Научная статья на тему 'Постигая непостижимое уму. Традиции богоискательства на философском фаультете ЛГУ в позднесоветское время'

Постигая непостижимое уму. Традиции богоискательства на философском фаультете ЛГУ в позднесоветское время Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
218
32
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЛЕНИНГРАДСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ / ФИЛОСОФСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ / КАФЕДРА НАУЧНОГО АТЕИЗМА И ИСТОРИИ РЕЛИГИИ / ПРЕПОДАВАНИЕ РЕЛИГИОВЕДЕНИЯ / ВЫСШАЯ ШКОЛА В СССР ГЛАЗАМИ СТУДЕНТА / LENINGRAD UNIVERSITY / PHILOSOPHICAL FACULTY / SCIENCE OF RELIGION DEPARTAMENT / TEACHING SCIENCE OF RELIGION / RELIGIOUS MIND IN USSR HIGH SCHOOL

Аннотация научной статьи по искусствоведению, автор научной работы — Государев Алексей Алексеевич

Предлагаемая статья рассказывает об истории кафедры философии и истории религии философского факультета Ленинградского (ныне Санкт-Петербургского) университета. В тексте читатель найдет описания личностей преподавателей кафедры и «физиономию» факультета в целом, а также рассказ о жизни его студентов и аспирантов. Характерные подробности помогут воссоздать атмосферу конца 1970-х начала 1980-х гг. Конец эпохи Леонида Брежнева, начало перестройки и гласности все это отражено в тексте с точки зрения автора. Автор просит понимания в том, что его взгляд может показаться не вполне объективным.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Comprehending incomprehensible (The tradition of searching for God at the philosophical faculty of Leningrad University in the last Soviet period)

This article is about a history of Leningrad (St. Petersburg now) University's philosophical departament of science of religion. Reader is to read some portraits of professors and doctors, students too. Last seventies first eighties life of epoch will be approachable with many detailes. Glasnost and perestroyka seems in author’s opinion. Pardon for personalia.

Текст научной работы на тему «Постигая непостижимое уму. Традиции богоискательства на философском фаультете ЛГУ в позднесоветское время»

УДК 82

А. А. Государев *

ПОСТИГАЯ НЕПОСТИЖНОЕ УМУ Традиции богоискательства на философском фаультете ЛГУ в позднесоветское время

Предлагаемая статья рассказывает об истории кафедры философии и истории религии философского факультета Ленинградского (ныне — Санкт-Петербургсого) университета. В тексте читатель найдет описания личностей преподавателей кафедры и «физиономию» факультета в целом, а также рассказ о жизни его студентов и аспирантов. Характерные подробности помогут воссоздать атмосферу конца 1970-х — начала 1980-х гг. Конец эпохи Леонида Брежнева, начало перестройки и гласности — все это отражено в тексте с точки зрения автора. Автор просит понимания в том, что его взгляд может показаться не вполне объективным.

Ключевые слова: Ленинградский университет, философский факультет, кафедра научного атеизма и истории религии, преподавание религиоведения, высшая школа в СССР глазами студента.

A. A. Gosudarev COMPREHENDING INCOMPREHENSIBLE The tradition of searching for God at the philosophical faculty of Leningrad University

in the last Soviet period

This article is about a history of Leningrad (St. Petersburg now) University's philosophical departament of science of religion. Reader is to read some portraits of professors and doctors, students too. Last seventies — first eighties life of epoch will be approachable with many detailes. Glasnost and perestroyka seems in author's opinion. Pardon for personalia.

Keywords: Leningrad University, Philosophical faculty, Science of religion departament, Teaching science of religion, Religious mind in USSR high school.

В те годы дальние, глухие...

А. Блок «Возмездие»

Начала правильного рационального исследования религии, называемого ее научной критикой, были положены немецким Просвещением, в свою оче-

* Государев Алексей Алексеевич, кандидат философских наук, доцент, Российский государственный педагогический университет им. А. И. Герцена.

Вестник Русской христианской гуманитарной академии. 2017. Том 18. Выпуск 1 135

редь, подготовленным Реформацией. Сам термин science of religion предложил и обосновал оксфордский профессор Фридрих Макс Мюллер в статье «Семитический монотеизм». Много сделали для становления «науки о религии» нидерландские теологи Петер Корнелис Тиле и выходец из семьи эмигрантов-гугенотов Пьер-Даниэль Шантепи де ля Соссе. То есть данная интеллектуальная дисциплина, по форме светская, по истокам своим и корням вполне религиозна. Это прикровенное, подспудное богословие, притом специфически протестантского духа: свободное чтение и толкование Библии, затем анализ всего ей сопутствующего, после уже и всего вообще относящегося к религиозной жизни. Постепенно расширяясь и углубляясь, научная критика религии дошла и до научного атеизма, в каковом качестве была апробирована и опробована советской школой, преимущественно высшей. Среди прочего на философском факультете Ленинградского университета, при кафедре истории марксистско-ленинской философии, было открыто отделение научного атеизма, уже в мое время обретшее академическую самостоятельность.

Случилось последнее сразу после того, как на отделении появился первый доктор философских наук — не еврей. Там и прежде был доктор и профессор, притом весьма заслуженный и широко известный — Михаил Иосифович Шахнович. Но предоставить кафедру еврею? После всех атак на «безродных космополитов», при неотступном надзоре «директивных органов» и вечно бдящей госбезопасности это было решительно невозможно. А тут защитил докторскую диссертацию Сергей Николаевич Савельев. И особая кафедра научного атеизма и истории религии устроилась и процвела.

Серей Николаевич был моим научным руководителем. Я поступил на философский в 1979 г. Хотя в приемной комиссии предупреждали, что узкая специализация наступит лишь на третьем курсе, я с самого начала нацелился идти туда, где «говорят про религию», — и ни разу не сбил прицела. И никогда о том не пожалел. «В сердечной простоте беседовать о Боге» за казенный счет — что может быть лучше?

Правда, за слишком уж сердечную простоту могли дать по рукам. Или по голове. Режим был тоталитарный, так что в душу власти предержащие лезли неукоснительно. И ладно бы только в душу, а то ведь в какие-то совсем уж затхлые потроха. Смешно вспоминать, кому сейчас сказать — не поверят, но ведь обязали некую инстанцию строжайше следить, кого авторы философических трактатов больше цитируют: Маркса-Энгельса или В. И. Ленина. И для идейной выдержанности полагалось больше поминать Ильича. Владимира. А товарищам с отделения научного коммунизма (было, было и такое, во благовремении перекрасилось в политологию) — еще и Леонида. Брежнева. И его ближайших сподвижников, покуда «бременящих собою землю».

Из них для нас важнейшим, верховным патроном и отцом-благодетелем был Михаил Андреевич Суслов, «второй» секретарь ЦК КПСС, курировавший идеологию. Сейчас о нем если и вспоминают, то все какими-то анекдотами. А между тем на безрыбье брежневского Политбюро это была одна из самых значительных фигур. Конечно, Суслов был не более чем пародией на Победоносцева. Но и не менее чем на него. Да, «совиные крыла» превратились в заячью лапку — наивный оберег от неудобных новшеств. Но ведь и Брежнев

был не Александр III (хотя, с другой стороны, и не тот венценосный рохля, который нынче угодил в святцы). Мне же и вовсе грех жаловаться на Михаила Андреевича. Благодаря ему аккурат летом 1979-го было принято постановление ЦК и Совмина «Об усилении идеологической работы», согласно которому нам, студентам «идеологических» специальностей, повысили стипендию на пятнадцать рублей против всех прочих. Те получали сорок, а мы стали — пятьдесят пять. Ползарплаты молодого специалиста почти за здорово живешь — усердную учебу. Да еще так получилось, что из-за бюрократических проволочек нам в первом семестре платили по-старому, а разницу выдали аккордом под Новый год. Вышла своего рода тринадцатая зарплата! Так что мир праху его.

Но вернусь к предмету. К тому Едииному, что составляло предмет интереса как нас, если угодно, новообращенных, так и преподавателей, давно понаторевших в своем интеллектуальном служении. Первым среди этого благородного коллегиума по праву был уже упомянутый М. И. Шахнович. Он и встречал всех, что называется, «при дверях», читая только что поступившим общий курс истории религий. Неизменно в Лекционном зале — самой большой аудитории, объединявше-разделявшей исторический и философский факультеты по фасаду нашего почтенного здания (выстроенного самим Кваренги и регулярно служившего фоном для кино из прежней жизни и старого режима).

В неизменном обтерханном сером пиджачке не по росту, топорщившемся тут и там, и всегда одном засалившемся галстуке, с почти голым куполом яйцеобразной головы, заложив руки за спину или вздымая их к небесам, чуть кренясь и подшаркивая, он как-то полувышагивал, полупробегал по кафедральному возвышению, лишь изредка замирая и вперяясь в аудиторию толстенными линзами круглых старомодных очков. При этом создавалось впечатление, что он нас не видит и не слышит — весь во власти своего пафоса. Мы — тупые идиоты — тишком трунили над его энтузиазмом, его фальцетом, его не слишком авантажным платьем, не умея различить главного, вникнуть в суть действа, что происходило на наших глазах. А происходило вот что.

Михаил Иосифович, не обинуясь, прямо начинал с того, что с истинно раввинистическим горением и пылом, со всею фурией целой когорты хасидских местечек и ортодоксальных гетто, не говорил, нет, не заявлял, отнюдь, не восклицал даже, а мощно вопиял: «Бога нет!» И благодаря самой его пророческой страстности это «нет» звучало так похоже на «да»! Как, собственно, тому и следует быть. Ведь сказать «Бог есть» и «Бог не есть» — в конечном счете одно и то же. И если судить по этому сверхгамбургскому счету, получится, что Михаил Иосифович сразу же возводил нас на самую вершину апофатического богословия, приглашая в то безвидное облако, где происходит настоящая те-офания, где Моисей обрел скрижали Завета. А после начинал спускаться, постепенно обременяя образ и понятие Бога множеством подробностей, которые усмотрели в Нем разноязыкие почитатели, — начиналась собственно история религий. Все идейные онёры и обряды неукоснительно соблюдались, научно-атеистическая форма была выдержана безукоризненно. Но содержание-то никуда не девалось. Sapienti sat — желающие могли извлечь жемчужное (оно ж рациональное) зерно и из такой невидной скорлупы.

Черед богословия катафатическго настал для нас на третьем курсе, когда мы определились со специализацией и уже вполне законно пришли на отделение. Неофитов чуть не первым делом сводили на экскурсию в Казанский собор, где помещался Музей истории религии и атеизма. Экскурсоводом была Ирина Александровна Тульпе, тогда служившая в музее, а позже перешедшая на университетскую кафедру. Ее речи к нам вполне отвечали достоинствам замечательной экспозиции, наглядно и предметно представлявшей то, что в светской школе зовется сравнительным религиоведением, а в духовной прямо именуется сравнительным богословием. Очень все это способствовало воспитанию трезвомыслия.

Забегая вперед, скажу, что в первые постперестроечные годы университетское начальство предложило Анне Никитичне Типсиной, возглавлявшей тогда коллектив (С. Н. Савельев уже безвременно скончался), назвать наконец вещи своими именами и развернуть на базе кафедры богословский факультет. Но Анна Никитична по неким соображениям от такого дела уклонилась. А вскорости и сама покинула нашу юдоль скорби — при обстоятельствах, увы, трагических.

Кстати уж замечу, Анна Никитична вся была — холодный огонь. По облику, повадке, лекторским приемам. О последнем знаю доподлинно. Хоть нам она ничего не читала, потом уже, когда и сам преподавал, я по просьбе Анны Никитичны как-то подменял ее, рассказывая студентам-историкам о ранннем христианстве. Сам я не чужд в речах цветистости и прочих не совсем академичных вольностей. А она не то, слов зря не тратила, но каждое умела пристроить к своему месту, говоря притом с большим внутренним убеждением, отчего все сказанное ею приобретало изрядный вес. После лекции студенты не преминули просветить меня на сей счет.

В противоположность своей будущей сменщице, Сергей Николаевич Савельев внешне был сама мягкость и обходительность, при этом обнаруживая подчас довольно едкий юмор. Как-то, уже аспирантом (он продолжал руководить моими штудиями), гулял я с ним по Невскому. И на углу Мойки углядели мы преогромный хвост — как выяснилось, за шампунем (дефицит тогда страшный — шел 1988 год). Не удержусь, чтобы не привести шутку факультетского КВН: «Очередь — это большая группа людей, объединенных одним желанием — выстоять». Так вот, кивнув на стоящих, Серей Николаевич припечатал: «В этой очереди вся немытая Россия».

Вообще же, на взгляд первый и поверхностный, его можно было отнести к разряду тех педагогов, которых некогда в пансионах благородных девиц воспитанницы с придыханьем звали «душками». Как на грех, он читал общий религиоведческий курс как раз в подобном девичнике: на филологическом факультете. И там к нему многие неровно дышали. Насколько я могу судить, Сергей Николаевич не пользовался случаем, пребывая верен семье. И только, удостоив меня, своего аспиранта, большим доверием, вздыхал по адресу особо надоедливых поклонниц.

Я его вспоминаю больше как наставника, а не просто учителя. Впрочем, в каждом из нас, сначала студентов, потом аспирантов, живое участие принимали все сотрудники кафедры. При этом культивировался человечный стиль

непринужденного раздумья. Научные руководители не запрягали и не понукали нас, не зашоривали, а осторожно и уважительно (к нам — соплякам!) советовали. «Хорошо бы сразу определиться с общей темой, чтобы из первой курсовой вырастала вторая, из нее диплом». Большинство следовало рекомендациям, но у меня лично одна курсовая была про одно, другая про другое, дипломная работа вовсе про третье. И меня отнюдь не стали притеснять за нарушение канона. Напротив, довели до «красного» диплома.

Поиски темы кандидатской диссертации. Ищи сам, предлагай. Никакого нажима. Предложил — остерегают: тут это будет неловко, а это не совсем корректно. Вариант — уже лучше. Совсем другая тема: почему бы нет? Ты волен в выборе, а рамки диссертационных приличий изволь уж сам уразуметь. Кончилось тем, что идею предложил М. И. Шахнович, формулировку нашел я — такую, чтобы в архивах не копаться (лень матушка), Сергей Николаевич одобрил. Тема прошла утверждение на Ученом совете, диссертация была написана и успешно защищена. Выбор занял полных три месяца, и никто меня не подгонял (явно). То есть нас не просто пичкали вкусным и полезным интеллектуальным кормом, но ненавязчиво прививали хороший тон, приличествующий в академическом пиру. И в сугубо «производственном» плане для будущих или неопытных преподавателей было все очень поучительно. Как держать с учениками «академическую дистанцию» без фамильярности и снобизма. Как избегать амикошонства в общении с коллегами и искательности — с начальством. Как вообще «держать тон». Марку Университета.

Сергей Николаевич помог мне куда больше положенного научному руководителю. Выпускников ждало распределение: неведомая нынешним студентам процедура-цермония, когда специальная комиссия определяла молодых специалистов на имеющиеся вакансии по запросам со всего СССР. И там, на новом для тебя и пустом месте, что называется «в чужих людях», ты должен был отработать государству за свое обучение минимум три года — с нищенским окладом и хорошо если комнатой в общежитии. Список вакансий объявлялся заранее, но многие и от себя старались, подыскивая местечко потеплее. Особенно старались ленинградцы, которым, конечно же, вовсе не улыбалось менять Северную Пальмиру на какой-нибудь Краснококшайск (он же Чебоксары). Проявляли при этом немалую изобретательность. Кое-кому везло остаться в Ленинграде по запросам разных «великих организаций»: советских и партийных (это по блату для своих) и, главное, КГБ. Эти набирали человека по четыре примерно раз в два года — после первого курса, отбывая «третий трудовой семестр», попал я в архив центральной распределительной комиссии всего Университета, так что знаю, о чем говорю — и предпочитали провинциалов, что тоже понятно: люди без корней и связей, не слишком избалованные жизнью, те к службе злее будут.

Забавно было наблюдать, как эти избранные, счастливцы непраздные, вдруг по команде факультетского парткома бросались писать заявления в КПСС (непременно перьевой ручкой и чернилами строго утвержденного цвета) и лихорадочно вымогать рекомендации у кого подвернется. Так-то «гнилую интеллигенцию» партия не очень привечала, годами в очереди стояли, чтобы вступить — как за машиной или мебельным гарнитуром. Согласно внутрипартийным предписаниям, чтобы соблюсти генетически определенный

статус рабоче-крестьянской организации, сначала надо было принять некое количество представителей труда физического, а потом уже заветная дверь отворялась и для какого-нибудь пролетария умственного труда. Ну, а эти везунчики проходили вне всякой очереди, ибо для их ответственной службы беспартийные не годились по определению (и должностным инструкциям).

Так вот, толкнулся я в одно место, в другое — глуховато. И вдруг узнаю, что есть вакансия в медицинском институте Ижевска, города, куда к тому времени вслед за старшим моим братом перебрались мама с папой. Я туда на разведку. Потенциальный шеф мой, заведующий кафедрой философии и научного коммунизма (история КПСС и политэкономия у них были отдельно), в разговоре и спроси: у кого-де я учился. И стоило только назвать фамилию Савельев, как он сразу: все ясно. Оказались они однокашниками. Рассказал я о том по возвращении Сергею Николаевичу — так тот снабдил меня такими рекомендациями, после которых вопрос решился моментально. И я вместо казенной койки где-нибудь во глубине сибирских руд отправился к теплому домашнему очагу.

Савельев прямо специализировался на истории русского богоискательства. «Идейное банкротство богоискательства в России в начале ХХ века», — так называлась его монография «под докторскую». Прямо как в случае с ватиканским Кораном: когда впервые издавали в Риме этот священный текст, то «страха ради иудейска» замаскировали все под его опровержение и назвали книгу «Критика Корана». Так и тут — просвещение в форме критики. Сергей Николаевич знакомил публику с теми уже пройденными этапами нашего богоискательства, о которых она имела понятие самое смутное или вовсе никакого. И заметьте, как это опять-таки по-немецки (протестантски). Не помню, кто сказал, что немцы вечно писали критики, и все оправдывали, а русские — оправдания, все при этом критикуя.

Первым же подробным знакомством с идеями и персонами русского богоискательства мы обязаны Александру Александровичу Ермичеву и его спецкурсу по истории отечественной философии XIX и начала XX вв. Хотя формально он числился по другой кафедре — истории русской философии, — я почитаю Александра Александровича одним из главных учителей. Несмотря на то, что кое-что претерпел от него в свое время. А может, именно благодаря этому — иногда полезно студентам «вогнать ума в задние ворота». Завалил я экзамен по философии Нового времени. Пересдавать пошел к Ермичеву. Он послушал-послушал мой лепет про Давида Юма, да и говорит: «У Вас не ответ, а суспензия». Так и оставил с «неудом». Это было еще до нашего более тесного знакомства на его спецкурсе. Но и потом его ехидство давало себя знать. Сдаю я госэкзамен по философии. Принимали по двое — ради объективности. Я подгадал сесть к Типсиной и Ермичеву. Ну, сдаю, Анна Никитична лучится доброжелательством, все вроде гладко. Но по второму вопросу, уж не помню, какому именно, вдруг заговорили о первоисточниках. Ермичев: «Читали то-то? А это?» Я на голубом глазу: нет. Он эдак в сторону: «Удавить надо Государева!». Но «пятерку» свою я получил.

Но вот что я хочу сказать уже по существу. Мы не то что не читали, мы слыхом не слыхали о многих из тех, чьи идейные боренья и стремленья живописал Александр Александрович. А он именно живописал. Я как теперь все

вижу. И слышу. Слышу ту неповторимую интонацию, с которой произносится великая розановская сентенция про огурчик и укропчик. «Не надо убирать укропчик!» — чуть нажимает голосом Александр Александрович. И это выходит так естественно и вместе искушенно, что вряд ли лучше б произнес и сам Василий Васильевич.

Раз уж зашла речь о государственных (выпускных) экзаменах, припомню, как сдавал научный коммунизм. Тоже сидят по двое «преподов», студенты бегают глазами, подбирают себе пару подобрей. Я удачно подсел к прямо-таки цирковому дуэту: белый и рыжий, Пат и Паташон. Были они славны тем, что, единственные из преподавателей, не гнушались выпивать в студенческой компании в баре «Петрополь». Иногда даже навязывались, прося их уважить-угостить. Ну клоуны, что взять. Видно было, что они и накануне не пренебрегли духовными радостями и упражнениями, пообщались если не со Spiritus Sancti, то со spiritus vini. Но тут между ними была заметна разница. Пат явно успел поправиться и пребывал в полупрострации-полунирване. Паташона же глодал абстинентный синдром, отчего он никак не мог усидеть на месте, постоянно отирал пот и не знал, куда деть руки. Он почти уже дошел до точки кипения, когда я перед ними нарисовался; со своей стороны, Пат стал обнаруживать признаки жизни. Сел я, они будто и не знают неоднократного собутыльника (может, и правда не помнят — мало ли с кем они вкушали хлеб истины в жидком виде). И начинается реприза. Только я успеваю дойти до сути вопроса, Паташон говорит: «Достаточно, переходите к следующему». А Пат — вопреки: «Нет, я хочу еще спросить». И качается, как еврей на молитве. Наконец, Паташон превозмог коллегу, объявили мне «отлично». И, отходя, слышу реплики под занавес: «Ну что, достаточно, в "Петрополь"?» — «Угу».

Эта тема требует развития. Пивной бар «Петрополь», располагавшийся на Среднем проспекте между Четвертой и Пятой линиями, в мое время служил неотъемлемым продолжением факультета, его неофициальным филиалом. Там, конечно, бывали и посторонние: заходили территориально близкие историки и журналисты, иногда отбившиеся от своих слушатели Академии тыла и транспорта (в принципе, офицеры облюбовали рюмочную на Первой линии). Но основательно гнездились наши люди. Благодаря чему «Петрополь» превратился в типичный студенческий кабачок, какой можно было найти в любое время возле любого университета. Да хоть в опере «Фауст». Не без отечественной специфики, понятно. В продымленном до почти полной беспросветности помещении за кружками довольно-таки дрянного разбавленного пива сидели русские мальчики и, как положено, исправляли карту звездного неба и говорили о Боге. Только в философическом изводе, т. е. о субстанции, первоначале, имманентности-трансцендентности-трансцендентальности и т. п. Плюс о смысле жизни, справедливости социальной и приватной, добре и зле как субъективных и объективных категориях, прекрасном и безобразном. И о модусах того и другого — книгах, фильмах, художественных выставках. Не надо усмехаться — там тоже ковалось будущее. Там, взрослея внешне и внутренне, взаимно отесывая друг друга, шкуря и скобля ироническими и патетическими моно- диа- и полилогами, расставляя акценты и раздавая оценки не только преподавателям, но и преподаваемым, от Фалеса до Мамардашвили, готовились

к своему жизненному поприщу не грядущие хамы, но те, кому предстояло стать либо идейными ландскнехтами сильных мира сего, либо новым поколением искателей Бога истины и истинного Бога.

И вот живой пример: Роман Викторович Светлов. Его курс следовал непосредственно за нашим. И сразу заявил о себе во весь голос. Вывесили неформальную стенгазету «Зебра», завели на факультете КВН. Там была россыпь талантов и потенциальных звезд. Роман Светлов среди них сразу засветился блеском не последней величины. Много знающий и много думаюший, он привлекал внимание и товарищей, и преподавателей. Не удивительно, что спустя положенное время он сам стал преподавать на факультете античную философию, заменив Веру Яковлевну Комарову. Та знаменита была главным образом своим «фефектом фикции»: читая лекцию, оплевывала ближних и дальних, уберечься было немыслимо из-за ее привычки бродить по аудитории, будя заснувших. Но это полбеды, главное — ее неимоверная серьезность. Диоген Лаэртский был ее Ветхим заветом, Аристотель — Новым. Творила себе и нам кумиров почем зря. Роман же всегда относился к предмету размышлений и рассуждений по-свойски. С уважением и почтением, но без идолопоклонства. Чуть даже лукаво, точнее, иронически. Мы же все помним, что ирония — по непревзойденной дефиниции иенских романтиков — это признак превосходства живого духа над окостенелым. Вот Роман Викторович и не окостеневал.

Довольно об этом — вернемся к учителям.

Память избирательна, помнятся самые яркие моменты и фигуры. И одна из них — Юрий Иванович Муковозов, ведший у нас спецкурс религиозной психологии. Он читал, сидя за столом в небольшой комнате, с запинкой, негромко и как-то робко. Именно что читал, предварив свой курс тем, что честно заявил: «Я буду читать с листа, потому что я или читаю, или говорю, не глядя в записи, а говорить, подглядывая, не умею». Но его таки стоило послушать. Он открывал нам такие вещи, что мы только диву давались. И не только откуда-то из малодоступных источников им вычитанные, но и глубоко самим обдуманные. Его определение экстаза вообще и религиозного в частности я считаю классическим: «Сильное кратковременное возбуждение, сопровождающееся всплеском положительных эмоций и вызывающее потребность в повторении». Да и многое другое... Прояснялись и уточнялись нюансы нюансов. Это была уже Каббала, притом лурианская, высшего разбора. Какое-то почти болезненно изысканное богословие средневековой Сорбонны — на самой грани понимания. Едва-едва не переходящее в «искусство для искусства», в то интеллектуальное блохои-скательство и крохоборство, над которым так потешался Рабле. Но не переходящее — и оттого цветущее и плодоносное. А чего стоили его «лирические отступления», когда он вдруг отрывался от бумажки! Хотя бы «эстетические»: о религиозном подтексте, например, в фильме «Свинарка и пастух». И он, увы, уже в могиле. Но что он сделал для нас!

По-своему то же, что другие на их манер. Прочищал и настраивал мозги. Содействовал благоустройству свежего ума. Дарил нас тем, чем сам обладал, — знаниями и талантом их применять. Вспомним кантовскую статью «Что такое Просвещение». И знаменитый ответ: «Умение пользоваться разумом». Вот этому нас и учили.

У нас, питомцев философского факультета, нет за душой ничего кроме разума, и то не у всех. Но у кого есть — на чей алтарь его положить? Учили-то нас, что не подобает ни на чей — кроме жертвенника «неведомому Богу», зримому в диалектическом единстве абсолютной и относительной истины. «Нельзя молиться за царя Ирода. Богородица не велит». Учили и научили. А потом всё и всяческое начальство побуждало кадить и жертвовать кому-чему укажут.

Но закваска философская мешала. Слишком хорошо нам вбили в голову вторую заповедь. К тому же и житейский опыт... Всякие изображения мы регулярно таскали на себе каждый Первомай и Октябрь на демонстрациях — и потом бросали их в кузов специально выделенного грузовичка возле Петропавловки, чтоб облегченно побежать к ближайшему источнику/оазису (почему мне так внятно петое Цоем: «Мои друзья идут по жизни маршем. / И остановки только у пивных ларьков»). Главных кандидатов в кумиры на наших глазах сменилось четверо в три года: Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев. Как говаривал один почтенный деятель искусств, господа, ну так же нельзя. Неприлично. Зачем же почти буквально переводить в живую жизнь «Историю одного города»? И после этого вы еще спрашиваете задушевного почтения к начальству? Мы лучше припомним из той же «Истории»: «Патриотизм, иначе наука о том, како Российской империи доблестному сыну Отечества быть твердым в бедствиях надлежит».

В последний раз нас умудрился соблазнить Михаил Сергеевич. Горбачев. Вот уж кто действительно был «душенька и красавчик» — исключая пятно на лбу, про которое сразу пошли плоские шутки. Кроме того, он действительно-таки кое-что сделал. Я очень хорошо помню свои ощущения по крайней мере с начала 1979 г. (нападение Китая на Вьетнам, с которым у нас был договор о взаимопомощи), как на нас всех повеяло холодком — или правильней будет сказать, жаром? — термоядерной могилы. Он эту угрозу отвел. Какой ценой, другое дело, но главное — отвел. Сильно полегчало. Дальше — больше. Перестройка. Единственный ее неложный плод — гласность. О! Что мы наконец смогли свободно прочитать, чего услышать. К газетным киоскам выстраивались хвосты длиннее, чем прежде к пивным источникам жизни. Я, аспирант, жил в факультетском общежитии на улице Шевченко. Вблизи было две точки, в каждую из которых привозили в известное время по пять экземпляров «Московских новостей», какое-то количество «Аргументов и фактов», «Комсомольской правды» и прочего в том же «товарном ряду». И люди выстраивались в очередь за часы до этого великого момента. Я норовил попасть в первые номера. В очереди уже все всех знали, обменивались домашними новостями, свежими анекдотами, короче, очередь за газетами начинала жить своей жизнью, становясь особой социальной институцией. Пусть простят меня ортодоксы (хотя едва ли их на то станет), но в эти год-два привоз духовной пищи в газетный киоск значил для ленинградцев едва ли многим меньше, чем привоз хлеба насущного в блокадную булочную.

В лето 1989-е мы, играя по обыкновению на пленэре в преферанс или покер (на деньги, понятное дело), отвлекались от взяток и даже мизеров, путали, сколько карт поменять, завороженные радиотрансляцией со съезда народных депутатов. Было, было. Когда девятнадцатого августа 1991-го объявился ГКЧП,

чувство было такое, будто тебя вдруг шваркнули грязной половой тряпкой по лицу. И что творилось на душе через три дня! Именины сердца. Катарсис, да и только. Мы в последний раз говорили «верую и исповедую» чему-то земному и мирскому. И что? История, по обыкновению, иронически усмехнулась (за что боролись, на то и напоролись — так можно передать суть понятия «ирония истории») и ткнула нас носом в ту самую субстанцию, которую мы мнили навсегда покинуть. Только теперь она была зеленого долларового цвета и пахла кровью пополам с дешевым парфюмом. Нет-нет, я признаю, что жить стало лучше и веселее, но и дряннее же. И от нас еще ждут, чтобы мы поклонились и сказали: вот все добро зело. Это даже странно. Нашли, с кого спрашивать.

Благодаря своим учителям мы слишком хорошо вооружены как против безумия века сего, так и против его убогой мудрости. Мы накрепко усвоили, что благоденствие не тождественно мирскому благополучию. Успеху. Фанфарам и гламуру. Нас посвятили в такое, что нынешним живчикам и бонвиванам сроду не привидится. Нам покровительствовал гений места. Серьезно. Наше здание было весьма мистической зоной. Мало того, что в квадратном внутреннем дворе стояли три 122-мм гаубицы-пушки Д-30 (наглядные пособия здесь же расквартированной военной кафедры), из которых было запросто дострелить хотя бы и до Смольного. Не надо улыбок, мысли на этот счет приходили, верно, не нам одним, судя по тому, что орудия внезапно обревизовали. И одно из них оказалось взаправду боевым, его в срочном порядке меняли на учебное.

Сами стены помогали, кому хотели. Особенно это проявлялось на экзаменах-зачетах. Я ведь мало того, что лентяй, так еще и приверженец штурмовщины. В классическом ее понимании: «Студент бывает весел от сессии до сессии». Вот перед каждой сессией и начинался «штурм унд дранг». И все равно приходилось пользоваться шпаргалками. Списывал я всегда — и лишь единожды был уличен и изгнан, и то потому только, что не остерегся, нарушил производственную дисциплину: списывал прямо с учебника, нагло перелистывая его на коленях. Такое кто же из уважающих себя не заметит и стерпит. Тщательней надо, ребята.

В тот раз, о котором вспомнил, мне предстояло едва ли не самое страшное — экзамен по классической немецкой философии. Билеты были загодя известны, и среди них не находилось ни одного, по которому я мог бы ответить на оба вопроса. Ладно. Помолясь усердно Богу, в путь отправился дорогу — кое-что подучив и загрузивши рукава шпаргалками. Тяну билет. Что за чудеса! Билета такого не было в предварительном реестре. В этом соединены два прежде разрозненных вопроса, а главное, как раз из тех немногих, на которые я твердо знаю ответ. Результат предсказуем — пять баллов «на халяву». И я, и другие сталкивались с подобным неоднократно.

Кстати уж. Шпаргалками снабжали нас, как правило, жившие в том же общежитии студентки из «стран народной демократии». Немки не очень щедрились, с чешками-словачками было проще. По-европейски аккуратные в составлении текстов, они были по-славянски щедры на дружеское вспоможение. И, к слову, тогда уже было заметно, сколь пренебрежительно относятся друг к другу чехи и словаки. Тогда это смотрелось простым курьезом, после же разделения Чехословакии на два государства все стало на свои места. Как и другое в том же роде. Сошелся я дружески — благодаря совместному участию

в деятельности Студенческого клуба — с парой студентов-юристов. Как-то в их общежитии на Добролюбова (Петроградская сторона) зашел разговор о тандеме Россия-Украина. И один паренек из Донецка (подчеркиваю) заявил, что, мол, если Украина когда-нибудь попытается стать независимой, а Россия будет ей в этом мешать, он возьмется за оружие против русских. «И ты готов умирать и убивать, даже вот этих своих друзей, что сейчас с нами?» — спросил я, подозревая какой-то розыгрыш, до того это все не вмещалось в голову. «Да», — просто ответил он. Это было самое начало перестройки.

Если продолжать межнациональную тему, не избежать разговора об антисемитизме. И тут все довольно просто — его не было. Все же на факультете собрались люди порядочные. Может быть (и даже должно быть), сверху нечто такое исходило, но среди преподавателей — а глядя на них, и студентов — не прививалось. Единственный намек такого рода проскользнул, как ни странно, в разговоре Савльева с профессором Я. Я. Кожуриным (моим будущим оппонентом на защите кандидатской), коему я был свидетелем. Яков Яковлевич сказал, что никак не может дознаться, как правильно ставить ударение: Шестов или Шестов. Сергей Николаевич в ответ: «А по-моему, вообще-то Шварцман». Оба радостно посмеялись. И все.

Еще сюжет, продиктованный временем. Я накрепко запомнил один декабрьский день 1979 г. Завтракаю неподалеку от общежития в сосисочной на Гаванской улице. Пара сосисок с зеленым горошком, салатик капустный, жидкость, вызывающе обозначенная как «кофе с молоком». За все про все — рубль пятнадцать копеек. Музыка играет из радиоточки. За окном бесснежное солнечное утро с легким морозцем. Тишь, гладь и Божья благодать. И вдруг внезапно вознкает еще неясный голос труб. Из того же динамика доносится: «Передаем срочное сообщение. в ответ на обращение. приняли решение. ограниченный контингент советских войск. Афганистан». Картина Репина «Приплыли» — как мы это называли. Это значит: ты, парень, в очереди на пушечное мясо. Жуй там покамест свои ананасы-рябчики, но готовься, день твой подходит. Не подошел. Пока рамолические Александры из Политбюро догадались, что празднословых и лукавых студентов тоже можно с пользой для социалистического Отечества употребить под Кандагаром или Кундузом, мы успели перейти на второй курс и вскочить на военную кафедру, откуда брать в рядовые не полагалось (исполать!) После выручал статус молодого специалиста, затем аспирантура, а там вся эта заваруха подошла к логическому концу. Так что «за речкой» побывать — Бог миловал. Но слова из песни не выкинешь.

Из истории факультета тоже. На курсах младше нашего появились «афганцы», с тех счастливо пришедшие полей. Их очень привечали. Преподаватели, ветераны Великой Отечественной (оставались еще и такие), видели в них товарищей по оружию, более молодые — героев или/и страдальцев. Да и официальные льготы им причитались немалые. В результате не замедлили явиться Лжедимитрии. Помню одного такого: блистал в самодеятельности, бахвалился подвигами. Гектор и Ахилл в одном лице. И ясный орден на груди. Потом его разоблачили, и он куда-то стушевался.

Еще вспомню тех, кого на околоцерковный лад можно было бы назвать «захожанами». Чокнутых. Эти жаждали поведать городу и миру великую ис-

тину, осенившую их ровнехонько мартобря 86 числа. А для начала поделиться ею с мнимыми (с их точки зрения) специалистами, пребывающими во тьме кромешной. Такие люциферы — носители священного огня — особенно вади-лись просвещать заблудших весной и осенью, в периоды сезонных обострений вялотекущей шизофрении. Вот уж поизгалялись перестроечные публицисты над этим диагнозом! Как обвиняли изобретателя его, профессора Снежнев-ского, во всех проделках и кознях «карательной психиатрии». Бесстрашно лягали мертвого льва. А мнения профессионалов никто спросить не подумал. Допустим, ленинградская школа диагноз сей не очень поддерживала — так это больше внутрикорпоративные счеты. Но он официально признавался не только нашей Академией меднаук, но и, скажем, восточноберлинскими психиатрами. А приватно и кое-кем из западных коллег, светил даже. А может, Андрей Владимирович таки был прав? Нельзя же так сплеча. Да стоило глянуть на какого-нибудь симпатичного старикана, влачащего на наш третий этаж выстраданный, кровью сердца и остатками мозга начертанный трактат трехпудового примерно веса, как все становилось ясно.

Теперь от мира отгородились решеткой и охраной. Ни шизикам хода нет, ни выпускникам. Террористов ли боятся, педофилов ли — Бог весть. А только те и другие, даже соединясь, не смогут убавить у факультета росту хотя бы на один локоть. Прибавить, впрочем, тоже.

Зато Сеть загажена глубокомысленным бредом так, что никакие ловушки и фильтры не спасают. Ладно бы онлайн перебрались только профессиональные сумасброды, те самые калики перехожие, так еще любой шкет, от горшка два вершка, прочитавший три с четвертью книжки, и то не те, что следовало бы, мнит себя минимум Спинозой и тотчас дарит мир учительным словом. И не робко, типа «мой стакан мал, но я пью из своего стакана», или — «и кошка имеет право смотреть на короля». Нет, он прямо неумытыми ногами в самую квашню лезет. На все мировые вопросы и проблемы тут как тут с готовым ответом-решением.

Но вернемся к «раньшему времени». Что же, скажут, так-таки все обходилось без единого черного пятна? Что за розовый период? Были пятна, как на быть. Про одно из них, «афганский синдром», я уже писал. Что до прочих, то вот, например, с середины второго курса упорно клеился ко мне прикрепленный к факультету гебешник (тогда все структуры Университета были под присмотром Большого брата). Вербовал в сексоты. Вы поймите, говорил, добровольные помощники — это наше самое острое оружие. Был прав отчасти. В том смысле, что тогда, насколько я понимаю, существовало правило иметь на каждом курсе всякого университетского факультета не меньше, чем по паре стукачей для «перекрестного опыления»: чтобы надежно проверять поступающую информацию. А то наплетут такого, что хоть топор вешай, хоть весь коллектив.

Впрочем, все это не более чем домыслы, я ведь тогда выкрутился из обольстительных сетей, так что внутренних обстоятельств Конторы не ведаю.

А ведаю иное. Лучшее. То, чему учили. Что все уже придумали до нас — и продумали. Что все не так просто, как кажется. Что верить глазам куда более глупо и неосторожно, чем верить в Бога. Что истина непостижима, но имеет

быть постигаемой. Цель заведомо недоступна, а ты все равно иди к ней — «до самой смерти, попадья». Что раз уж переступил порог философского факультета, изволь исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом, ибо «это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем». Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.

Нас учили свободе и независимости духа, возможной только через приобщение к высшей истине — и немыслимой при поклонении золотому тельцу и даже медному змию. Факультет был нашим Виттенбергом — а кругом громоздились бастионы протухающего Эльсинора. Учили мыслить, а мыслить тогда значило — страдать.

Как, впрочем, и всегда. Почти. Давно уж не диковина то балаганное зрелище на празднике жизни, тот пошлый аттракцион, в котором — спешите видеть — «люди станут пожирать друг друга, как чудища морские». Ничего, и потом успеете. Просто раньше ели по одной методе, теперь по другой.

Так что Виттенберги должны существовать — как последнее пристанище скорбного (потому что вольного) духа. Беда, когда такой Виттенберг оборотится Эльсинором. Прибежище — торжищем.

Не то ли зрим сейчас?..

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.