим образом: «Это меня не интересует... я никогда не дочитал ни одного его романа до конца. Вы меня спросили, что я думаю о Достоевском. В каждом человеке есть одно какое-нибудь качество, самое существенное для него, а остальное - так, добавочное. У Достоевского главное, что он мерзавец» (т. III, с. 138-139).
Столь критический взгляд на личность Достоевского явно отчасти заимствован Газ-дановым из книги Льва Шестова «На весах Иова»2. В частности, в ней цитируется письмо Н.Н. Страхова к Л.Н. Толстому, в котором приведены малодостоверные сведения о растлении Достоевским малолетних: «Лица, наиболее на него (Достоевского. - С. К.) похожие, - это герой “Записок из подполья”, Свид-ригайлов и Ставрогин. <...> В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости»3. Мысль эта развита в книге довольно широко.
Так, сопоставляя «Дневник писателя» с «Записками из подполья», Шестов вопрошает: «Неужели вы не узнаете знакомого голоса? И продолжаете думать, что подпольный человек - сам по себе, а Достоевский - сам по себе?». В другом месте Шестов настаивает на автобиографичности практически всех персонажей Достоевского, как положительных, так и отрицательных: «...и Мышкин, и Рогожин, и все остальные - не люди, а маски: Достоевский никогда людей не изображал. Но под масками вы видите одного, настоящего человека - самого автора...»4.
В то же время Павлов «в своей характеристике Достоевского пользуется художественными средствами самого Достоевского: “благообразие” - многократно используемый в последних романах (особенно в “Подростке”) авторский термин. Фактически Достоевский приравнивается к собственному персонажу - черту из кошмара Ивана Карамазова (“Братья Карамазовы”. Книга одиннадцатая. Брат Иван Федорович. Гл. IX. Черт. Кошмар Ивана Федоровича), “приживальщику... умеющему составить партию в карты”, мечтающему “воплотиться... в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху”. Мелочность, пошлость черта (“он не сатана... он просто черт, дрянной, мелкий черт...”) Ивану тяжелее всего вынести» (коммент. - т. III, с. 802)5.
По мнению В. Гассиевой, этим дело не ограничивается: «Аналогия выходит за рамки “Братьев Карамазовых” и охватывает “Бесов” и “Бедных людей”. Павлов подобен не столько Ивану Карамазову, сколько Кириллову из “Бесов” и Макару Девушкину из “Бедных людей”. С первым роднит его то, что они оба - хладнокровные самоубийцы по убеждению, а со вторым - реакция на художественные произведения с героями, словно с них списанными и оголяющими их внутренний мир,
недовольство авторами за суровую правду о миропорядке. Вспомним, как был задет за живое “Шинелью” Гоголя Макар Девушкин и как болезненно, раздраженно среагировал он на гоголевскую правду: “Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя, в уголочке своем... чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались да не подсмотрели. <...> Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать... потому что пересуда трепещешь, потому что из всего, что ни есть на свете, из всего тебе пасквиль сработают, и вот уже вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено! <... > Да ведь это злонамеренная книжка, Варенька... Да ведь после такого надо жаловаться, Варенька, формально жаловаться”. Чем это не подобие гнева Павлова против Достоевского, против его “жестокого таланта”, против “высшего реализма” писателя, “изображения всех глубин души человека”»6. Как видим, даже критика Достоевского представляет собой палимпсест поверх текстов самого Достоевского и формулируется в соответствии с психологической логикой самого писателя.
Впрочем, и приведенные сопоставления отнюдь не исчерпывают вопроса. К ним необходимо прибавить также параллели с Крафтом («Подросток»), а также с Ипполитом Терентьевым, князем Мышкиным и Фердыщен-ко («Идиот»), Свидригайловым и Ставрогиным («Бесы»). Таким образом, в действительности ситуация у Г азданова следующая: в его рассказе Достоевского в соответствии с художественной логикой самого Достоевского отрицает герой Достоевского, перенесенный в новую эпоху и в особую культурную ситуацию (эмиграция, Париж). Достоевский в самом деле возмущает Павлова так же, как Гоголь -Макара Девушкина: по всей видимости, именно тем, что многих его героев он воспринимает как «пасквиль» на самого себя. Разумеется, таким пасквилем могут показаться Павлову в первую очередь именно «идейные самоубийцы» Достоевского: Кириллов, Крафт.
Что же могло так возмутить в них газ-дановского героя? Быть может, то, что, например, совершение самоубийства и Кирилловым, и Крафтом - это логическое следствие
определенного убеждения. Для Кириллова это бунт против Бога, его стремление «волю свою изъявить» и тем самым утвердить себя как человекобога. Для Крафта - ощущение бессмысленности существования, поскольку «русский народ есть народ второстепенный»7. Избрав в качестве своего героя представителя «бедных людей» среди эмигрантской интеллигенции, Газданов показывает, что обычно такие люди кончают с жизнью не по каким-то идейным мотивам, а вследствие разрыва человеческих связей и экзистенциального равнодушия к чисто физическому существованию, которое ведут большинство людей: «В Бога я не верю; ни одной женщины не люблю. Жить мне скучно: работать и есть? Меня не интересует ни политика, ни искусство, ни судьба России, ни любовь» (т. III, с. 139).
В то же время как «пасквиль» на самого себя Павлов мог воспринять то, что большинство героев-самоубийц у Достоевского неоднократно откладывают исполнение своего намерения. Целый ряд газдановских характеристик Павлова как будто бы и направлены на то, чтобы подчеркнуть отличие его от Кириллова и в особенности - от Ипполита Терентьева. «Этот человек никогда не лгал и не хвастался», - отмечено в самом начале произведения сразу после слов героя-рассказчи-ка о том, что Павлов говорил о своем намерении застрелиться 25 августа и что 26 августа его труп был обнаружен в Булонском лесу. И далее после сообщения читателю о том, что во время последней встречи герой-рассказчик лишь очень коротко попытался убедить Павлова отказаться от самоубийства, следует его ремарка: «Я не был бы так лаконичен, если бы не знал, что Павлов никогда не меняет своих решений и что отговаривать его -значит попусту терять время» (т. III, с. 127). Поскольку тип самоубийцы в читательском сознании того времени прочно ассоциировался с некоторыми героями Достоевского, то эта черта Павлова и поведение героя-рассказчи-ка невольно противопоставляют их Кириллову, Крафту и Терентьеву и, соответственно, например, Верховенскому, который, напротив, настаивает на выполнении Кирилловым данного им обещания.
Павлов относится к тому же разряду «логических самоубийц», что и Крафт, Кириллов
и Терентьев. Как сказано в «Подростке» о Крафте, «можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода - это, конечно, не всегда бывает» (т. 13, с. 135). Герой-рассказчик у Газда-нова противопоставляет Павлову позицию, отдаленно напоминающую точку зрения Версилова о смысле жизни: «Ну, уж если очень одолеет скука, постарайся полюбить кого-нибудь или что-нибудь или даже просто привязаться к чему-нибудь» (т. 13, с. 172). Однако Павлову это не дано, потому что он все же логический, «идейный», то есть рационалистический герой из череды самоубийц-рационалистов вроде Крафта и Кириллова. И призыв героя-рассказчика в духе Версилова (ср.: «жить с идеями скучно, а без идей всегда весело» -13, 178) оставляет поэтому Павлова равнодушным. Он кончает жизнь самоубийством, потому что ищет смысла жизни: «Дальнейшего смысла так же продолжать есть и работать, как сейчас, я не вижу» - в то время, как герой-рассказчик противопоставляет ему шес-товское сознание тщетности подобных вопросов, в каком-то смысле развившееся из вер-силовского культа «живой жизни»8.
Резкий отзыв Павлова о Достоевском следует сразу за многочисленными мелкими эпизодами из жизни этого героя и окружающих его людей, практически к каждому из которых можно без особого труда обнаружить прямые параллели в творчестве Достоевского. Некоторые из этих эпизодов являют нам Павлова, одалживающего прохожим соотечественникам деньги, несмотря на то что он прекрасно понимает, что его обманывают. Сцены эти имеют отчетливые параллели с князем Мышкиным, одалживающим деньги Келлеру, который для того, чтобы их получить, вначале исповедуется ему (т. 8, с. 256-259)9. Особенно напоминает Келлера, не скрывавшего от Мышкина, на что ему нужны деньги, «русский хромой», который при каждой встрече «с необыкновенной быстротой» рассказывает о себе разные истории и при этом спрашивает деньги «почти наставительно», а потом его видят в кафе за бутылкой вина (т. III, с. 133). Этот параллелизм делает тем более отчетливой важную отличительную черту Павлова. Герой Газданова также дает деньги, но разговаривает с этими попрошайками
скорее тоном Лизаветы Прокофьевны Епан-чиной: «В общей сложности я заплатил вам пятьдесят франков: я считаю, что таких денег вы не стоите», «Я другому человеку не дал бы; но ведь он не человек, я ему сказал это» (т. III, с. 134, 132).
Павлов не просто сам представляет собой в известной степени персонажа Достоевского, но буквально воспроизводит расхожие разговоры его героев. Так, например, его рассказ о том, как он «раньше был вором», и рассуждение о том, что «большинство людей воры» (т. III, с. 130), разумеется, также заимствованы, на сей раз из репертуара Ферды-щенко. Сравним: «Князь, позвольте вас спросить, как вы думаете, мне вот все кажется, что на свете гораздо больше воров, чем не-воров, и что нет даже такого самого честного человека, который бы хоть раз в жизни чего-нибудь не украл». В ходе этого разговора князь Мышкин краснеет и говорит: «Мне кажется, что вы говорите правду, но только очень преувеличиваете», из чего Фердыщенко делает вывод, что «князь все равно что сознался», а сам Фердыщенко рассказывает историю о том, как он украл в гостях три рубля, за что на следующий день «согнали служанку». В заключение, оправдываясь и намекая на Епанчина, чья очередь рассказать о «самом скверном поступке» в своей жизни наступает теперь, Фердыщенко говорит: «Самые скверные поступки и всегда очень грязны, мы сейчас это от Ивана Петровича услышим; да мало ли что снаружи блестит и добродетелью хочет казаться, потому что своя карета есть. Мало ли кто свою карету имеет... И какими способами...» (т. 8, с. 123-124).
Если рассказ Фердыщенко призван доказать, что «можно украсть, вором не бывши» (т. 8, с. 123-124), то Павлов утверждает, что «в душе почти каждый человек вор», и в то же время начинает с заявления: «Я раньше был вором; но теперь решил, что не стоит, и перестал воровать, и теперь уж больше ничего не украду». В конце же этого разговора герой-рассказчик все же находит среди их знакомых одного, о котором Павлов говорит: «Нет, Сережа никогда не украдет. <...> Никогда» (т. III, с. 130, 131). При этом лицо Павлова в первый раз принимает «непривычное для него, мягкое выражение», и он улыбается «совсем
иначе, чем всегда, - удивительной и открытой улыбкой» (т. III, с. 131). Отзыв этот дан о герое, который в ночь «накануне одного из важных экзаменов» не спит не потому, что боится не сдать, а потому, что мечтает о яхте, при этом не обращая внимания на свой упавший на одеяло окурок: «Дай ему разгореться, тогда будет видно. Но чаще всего они потухают: табак сырой» (т. III, с. 131).
Эта отсылка представляет собой «неат-рибутированную аллюзию, которая лучше всего выполняет функцию открытия в старом»10, то есть привносит в него новый художественный смысл. В данном случае сходный дискурс из уст «сального шута» Фердыщенко переложен в уста абсолютно порядочного человека, причем соответственно если первый заканчивается намеком на преступный характер любого нажитого состояния, то второй завершается тем, что идеальный герой все же находится. И им оказывается беспечный идеалист, отдаленно напоминающий князя Мышкина.
Наконец, самоубийство Павлова также обставлено им в духе Достоевского, а сам образ «черных лебедей», давший заглавие всему рассказу, по-видимому, нужен только для того, чтобы мотивировать замену Америки (у Достоевского) на Австралию. То, что Павлов «в сущности, уезжает в Австралию», разумеется, почти цитата из Свидригайлова. Однако гораздо важнее замены Америки 11 на Австралию наполнение героем Газданова идеи смерти, относительно которой у Свид-ригайлова, с его специфическими представлениями даже о потусторонней жизни, никаких иллюзий не было (ср. : т. 5, с. 272, 473, 474), тем особым мистическим восторгом, которым Плотин заразил Шестова. Намерение совершить самоубийство, которое Свидригайлов имеет в виду, говоря о своем якобы предстоящем отъезде на другой континент, у Газда-нова, как и у Шестова, оказывается и в самом деле дверью в иное, лучшее существование. Первая часть книги «На весах Иова», посвященная Достоевскому, открывается и заканчивается словами Эврипида, в которых Шестов усматривает «смысл всех творений Достоевского»: «Кто знает, - может, жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь»12.
Таким образом, с точки зрения интертекстуальных связей с Достоевским рассказ Газ-
данова имеет центонный, или метатекстуаль-ный, характер (интертекст-пересказ, вариации на тему претекста, дописывание «чужого» текста и языковая игра с претекстами)13. При этом у Газданова имеет место явно второй из этих типов, причем нет очевидных оснований говорить о гипертекстуальности, проявляющей себя как «пародирование одним текстом другого» в литературе постмодернизма. Едва ли не большая часть мотивов этого рассказа представляют собой чистую экстраполяцию героя Достоевского в современное Газ-данову русское зарубежье.
Павлов оказывается похож также и на ранних героев Достоевского, петербургских «мечтателей». Он периодически бросает работу и целые дни «думает» дома: «Я узнал, что Павлов, этот непоколебимый и непогрешимый человек, был, в сущности, мечтателем» (т. III, с. 134). Также целые дни проводит дома за размышлением Кириллов. Вполне возможно, что и к целому ряду других эпизодов рассказа и особенностей характера Павлова, например его ночным прогулкам и размышлениям о Сен-Симоне, стопроцентной честности теперь и воровству в прошлом, скептицизму по отношению к университету и тайному окончанию его, только усилившему этот скептицизм, его удовлетворенности тем, что «все-таки на свете много дураков» (т. III, с. 135), и отказу взять деньги у Свистунова («мне не нравится ваша услужливость» -т. III, с. 137), прямому «Вы мне не нужны» (т. III, с. 138) в ответ на предложение сожительства со стороны женщины и единственному, странному увлечению «черными лебедями», можно также найти нечто аналогичное в произведениях Достоевского. Впрочем, скорее, большинство из них все же имеют уже не литературное, а реально-биографическое происхождение. И характер этого происхождения также помогает понять общее соотношение Павлова с героями Достоевского.
Интересно сопоставить образ Павлова в «Черных лебедях» с посмертной статьей Газданова «О Поплавском»14. Например, в рассказе: «...улыбаясь своей обыкновенной, обидной и холодной улыбкой. <...> У него была особенная улыбка, от которой вначале становилось неприятно: это была улыбка превосходства...» (т. III, с. 128-129) и в статье: «У него были небольшие
глаза, неулыбающиеся, очень чужие и очень холодные». В рассказе: «Я не мог бы сказать, что любил Павлова, он был мне слишком чужд - да и он никого не любил, и меня так же, как остальных» (т. III, с. 131) и в статье: «Он понимал гораздо больше, чем нужно; а любил, я думаю, меньше, чем следовало бы» (т. III, с. 94). В рассказе: «Павлов был самым удивительным человеком во многих отношениях; и, конечно, самым выносливым физически. Его тело не знало утомления» (т. III, с. 128), в статье: «Человек с хорошими бицепсами, в то время 23-летний спортсмен». В рассказе: «В нем было много непонятного на первый взгляд, как непонятна была та душевная холодность, с которой иногда он говорил о самых лирических своих стихах» и в статье: «Он был слишком далек и холоден», «У него не было душевной жалости, была жалость логическая» (т. III, с. 139, 132). В рассказе: «Я бы не мог сказать, что мне было жаль Павлова, как жаль было бы товарища, у которого, может быть, вырвал бы из рук револьвер» (т. III, с. 139), в статье: «Я не знаю, могли ли мы удержать его от этого смертельного ухода. Но что-то нужно было сделать - и мы этого не сделали». В рассказе: «Я работаю на фабрике и живу довольно плохо. <...> ...Работать и есть?» (т. III, с. 139), в статье: «Но ведь и то, что человек, посвятивший лучшее время своей жизни литературе, вынужден заниматься физическим трудом, - это тоже смерть, разве что без гроба и панихиды»15.
Разумеется, Павлов не поэт, но в какой-то степени «черные лебеди» в рассказе - это метафора поэзии, ведь говорит Павлов о них именно как о чем-то глубоко поэтичном и как
о мечте всей своей жизни. От Поплавского у Павлова также проживание на Монпарнасе и пристрастие к ночным прогулкам по Парижу. Нетрудно заметить, что статья Газданова «О Поплавском» в какой-то мере представляет собой соединение несколько измененных отдельных деталей рассказа. Скорее всего, это произошло непроизвольно, поскольку прототипом Павлова был Поплавский, а статья писалась спустя шесть лет после рассказа 16.
Однако отдельные черты Поплавского искусно соединены в рассказе с автобиографическими чертами самого Газданова, хорошо известными нам хотя бы по «Ночным дорогам». Это и работа на фабрике, и денежные вспомоществования многочисленным русским незнакомцам, и
учеба в Сорбонне, которую, правда, в отличие от Поплавского, Газданов не окончил. Показательно, что и сама фамилия героя «Павлов», с одной стороны, представляет собой сокращенную анаграмму фамилии «Поплавский», а с другой - оканчивается так же, как и «Газданов». Автобиографичность Павлова, а также то обстоятельство, что диалог-спор с ним героя-рас-сказчика кончается, скорее, переходом последнего на позиции Павлова, чем наоборот, показывают, что все же экзистенциальная позиция в рассказе доминирует. Эта-то экзистенциальная позиция, которой еще нет ни у одного из героев Достоевского и которая может быть понята лишь в контексте дальнейшего мировоззренческого движения по линии «Чехов - Шестов - Газданов, Поплавский, Набоков...», и отличает в первую очередь Газданова от Достоевского.
В частности, проявлением ее выступает характерное вообще для русского экзистенциализма и восходящее к позднему Толстому понимание смерти как инобытия. Недаром Павлов не просто говорит, что уезжает, но и верит в то, что смерть - это лучший способ осуществления мечты, который, в отличие от реального, отнюдь не грозит разочарованием: «В сущности, я уезжаю в Австралию». Не случайно и герою-рассказчику в то утро кажется, что он «только что услышал и понял» «самые важные вещи» (т. III, с. 142). Не только Павлов, но и практически все эпизодические герои рассказа - это тоже герои Достоевского, эмигрировавшие во Францию конца 1920-х годов.
Общая картина мира у Газданова, следовательно, выглядит следующим образом. Мир русской эмиграции в Париже 17 у него -это мир различных типов русского человека, лучше всего зафиксированных или, быть может, отчасти и созданных Достоевским, перенесенный в современную эпоху и в абсолютно чуждую для них окружающую обстановку. Следствием этого становится удвоенное отчуждение - этнокультурное отчуждение от буржуазной Франции и экзистенциальное отчуждение современного интеллигента от мира окружающего мещанства, «всемства».
В своем раннем творчестве Газданов стал выразителем той полемической тенденции в отношении к творчеству Достоевского, которая сформировалась в кругу младшего поколения писателей первой русской эмиграции.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Газданов Г. Собр. соч.: В 3 т. М., 1999. Т. 3. С. 27. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием номера тома римской цифрой и номера страницы арабской.
2 Хотя полностью книга вышла на русском языке в 1929 г., свою роль, очевидно, сыграли и предшествовавшие этому журнальные публикации отдельных ее частей, например первой части (о Достоевском и Толстом) в «Современных записках» (1920. №> 1-2; 1921. №> 8; 1922. №> 9-10) или раздела о Плотине в «Верстах» (1926. N° 1). Первая часть, «Откровения смерти», была также ранее опубликована отдельным изданием во французском переводе (Shestov L. Les Revelations de la Mort. P., 1926). Книга Шестова вызвала массу рецензий.
3 Знакомство писателя с таким представлением Шестова о личности Достоевского, восходящее к малодостоверным свидетельствам Н.Н. Страхова, обнаруживает поздняя статья Г азданова «О Чехове» : «. ..по словам Страхова, Достоевский был чем-то вроде соединения Федора Павловича Карамазова со Свидри-гайловым...» (Газданов Г О Чехове // Вопросы литературы. 1993. Вып. 3. С. 315; впервые: Новый журнал. Т 76. Нью-Йорк, 1964). Ср. ссылку на это же свидетельство Страхова в письме Газданова к ГВ. Адамовичу (см.: Серков А.И. О дружбе двух писателей // Возвращение Гайто Газданова: Научная конференция, посвященная 95-летию со дня рождения. М., 2000. С. 297).
4 Шестов Л. На весах Иова. (Странствования по душам). P.: Ymca Press, 1975. C. 100, 62, 65. Подробнее об этом см.: Кибальник С.А. Газданов и Шестов // Русская литература. 2006. N° 1. C. 218-226.
5 В. Гассиева уточняет: «На самом деле, Иван Карамазов называет черта “негодяем”, Павлов Достоевского - “мерзавцем”. Иван Карамазов говорит черту: “Ведь ты приживальщик”, - и черт подтверждает: “Кто же я, как не приживальщик? <...> Моя мечта это -воплотиться... в какую-нибудь толстую стопудовую купчиху”. Буквально то же самое Павлов говорит о Достоевском: “Если бы он был немного благообразнее, он поступил бы на содержание к старой купчихе”. Автор-повествователь в “Братьях Карамазовых” относит черта к “умеющим порассказать, составить партию в карты”. По мнению Павлова, таков и Достоевский -“лгун, картежник на чужой счет”» (Гассиева В. Газданов и Достоевский. Режим доступа: http:// www.hrono.ru/proekty/gazdanov/index.html).
6 Там же.
7 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 13. С. 44. Далее ссылки на это издание (Л., 1972-1990) даются в тексте с указанием номера тома и страницы арабскими цифрами.
8 В напечатанном в 1930 году романе Г азданова «Вечер у Клэр» этому соответствует уже це-
ленаправленное отрицание всякой идеологии и универсальных рецептов (усвоенное от Шестова и Ницше), в особенности перед лицом ежеминутной вероятности смерти. Позиция идейного демиурга этого романа дяди Виталия отмечена явными отголосками философии Шестова. Хотя бы его совет: «Никогда не становись убежденным человеком...» - и отрицание возможности адекватного постижения реальности: «Смысл - это фикция, и целесообразность - тоже фикция» (т. I, с. 116) - обнаруживают в нем последователя автора опубликованного еще в 1905 году «Апофеоза беспочвенности».
9 Из этого ясно, насколько справедлива следующая характеристика Павлова, данная В. Г ассиевой: «Это духовно и душевно опустошенный человек, потерявший смысл жизни и “душевную жалость” к людям. Не награжденный “очень сильным умом”, но обладающий “особенной независимостью мысли”, “полной свободой” от всего (т. III, с. 138); холодный, расчетливый самоубийца. Единственный проблеск света в нем - это память о влюбленной паре австралийских черных лебедей. Павлов “слишком чужд” герою-повествователю и не вызывает у него ни симпатии, ни жалости» (Гассиева В. Указ. соч.).
10 Фатеева Н.А. Контрапункт интертекстуальности, илиИнтертекст в миретекстов. М., 2000. С. 122-159.
11 Америка неоднократно появляется у Достоевского и в других произведениях. Так, например, и Ефим Зверев из «Подростка», и сам Аркадий Долгорукий собираются «бежать в Америку» (т. 13, с. 42), однако лишь Свидригайлов говорит о своем намерении уехать в Америку, подразумевая под этими словами самоубийство.
12 Шестов Л. Указ. соч. С. 25-30.
13 О типологии межтекстовых отношений см.: Фатеева Н.А. Указ. соч. С. 111.
14 Впервые: Современные записки. Париж, 1935. № 59.
15 Курсив мой. Цит. по: Газданов Г О Поплав-ском // Литературная учеба. 1996. Кн. 5-6. С. 92-95.
16 Рассказ был впервые опубликован в «Воле России» (1930. № 9). Таким образом, в какой-то степени Газданов предсказал гибель Поплавского. О значении книги Шестова «На весах Иова» для Б. Поплавского см.: Семенова С. Русская религиозно-философская мысль и пореволюционные течения 1930-х годов в эмиграции // Гачева А., Казнина О., Семенова С. Философский контекст русской литературы 1920-1930-х годов. М., 2003. С. 312.
17 Наряду с этим национальным измерением у Г азданова, разумеется, присутствует и универсальное. Так, например, один из уличных попрошаек, сообщающий Павлову и герою-рассказчику свою вымышленную историю и предлагающий взглянуть на его бумаги, разумеется, француз (см.: т. III, с. 132).