Г.С. Прохоров (Коломна)
О ХАРАКТЕРАХ ДОСТОЕВСКОГО: ПЕРСОНАЖИ В ПОЛИФОНИЧЕСКОМ СЮЖЕТЕ
|Аннотация
Статья посвящена вопросам взаимодействия категорий герой и сюжет в условиях развившейся в творчестве Достоевского «полифонической» (М.М. Бахтин) формы. В поэтике Достоевского мы видим отказ от характера как стержневой основы эстетического отражения человека и сюжетостроения, то есть от четкой связанности определенного кругозора с определенным героем. Эмоции и страсти по-прежнему охватывают персонажей Достоевского, но никогда не конституируют их. Поскольку писателя интересует жизнь персонажа, то Достоевский не фреймирует свои фигуры неподвижной, неизменной маской, то есть характером, - последний остается номинацией, подвергающейся испытанию и зачастую слому. Равным образом в произведениях Достоевского не определяет сущность персонажа и литературная традиция, поскольку в сюжетах данного писателя традиционные фабулы часто оказываются под вопросом или переписанными. Отсутствием отчетливых характеров и бесконечными играми с фабулой, как подчеркивал С.С. Аверинцев, отличается от европейской литературы ближневосточная словесность. Достоевский был внимательным читателем Библии и по-видимому, заимствовал ключевые элементы ее поэтики и характерологии, так что герои Достоевского созвучны библейским. Общность, впрочем, отнюдь не выливается в прецедентность библейских фабул по отношению к сюжетам Достоевского. Эстетическое пространство Достоевского оказывается непреодолимо вариативным, где схожесть с библейскими и светскими фигурами намекает на прецедент, оставляя последний в качестве возможности. Такое видение героев Достоевским органично находит воплощение в полифонической поэтике.
Ключевые слова
Герой; характер; сюжет; фабула; литературная традиция; прецедент; поэтика Достоевского; полифоничность.
G.S. Prokhorov (Kolomna)
ON CHARACTERS OF DOSTOEVSKY: PROTAGONISTS IN THE POLYPHONIC NOVEL
Abstract
The article covers some issues of how Dostoevsky incarnates protagonists and constructs a plot in his "polyphonic" (M.M. Bakhtin) novels. I show that the writer rejects a character as a focal point in the aesthetic representation of a person as well as in plot building. Indeed, emotions and passions still engulf protagonists of Dostoevsky but never constitute them. Because Dostoevsky is more interested in protagonists' life and progress, his vision and writing is concentrated rather on an ever continuing process than on a result. Thus, a protagonist's character is never a permanent masque which petrifies the personality but a nomination, persistently questioned and doomed to fail at one moment. In Dosto-evsky prose, a literary tradition neither contains a protagonist's identity nor facilitates the incarnation of a traditional fabula. As S.S. Averint-sev stressed, the Near-Eastern aesthetics differs from the European (i.e. post-Aristotelian) one in that the first doesn't use characters. Dostoevsky was an attentive reader of the Bible and he transferred some biblical features into his prose. Dostoevsky's protagonists are incarnated co-sound-ly with the Bible. The commonality doesn't lead to a situation where the sacral stories become precedents predetermining choices and actions of Dostoevsky's protagonists. His prose shows an inevitably multiversal mode where biblical and secular stories hint on a possible precedent but the precedent is no more than an option. Obviously, polyphonic poetics is the most relevant form for such aesthetic vision.
Keywords
Character; piot; tabula; iiterary tradition; precedent; poetics of Dostoevsky; polyphony (M.M. Bakhtin).
Я <...> приближался к Гостиному двору. <...> в магазинах, за цельными, слегка запотевшими стеклами, загорелся газ. <...> был канун рождества... И вот передо мною в толпе мелькнула какая-то фигура, не действительная, а фантастическая. <...> Фигура, скользнувшая передо мною, была в шинели на вате, старой и изношенной, которая непременно служила хозяину вместо одеяла ночью, что видно было даже с первого взгляда. Исковерканная шляпа, с обломанными полями, сбивалась на затылок. Клочки седых волос выбивались из-под нее и падали на воротник шинели. Старичок подпирался палкой. Он жевал губами и, глядя в землю, торопился куда-то, вероятно к себе домой. Дворник, сгребавший с тротуара снег, нарочно подбросил прямо на его ноги целую лопату; но старичок этого даже и не заметил. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня и мигнул мне глазом, умершим глазом, без света и силы, точно предо мной приподняли веку у мертвеца, и я тотчас догадался,
что это тот самый Гарпагон, который умер с полмилли-оном на своих ветошках и ходил в Максимилиановскую лечебницу [Достоевский 1988, 489].
Что за фигура предстает перед нами? С кем встретился публицист?
Репортаж об Агасфере
По Невскому проспекту мимо Достоевского проходит человек, который - по ощущению наблюдателя - находится в постоянном движении, не замечает окружающую действительность, оставляет впечатление мертвенности, носит поврежденную, но вполне функциональную одежду. Обозначенные приметы со Средневековья отсылают к Вечному Жиду [Адрианова 1915, 4-7], вновь обретшему популярность в XIX в. (К. Шубарт, Н. Ленау, С. Беранже, А. Пушкин и т.д.).
...К нему шел человек, В котором все нечеловечье было: Он был живой, но жизни чужд казался; Ни старости, ни молодости в чудных Его чертах не выражалось; все в них было Давнишнее, <...> в его глазах
День внешний не сиял, <...>
Вкруг головы седые волоса
И борода, широкими струями
Грудь покрывавшая, из серебра
Казались вылитыми; лоб
И щеки бледные, как белый мрамор <... >
и ноги
Его шли по земле, как бы в нее Не упираяся.
[Жуковский 2011, 271-272]
Агасфер средневековых и романтических нарративов наказан за жестокосердность. Скупость и эгоизм обрекают на одиночество и скитальничество Соловьева: «...околела кошка, за кухаркой прислал муж из деревни <...>. Старичок остался один <... > и - отправился проживать по углам» [Достоевский 1988, 491]. Фигура Достоевского выражает флер зарождающегося в России капитализма - страх нищеты, жажду наживы, возможность быстро разбогатеть. Социально-политическое осовременивание Вечного Жида реализовал Эжен Сю в одноименном романе, который, согласно В.А. Шнирельма-ну, оказал влияние на Достоевского [Шнирельман 2010, 162-163]. Впрочем, Эжен Сю создавал художественный образ; Достоевский в «Петербургских сновидениях в стихах и прозе» выводит Агасфера в реальный эмпирический мир фельетона, так что эмпирическое пространство Петербурга и метареальность «большого времени» человеческой истории пересекаются под взглядом писателя.
Прецедентность: работает ли стратегия в мире Достоевского?
Обращенность Достоевского к традиционным фабулам была выявлена в 1920-е гг. [Гроссман 1921, 107]. Герои то тут то там напоминают персонажей культурно значимых текстов - сакральных и светских [ср. Бем 1936], - а попытки истолковать персонажей на основе традиционных фабул становятся типичными. (На «готовом сюжете» тысячелетиями строилась литература [Бройтман 2001, 194-195], а рефлективный традиционализм в XIX в. еще совсем рядом - «Гимн лиро-эпический» Державина (1812), «Освобождение Европы и слава Александра I» Карамзина (1814), «Новый Завет» Жуковского (1844-45); традиция оды не чужда и самому Достоевскому - ср. «На европейские события в 1854 году», «На первое июля 1855 года».) Эйдетическая модель кажется органичной Достоевскому:
За распятием младенца, - комментирует Касаткина знаменитую сцену о распятии и ананасовом компоте из «Братьев Карамазова», - отчетливо встает распятие Христово, причем Достоевский настойчиво прорисовывает его <...>. Слова: «Вот у меня одна книга» <...>, конечно, отсылает к единственной Книге христианской культуры - Библии. Слова: «<...> читала про какой-то где-то суд, и что жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене.» - звучат так, словно «жид» распинает мальчика по приговору суда, что конечно напоминает нам сразу и о евангельских событиях и о вечно возобновляющемся в истории обвинении: «Жиды Христа распяли!» <...>. «Пальчики обрезал» - во-первых, воспроизводит структуру евангельских Страстей, где мучение и надругательство предшествуют Распятию <...>. Четыре часа на кресте (в евангелиях - несколько больше чем «с шестого до девятого часа»). <... > Нас должна поразить и возмутить дикость и непонятность сцены, прежде чем мы начнем ее понимать. Потому что дико и страшно - представлять, что кто-то ест ананасный компот, глядя на распятого им и стонущего младенца. <... > «Жиды распяли Христа» однажды, напоминает нашему подсознанию Достоевский, мы распинаем Его ежедневно и ежечасно. Не кто-то распял - «я сама распяла». Этот абсолютно христианский ответ Лизы вызвал самое большое негодование критиков, писавших о болезненном, расстроенном воображении героини и садизме автора. <...>. Достоевский - создавая ритмическую связь образов с первообразом, заставляет нас натолкнуться, налететь с размаху на нечто в современности, против чего у нас нет защитных механизмов. [Касаткина 2015, 22-24].
Сцена из «Братьев Карамазовых» как бы вторит Евангелиям, объединяя характеры сюжета и фабулы: «Образ [Достоевского - Г.П.] <...> являет нам сущностный смысл текущих событий, позволяет увидеть вечное во временном, <... > снимает патину с первообразов, явленных
нам в евангельской истории» [Касаткина 2015, 21]. Мир романа тогда прецедентен [Тюпа 2016, 80-81], ключевые события предопределены сакральной фабулой. Прецедентная модель укоренена в европейской эстетике; некогда греческая культура открыла персонаж как неподвижный характер - маску, предсуществующую от века и проявляющую всю суть фигуры [Аверинцев 1996, 23-24]. Литератор облекает человека в свойственную ему маску, порождая героя; взаимодействие характеров обустраивает сюжет. Однако античное соответствие, в действительности, весьма проблемно в мире Достоевского, что впервые затметил Л.В. Пумпянский: «Достоевский <... > пел то же, что аттические его предки, -пролитую кровь и суд. Только пролил кровь не сын, а лакей, незаконный сын; а ареопаг губернских присяжных заседателей совершил судебную ошибку» [Пумпянский 1922, 11]. За героями «Братьев Карамазовых» можно увидеть повтор евангельской фабулы. Но есть альтернатива: Лиза - садист; распинающие ребенка - ксенофобы и фанатики. Быть может, Лиза, Иван, да и нарратор романа некритично поддались меди-адискурсу вокруг Кутаисского дела. Наличие альтернативы разрывает прецедентность.
Разномастные векторы прочтения соседствуют у Достоевского, поскольку за героями не стоят характеры [Бахтин 2000, 12], то есть фабульное, прецедентное, - не более (хотя и не менее!) чем возможное -ср.: [Тюпа 2016, 85-87].
Личность вместо характера: Агасфер ли?
Достоевский показывает встречу с Агасфером на петербургской улице, но интерпретация фигуры как Вечного Жида - только возможность. Фрагмент опирается на сообщение «С.-Петербургских ведомостей» от 10 дек. 1860 г. (№ 269). У фигуры Достоевского есть земной прототип -маленький отставной чиновник русского происхождения:
...вычитал я недавно из газет опять одну тайну. <...>. Открылся вдруг новый Гарпагон, умерший в самой ужасной бедности, на грудах золота. Старик этот <... > был некто отставной титулярный советник Соловьёв, имевший около восьмидесяти лет от роду. Он нанимал себе угол за ширмой за три рубля. В своем грязном углу Соловьёв жил уже более года, не имел никаких занятий, постоянно жаловался на скудость средств <...>, постоянно был болен, страдал одышкою и грудным расстройством и ходил за советами и лекарствами в Максимилиановскую лечебницу. Он отказывал себе в свежей пище, даже в последние дни своей жизни. После смерти Соловьёва, умершего на лохмотьях, посреди отвратительной и грязной бедности, найдено в его бумагах 169 022 р<убля> с<еребром>, кредитными билетами и наличными деньгами [Достоевский 1988, 488-489].
Умерший интересует газету причудливостью смерти, мы не знаем его жизненный путь. Достоевский вроде превращает фигуру в героя на основе античного принципа «...поэт говорит. о возможном по вероят-
ности или необходимости» [Аристотель 1929, 51]. Производит отбор, отбросив не укладывающееся в нужную ему маску «...у Соловьёва осталось завещание, которым он отказал свое состояние детям какого-то господина, которые выросли на его глазах и у отца которых его принимали с радушием» [Достоевский 1988, 566]. Агасферу положены одиночество и оставленность.
...и всему
Земному чуждый, памятью о прошлом Терзаемый, и в области живых живой Мертвец, им страшный и противный, Не именующий здесь никого Своим, и, что когда любил на свете, Все переживший, все похоронивший, Все пережить и все похоронить Определенный [Жуковский 2011, 272].
Впрочем, мотивные переклички, визуальное сходство не отсылают к единственной фабуле или образу. В центре характера Соловьёва можно увидеть поработившую страсть к обогащению: «...ушел от света и удалился от всех соблазнов его к себе за ширмы. Что ему во всем этом пустом блеске, во всей этой нашей роскоши? К чему покой и комфорт? <...> Что ему за дело до этих камелий, Минн и Арманс?.. Нет; ничего ему не надо, у него всё это есть, - там, под его подушкой, на которой наволочка еще с прошлого года» [Достоевский 1988, 490]. Тогда перед нами не Агасфер, а романтический герой-одиночка. Поворот оборван самим повествователем: «...когда я фантазировал таким образом, мне показалось, что <...> я обкрадываю Пушкина, и дело происходило совсем другим образом» [Достоевский 1988, 490]. Фигура вновь перетолковывается:
Лет шестьдесят назад Соловьёв, верно, где-нибудь служил; был молод, юн, лет двадцати. Может быть, и он тоже имел увлечения, разъезжал на извозчиках, знал какую-нибудь Луизу <...>. Но вдруг с ним что-нибудь случилось такое, как будто подталкивающее под локоть <... > и заробел перед чем-то. И вот Акакий Акакиевич копит гроши на куницу, а он откладывает из жалованья и копит, копит на черный день <...>. Проходят годы, и вот он пускает с успехом гроши свои в рост <...>. Копится сумма, а он робеет и робеет всё больше и больше. Проходят десятки лет. У него уже таятся заклады тысячные и десятитысячные. Он молчит и копит, все копит. <... > и скрывается в какой-то бедный угол [Достоевский 1988, 489-490].
Кто Соловьёв - психический больной? Агасфер? романтический герой-одиночка? маленький человек из подполья? Каждый из вариантов возможен. Под пером Достоевского ветвится герой и повествование о нем.
«Открытый» герой и полифонический сюжет
Определенность характера героя издревле обратная сторона сюжета [Фрейденберг 1997, 223]. Один из примечательных моментов поэтики Достоевского - размытость границы между жизнью и эстетической реальностью [Захаров, Степанян, Тихомиров 2013], обе текут параллельно, не изолируясь друг от друга. По мысли Аверинцева, рядом с античной эстетикой присутствовал иной подход - ближневосточный, который не предоставлял авторам статус творца, сохранял синкретизм жизненного и внежизненного миров и не знал характера: «.какой образ лености - в 26 главе «Книги Притчей Соломоновых»! Но вот что знаменательно: это каждый раз психология лжи, а не лжеца, образ лености, а не "характер", не "маска" лентяя. Душевные свойства описываются в Библии как динамическая энергия, а не как предметный атрибут» [Аверинцев 1996, 25]. Достоевский был активным и внимательным читателем Библии [Тихомиров 2010], как кажется, он перенимает библейскую пластику персонажей. Герой рвется в разные стороны, автор не связывает его характером, сюжет наполняется метаниями и альтернативами.
- Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, -произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Рас-кольникову. - Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, все что было <... > Ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... <...> Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денег стоит сия чистота, особая-то, понимаете? <... > Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-то эти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж про-пил-с!.. [Достоевский 1989, 23-24]
Сцена вызывающа, изображает низ социального и морального падения, кровный отец рассказывает (если не хвастается), как эксплуатирует дочь ради выпивки. Но после оброненной хозяином питейной фразы «Да чего тебя жалеть-то?» [Достоевский 1989, 24] Мармеладов обиженно-возмущенно взрывается: «Жалеть! зачем меня жалеть! <... > Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни.» [Достоевский 1989, 24]. Акцентировавший низость примеряется к ключевой евангельской сцене - Распятию, причем номинирует себя на роль Иисуса. Тридцать копеек, осмеяние отсылают к нему. Жажда прощения, признание грехов, впрочем, к доброму разбойнику. Обе фабульные номинации не реализованы - скорее ноты, которые герой пробует, но которым не соответствует. В несоответствие врывается ирония. «Жалеть! зачем меня жалеть! - вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. - Зачем жалеть, говоришь ты?» В евангельской сцене вопиет лишь один герой - Иисус (Мф. 27:46). От него же требуют сойти с креста (Мф. 27: 42). Уж не реализует ли Мармеладов эту альтернативу, когда встает и экзальтированно проповедует? Проповедь же произносится в кабаке пропитым пьяницей.
Герой один, но он окружен множеством масок, к которым примеря-
ется: скрытый, незамеченный праведник, подневольный страдалец, конченый пьяница, галлюцинирующий о высоком в качестве риторического self-excusing. Сюжет предлагает варианты, не ведя к определенности, не помогая выбрать между альтернативами.
В черновой редакции осмеяние Мармеладова было прописано детальнее и едче. Пьяные мудрствования о конечном прощении прерывались:
- Да неужели ж и тебя в рай, - крикнул кто-то из гостей.
- Но, не в рай! - проворчал Мармеладов, не подымая головы, - а так, где-нибудь и нам уголок такой отведут. Так, уголок, уголочек. По чину.
- Заврался [Достоевский 2019, 146].
Упование на петербургский угол в будущем мире, готовность принять угол как норму - жесткая ирония к высоким устремлениям Мармеладова. Но не меньший сарказм, насколько окружающие глухи к древнерусской «Повести о бражнике како вниде в рай».
Эстетическое пространство Достоевского носит отчетливо вариативный характер, в центре которого - незавершимый герой, лишенный характера. Назначенная ему маска - номинация, «пробник», испытываемый и изменяемый. Мир Достоевского реализован в отчетливо вероятностной нарративной картине мира, но пришел к ней писатель несколько парадоксально, через Библию. Писатель воспроизводит ключевые элементы библейской пластики - незавершенность персонажей, сохранение за ними будущего, права измениться. Многочисленные пересечения с сакральным текстом провоцируют восприятие героев и сюжета в рамках фабульных прецедентов, но фабульный прецедент в мире Достоевского - только возможный, но никогда не единственный вариант. При такой поэтике героя сюжет Достоевского концентрируется вокруг показа точек бифуркации, в которых герои и их поступки подлежат переоценке и перетрактовке. Характерная для произведений Достоевского поэтика героя и его воплощение в сюжете обуславливает «многоголосие» и «полифонию», вскрытые и описанные М.М. Бахтиным.
ЛИТЕРАТУРА
1. Аверинцев С. С. Греческая «литература» и ближневосточная «словесность»: (противостояние и встреча двух творческих принципов) // Аверинцев С.С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М.: Школа «Языки русской культуры», 1996. С. 13-75.
2. Адрианова В.П. К истории легенды о странствующем жиде в старинной русской литературе. СПб.: Тип. Императорской академии наук, 1915. 16 с.
3. Аристотель. Поэтика. Л.: Academia, 1927. 124 с.
4. Бахтин М.М. Проблемы творчества Достоевского // Бахтин М.М. Полное собрание сочинений. В 7 т. Т. 2. М.: Русские словари, 2000. С. 5-174.
5. Бём А.Л. У истоков творчества Достоевского // О Достоевском / под ред. А.Л. Бёма. Т. 3. Прага; Берлин: Петрополис, 1936. 214 с.
6. Бройтман С.Н. Историческая поэтика. М.: РГГУ, 2001. 424 с.
7. Гроссман Л.П. Путь Достоевского // Творчество Достоевского: 1821-
1881-1921: Сб. ст. и материалов. Одесса: Всеукр. гос. изд-во, 1921. С. 83-108.
8. Достоевский и журнализм / под ред. В.Н. Захарова, К.А. Степанян, Б.Н. Тихомирова. СПб.: Дмитрий Буланин, 2013. 384 с.
9. Достоевский Ф.М. Вторая (пространная) редакция // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений. В 35 т. Т. 7. СПб.: Наука, 2019. С. 122-177.
10. Достоевский Ф.М. Дневник писателя // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений. В 15 т. Т. 14. СПб.: Наука. Ленинградское отделение, 1995. 784 с.
11. Достоевский Ф.М. Петербургские сновидения в стихах и прозе // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений. В 15 т. Т. 3. Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1988. С. 482-502.
12. Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Достоевский Ф.М. Собрание сочинений. В 15 т. Т. 5. Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1989. С. 5-512.
13. Евангелие Достоевского: Исследования. Материалы к комментарию / под ред. Б.Н. Тихомирова. В 2 т. Т. 2. СПб.: Руссюй М1ръ, 2010. 480 с.
14. Жуковский В.А. Странствующий жид // Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем. В 20 т. Т. 4. М.: Языки славянских культур, 2011. С. 266-309.
15. Касаткина Т.А. Священное в повседневном: Двусоставный образ в произведениях Ф.М. Достоевского. М.: ИМЛИ РАН, 2015. 521 с.
16. Пумпянский Л.В. Достоевский и античность. Петербург: Замыслы, 1922.
48 с.
17. Тюпа В.И. Введение в сравнительную нарратологию. М.: Intrada, 2016. 145 с.
18. Фрейденберг О.М. Поэтик сюжета и жанра. М.: Лабиринт, 1997. 448 с.
19. Шнирельман В.А. Лица ненависти: (Антисемиты и расисты на марше). М.: Academia, 2010. 336 с.
REFERENCES
(Articles from Proceedings and Collections of Research Papers)
1. Averintsev S.S. Grecheskaya "literatura" i blizhnevostochnaya "slovesnost'": (protivostoyanie i vstrecha dvukh tvorcheskikh printsipov) [Greek "Literature" and New-Eastern "Lore": (a Conflict and Contact of Two Creative Principles)]. Averintsev S.S. Ritorika i istoki evropeyskoy literaturnoy traditsii [Rhetoric and the Sources of European Literary Tradition]. Moscow, Shkola "Yazyki russkoy kul'tury" Publ., 1996, pp. 13-75. (In Russian).
2. Bakhtin M.M. Problemy tvorchestva Dostoevskogo [Problems of Dostoevsky's Poetics]. Bakhtin M.M. Polnoye sobraniye sochineniy. V 7 t. T. 2. [Full Collection of Works]: in 7 vols. Vol. 2. Moscow, Russkiye slovari Publ., 2000, pp. 5-174. (In Russian).
3. Grossman L.P. Put' Dostoevskogo [Dostoevsky's progress]. Tvorchestvo Dostoevskogo: 1821-1881-1921 [Creativity of Dostoevsky: 1821-1881-1921]. Odessa, Vseukrainskoye gosizdatelstvo Publ., 1921, pp. 83-108. (In Russian).
(Monographs)
4. Adrianova V.P. K istorii legendy o stranstvuyushchem zhide v starinnoy russkoy literature [To the History of the Wandering Jew Legend in Russian Literature]. St. Petersburg, Typography Imperatorskoy akademii nauk Publ., 1915. 16 p. (In Russian).
5. Broytman S.N. Istoricheskaya poetika [Historical Poetics]. Moscow, RGGU Publ., 2001. 424 p. (In Russian).
6. Freidenberg O.M. Poetika syuzheta i zhanra [The poetics of Plot and Genre]. Moscow, Labirint Publ., 1997. 448 p. (In Russian).
7. Kasatkina T.A. Svyashchennoye v povsednevnom: Dvusostavnyy obraz v proiz-vedeniyakh F.M. Dostoevskogo [The Sacred in Everyday Life: A Two-Part Image in the Works of F.M. Dostoevsky]. Moscow, IMLI RAN Publ., 2015. 521 p. (In Russian).
8. Pumpyanskiy L.V. Dostoevskiy i antichnost' [Dostoevsky and the Antiquity]. St. Petersburg, Zamysly Publ., 1922. 48 p. (In Russian).
9. Shnirelman V.A. Litsa nenavisti: (Antisemity i rasisty na marshe) [Faces of Hate: (Anti-Semites and Racists on a March)]. Moscow, Academia Publ., 2010. 336 p. (In Russian).
10. Tikhomirov B.N. (Ed.) Evangeliye Dostoevskogo: Issledovaniya. Materialy k kommentariyu. V 2 t. T. 2. [Dostoevsky's Gospel: Researches. Preliminary Commentary. In 2 vols. Vol. 2]. St. Petersburg, Russkiy Mir Publ., 2010. 480 p. (In Russian).
11. Tyupa V.I. Vvedenie v sravnitel'nuyu narratologiyu [Introduction into Comparative Narratology]. Moscow, Intrada Publ., 2016. 145 p. (In Russian).
12. Zakharov V.N., Stepanyan K.A., Tikhomirov B.N. (Eds.) Dostoevskiy i zhur-nalizm [Dostoevsky and the Journalism]. St. Petersburg, Dmitriy Bulanin Publ., 2013. 384 p. (In Russian).
Прохоров Георгий Сергеевич,
Государственный социально-гуманитарный университет.
Доктор филологических наук, доцент, профессор кафедры русского языка и литературы.
Научные интересы: поэтика Достоевского, художественная публицистика, культурный трансфер, еврейско-русская литература и культурное взаимодействие.
E-mail: kaf.rus.gsgu@yandex.ru
ORCID ID: 0000-0003-4652-8698
George S. Prokhorov,
State University of Social Studies and Humanities.
Doctor of Philological Sciences, Associate Professor, Professor at the Department of Russian language and Literature.
Research interests: poetics of Dostoevsky, literary journalism, cultural transfer, Jewish literature on Russian language, Jewish-Russian cultural contact.
E-mail: kaf.rus.gsgu@yandex.ru
ORCID ID: 0000-0003-4652-8698