А.П. Семенюк
ПРОБЛЕМА ПОНИМАНИЯ В ФИЛОСОФИИ В.В. РОЗАНОВА
Исследуется одна из самых малоизученных страниц в истории русской философии Серебряного века - полузабытый трактат молодого Розанова «О понимании», в котором он сумел предвосхитить развитие западной философии XX в. в её основных ходах. Автор предлагает свою оценку розановской идеи понимания, вскрываег её истоки, прослеживает её влияние на мировоззрение и другие работы мыслителя.
Розанов известен прежде всего как автор афористичных философских дневников «Уединенное» и «Опавшие листья». Первая же теоретическая его работа «О понимании» осталась почти незамеченной. Эта ранняя книга совсем не характерна для привычного всем Розанова, парадоксалиста, подрывателя основ, своими духовными метаниями и сомнениями олицетворяющего кризисную эпоху Серебряного века. Она написана спокойно, основательно, в духе традиционализма, предвосхищающего развитие западной герменевтики.
Обычно «О понимании» представляют как первую и неудачную фазу розановского творчества, воспринимая книгу в качестве курьеза, со снисходительностью к еще не возмужавшему таланту. Насмешки преследуют необычное сочинение с самого момента выхода из печати. Первым читателям (точнее, это были лишь попытки прочесть) её содержание показалось каким-то претенциозным мракобесием. В толстых журналах появилось несколько пренебрежительных, эмоциональных отзывов, которые отбили интерес и у тех немногих, кто собирался с ней ознакомиться. В одном из них выражается общая мысль: «Для нас этот «полный орган разума» (понимание), выдуманный г. Розановым, остается неразрешимою загадкою <...>, логическим абсурдом» [1. С. 851]. И. надо сказать, что для мышления того времени книга действительно явилась логическим абсурдом, и ее серьезное обсуждение стало возможным только после М. Хайдеггера.
Этот абсурд заключается в том. что все вещи, все сущее в целом, потенциальны и скрыты, представляя собой чистые возможности или формы без оформляемого, а реально существует в мире только то, что схвачено нашим пониманием.
Для того чтобы уяснить ход розановской мысли современнику (а это 1886 г.), необходимо было бы родиться заново или, по крайней мере, вернуться в раннее детство. Русский мыслитель утверждает: все. что мы постигаем на жизненном пути, открываем в науке и философии, все это существует сразу, преддан-но изначально, и все наши достижения уже дожидаются того, чтобы мы их совершили (поняли).
Это очень прост ая мысль - нельзя открыть или понять что-то, чего нет. Эту прозрачную мысль впоследствии будут повторять многие мыслители XX в., а Розанов высказал её уже на пороге XX, даже в конце XIX в., ещё в век прогресса и естествоиспытателей. Ни одно другое утверждение не смогло бы столь сильно поразить ум человека XX в., но житель XIX в. остается к нему совершенно глух. По сути, Розанов предлагает сделать предметом нашего познавания, целью мировой истории начальные вещи, а это совершенно абсурдно для прогрессиста или эволюциониста, проповедующих 66
некое движение в дурную бесконечность, не ведающее ни своего начала, ни конечной точки, куда оно собственно устремлено. По Розанову, развитие человеческой истории не повисает где-то в невесомости или. как выразился Осип Мандельштам, «в мягкой пустоте» [2. С. 178], а оно насквозь целесообразно, ее пути предопределены собственными же целями. Иначе говоря, это движение из потенциального состояния в актуальность, подобно растению, вызревающему из семени (образ Розанова). Процесс нашего познания направлен в будущее, предмет его интереса помещен в грядущем.
Поэтому цель наша подталкивает нас к самой себе и присутствует как в начале нашего пути, гак и в конце его уже ожидает нас - она вечна. Это то, что мы всегда называем вечностью, то, что всегда есть, т.е. бытие. Поэтому все. что открывается нашему разуму -эти наши озарения, открывается вновь или припоминается. Проиллюстрирую данную мысль примером из «Ортодоксии» Г.К. Честертона, где путешественник открывает родную Англию, принимая её за новые земли: «Я часто мечтал написать роман об английском яхтсмене, сбившемся с курса и открывшем Англию, полагая, что это новый тихоокеанский остров. У меня есть особая причина упоминать о яхтсмене, который открыл Англию, ведь человек этот - я. Я открыл Англию... Я человек, с величайшей отвагой открывший открытое ранее» [3. С. 390].
Познание вообще есть узнавание уже чего-то давно известного с рождения, и поэтому, как бы ни хотел Честертон открыть новый остров, он все равно откроет Англию. Мечтая о географическом открытии, писатель представляет себе в туманном будущем не дикие леса, а пейзаж родной холмистой Англии с готическими замками.
Так что Розанов, как видно, оказался, несмотря на молодость лет, вполне консервативен и ортодоксален. Но не значит же это, что он зануда, накатавший 700 заумных страниц, убивая в течение 5 лет вечер за вечером своей молодости. Вовсе нет. Василий Розанов уже успел ко времени написания трактата обзавестись второй, незаконной, кстати, женой, пережить разрушительную, нигилистическую юность, а затем ещё и вернуться к жизнелюбию. Поэтому трактат «О понимании» - результат душевно пережитого и интеллектуально пройденного опыта мыслителя.
Розанов быстро устает от нигилизма шестидесятников и семидесятников - увлечения, приведшего его к ощущению пустоты жизни, бессмысленности существования, он впадает в депрессию. Мир ему отныне представляется беспорядочным хаосом, в его глазах мироздание рассыпается, сами его основы рушатся. И это чув-сгво беспочвенности, неустойчивости и распада будет
сопровождать Розанова до конца жизни, до самой смерти в 1919 г. в Сергиевом Посаде, и будет всегда укрепляться русской предреволюционной действительностью. Отсюда, я думаю, основной предпосылкой роза-новского творчества, начиная с первой работы, всегда являлась жажда нащупать прочную основу жизни, привести картину мира в порядок, собрать свой духовный космос воедино, выражаясь философски, противопоставить диалектическому потоку новую метафизику. Так что Розанов в своей ранней работе составляет упорядоченную карту мироздания, связанную пониманием, причем дополняет её наглядными схемами развертывания этого понимания.
Розанову по душе устойчивые эпохи, а точнее, вступающие в свою классику времена становления метафизики, когда мир объяснен и упорядочен, но этот образ мира ещё не отвердел, и люди очень молоды, бодры духом, полны сил, и они только начинают пожинать плоды своих усилий. Для Розанова вообще вся история делится на метафизичные и дискретные периоды. Мыслитель выступает в защиту традиции, поскольку в порядке преемственности сохраняется передаваемый от поколения к поколению жизненный уклад, порядок вещей.
Розанов до определенной степени консервативен, некоторые даже называли его махровым реакционером, монархистом. Все это отчасти так, но ясно одно -его консервативность не следствие эксцентричности. Консервативность у него - это противоядие социальному хаосу.
Для Розанова революция, бессмысленный русский бунт становятся чем-то более всеобъемлющим, чем просто повод к юридическому разбирательству, беспредел для него приобретает значение логической проблемы. Мы знаем, Розанов был не единственным из русских мыслителей, которые пытались противопоставляться взрывоопасной стихии народной души. К ним, несомненно, относятся Федотов, Бердяев и, конечно же, Блок, для которого Россия была неразгаданным «Сфинксом». Но именно Розанов первым в России ещё в своей дебютной книге поставил проблему понимания, рассматривая свою концепцию как панацею против русского варварства. Он хотел прорвать пелену бессмысленности российского бытия философскими инструментами-категориями, придать стройность русской мысли.
Но ведь и желая организовать каким-то образом русскую мысль, сам Розанов нес в своем мышлении невнятность и неартикулированность. Напряжение роза-новской мысли именно в этой постоянной тяжбе с бесформенностью. У Мандельштама в статье «О природе слова» возникает даже образ Розанова - мученика культуры, философа с филологическим нюхом, который всю жизнь искал «твердый орешек кремля» русской культуры, но только безнадежно «шарил в мягкой пустоте» [2. С. 178]. И, конечно, эта первая книга «О понимании» вышла у него настолько же странной и нелепой по исполнению, насколько она была проницательна по интуиции и замыслу. В работе, задуманной и написанной 25-30-летним учителем провинциальных гимназий (сначала в Брянске и Ельце, затем в куда более глухом го-
родке Белом), критики нашли лишь претенциозное мракобесие, не более того. Уничтожающие отзывы отбили интерес и у тех немногих читателей, кто собирался ознакомиться с ней. И вообще работу с момента публикации сопровождали анекдотические несуразности, совсем не соизмеримые с серьезным духом трактата. Так, например, коллега Розанова по Елецкой гимназии картежник и пьяница Десницкий с репликой «Нашелся понимающий среди ничего не понимающих!» [4. С. 95] испортил подаренный экземпляр тем самым способом, которым в пустыни тушится костер. Первые серьезные отзывы Страхова и Шперка - ближайших розановских единомышленников - работа получила с большим опозданием, потому что Страхову и Шперку понадобилось десятилетие на то, чтобы истолковать непослушный текст (причем неверно).
Книга очень долго ждала своего настоящего читателя. Лишь после длительного периода забвения, во время «перестройки», её извлекли из глухого угла и дважды переиздавали. Ко второму переизданию В.В. Бибихин написал предисловие «Время читать Розанова» [5]. На фоне других исследований эта статья действительно представляется продуктивной. В отличие от многих интерпретаторов, современных филологов и философов проблема понимания Розанова у него не рассматривается по аналогии с Дильтеем, Бахтиным, Гуссерлем и т.д., иначе говоря, со всеми теми, кто апеллировал к термину «понимание» как к научной категории. Он не превращает розановский труд в безмолвный объект для поиска соответствий задаваемым образцам. У Бибихина другой принцип работы. Он берет как бы за основу, за некий «островок понимания» в океане непонимания розановский текст и расширяет его, таким образом осуществляя трудный перевод Хайдеггера, параллельно проясняя и смысл ро-зановского текста. Таким образом, базовым становится русский текст. Именно Бибихин благодаря аналогиям с Хайдеггером убедительно показал созвучность розановских идей нынешней философии. Но все же любопытно, насколько это современное звучание совпадает с авторским замыслом самого Розанова?
Можно выделить два основных мотива в розановских философствованиях: это, во-первых, критика современной цивилизации и, во-вторых, национальная ущербность, некоторая неполноценность русской культуры перед мировой культурой. Эти темы доминируют практически во всех розановских книгах.
Враждебность по отношению к торжествующей цивилизации улавливаема уже в работе «О понимании», но с особенной силой проявляется в следующей значительной книге мыслителя, принесшей ему настоящее признание, - «Легенда о великом инквизиторе» Ф.М. Достоевского. Здесь Розанов, вслед за Достоевским, под чарами его художественного гения, показывает бредовый и искаженный мир и страдания человека в этом мире, переплетающиеся с каким-то особым бессилием мысли, что плохо сочетается с тем всеобщим благодушием, которое было присуще человечеству конца XIX в.
У Достоевского Розанов находит своего героя -парадоксалиста, подпольного человека, и он себя
отождествляет с этим персонажем. Подпольный герой - это образ человека глубоко несчастного, не поспевающего за гонкой машинной цивилизации, слишком задумчивого для предлагаемого ритма жизни. Бессилие делает его ревизионером, сбежавшим от мира, замкнувшимся на уединенном чердаке, озлобившемся, превращает в затворника, угнетаемого инерцией мысли. Приведу фрагмент текста «Записок из подполья» в том виде, в каком он цитируется Розановым: «...Я убежден, что не только очень много сознания, но даже всякое сознание - болезнь... законный, непосредственный плод сознания - это инерция. Усиленно повторяю: все непосредственные люди и деятели потому и деятельны, что они тупы и ограничены. Как это объяснить? А вот как: они вследствие своей ограниченности ближайшие и второстепенные причины за первоначальные принимают; таким образом, скорее и легче других убеждаются, что непреложное основание своему делу нашли, - ну, и успокаиваются, а ведь это главное. Ведь, чтоб начать действовать, нужно быть совершенно успокоенным предварительно и чтоб сомнений уж никаких не оставалось. Ну, а как я, например, себя успокою? Где у меня первоначальные причины, на которые я упрусь, где основания? Откуда я их возьму? Я упражняюсь в мышлении, а следовательно, у меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую, ещё первоначальнее, и т.д. в бесконечность. Такова именно сущность всякого сознания и мышления» [6. С. 59]. Познавательная проблематика, разработанная в первой книге Розанова, является как бы теоретическим ракурсом этого тезиса подпольного героя «сознание есть инерция». Ро-зановское «О понимании» правильно будет воспринимать как сочинение безумца, сродни герою Достоевского, написанное вдалеке от университетских центров и библиотек. Автор выступает против академической науки, утверждая, что рождение подлинной философской мысли не зависит от времени и места.
Розанов разоблачает не только социальную утопию счастливого будущего, но и научную утопическую теорию позитивизма, смысл которой сводился к тому, чтобы преодолеть спонтанность познавательного акта, сделать его предсказуемым. Университетская философия, по типу естествознания, расчленяла познавательный акт на составные элементы - причину и следствие, надеясь достичь столь же убедительной объективности, отстраненности от предмета. Вся исследовательская процедура сводится в этом случае к умственной машинерии: механизируется научный процесс и сами акты понимания, однако человек по отношению к тому, что исследуется, остается пассивен. И Розанов как раз пытался освободиться от привычки мыслить по инерции. Его полемический вопрос обращен ко всему сциентизму XIX в.: возможно ли достичь понимания механически? Это, собственно, первый вопрос, который инициирует философскую мысль у него.
Не менее значима для Розанова национальная тема. Розанов очень лично воспринимал уязвленность России перед передовым Западом, то браня свой народ, то полностью растворяясь в родной русской стихии. Розанов винил во всех бедах метафизическую русскую
лень, объясняя её отсутствием дисциплины, только не в смысле эмпирического порядка, а в смысле нехватки умственного труда и умственной дисциплины. Русскому человеку необходимо навести порядок, прежде всего, в голове: порядок зарождается в сознании, а потом переходит на быт. Но русские считают, что порядок - это слишком низкое явление, слишком приземленное, и отсюда трагическое несовпадение предметно-эмпирической реальности и её идеального образа, отсутствие в сознании русского человека всеобъ-ясняющей связности понимания мира.
В «Уединенном» Россия уподобляется большой «Обломовке» с нереализованными мечтами и замыслами: «Русская история вообще почти ещё не начиналась»... просто «жили день за днем - сутки прочь» [7. С. 37]. И это, конечно, также отзвуки раннего трактата Розанова, где он вводит нас в поле возможного. Где его главной мыслью было задать гносеологические и онтологические условности, которые русскому человеку кажутся такими мелкими и ничтожными, но которые необходимо соблюдать в умственной деятельности. Розанов задает границы мышления, мыслительные пределы всей системы нашей культуры (видимо, такой смысл Мандельштам вкладывал в свои непонятные слова об «орешке кремля русской культуры»). Эта большая книга, по задумке, должна охватывать всю Вселенную, описать все стороны бытия, всё сущее, включать классификацию наук, умещенных в стройный каталог, шифром к которому должно служить понимание.
Но тогда возникает вопрос, что могло выступить в качестве таких условных границ, в качестве предпо-нимания, ведь понимание возможно только на основе уже чего-то существующего в разуме, какого-то опыта постижения мира. Текст об этом ничего не сообщает нам. У Розанова нет ни одной цитаты или ссылки на авторитетную литературу, и свои схемы он располагает не в привычном эмпирическом и механическом пространстве, разграниченном вещами, не в категориальном, давно утвердившемся в своих пределах научно-техническом пространстве Нового времени, но как бы априорно размещает их в чистом пространстве, самом по себе, которое не есть коррелят нашего сознания, актуального бытия. Зато небольшая работа, опубликованная вдогонку «О понимании», под названием «Цель человеческой жизни» [8] во многом устраняет недосказанности своей предшественницы. Здесь Розанов опирается на свой юношеский опыт -экзистенциальный и интеллектуальный, возвращаясь в ситуацию, в которой возникла сама идея понимания, вспоминая свои юношеские интеллектуальные увлечения. Характерно, что для него важно было восстановить именно инкубационный период гимназическо-университетских раздумий, он ценен ему своей сращённостью с душевными, экзистенциальными переживаниями, опытом начального собирания смыслов в целостную картину мира. Молодой философ обрушивается с критикой на своего бывшего любимца Милля - самого актуального мыслителя эпохи, построившего теорию счастья. Ход его размышлений таков: человечество в XIX в. мечтало о возможности
комфортного, программируемого будущего, рассматривая такую уверенность как счастье, Милль же гарантировал счастливое будущее: он будто бы знал наверняка, что для этого необходимо бесконечно совершенствовать технику, окружая себя все более функциональными вещами. Таким образом, вещи становятся целью человеческой жизни, а поклонение им -основным её наполнением. Более того, человек сам превращается в сделанную и упакованную вещь; его внутренний мир, сложная, тонкая душа заменяется вульгарной психологией, набором психических функций. Отказываясь от миллевской философской программы, он заменяет её теорией собственного изобретения, согласно которой целью человеческой жизни является сама жизнь, а ощущение счастья, имманентно присущее существованию, дается в сиюминутной радости бытия. Необходимо только вновь полюбить жизнь такой, какая она есть, независимой от вещей. И Розанов положил в основу своей философской конструкции идею чистого существования, самого по себе, освобожденного от готовых продуктов сознания.
Именно с идеи чистого существования, благодаря тому, что она заложена изначально в нашем разуме, и начинается познание мира. Процесс понимания невозможен без перманентного удержания в голове идеи чистого существования и постоянного возвращения к ней. Путь смыслообразования пролегает по кругу и не завершается, пока круг не сомкнется. Таким образом, мы возвращаемся к главной розановской мысли, что понимание уже опирается на предпонимание, на некое первичное знание, данное нам от рождения, изначально присутствующее в разуме в виде чистых идей, чистых схем, и что наша цель в жизни всегда опережает нас и руководит нами на историческом пути.
Понимание соединяет в себе процесс познания и его цель, которые есть две стороны одного и неделимого целого. Это главный довод Розанова в его скрытом споре с позитивистами. Любой акт познавания, разорванный на причину и следствие, ведёт к знанию мертворожденному. Причина и следствие должны сосуществовать во всех логических операциях, т.е. причина, собственно, не должна исчезать в следствии. По-видимому, Розанов приходит к этим убеждениям благодаря знакомству с греческими философами от Парменида до Аристотеля.
Розанов возвращается к идее греческой науки не только описывать факты, но и объяснять их. Он уверенно дает точные ответы на извечные философские вопросы. Именно поэтому его большая книга потерпела неудачу: у позитивистов XIX в. любая философия абсолютных истин могла вызвать только то, что называется «усмешкой скептического разума». С другой стороны, как в человеке, взращенном русско-европейской культурой, в Розанове тоже были заложены характерное презрение к готовым вещам, тяга к беспредельному теоретизированию. Розанов, кстати, прекрасно осознавал свою принадлежность к поколению 60-70-х и мучительно стремился изжить в себе все его черты, но до конца ему это так и не удалось осуществить. Оттого, может быть, его трактат написан таким неубедительным языком. Философия Розанова
так и осталась на уровне зачатков мыслей, и сама является ярким примером незавершенного замысла. Возможно, розановская слабоструктурированная мысль более органично проявилась в его зрелых дневниковых записях «Уединенного» и «Опавших листьев».
Дальнейшая творческая эволюция Розанова - едва ли не самый выдающийся пример, когда бессилие мышления подменяется чувственным образом художественного изображения. Исследователь С.Н. Носов писал об этом: «Мыслитель, не имеющий доказательность своей правоты, чаще всего становится художником; <...> Только художник сможет убедить в истинности недоказуемого...» [9. С. 43]. За схемами «О понимании» скрывается принципиально бессистемное мышление. В понимании заключена притягательная сила поэзии: видение красоты подобно проблескам понимания или лучам озарения. «Красота - есть нечто, ни с чем не связанное, есть форма без оформливаемого, столь же чистая, как форма понимания, заключенная в схемах разума и еще не получившая объекта. Не будучи связанною, она переходит с предмета на предмет, и то, на что переходит, делает прекрасным, а то, чему остается чужда, -остается безобразным» [10. С. 384]. Явлению красоты также нельзя подобрать определение, как и невозможно отыскать четкую дефиницию понимания, у них нет закономерностей и принципов, и то и другое за рамками теории, и то и другое основано на предчувствиях и предзаданностях.
«Уединенное» и «Опавшие листья» - это часть розановской эстетической концепции. Здесь он объединил теорию художественного творчества и практическую поэзию. «Учение о творимом или о формах жизни» показано здесь на примере богатого поэтического материала. Можно сказать, что автор-мыслитель «Уединенного» и «Опавших листьев», прислушиваясь к своему переживанию, использует ассоциативную связь для соотнесения переживаемого с неким предварительным знанием, с художественным проектом, заключенным в воображении. «Подобно тому, как мелодия в музыке, как чувство в живописи, как стиль в архитектуре, ритм и язык есть выражение того общего настроения художника или поэта, под влиянием которого он избрал для своего произведения именно этот сюжет, а не другой какой-либо, и в нем, как в ряде частностей, точнее подробнее и отчетливее выразил уже в ритме или в языке. И я склонен думать, как это ни странно покажется с первого взгляда, что язык произведения и размер стихотворения предшествуют самому произведению и самому стихотворению. У истинных писателей они вырисовываются ранее, чем в найденном сюжете он осуществит и полнее разовьет их» [10. С. 369]. Таким образом, пространство, в котором обретает материальные пропорции произведение, существует до всякой объек-тности. Происходит разложение объектности в художественном произведении, размываются рамки темы, этическая и эстетическая доминанты, основная идея и сюжет. Это не есть пространственно-временные очертания драмы, поэмы, лирики, романа и т.д., мы имеем дело с пространством как таковым.
С другой стороны, разрозненные фрагменты в «Уединенном» и «Опавших листьях» объединены, и это
вполне ощутимо, единым замыслом в художественной композиции. Единство это создается не благодаря сюжетной последовательности, а благодаря предзаданно-сти темы. Предмет размышлений не определяется автором, не выбирается им, скорее наоборот, автор захвачен предметом раздумий и направляется им. Тема оказывается обширнее авторского понимания, поскольку эта тема - красота жизни, которую нельзя аккумулировать, уловить и выразить в речи, в письме, в мышлении. Красота - это такой способ явления истины, при котором сливаются познающее и познаваемое, как поэтика и поэзия «Опавших листьев».
Признание в бессилии осмыслить многие явления и вещи во многом характеризует «Уединенное». Тщетные силлогизмы объяснения здесь уступают место хроникам жизни, письменным слайдам, в основе которых заложено переживание, что роднит их с литературным произведением. Понимание - уже не только умственная возможность, но, в тоже время, некое душевное состояние, и теперь оно становится опредмеченным в целостном словесном представлении. Весьма важна для этих книг проблема словообразования. В повествовании понимание не остается в обычном словоупотреблении, само это слово всегда выделяется в тексте курсивом, что должно указывать на особое отношение автора к означаемому. Розановская мысль биографична, опосредована личным опытом, избегает всех отвлеченностей. Примеры берутся из жизни не в качестве интеллигибельных типов, а в их сиюминутной конкретности. «Опавшие листья» представляют собой собрание фрагментов переживаний, осмысленных на месте, когда автор погружен в самонаблюдение и стремится понять пережитое, пока это ощущение не исчезло. «Шумит ветер в полночь и несет листы... Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, полу-чувства... Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что “сошли” прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья, - без всего постороннего... Просто, - “душа живет” т.е. “жила”, “дохнула”. С давнего времени мне эти нечаянные восклицания почему-то нравились. Собственно, они текут в нас непрерывно, но их не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить, - и они умирают. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу. Записанное все накапливалось. И вот я решил эти опавшие листы собрать» [7. С. 22].
Перед Розановым маячит, постоянно ускользая, образ обетованной реальности, который он стремится закрепить в знаке, пытаясь выразить необъяснимое. Зыбкая его мысль мгновенно растворяется так, что понимание сути материализуется в слове, сильно зависимый от настроения предмет понимания становится самим словом. Письмо Розанова есть одновременно и содержание (мысль), и строение, внешний облик его произведения. И здесь главная трудность процесса означивания заключается в фиксации, поскольку мысли опережают слова и их нужно удержать, сохраняя первоначальное словообразование. Мы все немного «метерлинки» уже до того, как услышали о Метерлинке, но Метерлинк - тот, кто внезапно появляется
и облекает наши мучительные раздумья в слова. Розанов искал такую эпистолярную форму, за счет которой можно задерживать мгновения, продлевая моменты понимания-озарения во времени. Розанов -изобретатель жанра в литературе, который невозможно воспроизвести, в котором нельзя продолжать писать. Этот жанр обретается как чистая форма, чистый строй. В нем обнажены и заявляют о своем присутствии радость, любовь, страх, замешательство и т.д. как таковые.
В розановских текстах нельзя принимать форму за некую внешнюю оболочку, за которую нужно проникнуть к смыслу как к чему-то неподвижному: в этом как раз заключалась ошибка всех незадачливых критиков первой работы мыслителя. «Все воображают, что душа есть существо. Но почему она не есть музыка? И ищут ее “свойства” (“свойства предмета”). Но почему она не имеет только строй» [7. С. 161]. Читатель, взяв том в руки, наталкивался на непрерывные тавтологии и утомительную аргументацию; такой стиль, естественно, мог вызвать только насмешки. Однако именно в стиле сочинения заключен ключ к его содержанию. Розанов не аналитик и не логик в племени философов, он - герменевт, понимание у него возникает только в ходе поименования и интерпретации. Ведь все вещи в мире не нужно выдумывать, изобретать, доказывать их существование, они уже потенциально присутствуют и лишь ожидают своего воплощения в словесных формах. Так и все человеческие культуры и пути исторического самосознания того или иного народа возникают и утверждаются в процессе становления языка. Приходит какой-нибудь гений (Пушкин, Шекспир или Гёте) и заставляет действительность подчиниться языку. В самом произнесенном слове содержится устроение, оно несет в себе усилие воли «генезис народа как живого существа» [10. С. 493], переходя на розановские термины.
По существу, Розанов надеялся создать ситуацию прецедента для русской философской мысли, посеять зерно, благодаря которому она могла бы дать первые всходы. Оглядываясь в 1881 г. на предшествующий опыт русской мысли, он констатировал отсутствие рефлексивного аппарата, основанного на оригинальном языке, отсутствие философского арго, а позади он увидел только тысячелетнюю традицию немотство-вания молчаливой иконографии и чисто описательную русскую литературу XIX в.
Концепция розановского языка была направлена прежде всего против опошления языка, происходившего в рамках науки XIX в. Естествоведение, дарвинизм, сциентизм и все родственные направления мысли используют язык в прикладном назначении, в целях описаний. Слово - не ярлык вещей, не средство для описаний пережитого и уже лежашего и открытого в мире, а его стихия в будущем, но не в прошлом. Отсюда и торжественность, какая-то значительность и даже ритуальность слога, подобающая скорее книгам библейских или ещё каких-нибудь пророков в раннем трактате Розанова. В трактате «О понимании» используется стилизация эпохальных трудов метафизиков XV 1-ХVII вв. и, главным образом, Френсиса
Бэкона, у которого Розанов позаимствовал постановки вопросов, значительность формулировок, разметку «Великой реорганизации наук» и даже, в уподобление Бэкону, снабдил свою классификацию наглядными схемами. Язык его первой работы - священный язык, он предназначен для заклинания существующего, этих «destínationes» в мире в их назывании-пере-числении, и само поименование здесь вызывает все сущее к полной завершенной явленности в мире [11. С. 220]. Это именно та черта, которая делает ро-зановский язык тавтологичным, мы здесь встречаем все тот же основной розановский прием словообразования - тавтологию содержания и внешней формы текста. Применяя тавтологии, Розанов добивается эффекта целостного схватывания мысли. Казалось бы, что нового нам может ещё сообщить такая непреложная аксиома: «Несуществования нет, а есть только существование»? [10. С. 128] Или что нам дает разъяснение «вопроса о существовании самого существования»? [10. С. 108] Но для Розанова такие простейшие конструкции необходимы, чтобы избежать разрыва познавательного акта на причину и следствие, чтобы показать элементарное тождество самой жизни и знания о ней.
В «Уединенном» Розанов продолжает проповедовать антипозитивистские взгляды, не изменяя общему направлению своей мысли. Это хорошо видно на примере самой, я думаю, близкой для него темы земного предназначения философа. Позитивисты в соответствии с духом времени считали, что философия должна приносить пользу, Розанов же ощущал себя совершенно ненужным, бесполезным для общества элементом. Он считал себя чрезвычайно задумчивым человеком, о чем сам свидетельствует в «Опавших листьях»: «Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное - моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень - чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был, только выходя из себя, «внимателен к «другу» и ее болям) и «грехи».
В задумчивости я ничего не мог делать.
И, с другой стороны, все мог делать («грех»).
Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и все вокруг меня» [7. С. 175].
Мы видим, что задумчивость губительна для мыслителя. Но в силу чего такое качество абсолютной поглощенности мыслью может стать роковым для его носителя?
Внутренняя жизнь может подчинить человека целиком и сделать его непригодным для функциональной деятельности. Не случайно Розанов не раз сетовал на то, что богатая, насыщенная событиями внутренняя жизнь с детства, с юности обрекла его на аме-ханическое существование. Философия в эпоху машинной цивилизации должна руководствоваться соображениями сегодняшнего дня и быть функциональной сейчас, немедленно. Бешеный темп современной жизни не оставляет философу шанса для уединенного размышления.
Возможность снять проблему времени и вырваться из тюрьмы мгновения дает мечта, в которой нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. У Розанова есть необыкновенная воля к мечте, он не желает быть средством и вещью, простой функцией в механизме общества, поэтому его страшит какое-либо осуществление в законченной форме. Так, видимо спонтанно, возникает новый вид философской литературы, получивший от Розанова жанровое определение «Листвы». Это по характеру исповедь одного лица, интимный дневник, автор которого выражается обрывками мыслей - получувствами, полумыслями; это не литература в полном смысле слова, подготовленная для печатного станка, не литература как готовая вещь.
Наконец, ещё одна нотка в «Опавших листьях» напоминает о первом сочинении мыслителя. Розанов мечтал вернуться в большую философию, в которую он так неловко и так гениально вошел в молодости, мечтал вновь стать серьезным философом и быть в этом амплуа нужным России, но мечте не суждено было сбыться. Розанов так и остался в культурной памяти гениальным провидцем, которого помнят, главным образом, по этим обрывкам осмысленных фрагментов жизни из «Уединенного» и «Опавших листьев».
ЛИТЕРАТУРА
1. Слонимский J1.3. «Понимание» В.В. Розанова // Вестник Европы. 1886. № 10.
2. Мандельштам О.Э. Сочинения в 2-х т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 2.
3. Честертон Г.К. Эссе. Вечный человек. М.: Правда, 1990.
4. Розанов В.В. Pro et contra: В 2 т. Т. 1. СПб.: РХГИ. 1995. 512 с.
5. Бибихин В.В. Время читать Розанова // Сочинения: О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания. М., 1996. С. IX-XXV.
6. Розанов В.В. Несовместимые контрасты жития. М.: Искусство, 1990, 605 с.
7. Розанов В.В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. 543 с.
8. Розанов В.В. Цель человеческой жизни. М.: Прогресс-Культура, 1994. http//www.wco.ru/biblio/books/rozanov 1/main. htm
9. Носов С.Н., Розанов В.В. Эстетика свободы. СПб.: Logos; Дюссельдорф: Голубой всадник, 1993. 208 с.
10. Розанов В.В. О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания. СПб.: Наука, 1994. 540 с.
11. Розанов В.В. Литературные изгнанники: Воспоминания. Письма. М.: Аграф, 2000. 368 с.
Статья представлена кафедрой культурологии и социальных коммуникаций гуманитарного факультета Томского политехнического университета, поступила в научную редакцию «Философские науки» 30 мая 2005 г.