Научная статья на тему 'Откровение поэзии в творчестве Льва Шестова (пушкинские образы: контексты, интерпретации)'

Откровение поэзии в творчестве Льва Шестова (пушкинские образы: контексты, интерпретации) Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
204
27
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА / РУССКАЯ ФИЛОСОФИЯ / ТВОРЧЕСТВО ЛЬВА ШЕСТОВА / ПУШКИНСКИЕ ПОЭТИЧЕСКИЕ ОБРАЗЫ В ФИЛОСОФИИ / ОТКРОВЕНИЕ ПОЭЗИИ / RUSSIAN LITERATURE AND PHILOSOPHY / LEV SHESTOV'S WORKS / ALEXANDER PUSHKIN'S POETIC IMAGES IN PHILOSOPHY / POETRY REVELATION

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Смирнова Наталья Николаевна

В статье рассматривается воздействие пушкинских образов на философскую мысль Льва Шестова. Мышление философа имеет сходные черты с поэтическим, и ключевым здесь является образ невыразимого, неназываемого. И философ, и поэт пытаются найти для него средства выражения, и в этом смысле главная задача как философии, так и поэтического творчества одна и та же, а именно: выражение невыразимого. Мысль Льва Шестова проходит некоторую эволюцию: если в ранний период творчества он ищет твердых оснований для мысли, то в более поздние периоды творчества обращается к понятию беспочвенности. Лев Шестов настаивает на необходимости смены точек зрения ввиду изменчивости, текучести самой реальности как предмета изучения; также он меняет точку зрения и в рассмотрении пушкинских образов. Согласно Льву Шестову, эта изменчивость заложена в самой природе и поэтических образов, и истины в ее существе. Пушкинские образы символизируют для философа связь с тайной откровения, свидетельствуют об истине бытия.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Poetry revelation in Lev Shestov’s creative work (Alexander Pushkin’s images: contexts, interpretations)

The paper considers influence and inspiration of Alexander Pushkin’s poetic images on Lev Shestov’s philosophical thought. The philosophical thought has similar characteristics to poetic reflection, and a key feature is image of inexpressible things, namelessness. Both philosopher and poet are trying to express the image, and in this sense the main task of philosophy and poetic creation is the same (i.e. expression of in-expressible). Lev Shestov’s thought has its evolution. In the early period he had searched some ground for thought, then, in the second and the last period of his work, he was searching for groundlessness. He insisted that philosopher should change his point of view because of instability of reality as a subject. In the same way he changes his point of view on Pushkin’s poetic images. According to Lev Shestov, the changeableness is in the very nature of the images and the truth itself. In all the periods he was inspired by Pushkin’s poetic images what was considered by Lev Shestov as mystery of revelation and philosophical evidence for the truth of being.

Текст научной работы на тему «Откровение поэзии в творчестве Льва Шестова (пушкинские образы: контексты, интерпретации)»

УДК 821.161.1.09"19"

Смирнова Наталья Николаевна

кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Институт мировой литературы им. А.М. Горького РАН, г. Москва

nnsmirnova@mail.ru

ОТКРОВЕНИЕ ПОЭЗИИ В ТВОРЧЕСТВЕ ЛЬВА ШЕСТОВА (Пушкинские образы: контексты, интерпретации)

В статье рассматривается воздействие пушкинских образов на философскую мысль Льва Шестова. Мышление философа имеет сходные черты с поэтическим, и ключевым здесь является образ невыразимого, неназываемого. И философ, и поэт пытаются найти для него средства выражения, и в этом смысле главная задача как философии, так и поэтического творчества одна и та же, а именно: выражение невыразимого. Мысль Льва Шестова проходит некоторую эволюцию: если в ранний период творчества он ищет твердых оснований для мысли, то в более поздние периоды творчества обращается к понятию беспочвенности. Лев Шестов настаивает на необходимости смены точек зрения ввиду изменчивости, текучести самой реальности как предмета изучения; также он меняет точку зрения и в рассмотрении пушкинских образов. Согласно Льву Шестову, эта изменчивость заложена в самой природе и поэтических образов, и истины в ее существе. Пушкинские образы символизируют для философа связь с тайной откровения, свидетельствуют об истине бытия.

Ключевые слова: русская литература, русская философия, творчество Льва Шестова, пушкинские поэтические образы в философии, откровение поэзии.

Лев Шестов видел задачу философии, равно как и поэзии, в том, чтобы «выслеживать до конца судьбы отдельных людей» и «задавать такие вопросы, которые исключают всякую возможность каких-либо осмысленных ответов» [9, т. 1, с. 153], и его мысль постоянно возвращалась к «невыразимости главного» [1, т. 2, с. 106]. Поиск истины бытия философ начинает с поиска откровения в литературе. Творчество Пушкина занимает в этом ряду особое место. Л. Шестов не посвящал Пушкину специальных работ, за исключением ранней, не опубликованной при жизни статьи 1899 года «А.С. Пушкин», однако на протяжении всей жизни постоянно к нему обращался. Пушкинские мотивы и образы возникают в ключевых местах сочинений философа.

Несмотря на известное постоянство, с которым Л. Шестов всю жизнь задается важнейшими своими вопросами, - власть разума, истина философии и истина Откровения, дерзновение и покорность, свобода, - мысль его проходит значительную эволюцию; но эта эволюция направлялась единым, и столь же парадоксальным, устремлением мысли к поиску опоры, которой философ, если он не намерен оставаться в пределах истины науки, принципиально найти не может. Нужно выйти за пределы философии, чтобы увидеть неумозрительное постоянство мира.

В ранней статье 1899 года «А.С. Пушкин» Л. Шестов утверждает, что в русской литературе (а в итоге статьи видно, что вывод распространяется и на мировую литературу также) только Пушкин знал ответ на вопрос: «как можно быть идеалистом, оставаясь вместе с тем и реалистом, как можно, глядя на жизнь - верить в правду и добро?» [6, с. 334]. Творчество Пушкина означает для Л. Шестова не просто гармонию идеала и действительности, но и утверждение реальности идеала в жизни. Так, в образе Татьяны Лариной (ее вер-

ность супругу: «Но я другому отдана / Я буду век ему верна») Пушкин показывает, «что идеалы существуют на самом деле, что правда не всегда в лохмотьях ходит, и что наряженная в парчу неправда на самом деле, а не только в мечтах, склоняет свою надменную голову перед высшим идеалом добра» [6, с. 337]. В этом смысле Л. Шестов видит пушкинскую традицию в русской литературе: «Тургенев, Достоевский, Толстой - всем, что есть лучшего в их произведениях, <...> обязаны Пушкину» [6, с. 341].

В творчестве Пушкина Л. Шестов находит символ надежды - божественного откровения. Стихи из маленькой трагедии «Пир во время чумы» («Есть упоение в бою, / И бездны мрачной на краю, / И в разъяренном океане, / Средь грозных волн и бурной тьмы, / И в аравийском урагане, / И в дуновении Чумы. / Всё, всё, что гибелью грозит, / Для сердца смертного таит / Неизъяснимы наслажденья - / Бессмертья, может быть, залог.») «звучат <...> точно откровение свыше. Они призывают к мужеству, к борьбе, к надежде - и в тот миг, когда люди обыкновенно теряют всякую надежду и в бессильном отчаянии опускают руки, Пушкин вдохновляется тем, что парализует всех других людей. <...>) И в этом мужестве перед жизнью - назначение поэта; в этом - источник его вдохновения, в этом тайна его творчества, которые мы, обыкновенные люди, справедливо называем божественным - так далеко он от нас, так недоступен нам. Там, где мы рыдаем, рвем на себе волосы, отчаиваемся - там поэт сохраняет твердость и спокойствие, в вечной надежде, что стучащемуся откроется и ищущий - найдет» [6, с. 339].

В целом можно сказать, что Л. Шестов в этот период творчества находит в Пушкине идеал гармонии, надежное основание веры. «Опасности, бедствия, несчастия - не надламывают творчество русского писателя, а укрепляют его. Из каждого нового

испытания выходит он с обновленной верой» [6, с. 343], - таков смысл поэтического откровения.

Однако уже в «Апофеозе беспочвенности» (1905) можно видеть несколько иную картину. Нельзя сказать, что Л. Шестов кардинально изменил свой взгляд на творчество Пушкина, что слово поэта перестало быть откровенным для философа, и дело вовсе не в том, что в 1899 году «философ еще не определил свой экзистенциалистский негативизм и провокативный интеллектуальный стиль», как пишет современный исследователь (см.: [3, с. 484]). В новом видении Л. Шестова, прежде всего, отразилась перемена «точки зрения», «убеждения» философа в отношении смысла поиска устойчивости, надежной опоры мысли. Сам вопрос о прочном «убеждении», «мировоззрении», «точке зрения» для Л. Шестова перемещается в иную плоскость. Твердость убеждения - результат четкости и правильности логических посылок и выводов. Человек с убеждениями последователен постольку, поскольку он выводит их из непоколебимых оснований, но и вследствие этого его убеждения статичны, если не сказать, косны. Это и будет одной из постоянных и важнейших тем размышлений Л. Шестова. Логика А равно А, но не В, не С имеет смысл в определенных ограниченных рамках. Она ничего не скажет об изменчивости, текучести жизни. Вещи, живые организмы, - все может утратить свою четкую идентичность, если, например, вместо секунды вообразить тысячелетия, не говоря уже о том, чтобы допустить «возможность сверхъестественного вмешательства» [7, с. 109]. Таким образом, в подлинном вопрошании не дан готовый ответ; здесь школьная логика не поможет, так как нет четких посылок, и выводы не могут быть предопределены.

Можно думать, что в начавшийся период беспочвенности и связанной с этим постоянной сменой точек зрения, философ задается вопросом: как можно, утратив почву, не ужаснуться существующей в действительности гармонии? Но сомнение философа в том, что он видит - не отрицание, а залог поиска, продвижения «с одной вершины на другую». Вот что говорил об этом сам Л. Шестов: «Нужно усомниться не затем, чтобы потом снова вернуться к твердым убеждениям: это было бы бесцельно; опыт показал, что такой процесс приводит только от одного заблуждения к другому, - в области последних вопросов, разумеется. Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы собой самое существо нашей жизни. Ибо твердое знание есть условие несовершенного восприятия» [7, с. 88].

В этот период философу уже мало только констатации, что «идеалы существуют на самом деле». Нельзя сказать, что они даже как будто бы теряют свою значимость, но они обрастают плотью, наполняются жизнью; переставая быть идеалами во-

обще, абстракциями, они все-таки остаются ими в конкретной действительности. Так, абстрактный идеал верности очень далек от его конкретных проявлений. Абстракция ничего не говорит чувствам, которые, напротив, вызываются конкретными поступками. И если в статье 1899 года Л. Шестов утверждает, что женские образы Тургенева - «это уже давно подмечено - имеют свой прототип в Татьяне Пушкина, и подобно ей являются нравственными судьями и светочами жизни» [6, с. 341], то в «Апофеозе беспочвенности» все выглядит иначе: «В нашей литературе упрочилось мнение, что тургеневские идеальные женщины (Наталья, Елена, Марианна) созданы по образцу и подобию пушкинской Татьяны. Едва ли это правильно: критиков обмануло внешнее сходство. У Пушкина Татьяна является весталкой, приставленной охранять священный огонь высокой нравственности, но исключительно потому, что это дело не пристало мужчине. <...> В том и смысл последних слов Татьяны: "Я другому отдана и буду век ему верна". У Тургенева же женщина является судьей и наградой (а иногда и вдохновительницей) победителя-мужчины. Разница слишком велика» [7, с. 105]. Идеалам тоже свойственна изменчивость. Если иметь в виду не широкий горизонт, то и не существует женского идеала русской литературы вообще; объединять общей идеей образы Татьяны Лариной и тургеневских женщин - значит размывать, уничтожать идеал. (Ср.: «Кто вообще не увлекался тургеневскими женщинами! А между тем все они отдаются наиболее сильному мужчине. У "высших людей", как у зверей: самцы борются меж собою, самка следит за их борьбой и по окончании ее признает себя рабой победителя» [7, с. 75].)

Точно так же сомнительно существование предзаданных «общеобязательных» (любимое слово Л. Шестова) критериев эстетического суждения. Например, тема - «поэт и толпа». Может ли быть здесь раз и навсегда предзадан критерий, степень независимости художника от аудитории и степень участия этой последней в судьбах искусства? Как утвердить или опровергнуть суждение, что «поэт должен и может быть сам судьей своего произведения» [7, с. 151]? Л. Шестов обращается к стихотворению «Поэту» («Поэт! не дорожи любовию народной...») (1830). Что в реальности может означать ситуация, когда художник сам оценивает свое творение («Ты им доволен ли, взыскательный художник? / Доволен? Так пускай толпа его бранит.»)? Но Шекспир, размышляет философ, мог ли так сказать, мог ли благосклонный суд толпы быть сопоставлен даже с предполагаемым «довольством» Шекспира, например, «Гамлетом»? Если он и радовался благорасположению аудитории, то понимал: «его слезы годятся хоть на то, чтоб развлекать и поучать людей» [7, с. 151]. С другой стороны, декларативная отъединенность Пушкина от

толпы видится Л. Шестову в свете его «внутренней гармонии»: «Если человек хочет сохранить силу и веру в себя, он должен бросить великодушные мечты» - прислушиваться «к строгому суду совести» [7, с. 151], как, например, Шекспир, который «знал, что строгий суд отверг бы его произведения: в них так много страшных вопросов и ни одного удовлетворительного ответа. Неужели этим можно быть "довольным"»!» [7, с. 151].

Гармония художника и его вера в себя в дальнейшем будут еще предметом настороженного внимания философа. Один из сквозных образов размышлений Л. Шестова - пушкинский поэт из одноименного стихотворения 1827 года («Пока не требует поэта.»). В этой связи возникает тема ничтожности художника «меж детей ничтожных мира» в противоположность гармонической и возвышенной личности поэта в духе Шиллера, в осмыслении философа далеко выходящая за пределы собственно поэзии.

Уже в «Апофеозе беспочвенности» возникает первая вариация темы Пушкин - Шиллер: бого-вдохновенное творчество поэта, осознающего себя погруженным в суету мира, в противоположность шиллеровской «благородной торжественности». Эта тема получает продолжение в статье «Вячеслав Великолепный» (1916), вошедшей позднее в книгу «Власть ключей» (1923). С одной стороны - «дифирамбический подъем» Шиллера, который так вдохновляет Вяч. Иванова, с другой - «так много страшных вопросов», мучивших Пушкина и не дававших ни малейшего повода ни к дифирамбическому восторгу, ни к назидательности. Л. Шестов останавливается на статье Вяч. Иванова из сборника «По звездам» (1909), посвященной пушкинскому стихотворению «Поэт и чернь»: «Покажется невероятным, но В. Иванов в тяжбе Пушкина с чернью берет сторону этой последней. Поэт не должен уходить от Черни. (В. Иванов пишет Чернь с прописной буквы.)» [9, т. 1, с. 251-252]. Далее следует поясняющая цитата из статьи Вяч. Иванова: «Истинный символизм должен примирить Поэта и Чернь в большом, всенародном искусстве. Минует срок отъединения. Мы идем тропой символа к мифу. Большое искусство - искусство мифотворческое. Из символа вырастает искони существовавший в возможности миф, это образное раскрытие имманентной истины духовного самоутверждения народного и вселенского» (цит. по: [9, т. 1, с. 252]). Суть рассуждений Вяч. Иванова Л. Шестов выражает следующим образом: «От поэта мы вправе требовать врачевания и очищения в разрешающем восторге» [9, т. 1, с. 253].

Теперь тема поэта и толпы рассматривается философом с другой точки зрения. Не «дифирамбическим подъемом», разумеется, был «доволен» пушкинский поэт, а страшные вопросы никогда не смогут «примирить Поэта и Чернь в большом все-

народном искусстве». И если публика рукоплещет Шекспиру, а не немеет от ужаса, значит, не понимает или плохо понимает. Так, в «Апофеозе беспочвенности» Шестов пишет о Шекспире: «Он не мог не обвинить свое детище, - слава Богу, что хоть люди его оправдали. Оправдали, правда, потому, что не поняли или плохо поняли, но это уже не важно» [7, с. 151-152]. И действительно ли цель искусства, как и «последняя цель земной жизни человека», в очищении и разрешении страшных вопросов, в конце концов в том, чтобы «достигнуть такого состояния, когда можно провозгласить Осанну всему мирозданию» [9, т. 1, с. 154]? Или, может быть, задача искусства, равно как и философии, задавать эти вопросы, которые исключают всякую возможность каких-либо осмысленных ответов?

Пушкинские образы постоянно возвращают философа к таким вопросам. Образ поэта, осознающего свою ничтожность «меж детей ничтожных мира» в противоположность восторженному певцу дифирамбов неоднократно возникает в книге «Власть ключей». Л. Шестов никогда не рассматривал идеи вне связи с личной судьбой тех, кто их высказывал, так как знал, что у любого мыслителя (это была одна из постоянных тем его философии) есть истина для себя и истина для других. Есть идеи, которые философ, художник предъявляют миру, повторяя их громко и восторженно, и есть мысли, которые приходят на ум человеку, оставшемуся наедине с собой. Здесь восторг, дифирамбический подъем, дионисийское буйство, катарсис - неуместны. Здесь последние вопросы бытия имеют другой смысл и совсем необязательно получают удовлетворительный ответ. Скорее, даже и не могут его получить, потому что вопрос задает разум, а в ответе нуждается душа. Разум задает вопрос, который душе не внятен. Разум прибегает к логике, душу доказательства не убеждают. Разум убеждает, принимает или опровергает убеждения, он ищет истину по законам мышления. Высшая способность души - в пробуждении, когда ей раскрывается тайна. Разум овладевает истиной и учительствует, проповедует от ее имени. Душа не властна над открывшейся ей тайной: пробудившись - она знает ее, заснув - забывает.

К какого рода истинам стремится философия, используя научные методы разыскания, и не остаются ли полученные таким образом истины лишь известными ответами, которые уже подразумевались в самих вопросах? Вторая часть книги «Власть ключей» открывается словами Плотина: «Что такое философия? Самое ценное». Л. Шестов рассматривает сквозь это утверждение принципы искания истины в истории философии. Этим принципам философ противополагает описанное Пло-тином видение внезапно пробудившейся к Единому души. Говоря о пробуждении Плотина1 (в статье «Неистовые речи» (1926), вошедшей затем в книгу

«На весах Иова» (1929)), Л. Шестов замечает: «Совсем как у Пушкина, который, конечно, Плотина не знал2. Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон <...> Когда так говорил Пушкин, мы принимаем его слова за метафору. Или даже вслед за Аристотелем, повторяем про себя: много лгут поэты. Но Плотин ведь не поэт. Плотин - философ, и, как мы уже знаем, философ, которому даже наша современность отводит лучшее место в Пантеоне великих искателей последних истин. Что же, и о нем сказать - "много лгут"? Или сделать, как это нередко делают с Платоном, выкорчевать из него все такого рода признания и сохранить только "обоснованные", доказанные положения? И пробуждение, о котором он так часто и так вдохновенно говорит, заменить каким-либо другим, менее рискованным словом?» [9, т. 2, с. 328].

По мысли Л. Шестова, для Плотина самым ценным было именно такое видение внезапно пробудившейся души, только «какое отношение к философии имеет все, о чем нам поведал Плотин? Есть ли это еще философия, или Плотин, не давая себе в том отчета <.> перелетел из области одного знания в область другого, на первое совсем и не похожего? <...> Ведь если прав Плотин, если философия есть самое ценное и если то, что мы привели из Плотина, есть философия (а вытравить это из Плотина - значит вытравить из него душу), - то по какому праву мы изгоняем из области философии Моцарта и Бетховена, Пушкина и Лермонтова, по какому праву Платон изгонял поэта из государства, и не пришлось бы Платону самому первому уйти из того государства, которое отказало бы в правах гражданства поэтам?» [9, т. 1, с. 163, 164].

Таким образом, не есть ли самое ценное в философии - боговдохновенная поэзия, тайна откровения, которую только с большой долей условности можно назвать истиной? С другой стороны, почему это самое ценное менее всего обращает на себя внимание в философии, а если и обращает, то его стремятся во что бы то ни стало вытравить и изгнать? Почему в итоге в распоряжении философии (да и искусства тоже) остаются «идеи» и «истины», не противоречащие разуму? Очевидно, потому что в философии они общеобязательны, а в сфере искусства - поражают публику пророческим пафосом и дифирамбическим подъемом. Родство между философией и искусством в том, что они равным образом могут отражать пробуждение души, но и в противоположном: они равным образом могут убеждать в своих «идеях» и «истинах», воздействуя на разум то неопровержимыми доказательствами, то возвышенными страстями.

В работах Л. Шестова, рядом с образом бого-вдохновенного философа Плотина, постоянно возникает образ пушкинского поэта, призванного Аполлоном. Пушкинскому поэту чужд пророческий пафос в духе Шиллера. Провозглашать

Осанну всему мирозданию можно, только будучи уверенным в общеобязательности своих слов: тот, кто обладает истиной, - тот учительствует. Но пробудившаяся душа не может учительствовать, потому что она не знает того, что ей открылось, не обладает истиной. Вследствие этого в творчестве и жизни философа и поэта всегда много примеров непоследовательности, с рациональной точки зрения, противоречий своим собственным идеям и убеждениям. С одной стороны, стремление Плотина к доказательности, к обоснованию разума как высшей ценности, с другой - недоверие к разуму в моменты духовного пробуждения. И это, как показал Л. Шестов, - не драма идей, а драма человеческой жизни и судьбы3. И не здесь ли подлинная разгадка тайны «внутренней гармонии» Пушкина, которой философ посвятил столько дум? В жизни и творчестве поэта, с одной стороны: «Не для житейского волненья, / Не для корысти, не для битв, / Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв», а с другой - «непрерывные житейские волнения, непрерывные мелкие стычки и вечные неизбывные заботы <.> Как жестоко посмеялась судьба над Пушкиным <...>! Ведь в битве он и погиб, в битве с пустым и жалким человеком, умевшим хорошо владеть пистолетом!» [9, т. 1, с. 60]. Жизнь философа и поэта во всей ее иррациональности и непоследовательности, являет пробуждения и откровения, которые недоступны разуму, и никак не могут составить «методического оправдания <...> верного понятия о судьбе» [5, с. 16]. «Есть вещи, - говорит Л. Шестов, - которые лучше не объяснять, не понимать» [9, т. 1, с. 60]4. Эта фраза в равной мере обращена и к поэзии, не чуждой пророческого пафоса, и к философии, пытающейся объяснить тайны судьбы поэта, к «всезнающей», «выдержанной и последовательной» философии, которая «хочет несомненности и уверенности в том, что два больше, чем один, и всегда хочет захватить два, чтоб быть сильнее того, у кого есть один. Бедный Пушкин со своими сладкими звуками и молитвами! <...> Разумная философия должна, конечно, взять сторону Дантеса, предпослав, как всегда, своему волеизъявлению легионы благородных слов. Ибо философия, как Дантес, хочет бить наверняка, без промаха, ориентируясь по неподвижным звездам» [9, т. 1, с. 61].5

Вновь к образу пушкинского поэта Л. Шестов обращается в книге «Афины и Иерусалим», над которой работает последние десять лет жизни. Темы знания и откровения, обладания истиной и посвящения в тайну сопряжены с откровением поэзии Пушкина: «"Посвященный" не есть "знающий" -т. е. человек, однажды навсегда овладевший "тайной". Тайной нельзя овладеть однажды навсегда, как овладевают истиной. Тайна приходит и уходит: и, когда она уходит, посвященный оказывается самым ничтожным из ничтожных детей мира.» [9,

т. 1, с. 627]. Таким образом, истине познания, философии, опирающейся на научную методологию, четко и недвусмысленно противопоставляется тайна, которая сама избирает пути откровения, неподвластные разуму.

Л. Шестов напряженно размышляет о возможностях философии, отказавшейся от диктата разума, логики А есть А, закона противоречия (не может быть В, если имеет место А), наконец, диалектики. Какое может иметь отношение диалектика, искусство спора, выведения истины, к тайне откровения, никогда ни из чего не выводимой. Что скрывается за желанием «несомненности и уверенности в том, что два больше, чем один», какие ординарные, слишком человеческие потребности обслуживает философия, призванная видеть самое ценное? Если разум утверждает с необходимостью все эти общеобязательные истины, то отказаться от его услуг - значит обрести свободу, которая, по мысли философа, гораздо важнее в размышлении над последними вопросами бытия, чем правила диалектики. И судьба мыслителя может быть гораздо красноречивее добытых им рациональными методами истин. Пушкинский образ из стихотворения «Пророк» (1826) вдохновляет философа на предвидение возможностей мышления, свободного от диалектики и принудительных истин: «Мышление, учил Платон, есть неслышная беседа души с собой. Конечно, если мышление есть мышление диалектическое. Тогда, даже оставаясь наедине, человек не может молчать и продолжает разговаривать: ему все мерещится противник, которому нужно что-то доказать, которого нужно убедить, принудить, вырвать у него согласие. <...> Разве идея принуждающей необходимости, которой живет диалектика, так уже непреоборима? <...> Мышление не есть беседа души с собой, мышление есть, вернее, может быть много большим, чем беседа, и обходиться без диалектики. Об этом сказано у Пушкина: Он вырвал грешный мой язык и празднословный и лукавый» [9, т. 1, с. 654].

Несомненно, у Л. Шестова был свой Пушкин. Образ и судьба Пушкина символизировали для философа связь с тайной откровения в самом ее существе. Нельзя сказать, что это было привнесено философом в образ поэта совершенно извне, без всяких на то оснований. И Пушкин, в свое время выступавший против рационализма литературной критики, обращался к таким вопросам, которые исключают всякую возможность каких-либо осмысленных ответов: «В одной из Шекспировых комедий крестьянка Одрей спрашивает: "Что такое поэзия? вещь ли это настоящая?"» [2, т. 7, с. 514]6.

Примечания

1 «Эннеады» (IV, 8, 1, 1-6): «Часто, просыпаясь к самому себе из тела и отрывая свое внимание от внешних вещей, чтоб сосредоточиться на себе са-

мом, я вижу дивную и великую красоту и убеждаюсь твердо в том, что судьба предназначила меня к чему-то высшему; тогда я живу лучшей жизнью, отождествляясь с богом и, погружаясь в него, достигаю того, что возвышаюсь над всем умопостигаемым...» (Цит. по: [9, т. 2, с. 328]).

2 Л. Шестов подчеркивает, что тайна Откровения не знает религиозных, конфессиональных границ: «Для Плотина, хотя он и жил в сравнительно позднюю эпоху, когда "свет с Востока" стал доступен всему Греко-римскому миру, Библия была, конечно, такая же книга, как и все другие книги: откровения он в ней видеть не мог. Значит это, что <...> он не чувствовал возможности таких источников познания, которые не доступны "естественному" разуму и дают истины, не мирящиеся с истинами, добываемыми нами "естественным" путем?» [9, т. 2, с. 327].

3 Этому отдельно посвящена незавершенная работа Л. Шестова о Плотине (см.: [8, с. 151-231]).

4 Речь идет о статье Вл. Соловьева «Судьба Пушкина».

5 В двух последних фразах - аллюзии к статьям Вл. Соловьева «Судьба Пушкина» (1897) и «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина» (1899) и книге Вяч. Иванова «По звездам. Статьи и афоризмы» (1909), в которую входит статья «Поэт и Чернь».

6 И далее: «Не этот ли вопрос, предложенный в ином виде и гораздо велеречивее, находим мы в рассуждении о поэзии романтической, помещенном в одном из московских журналов 1830 года?» [2, т. 7, с. 514]. Пушкин напечатал эту заметку в № 12 «Литературной газеты» от 25 февраля 1830 г. Заметка эта была откликом на статью Н.И. Надеждина «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии», опубликованную в журнале «Вестник Европы» №1-2 (январь) за 1830 г. В этой статье Надеждин выступал против Пушкина, прямо его не называя (подробнее об этом: [4, с. 89-97]). Надеждин оценивал творчество Пушкина с точки зрения нормативной поэтики. Такой рационалистический подход был всегда чужд поэту.

Библиографический список

1. Бердяев Н.А. Основная идея философии Льва Шестова // Бердяев Н.А. О русской философии: в 2 т. - Свердловск: Издательство Уральского университета, 1991. - Т.2. С. 104-108.

2. ПушкинА.С. Полн. собр. соч.: в 10 т. - Т. VII. -М.: АН СССР, 1958.

3. Пушкин в русской философской критике. Конец XIX - первая половина ХХ вв. / сост., вст. ст., библиографические справки Р.А. Гальцевой. - М.: Книга, 1990. - 527 с.

4. Смирнова Н.Н. «Гробовщик» А.С. Пушкина и некоторые эпизоды литературно-критической по-

лемики конца 1820-х - начала 1830-го года // Начало: сб. статей. - Вып. 5. - М.: ИМЛИ РАН, 2002. -С. 89-97.

5. Соловьев Вл. Судьба Пушкина // Пушкин в русской философской критике. - М., 1990. -С. 15-41.

6. Шестов Лев. Умозрение и Откровение. - Париж: YMCA-PRESS, 1964. - 343 с.

7. Шестов Лев. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. - Л.: Издательство Ленинградского университета, 1991. - 216 с.

8. Шестов Лев. Роковое наследие. О мистическом опыте Плотина. (Публикация М. ван Губерген.) // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 9. - М.: Открытое общество «Феникс», 1992. - С. 151-231.

9. Шестов Лев. Соч.: в 2 т. - М.: Наука, 1993.

УДК 821.161.1.09''19''

Кустова Ольга Борисовна

Ивановский государственный университет KustovaOB@yandex.ru

АРХЕТИП РЕБЕНКА, ВЫРАЖЕННЫЙ В СРАВНЕНИЯХ, В ОЧЕРКАХ ПУТЕШЕСТВИЯ И.А. ГОНЧАРОВА «ФРЕГАТ "ПАЛЛАДА"»

В статье рассмотрен архетипический образ ребенка, отраженный в сравнениях, в книге очерков путешествия И.А. Гончарова «Фрегат "Паллада"», выявлена его роль в данном произведении и в контексте творчества писателя. Воплотившиеся в образных сравнениях представления Гончарова можно сблизить с размышлениями К. Юнга об архетипе ребенка. Его путешественник, лицо во многом автобиографическое, - духовный младенец, отправившийся в кругосветное путешествие, где обрел зрелость, сохранив при этом подлинный и живой интерес к миру. Младенческая вера, непосредственность, естественность чувств - вот самое главное, истинное в человеке, по Гончарову. В каждом своем произведении писатель так или иначе задает сакральный вопрос о том, как найти компромисс между естественностью детского мировосприятия и взрослением, развитием человека - социальным, интеллектуальным, цивилизационным, духовным. Потому так много его героев и сравнивается с детьми, что он лелеет их детскость, мечтая, тем не менее, о таком гармоничном развитии, чтобы человек или народы, цивилизации смогли сохранить лучшие черты, присущие их младенческому состоянию, и обогатиться новыми, положительными свойствами, приобретенными в процессе взросления.

Ключевые слова: И.А. Гончаров, «Фрегат "Паллада"», архетип, сравнение, ребенок, младенец, дитя, инициация, путешествие, К.Г. Юнг.

«Фрегату "Паллада"» принадлежит особая роль в творческой судьбе И.А. Гончарова. Книга эта, по выражению автора, принесла ему «одно приятное, не причинив ни одного огорчения» [1, с. 232]. Между тем произведение представляет собой «сложное художественное единство, обладающее и особой композиционной организацией, и изысканным стилем» [6, с. 134]. Исследователями творчества писателя признана тесная связь «Фрегата.» с его романами1. В очерках путешествия отражены характерные для гончаровского творчества эпичность мышления, психологизм, глубина философского осмысления действительности. Всем художественным произведениям Гончарова свойственны риторическая природа языка повествователя, орнаментовка тропами и разнообразными фигурами речи. Одним из наиболее частотных стилистических приемов является сравнение. Об этом писали, в частности, Н.И. Пруцков [11], Н.Л. Ермолаева [5], М.Б. Лоскутникова [9].

Особую роль в произведениях Гончарова играют сравнения, в которых появляются образы-архетипы, выводящие читателя в надбытийный план повествования2. Большой мифологический потенциал обнаруживают и сравнения во «Фрегате.». «Путешественнику стыдно заниматься будничным делом: он должен посвящать себя преимущественно тому, чего нет давно, или тому, что, может быть, было, а может быть, и нет» [3, т. 2, с. 15], - вот один

из важнейших посылов первых страниц произведения. Надо полагать, само название корабля, на котором писатель отправляется в путь, - «Паллада» (а это одно из наименований древнегреческой богини Афины) - становится источником вдохновения для Гончарова-художника и мощным стимулом для мифологического осмысления им реальности. Ступив на борт фрегата 7 октября 1852 года, он выходит из конкретно-исторического времени в бытийное пространство, осознавая себя «ребенком», «героем», «путешественником», «новым аргонавтом», Улиссом, Энеем. Все эти архетипические образы писатель вводит через сравнения, как бы проводя мостик между миром реальным (секретарь адмирала Путятина) и ирреальным (герой мифа).

Анализируя фабулы романов Гончарова, исследовательница Н.К. Шутая отмечает, что все они строятся на том, что «герой покидает своё родовое гнездо и отправляется в большой мир» [14, с. 58]. «Фрегат "Паллада"» также вписывается в эту фабульную формулу. Выходя в море, становясь путешественником, повествователь повторяет архетипическое действие, присущее его любимым мифологическим героям - аргонавтам, Улиссу (Одиссею), Энею. Такое повторение действия-архетипа устраняет мирское время и осуществляет переход к времени мифологическому.

В качестве объекта сравнений у Гончарова в этом произведении особую роль играет архе-

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.