Научная статья на тему 'По следу чижевского: философия Гегеля в культурном сознании России 1940-х годов'

По следу чижевского: философия Гегеля в культурном сознании России 1940-х годов Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
155
36
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ФИЛОСОФИЯ ГЕГЕЛЯ / РУССКИЙ РЕАЛИЗМ / НАТУРАЛЬНАЯ ШКОЛА / АНТРОПОЛОГИЗМ / МЕТАЯЗЫК КУЛЬТУРЫ / PHILOSOPHY OF HEGEL / RUSSIAN REALISM / NATURAL SCHOOL / ANTROPOLOGISM / CULTURAL METALANGUAGE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Созина Елена Константиновна

В статье рассматривается внедрение философии Гегеля в содержание интеллектуальной жизни и в культуру русского общества 1840-х гг. Эта тема была одной из центральных в творческом наследии Д. Чижевского, поэтому автор статьи идет «по следу» философа, имея в виду его книгу 1939 года «Гегель в России». Затрагиваются сюжеты, не рассмотренные ранее: роль гегелевской философии в развитии русской литературы, в частности, в становлении раннего русского романа натуральной школы, а также в других текстах, создаваемых в этот период.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The article focuses on the application of Hegel's philosophy to the intellectual life of the Russian society of the 1840s. It was one of the key points of the creative heritage of D. Chizevsky and the author of the article follows the philosopher and views his book Hegel in Russia (1939). The article touches upon the topics which haven't ever been considered: the role of Hegelianism in the making of the Russian cultural metalanguage and in the development of the Russian natural school novel as well as the constructive function of irony in different types of fiction texts of 1840 the early 1850s.

Текст научной работы на тему «По следу чижевского: философия Гегеля в культурном сознании России 1940-х годов»

ПО СЛЕДУ ЧИЖЕВСКОГО: ФИЛОСОФИЯ ГЕГЕЛЯ В КУЛЬТУРНОМ СОЗНАНИИ РОССИИ 1840-х ГОДОВ

Е.К. Созина

Г егель, очевидно, приписал диалектике слишком большую роль; он, очевидно, не понял своего века, века, столь поглощенного идеей практической, нетерпеливо стремящегося добиться цели; дойти до реальности, пользуясь выражением, заимствованным у самого Гегеля.

П.Я. Чаадаев

Он <Гегель> так и не узнал, насколько был прав.

Ж. Батай

Ключевые слова: философия Г егеля, русский реализм, натуральная школа, антропологизм, метаязык

культуры.

Keywords: philosophy of Hegel, Russian realism, natural school, antropologism, cultural metalanguage.

В 1939 году, ровно семьдесят лет назад, в Париже была издана книга Д.И. Чижевского «Гегель в России». По сию пору она остается, выражаясь тривиально, настольной книгой для всех, кто изучает русскую философию и русскую литературу XIX столетия. Попробуем хотя бы частично - в одном из многочисленных сюжетов истории русского духа, прочерченных Чижевским, пойти по его «следу» и, в свою очередь, разметить некоторые ситуации русской литературы, содержащие прямую или косвенную отсылку к Гегелю. Некоторые из этих ситуаций уже были нами рассмотрены в предшествующих работах, в этом случае ограничимся здесь простым напоминанием или кратким пересказом.

Итак, в книге «Гегель в России» Д.И. Чижевский проследил эволюцию увлечения русских гегелевскими идеями и методом его философии, отметил этапы проникновения самого духа этой системы в сознание России, особое внимание обратив на «неистовое гегельянство» эпохи 1840-х годов, когда отечественная мысль осуществляла первое и наиболее сильное «погружение» в философию Гегеля. Он выделил ряд проблемных точек, означивающих особый угол зрения русских «учеников» 40-х годов на философию «учителя». В частности, это массовое увлечение интеллигенции философией наряду с отталкиванием от нее и страхом «перед опасностями мысли» [Чижевский, 1939, с. 34], попытка непосредственно применить Гегеля к развитию русского самосознания и русской жизни, проблематизация поиска смыслов в самой «действительности» - и тем самым ее «оправдание» [Чижевский, 1939, с. 55], наконец, разочарование в гегелевской философии истории, через которое прошел едва ли не каждый из его ретивых «учеников».

Своеобразное и, судя по всему, независимое продолжение логики Чижевского мы нашли у современного философа А.М. Пятигорского. В одном из интервью он говорил о том, что всей мыслью России «Гегель - не прожит», хотя его же философия стала «огромным соблазном для последующих поколений немыслящих философов» [Пятигорский, 1996, с. 291]. В определенном смысле эти два автора дополняют друг друга, образуя крайние точки диалога, пространство которого занимает содержание проблемы «Гегель в России». «Замечательное десятилетие», как назвал русские 1840-е годы П.В. Анненков [Анненков, 1989], стало, пожалуй, одним из наиболее сильных контрапунктов указанного диалога. В его пределах совершилась кардинальная, этапная философская эволюция русской интеллигенции (даже не эволюция, а революция), происходившая под знаком Г егеля.

Предшествующий период, 1830-е годы, как известно, был посвящен постепенному освоению русской интеллигенцией философии немецкого идеализма. От Шеллинга и Шиллера, через Канта и Фихте, русская мысль в конце 30-х годов открывала для себя Гегеля. В 1840-е годы Гегель стал своего рода «знаменем» «сознательной эпохи», которая, как писал о том В.Г. Белинский, сменила предшествующую, «созерцательную» [Белинский, 1948, с. 446]. Значение этой новой эпохи критик видел в «разумении значения фактов» («Теперь факты - ничто, и одно знание фактов тоже ничто, но... все дело в разумении значения фактов» [Белинский, 1948, с. 446]), то есть в отыскании смыслов самой «действительности», «жизни», на что как на основную черту периода указывал Д. Чижевский: «Существо “40-х годов” - не в философском чтении (как в 30-е годы. - Е.С.), а в философском мышлении. <...> “Дела семейные”, характеры друзей и знакомых, даже собственные и чужие денежные заботы, все делается предметом философского анализа - или по крайней мере облекается в философскую словесную одежду» [Чижевский, 1939, с. 55-57]. Оснований подобного утверждения много - это картины философских прений «людей 40-х годов», запечатленные в «Былом и думах» А. Герцена, в романах И. Тургенева, это переписка Н. Станкевича, В. Белинского, М. Бакунина, А. Герцена, наконец, это разнообразные мемуары и воспоминания современников и участников той эпохи.

Но быть «в сознании» для Белинского значило осуществить практическое тождество бытия и мышления. А следовательно, речь шла о попытке русских людей 40-х годов объединить теорию и жизнь, совершить прямой выход из философии в сферу практики, найти законы, которые управляют жизнью человека и общества, тогда как ранее, в 20-30-е годы, эти законы просто предполагались, имелись в виду, не познавались, но угадывались и постулировались, от личности требовалось только им следовать. На языке Белинского, Г ерцена - через призму воспринятого ими Г егеля - искомый синтез знания и жизни именовался конкретным знанием. Его поиск русской мыслью шел не только от ориентиров, заданных философией Гегеля, но и от органики исторического развития русского духа - от того, что Чижевский назвал, в применении к 1840-м годам, «неавтономным характером философского интереса» [Чижевский, 1939, с. 34]. Ярчайшим символом этой «неавтономности» выступает, например, Н.В. Станкевич, вплоть до конца 30-х годов направлявший философское развитие своих друзей и «попутчиков». «...Я ищу истины, но с нею и добра» [Станкевич, 1982, с. 111], - формулировал он цель и принцип своих философских исканий.

О стремлении русской мысли к «живому знанию», «знанию-вере», впоследствии немало писали и Вл. Соловьев, и Н. Бердяев, и В. Зеньковский. Но важно, что именно в 40-е годы состоялась обозначенная Чижевским целостная и синтетическая попытка русских умов «соединить знание и веру» [Чижевский, 1939, с. 24], полем же этого соединения выступало философско-культурологическое осмысление русской истории, повлекшее за собой вполне конкретные (хотя и не те, что ожидались) итоги в виде политического размежевания русской мысли. И. Тургенев говорил позднее о своем поколении: «.Мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления» [Тургенев, 1976-1979, т. 11, с. 259]; эта черта, по-видимому, относится к числу характеристических свойств русского духа, ее имел в виду и Пятигорский в приводимом выше суждении. Характерно, что устами своего героя, «Г амлета Щигровского уезда», тот же Тургенев подверг критике прямое перенесение философских идей в русскую жизнь: «Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию. скажу более - науку?» [Тургенев, 1976-1979, т. 1, с. 256].

Однако в романе «Рудин», к которому также дает отсылку Чижевский, характер изображения и оценка героя, представляющего своего рода «зеркало» философских кружков конца 30-х - начала 40-х годов, радикально меняются. По мере движения романа фабульно Рудин мельчает, а образ его укрупняется, становится глубже и проблемнее. Автор стремится к тому, чтобы мы увидели, распознали смысл бесконечных блужданий и, казалось бы, безответственной пропаганды Рудина, об этом говорит и его внутрисюжетный антагонист Лежнев, который из обвинителя превращается в защитника Рудина перед пародирующим его путь Пигасовым и перед ним самим: «Ты назвал себя Вечным Жидом. А почему ты знаешь, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное предназначение.» [Тургенев, 1976-1979, т. 2, с. 126].

Вопрос о возможном и высшем предназначении Рудина так и остается вопросом: он погибает нелепо и по видимости бессмысленно, не разрешив его ни своей жизнью, ни смертью. Но в художественнофилософском миросозерцании Тургенева, направление которого четко совпадало с основной тенденцией художественного сознания России той поры1, вопрос о предназначении, центральный для романтической парадигмы 30-х годов, высвечивается как проблема смысла. Ведь в контексте всеобщей деонтологизации русской мысли, парадоксально начавшейся с освоения Гегеля, значения преобразуются в смыслы, соизмеряемые и находимые человеком в пространстве собственной жизни, а потому, как и личность тургеневского Рудина, всегда могущие быть подвергнутыми сомнению (тогда как значения несут печать почти непререкаемой истины). Философия в те годы начинала заменять религию, и само это положение, и вытекающие из него следствия также были прочерчены Чижевским.

Под знаком Гегеля в 40-е годы происходило созидание культуры и ее философское обоснование: религиозное - у славянофилов, чисто светское - у западников в лице Белинского, Герцена, Грановского и др. Еще раз сошлемся на Чижевского: «Основная тема 40-х годов - творчество, создание русской культуры» [Чижевский, 1939, с. 32]. Эта мысль перекликается с высказываниями как современников, так и исследователей периода. Указывая на различие между западниками и славянофилами, П.В. Анненков писал: «Разногласие сводилось окончательно на вопрос о культурных способностях (здесь и в следующей цитате курсив наш. - Е.С.) русского народа.» [Анненков, 1989, с. 266]. Как «две культурно-психологические установки» рассматривал эти партии Г. Флоровский, толкуя их расхождение как «разномыслие» «в понимании основного принципа - культуры» [Флоровский, 1991, с. 249]. Именно культура, занимая промежуточное место между теорией и жизнью, идеей и действительностью, начинает выполняет роль технологического, орудийного компонента (вне которого «идея», спущенная в «жизнь», нередко меняется на свою противоположность), а затем, и довольно быстро, - роль «культа», то есть самой религии.

Последнее оказалось возможным в силу происходящей на рубеже 1830-40-х годов переориентации сознания русской интеллигенции: теоцентрическая, мифориторическая, романтическая парадигма сменяется парадигмой антропоцентрической, исторической, реалистической. В сфере философии это означало отказ от Гегеля и наступление эры позитивизма - «трезвого знания» (А. Герцен): ведь, как неоднократно поминал

1 В. Зеньковский относил Тургенева, наряду с Герценом, к числу «полупозитивистов», имея в виду скептическую установку писателей в отношении высших начал и ценностей, а попросту говоря, атеизм, к которому они пришли в ходе жизни [Зеньковский, 1993]. Д. Чижевский определял мировоззрение Тургенева как «антропологический пантеизм», затем сместившийся в сторону пантеизма «натуралистического» [Чижевский, 1939, с. 163].

Чижевский, «дальше Гегеля» его русские ученики не пошли, ибо идти дальше было просто некуда [Чижевский, 1939, с. 143] - Фейербах не имел столь сильного влиянии, как предшествующие ему философы, и популярность его в России была эпизодической и недолгой. Парадоксальность русского освоения Гегеля состояла в том, что период его наибольшей распространенности стал периодом и наибольшего разочарования в нем (самый яркий и известный пример, прекрасно разобранный Чижевским, - философская эволюция Белинского).

В области литературы эти сдвиги означивались складыванием в лоне натуральной школы, созданной усилиями Белинского, нового направления и новой, реалистической, стратегии письма. Поиск смыслов проращивался письмом и в письме, которое ранее, в 30-е годы, нередко выступало органом жизнетворения личности и ее биографии. Параллельно шел поиск путей дальнейшего развития страны и ее исторических корней, по-разному представленный в трудах «славян» и «европейцев». Характерно, что освоение философии Гегеля и волюнтаристское отбрасывание ее в сторону в среде русских «европейцев» (проживали, но «не прожили») как раз и способствовало принятию культурой несвойственного ей ранее статуса: А. Пятигорский отмечал, что у Гегеля, по-видимому первого из европейских философов, философия и религия становятся одним и тем же [Пятигорский, 1996, с. 291]. Отождествление этих двух, принципиально различных форм сознания создало необходимые предпосылки для сосредоточения в культуре функций не просто «надындивидуального интеллекта» (Ю.М. Лотман), но источника сугубо человеческого знания и человеческих же ценностей - притом что иные и превышающие человеческое сознание в тот период были девальвированы, подвергнуты тотальному сомнению и отрицанию. Культура сосредоточивает в себе функции метаязыка, который активно используют литература, историософия, публицистика: так, на протяжении XIX века складывается интертекстуальное поле русской литературы, и уже Пушкин, Лермонтов, Гоголь для последующих писателей выступают в качестве «элементов» этого вторичного языка мета- (а метаязыки, что называется по определению, существуют на уровне вторичных моделирующих систем) или прототекстов2.

«Если в 40-х годах в России “время гегельянствовало”, то после 40-х годов оказалось возможным быть гегельянцем, об этом ничего не зная», - писал Чижевский [Чижевский, 1939, с. 36]. Это утверждение вполне применимо не только к тем, кто жил и писал позже, но и к самим «людям 40-х годов». В те годы формируется новая жанровая форма - реалистический роман, развивавшийся затем через весь XIX век и ставший славой и гордостью русской культуры. В романах А. Герцена («Кто виноват?») и И. Гончарова («Обыкновенная история») создается новая повествовательная техника - система реалистических мотивировок, обращающаяся внимание читателя на характерное для натуральной школы решение проблем «человек и обстоятельства», «натура и среда», «личность и век». Пытаясь угадать скрытые закономерности развития культурного организма, мы можем предположить, что значение гегельянства для художественного сознания России состояло именно в том, чтобы дать философское обоснование новому литературному методу и направлению. Если в историософии и публицистике осваивались в основном философско-исторические идеи Гегеля, то в литературе позиционировалась гегелевская антропология: идея

антропологизма становится стержневой для классического русского романа, а по исследованию Г. Шпета, антропологический контекст в целом характерен для всей европейской культуры середины XIX века. [Шпет, 1921].

А.И. Г ерцен, будучи широко образованным и философски ориентированным человеком, Г егеля читал и знал, хотя вряд ли он целенаправленно вводил его антропологические концепты в свои художественные произведения: скорее, это происходило методом «бессознательного усвоения». Ожидать чтения немецкой философии от И.А. Гончарова достаточно трудно: в начале 30-х годов он был студентом Московского университета вместе с Белинским и др., но в ту пору Гегель был еще не в моде. Гончаров мог ознакомиться с его философией из разговоров в кружке Н.А. Майкова, с которым он сблизился в конце 30-х годов, а затем - из непосредственного общения с Белинским, формировавшим круг писателей натуральной школы, из словаря его критических работ. Поэтому нас не должен удивлять тот факт, что в основе внутрисюжетной эволюции героя первого романа Гончарова, скоротечность и «немотивированность» которой неоднократно вызывала озабоченность как тогдашних критиков (В. Белинского), так и современных исследователей, лежит модель философской антропологии Гегеля.

В «Обыкновенной истории» Александр Адуев представляет из себя воплощенный образ «душевного человека», выражающего христианско-антропологическую идею становящейся, незаконченной человеческой природы. Обратим внимание на то, что именно жизнь «сердца», «души» - центральных концептов поэтико-мифологической антропологии не только Гончарова, но и подавляющего большинства русских классиков XIX столетия - питает существование Александра вплоть до его сюжетного отъезда в деревню. К истории его души, выдержанной в логике возрастного, природно-органического развития, сводится вся обыкновенная история этого юноши, необыкновенного по своей сердечно-эмоциональной активности, но обыкновенного по типичности, нормальности протекания в нем жизни вообще.

Концепт «душа» («сердце») буквально «на языке» у всех персонажей романа, им активно пользуется повествователь: «Боже, боже! - говорил он (Александр. - Е.С.) в отчаянье, - как тяжело. Дай мне это мертвое спокойствие, этот сон души. (здесь и далее в цитатах курсив наш. - Е.С.)» [Гончаров, 1977, с. 148];

2 Более подробную разработку этой темы см. в нашей работе: [Созина, 2001, гл. 3].

«Сердце любит до тех пор.» и «С сердцем напрямик действовать нельзя.» [Гончаров, 1977, с. 162, 165] -Петр Иваныч Адуев; «...сердце у него бьется или не бьется по приговору головы» [Гончаров, 1977, с. 214] -повествователь о дяде; «Ум начинал засыпать, а сердце бить тревогу» [Гончаров, 1977, с. 229] - о Юлии Тафаевой; «В душе было дико и пусто, как в заглохшем саду» [Гончаров, 1977, с. 258] - об Александре; «Боже!.. когда теплота веры не греет сердца, разве можно быть счастливым!» [Гончаров, 1977, с. 310] - из внутреннего монолога Александра, и т.д. Сама душа в понимании Гончарова - нечто живое, смена ее состояний означивает изменения в жизни всего человеческого организма: душа - это подлинно самость человека, подчиняющаяся общеприродным законам. Поэтому в состоянии «сна души» человек уподобляется мертвецу. Для Петра Иваныча Адуева душа или сердце (в данном случае мы не акцентируем смысловое различие концептов) - «инструмент», хотя и «мудреный»; он требует умелого обращения, может «сломаться». Так уже в первом романе Гончарова постулируются две антропологические концепции: человека как природно-органического существа и человека-машины - детища наступающей технократической буржуазной цивилизации. Во втором романе писателя они будут с еще большей яркостью воплощены в образах Обломова и Штольца.

Поэтому Александр не может измениться так, как это требуют от него дядя и сам «век»; с трудом поддается жизненному воспитанию. Однако этапы его органического, естественного развития вполне сопоставимы со стадиями бытия «души», явленными в «Философии духа» Гегеля. Стадия «природной души» сменяется, по Гегелю, стадией души «чувствующей», а затем, как высшим этапом развития, плавно переходящим в сознание, - душой «действительной». К концу основной части романа Александр словно замирает; увядает и пустеет его «душа», он теряет всякий вкус к жизни и, исполненный разочарования, едет в деревню. Саму депрессию Александра можно рассматривать как «окукливание» гусеницы прежде, чем из нее вылетит бабочка. В родном «благодатном застое» эта «бабочка» и появляется на свет: «.я вышел из тьмы.» [Гончаров, 1977, с. 316], - сообщает он в письме дяде и тете, поясняя далее, что «.дошел до того рубежа, где - увы! - кончается молодость и начинается пора размышлений, поверка и разборка всякого волнения, пора сознания» [Гончаров, 1977, с. 316]. В категориях души как природного организма Александр даже не повзрослел, а состарился и «заснул» (то есть умер). В филогенезе души, по Гегелю, у гончаровского героя сформировалась «действительная душа», вернувшаяся «к себе самой», присвоившая себя, выступающая «в абстрактной свободе своего “я”» и ставшая сознанием.

«Действительная душа», согласно Гегелю, живет привычкой, ибо в привычке «индивидуальные определения души приобретают форму чего-то сущего, самому-себе-внешнего...» [Гегель, 1977, с. 132] (курсив автора. - Е.С.). Именно привычкой до поры до времени и предпочитал жить Петр Иваныч Адуев, к ней он сводил все индивидуальные чувства, и в первую очередь любовь. Рационализм гегелевского (и догегелевского) толка должен был бы торжествовать в нем свою победу. Но старший Адуев терпит фиаско уже в сюжете романа, эпилог добавляет иронии. В «Эпилоге» романа Гончарова мы как раз и наблюдаем внешне не мотивированное превращение Александра в «действительного человека» (этот популярный в 40-е годы термин Гегеля часто употреблял Белинский): художественная мотивировка заменяется здесь идеологической, внетекстовой. Теперь герой полностью владеет и своим телом, и своей ушедшей в привычку, в «сон» душой, он привел себя в соответствие со стандартом преуспевающего петербургского чиновника, стал «румян», солиден и жизнерадостен, впервые занимает деньги у дяди и собирается жениться по расчету. Его душа здесь более не поминается - она полностью «объективировалась» в материальный, «действительный» мир. Дядя так и не дает своего последнего совета племяннику - финал, подобно самой «истине», остается релятивным, о чем в свое время хорошо писал В.М. Маркович [Маркович, 1982, с. 97108]. Однако ироническая оценка автором этого «нового», «действительного» Александра поневоле распространяется и на гегелевский концепт, и роман становится еще одной, весьма примечательной и пространной репликой в той долгой полемике, что вела русская мысль с великим немецким систематиком3.

Неверная интерпретация конечных выводов гегелевской философии духа (о чем писал Чижевский), вызвавших столь жгучее негодование Белинского, отчасти мотивирует последовавший в те же годы, хотя не только по этой причине, откат русской мысли на позиции позитивизма. Ирония пронизывает многие тексты русской литературы конца 1840-х - начала 1850-х годов. Используя гегелевские категории, вошедшие в словарь Белинского и Герцена, можно сказать, что ее источником было противоречие между мыслящей индивидуальностью («самосознанием») и «субстанциональными» началами русской жизни, лишенными какой-либо рефлексии и устремленности к смыслополаганию. В 1847 году А.И. Герцен создает повесть «Доктор Крупов», где устами героя излагает историю «повального» сумасшествия рода людского. Как писал Э. Бабаев, «философская соль» повести - «в преодолении гегелевской “прекраснодушной” теории о том, что “все действительное - разумно, а все разумное - действительно”» [Бабаев, 1981, с. 12-13]4. Однако ирония Герцена-автора в этом произведении охватывает все уровни текста и в первую очередь окрашивает образ

3 В одной из последних работ о Гончарове история Александра, его «следование от женщины к женщине» рассматривается как «странствие души в поисках абсолюта». «.Все происходящее в романе, - пишет Т.Л. Шумкова, - заключено в романтическую раму тезис — антитезис — синтез (Золотой век - Железный век - Золотой век), внутри которой пародийно высвечиваются вехи духовного пути героя, следующего, подобно шлегелевскому Юлию, от женщины к женщине» [Шумкова, 2007, с. 335-336]. Логика автора вполне согласуется с нашей позицией, хотя мы понимаем иронию и более прагматически, и более расширительно, не замыкая ее контекстом романтической традиции.

4 Нашу трактовку этой и ряда других повестей Герцена со сквозным персонажем доктором см.: [Созина, 2005].

рассказчика, несмотря на то, что автор отчасти разделяет убеждения доктора Крупова. Крупов означил состояние радикального сомнения и скептицизма, в которое «вошло» сознание Герцена - для него гегелевский панлогизм был уже неприемлем. Полемика с Г егелем была продолжена в творчестве писателя далее: в повестях «Поврежденный» (1951) и «Aphorismata: по поводу психиатрической теории д-ра Крупова» (1969), в «Былом и думах».

Ирония становится конструктивным принципом драматургии А.Н. Островского, это проявляется уже в первой большой его пьесе «Свои люди - сочтемся» (1850), которую, под названием «Банкрот», Островский писал, будучи в кружке Ап. Григорьева, проникнутого духом гегельянства и затем составившего ядро молодой редакции журнала «Москвитянин». Заглавия многих пьес Островского пословичны и в соотношении с сюжетом воспринимаются иронично, а сама ирония «задним числом» выявляется как двигатель действия, носитель амбивалентного смысла всего произведения и выразитель точки зрения автора, не совпадающей с оценкой ситуации по всеобщей морали пословицы - «культурного кода», или «кода знания», согласно Р. Барту [Барт, 2004, с. 32].

Так, в комедии «Свои люди - сочтемся» заглавие, явленное в слове главного героя (в 11-ом явлении первого действия Большов говорит Подхалюзину: «Сочтемся как-нибудь» [Островский, 1949, с. 45]), иронически контрастирует с действием и резонансом ударяет в самого купца Большова, который по милости приказчика угодил в долговую яму. Циничность пословицы подчеркивается ее использованием Подхалюзиным, когда Большов уже объявлен банкротом, а бывший приказчик стал полновластным хозяином его богатств: «Стоит ли, тятенька, об этом говорить-с. Нешто я не чувствую? Свои люди -сочтемся» [Островский, 1949, с. 79]. Е.Г. Холодов писал: «Философия комедии отменяет философию пословицы» [Холодов, 1967, с. 159], но мы бы сказали - не «отменяет», а выявляет ее узость, несостоятельность, своего рода циническую двуличность, или релятивность. По-видимому, сама смена вариантов заглавий пьесы: от «Несостоятельного должника» к «Банкроту» и лишь затем - к «Свои люди -сочтемся» - подчеркивает важность для автора не столько даже событий, описанных в комедии, сколько их этического смысла, который, если вспомнить разные трактовки пьесы современниками драматурга (Н. Добролюбовым, А. Григорьевым и др.), может получать разные интерпретации. Сама новоиспеченная «действительность», взращенная всевластным деспотизмом в соединении с патриархальным простодушием хозяев старой России, иронически отзывалась на попытку применить «идею» к жизни, а жизнь видеть с позиций прогрессивного убывания в ней дурного и нарастания лучшего. Трагический пафос Белинского в литературе трансформировался в комический модус художественности.

Конечно, ирония в адрес «действительности» и человеческих сил, не могущих объять и познать эту «стоголовую гидру» (М.Е. Салтыков-Щедрин), зачастую определявшая эстетические установки литературы указанного периода, не была связана исключительно с оценкой Гегеля, но во многом вызывалась и стимулировалась последствиями его освоения российской интеллигенцией. Ранее мы говорили о специфически русской потребности искать практический, нравственный смысл в любой философеме и теоретической гипотезе. Вероятно, «сущность» здесь оказывается неотделима от условий ее «существования»: имея в виду извечные ссылки на «славянский» или «русский» характер, Д.И. Чижевский писал о «специфических условиях русской жизни» [Чижевский, 1939, с. 14] - они требовали настоятельного осмысления и ответа по типу «внедрения», которое и пыталась осуществить демократически настроенная интеллигенция.

Литература

Анненков П.В. Замечательное десятилетие: 1838-1948 // Анненков П.В. Литературные воспоминания. М., 1989.

Бабаев Э.Г. Художественный мир А.И. Герцена. М., 1981.

Барт Р. S / Z. М., 1994.

Белинский В.Г. Собрание сочинений : в 3 т. М., 1948. Т. 2.

Гегель Г.В. Энциклопедия философских наук. Т. 3: Философия духа. М., 1977.

Гончаров И.А. Собрание сочинений : в 8 т. Т. 1. М., 1977.

Зеньковский В.В. Миросозерцание И.С. Тургенева: К 75-летию со дня смерти // Литературное обозрение. 1993. №11.

Маркович В.М. И.С. Тургенев и русский реалистический роман XIX века (30-50-е годы). Л., 1982.

Островский А.Н. Полное собрание сочинений : в 16 т. Т. 1. М., 1949.

Пятигорский А.М. Избранные труды. М., 1996.

Созина Е.К. Сознание и письмо в русской культуре. Екатеринбург, 2001.

Созина Е.К. Доктор Крупов и другие // Кормановские чтения. Вып. 5. Ижевск, 2005.

Станкевич Н.В. Избранное. М., 1982.

Тургенев И.С. Собрание сочинений : в 12 т. М., 1976-1979.

Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991.

Холодов Е. Мастерство Островского. М., 1967.

Чижевский Д.И. Гегель в России. Париж, 1939.

Шумкова Т.Л. Ирония в русской литературе первой половины XIX века в свете традиций немецкого романтизма. М., 2007.

Шпет Г. Философское мировоззрение Герцена. Пг., 1921.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.