ЭПИСТЕМОЛОГИЯ & ФИЛОСОФИЯ НАУКИ, Т. XIX, № 1
орен Дастон: наука в ее «живой» истории
И. А. БОГАНЦЕВ
Лорен Дастон, исполнительный директор Института истории науки Макса Планка - крупнейшего научного центра Европы, - принадлежит к кругу наиболее заметных современных европейских историков науки. Последнее десятилетие (1998-2008) стало наиболее плодотворным в научной карьере профессора Дастон - она выпустила несколько книг и множество статей. Здесь мы рассмотрим три ее работы. Одна из них - «Чудеса и порядок природы: 1150-1750»1 -вышла в 1998 году. Написанная совместно с Катериной Парк, профессором факультета истории науки Гарвардского университета, известной своими публикациями по истории медицины в Средние века и эпоху Возрождения, эта книга уже стала образцом историко-научной классики. Вторая - сборник статей под общим названием «Моральный авторитет природы»2 - вышла в 2004 году. И, наконец, третья - «Объек-
1 Daston L., Park K. Wonders and the order of nature: 1150-1750. N.Y., 1998.
2 Daston L., Vidal F. (editors). The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004.
ra
a о z
fU
h
5
(О
а о
X
ги
н
тивность» - написанная в соавторстве с Питером Галисоном, вышла в 2008 году. Обзор этих книг, я надеюсь, может дать если не исчерпывающее, то достаточно ясное представление о научных интересах и методах работы самой Дастон, об интересах ее ближайших коллег и соратников, но главное — о живой науке, история которой пишется на наших глазах
Несмотря на большое тематическое разнообразие работ Л. Дастон, начиная с «Wonders and the order of nature» в них намечается определенное постоянство и преемственность, не только в том, что касается предметов исследования, но и в некоторых ключевых принципах ее работы. Если говорить об основных темах исследований профессора Дастон, можно отметить интерес в первую очередь не к научным теориям или институтам, как таковым, но к более широким понятиям и практикам, таким как «научная любознательность», «внимательность» или «объективность». Именно их историю - сложную, неожиданную и не вписывающуюся в привычные рамки - пытается Дастон распутать в своих работах. Процессы, описываемые в них, обычно протекают крайне медленно, прерывисто и как бы параллельно традиционному, «куновскому» ходу истории. Именно этим в конечном итоге объясняются крайне широкие хронологические границы (обычно несколько столетий), интердисциплинарность подхода, нелинейность и повышенная визуализация повестования, свойственные работам Дастон. О последнем аспекте стоит сказать отдельно. Изображения служат у Дастон не просто иллюстрациями или вспомогательными элементами повествования - они сами являются частью повествования. Это становится особенно заметно в ее последней книге, «Objectivity» (более сотни иллюстраций, некоторые из которых продублированы в цвете), где научное отображение объекта само становится предметом исследования.
Похожий переход с одного эпистемологического уровня на другой характерен и для методологии Л. Дастон. Посвятив свою карьеру изучению коллективного эмпиризма, она сама прямо призывает ученых к совместному творчеству4. И то, что большую часть работ она написала именно в соавторстве с тем или иным из своих коллег не только придает дополнительный вес ее эпистемологическим установкам, но и доказывает их плодотворность.
Wonders and the order of nature
«Wonders and the Order of Nature: 1150-1750» - исследование роли чудес в изменявшемся представлении европейцев о естественном ми-
3 Daston L., Galison P. Objectivity. N.Y., 2008.
4 Daston L., Park K. Ор. cit. P. 11.
ропорядке. Русское «чудо» - буквальный, но не слишком удачный перевод английского «wonder». В книге Дастон и Парк речь идет о чрезвычайно широком спектре явлений, который словом «чудо» попросту не охватывается: от диковинных объектов естественного происхождения, таких как рог единорога или сиамские близнецы до изысканных кубков или инкрустированного оружия; от явлений природы, таких как северное сияние до явлений животного магнетизма, «открытых» Фридрихом Месмером. Другими словами, «чудо» в этом контексте - все, что вызывало у людей сильные эмоции, такие как удивление, любопытство или страх. Иногда эти эмоции помогали одной социальной группе (например, владевшим артефактами принцам) подчинить себе другую, иногда использовались как аргументы или рычаги влияния в межрелигиозных конфликтах, а порой, когда удивленным оказывался ученый, они приводили его к революционному научному открытию. Но будучи использованным по-разному, чудо всегда требовало своего включения в более широкий мировоззренческий контекст. Что такое, к примеру, комета - часть естественного порядка, премудрость природы или божественное знамение; и где проходит граница между этими категориями? «Wonders and the Order of Nature» написана именно об этом, о роли «чудес» при дворе, в научной лаборатории и на площади перед ратушей.
В XIII-XIV веке понятие «чуда» занимало скорее периферийные позиции, как бы ограничивая сферу познаваемого, как с точки зрения эпистемологии, так и с точки зрения географии.
С одной стороны, чудесами назывались «диковинки», присущие тому или иному географическому региону, часто находящемуся на границах известного мира (Китай, Индия, Африка). Среди них можно отметить как легендарные, мифологические примеры - циклопов или киноцефалов, так и вполне реальные - драгоценные камни или страусиные яйца. Последние ценились чрезвычайно высоко европейской аристократией и являлись не только символами богатства или власти, но и объектами размышления о безмерном разнообразии подлунного мира. Так, в XIV-XV веках широкую популярность в Европе получила практика выставления в церкви сушеного крокодила или другого «чуда природы», которые должны были способствовать размышлению о Божьем величии.
С другой стороны, чудесами назывались события, которые из-за своей уникальности и нетипичности с трудом умещались в идею естественного порядка вещей и таким образом свидетельствовали о прямом божественном вмешательстве. В эту категорию чаще всего попадали кометы или уродливые младенцы (сиамские близнецы),
г
га
а о х га
s
5 *
п
а о
X
ги
н
появление которых широко интерпретировалось как божественный знак и предупреждение о грядущих несчастьях и катастрофах. Об этом свидетельствует, в частности, этимология слова «монстр» в языках романо-германской группы (от лат. тошнит - предзнаменование и топеге - предупреждать).
Охватывая шесть столетий, книга фокусируется в основном на промежутке между 1450 и 1700, когда интерес к «чудесам» чувствовался в Европе особенно остро. Начало этого периода, согласно Дас-тон и Парк, связано с усилившейся конкуренцией между герцогствами послевоенной Европы, когда богатство, изысканность и экзотичность двора стали не только определять политический и культурный вес, но и служить для некоего подобия «национального» самоопределения. Так, Филипп III, управлявший чрезвычайно разнородным герцогством Бургундией, умышленно стимулировал придворную аристократическую культуру, которая отражала идею «единения» еще недавно разрозненных земель. Среди других ключевых событий, изменивших восприятие чудес европейцами, можно назвать изобретение типографии и Реформацию. Первое существенно упростило распространение информации и увеличило эффект от изображений, которые теперь сопровождались разъяснительным текстом. Реформация же не только поставила вопрос «чуда» во главу своего дискурса, но и воспользовалась возможностями, предоставленными печатным станком. Так, Лютер интерпретировал сообщения о родившихся монстрах как Божий гнев на коррупцию внутри церкви и широко тиражировал их изображения в целях антикатолической пропаганды. Сама интерпретация того или иного «чуда» часто напрямую зависела от политического климата и конкретных исторических обстоятельств: во времена войн, чумы и других социальных потрясений, которых в XVI веке было немало, сообщения о чудесах учащались, их восприятие неизбежно окрашивалось в негативные тона.
Но решающую роль в изменении отношения к чудесам природы сыграли, конечно, великие географические открытия в конце XV -начале XVI веков. Перевернув представления европейцев о масштабах Земли, они уже одним этим фактом поставили под вопрос надежность (сгесИЪИИу) многих античных источников, таких как Плиний, а наводнив европейские рынки экзотическими растениями и удивительными артефактами, привели к осознанию невиданного доселе разнообразия природного мира. Последнее, привело к постепенной каталогизации накопившегося материала и выходу культуры коллекционирования на новый уровень, за пределы правящих элит. Теперь коллекционируют все - аристократы, университетские профессора, врачи, появляются специализированные коллекции, включающие в себя экспонаты исключительно природного происхождения. Эти коллекции сыграли значительную роль в истории науки сразу по не-
скольким причинам. Они не только позволили более тщательно классифицировать животный и растительный мир, а также, отдельно фокусируясь на аномалиях, помогли стабилизировать понятие нормы, но, прежде всего, они стали предвестниками культуры эмпиризма и способствовали формированию понятия «научного объекта». Именно с распространением коллекций внимание научного, или лучше сказать - донаучного (preternatural), сообщества впервые перешло от поиска универсалий Аристотеля к изучению свойств отдельного научного факта, практике, присущей уже современной науке.
Особенно важную роль «чудеса» сыграли в философии Фрэнсиса Бэкона, последнего и, вероятно, самого яркого представителя плеяды «донаучных» философов XVI века. Бэкон, занимая важные государственные посты (одно время он даже был лорд-канцлером Англии), планировал в корне обновить натуральную философию как на методологическом, так и на институционном уровне. «Чудеса природы» заняли центральное место в проекте этой реформы; их отбор и изучение, согласно Бэкону, потрясли бы до основания всю натуральную философию Аристотеля, поставив под сомнение ее аксиомы и дискредитировав ее логику силлогизмов5. Более того, собранные и изученные вместе со стандартными образцами флоры и фауны, они должны были заложить основы естественной истории, для чего Бэкон настаивал на создании специальных музеев, наподобие кунтскамер. Сама естественная история задумывалась как пропедевтика более амбициозных реформ - обработав собранный материал при помощи знаменитого метода индукции, Бэкон надеялся таким образом основать обновленную натурфилософию. И хотя влияние на формирование современного научного метода, приписываемое авторами Бэкону, кажется преувеличенным, его роль в становлении культуры кунсткамер представляется неоспоримой.
Распространение кунст- и вундеркамер в Европе в XVII веке привело, в сочетании с другими факторами, к постепенной трансформации представлений о чуде природы, чей онтологический статус отныне тесно граничил со статусом чуда искусственного, рукотворного. Дело в том, что в подобных «комнатах диковинок» (cabinets de curiosités) экспонаты естественного происхождения зачастую соседствовали с предметами декоративного искусства; более того, порой один экспонат являлся результатом «сотрудничества» природы и человека, как в случае с резными бивнями слонов. Это не могло не привести к тому, что природа все чаще воспринималась как своего рода ремесленник - пусть бесконечно более искусный, чем человек. Одной из ярчайших иллюстраций этого мировоззрения стала биомеханистическая философия Декарта, сравнивавшего весь материальный, «безду-
III
г
та
а о х
ги
h
ховный» мир с большим часовым механизмом, где, например, соба-
5 Daston L., Park K. Ор. cit. P. 222. ка принципиально отличается от шарманки лишь сложностью конструкции и качеством сборки.
Параллельно в XVII веке происходит постепенное обесценивание в научно-философской среде самого процесса переживания чуда -удивления. В середине века удивление еще считалось важной составляющей процесса познания. Именно благодаря ему, внимание ученого фиксировалось на том или ином элементе природы, что в свою очередь влекло за собой более деятельную эмоцию - любопытство. Но уже к концу XVII века ученые стали все чаще подчеркивать порочную сторону удивления6, в частности, его способность притуплять или рас- сеивать внимание. А с наступлением эпохи Просвещения вульгарное «удивление» и вовсе делегировали необразованным массам -в научных работах оно теперь фигурирует только в контексте натуральной теологии, почитания Бога через его творения (эта тема более подробно раскрыта в более поздней статье Дастон, фигурирующей в нашем обзоре7). Именно здесь, на середине XVIII века, обрывается увлекательное повествование Дастон и Парк. Обрывается потому, что к этому моменту чудеса больше не занимают значительного места в интеллектуальной жизни Европы. Причины этого авторы видят не столько в том, что многим из чудес (таким как пресловутый рог единорога) нашлось естественное объяснение, сколько в более широкой реакции просвещенной части европейского общества на злоупотребление чудесами в политической, религиозной и эстетической сфере.
«Wonders and the Order of Nature» бесспорно является обязательной книгой для всех, кто интересуется историей науки XVI-XVII веков. Несмотря на то, что основной предмет исследования, чудеса, может показаться слишком нетрадиционным для истории науки, читателя это не должно вводить в заблуждение: чудеса здесь служат скорее точкой опоры и связующим звеном повествования, центральной темой которого являются отношения человека к природе, обществу и Богу. Авторам не только удалось показать, как менялись эти отношения, в зависимости от того, что что руководило человеком в разные эпохи - воображение, страх или любопытство, - но и передать неповторимый колорит каждой из этих эпох.
Ю
6 Daston L., Park K. Ор. cit. P. 321.
7 Daston, L. Attention and the Values of Nature in the Enlightment // The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004. P. 106.
The moral authority of nature
«The Moral Authority of Nature» - это вышедший в 2004 году сборник статей различных авторов под редакцией Лорен Дастон и Фернандо Видаля. Несмотря на то, что фактический вклад в книгу профессора Дастон не так велик (вступление и одна статья), важно рассмотреть содержание этого сборника, в первую очередь, потому, что он стал своеобразным результатом более широкого исследования, проведенного в 1999-2000 в рамках семинара «The Moral Authority of Nature» Институтом истории науки Макса Планка. Статьи сборника объединены сквозной, хотя и достаточно общей темой, а многие из них были написаны специально для участия в вышеупомянутом семинаре. Поэтому книга дает хорошее представление как об интересах самой Лорен Дастон, так и о научной политике института, который она представляет. Последнее предположение подтверждается, в частности, тем, что многие из статей тесно связаны - тематически или авторски - с предыдущими и последующими публикациями Дастон.
Общая задача книги - исследование того, как понятие (понимание) природы влияет на представление человека о нормах прекрасного, справедливого или ценного. Этот вопрос, как убедительно показывают авторы, отнюдь не является праздным: в политике, экономике или медицине ссылка на «естественность» («it's natural!») часто служит свидетельством в пользу необходимости либо оптимальности выбранного решения. Иногда это делается за счет прямого и не всегда добросовестного переноса естественнонаучной теории на общественное поле (как это произошло, например, с дарвинизмом), что порой приводит к катастрофическим последствиям. Так, не будет преувеличением сказать, что для многих вопрос «естественности» был и остается вопросом жизни и смерти: если раньше за «преступления против природы» сжигали на кострах, то сегодня так же остро встают вопросы суррогатного материнства или эвтаназии.
Но проблема «естественности» более многогранна и не исчерпывается дихотомией природа-общество. Помимо общества, природе часто противопоставляют такие непохожие категории, как, например, воспитание (nature versus nurture), искусство или божественное начало, и это приводит к тому, что «и мудрецам, и поэтам, и врачам, и юристам, и философам, и теологам, и ученым - всем есть, что сказать о том, чем является или не является природа»8. Таким образом, «The Moral Authority of Nature» пытается осветить целый ряд несвя-
: ;;
3 га
а о х га
s
занных напрямую вопросов, но объединенных общей тематикой, которую правильнее всего было бы обозначить, как проблема «натура-
5 Í (О
а о
X
го
н
8 Daston L., Vidal F. Introduction // The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004.
лизации» того или иного социального явления. Именно масштабность проблематики, а также междисциплинарность сборника Дастон и Ви-даля, является его заметной отличительной чертой.
Книга поделена на три части («Ценности», «Свобода и Необходимость» и «Границы»), каждая из которых составлена из нескольких статей. Первая часть посвящена случаям, когда природа напрямую влияет на человеческие ценности, либо сама становится одной из них. Хотя в контексте современной западной мысли «ценность» - понятие сугубо социальное, нравственное значение природы для человека не раз становилось предметом ожесточенных дебатов среди европейских мыслителей. Вторая часть рассматривает случаи, когда природа, с присущим ей оттенком неизбежности и необходимости, становилась своеобразным барьером для реализации человеческой свободы. Третья часть анализирует границы применимости «натуральной» терминологии при определении природы личности, общества или пола.
В первой части, прежде всего, обратим внимание на статью К. Парк - «Природа в человеке: аллергии и символы Средних веков и Возрождения» («Nature in Person: Medieval and Renaissance Allegories and Emblems»), а так же на «Внимание и ценности природы в эпоху Просвещения» («Attention and the Values of Nature in the Enlightenment») самой Л. Дастон.
Цель работы Парк - сравнение и интерпретация известных визуальных отображений природы в Средние века и эпоху Возрождения, что позволяет рассматривать ее исследование в контексте философии и истории искусства. Начиная с раннего средневековья, природа традиционно изображается как женщина, одетая в пестрые наряды, которые призваны скрывать секреты мироздания от тех, кто полагается лишь на свои чувства. На смену этому образу в эпоху Возрождения приходят другие: с одной стороны, квазихристианский образ кормящей матери, а с другой - многогрудого мифического божества, символизирующего плодородие и надежды на безбедное будущее. Акцент, который художники Ренессанса ставили на «вскармливающую» природу, связан, по словам Парк, с потерей ею большей части нравственного авторитета. К XVI веку сфера ее ответственности сузилась до материального обеспечения, а большую часть нравственного воспитания взяла на себя Культура.
В отличие от Парк, Дастон рассматривает не отображения природы как таковой, а ее восприятие с позиций эстетики, этики и теологии в контексте эпохи Просвещения. Дастон особенно интересует то,
как ценность некоторых областей научного знания (например, энтомологии) резко возросла в XVIII веке, реализовавшись в культуру наблюдения и внимания к деталям.
Если еще во второй половине XVII века, напоминает Дастон, моралисты Жан де ля Брюер или Александр Поп могли порицать излишнюю эмоциональную привязанность к насекомым, то к середине XVIII века она стала притчей во языцех среди европейских натуралистов: Бонне, Реомюр или Линней не стесняясь признавались в любви к своим питомцам, за безостановочным наблюдением которых порой проходили целые недели9. Фанатичность, с которой ученые этой эпохи предавались наблюдениям мельчайших объектов, обусловлена, согласно Дастон, сразу несколькими причинами. Во-первых, это переосмысление натуральной теологии - отныне строение крыла божьей коровки говорит о совершенстве мира (и его архитектора) так же красноречиво, как и безупречная гармония небесных сфер. Во-вторых, внимание к деталям и способность к наблюдению все больше определяла натуралиста, как достойного члена научной гильдии. Эта тема развита в последней книге Дастон «Objectivity», где к внимательности будет добавлено требование синтетического восприятия природы. Наконец, внимание к малому, к деталям, стало считаться не только приятным или похвальным, но и полезным. Так, Реомюр был уверен, что шестиугольная форма сот не случайна, а служит для повышения эффективности улея. И именно он написал статью для Энциклопедии об изготовление булавок, которую вскоре использовал Адам Смит в знаменитом пассаже о необходимости разделения труда.
Из второй части сборника можно выделить работу Джоан Кадден «Трудности земного рая: власть природы в позднесредневековой христианской культуре» («Trouble in the Earthly Paradise: The Regime of Nature in Late Medieval Christian Culture») и статью Хельмута Пюффа «Суд над природой: дела "против природы" в судах раннего Нового времени Германии и Швейцарии» («Nature on Trial: Acts "Against Nature" in the Law Courts of Early Modern Germany and Switzerland»).
Статья Кадден призвана показать неоднозначность восприятия природы в европейской философии и литературе XII-XIII веков на примере Джефри Чосера, Генриха Фримарского, Алана Лилльского. С одной стороны, природа, безусловно, играла роль наместника христианского Бога и нормативного регулятора, призванного сдерживать и направлять общественное и индивидуальное развитие. Эта идея отразилась, например, в стихотворении Чосера «Птичий парламент», где природа противопоставляется Венере, как мудрая царица, правящая без принуждения и способная не только соединить гармонию небесных сфер с иерархическим устройством земных созданий, но и примирить необходимый, «естественный» выбор со свободной волей и удовольствием. С другой же стороны, философское развитие поня-
I
Í га
а о х га
н
5 3
(О
а о
X
ги
h
тий «природа» и «добродетель», катализированное (и канализированное) заново открытыми текстами Аристотеля, двигалось в ином, если не противоположном направлении. Согласно Аристотелю, не добро-дете-
9 Daston L. Ор. cit. P. 106. ли, а лишь способность их культивировать дарованы нам природой и присущи от рождения. Более того, в то время как некоторые из наших «неестественных» желаний объясняются заболеванием или привычкой, корень других стоит искать именно в «дурной природе». Выше-обозначенное противоречие, заключает Кадден, объясняет, почему фраза «преступление против природы», произносившаяся при публичных казнях гомосексуалистов, имела крайне незначительный вес в позднесредневековой юридической практике.
Более подробно юридическую историю выражения contra naturam исследует статья Хельмута Пюффа. Согласно Пюффу, несмотря на то, что в широком теологическом дискурсе Природа поднималась на знамена в борьбе против любой разновидности ереси, симонии или даже протестантами против католиков, формула «преступления против природы» использовалась только для обозначения проступков сексуального характера, таких как гомосексуализм или мастурбация. Более того, со времен кодекса Юстиниана (середина VI века н.э.), подобные преступления неизбежно связывались с историей Содома и Гоморры, а потому им приписывалось дополнительное, общественное значение: считалось, что преступник ставит под удар всю свою общину. Именно поэтому на протяжении XV-XVI веков в устах местной судебной власти выражение «преступление против природы» стало эквивалентом смертного приговора. В 1532 году оно даже получило юридическое обоснование в уголовном кодексе германской империи - Constitutio Criminalis Carolina10. Тем не менее, реального юридического веса оно так и не получило, а лишь выполняла роль связки между божественным и мирским законом. В то время как законы природы служили подходящей материей для спекулятивной философии, им не хватало убедительности положений, которая была признаком хорошего тона для правового дискурса, замечает автор.
В третьей части сборника, особенный интерес представляет статья Валентина Грёбнера «ComplexioIВнешность: категоризация индивидуальной природы: 1250-1600» («ComplexiolComplexion: Categorizing Individual Nature, 1250-1600»), а так же работа Лонды Шибингер «Эксперименты над человеком в XVIII веке: естественные границы и допустимые тесты» («Human Experimentation in the Eighteenth Century: Natural Boundaries and Valid Testing»).
Статья Грёбнера исследует историю Complexio - термина, тесно связанного с идеей индивидуальной, врожденной и неизменяемой
Puff H. Nature on Trial: Acts «Against Nature» in the Law Courts of Early Modern Germany and Switzerland // The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004. P. 242.
природы человека, влияющей в той или иной степени на его поведенческие паттерны. Основной вопрос, занимающий автора, звучит следующим образом: по каким внешним признакам считалось возможным познать внутреннюю природу человека? Так, уже в XIII веке существовали специальные каталоги, по которым знаток мог определить complexio не только каждого отдельного человека, но даже каждого человеческого органа11. А Secretum Secretorum, принадлежавший, как думали тогда, самому Аристотелю, прямо давал указания на мельчайшие приметы и их интерпретацию («черное пятно на левой руке - знак предателя»). Но значение термина rnmplexio постепенно менялось: если в позднее средневековье под ним понималась присущая человеку комбинация галенических жидкостей, то позднее он стал использоваться в более широком смысле физической конституции. Соответственно, и признаки, по которым угадывалась внутренняя природа человека, стали более явными - например, цвет кожи или густота волос, что, среди прочего, привело к закреплению понятия «национальной природы».
Работа Шибингер развивает начатую Грёбнером тему, немного сдвигая ее тематические (медицина) и хронологические границы (XVIII век). В какой степени, спрашивает Шибингер, соображения о «типичной природе», той или иной подопытной категории влияли на практический выбор врачей при опытном тестировании медикаментов? Несмотря на то, что, например, свиньи и собаки пользовались среди врачей огромной популярностью еще со времен Галена, результаты, добытые таким путем, неубедительно свидетельствовали в пользу возможности аналогичной практики с человеком. В том, что касается людей, то тут - за исключением пола и возраста - врачи предполагали определенное единство и «взаимозаменяемость» тел, на которое не влияло ни социальное положение, ни национальная принадлежность, ни даже раса. Конечно, эксперименты, проведенные над собственным телом либо над телом монарха, вызывали больше доверия у населения и научного сообщества, но так как статистика (и вопросы дозировки) требовала многократных исследований, то основная масса экспериментов происходила над группами деклассированных элементов - заключенными, рабами, солдатами, сиротами. Таким образом, обесцененные члены общества, отдавая свои тела медицине, получали шанс не только на спасение жизни, но и на восстановление своего социального статуса, подобно тому, как еще недавно презираемые насекомые из статьи Лорен Дастон внезапно обрели новую ценность под микроскопами натуралистов эпохи Просвещения12.
.1
а
111
* та
а о х
ги
н
Groebner V. Complexio/Complexion: Categorizing Individual Nature, 1250-1600 // The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004. P. 367.
12 Schiebinger L. Human Experimentation in the Eighteenth Century: Natural Boundaries and Valid Testing // The Moral Authority of Nature. Chicago, 2004. P. 367.
Если говорить о сборнике в целом, то он запоминается прежде всего своей широкой тематикой, освещая проблемы из области этики, эстетики, литературы, медицины, истории, права и т.д. Более того, несмотря на широкий круг обсуждаемых вопросов, авторы часто ссылаются друг на друга, иногда с элементами полемики, но чаще для выражения благодарности и уважения. Это оставляет приятное впечатление, особенно на фоне сборников научных статей, где авторы, едва знакомые друг с другом, подчеркнуто интересуются лишь своей узкой областью. Тем не менее, широта и разнообразность авторских интересов «The Moral Authority of Nature» не могли не отразиться на том, что сборник потерял в целостности и педагогической эффективности: читателю порой тяжело в одночасье переключиться с энтомологических исследований Реомюра на любовные приключения Гёте в Италии или реформу немецкого образования во середине XIX века.
Objectivity
з
(О
а о
X
ги
н
Проведенное в сотрудничестве с гарвардским историком науки Питером Галисоном, известным по таким книгам как «Образ и логика: иатериальная культура микрофизики» («Image and logic: a material culture of microphysics») и «Часы Эйнштейна, модели Пуанкаре: империи времени» («Einstein's clocks, Poincares maps: empires of time»), последнее крупное исследование Л. Дастон ставит своей задачей проследить историю «коллективного эмпиризма» и научной объективности. Само слово «объективность» авторы используют не в схоластическом значении «объектов в том виде, в котором они предстают нашему сознанию» и не в более привычном посткантианском значении материального мира, независимого от нашего восприятия. Для Дастон и Галисон «объективность» - это в первую очередь эпистемологическая, научная добродетель (epistemic virtue)13, суть которой заключается в попытке очистить знание от следов фантазии исследователя, его научных пристрастий и эстетических предрассудков. Читатель может решить, что выражение «эпистемологическая объективность» имеет оттенок тавтологии, поскольку наука как таковая - и есть объективность. Но авторы книги решительно отвергают эту интерпретацию, утверждая, что научная объективность не синонимична, например, эмоциональной беспристрастности ученого или вере в су-
ществование независимой, «объективной» реальности вне человеческого сознания. Научная объективность, согласно Дастон и Галисону, приходит только тогда, когда ученый понимает, что он сам - инстру-
13 Daston L. Galison P. Op. cit.. мент, искажающий природу, и пытается, как следствие, свести на нет свое научное и человеческое «я».
Как и в случае с любой добродетелью, ценность «объективности» не универсальна, и в разные эпохи ее значение воспринималось по-разному. В XVIII веке «объективности» не существовало вовсе, а в случаях, если она неожиданно обнаруживалась, ее скорее воспринимали как порок. Основной добродетелью в эпоху Просвещения считалась «верность природе», которая состояла в «идеализации» или «стандартизации» исследуемого объекта. К середине XIX века ценность объективности резко возросла и стала практически абсолютной. Природа, согласно ученым этой эпохи, должна отображаться именно такой, какой она предстает конкретному наблюдателю, в то время как сам наблюдатель должен уметь оставаться «за кадром». Тем не менее, объективность, по крайней мере, в ее «механической» форме, потеряла свою привлекательность уже к середине XX века, уступив первенство среди эпистемологических добродетелей «ученой оценке».
Таким образом, книга Дастон и Галисона прослеживает смещение акцентов с одной эпистемологической добродетели на другую. Именно на такой интерпретации настаивают авторы, потому как, если и можно утверждать, что «верность природе» исторически предшествовала «научной объективности», или что «ученая оценка» стала реакцией на «научную объективность», то нельзя говорить о том, что каждая последующая добродетель «замещала» или «обесценивала» предыдущую. Такая картина правомерна для описания смены политических режимов или научных теорий. В данном же случае скорее стоит говорить о наслоении, конкуренции и взаимодействии каждой новой добродетели со своей предшественницей. (Подходящим сравнением можно считать, например, развитие пассажирского транспорта: железнодорожное сообщение потеснило, но не уничтожило судоходство; и сегодня, когда самолет является самым быстрым и зачастую самым дешевым видом транспорта, некоторые все равно предпочитают путешествовать поездом).
История коллективного эмпиризма прослеживается авторами в первую очередь на примере научных атласов, выбранных за то, что они повсеместно отражали, а иногда даже задавали «рабочие объекты» в различных областях научного знания. Более того, контраст между различными эпистемологическими добродетелями проступает в атласах гораздо ярче. Так, если говорить о XVIII веке, анатомы и ботаники этой эпохи (Линней, Кювье, Буффон, Альбинус), практиковавшие «верность природе», считали своим долгом не воспроизведе-
Шш
3 га
а о х га
h
5 *
п
а о
X
ги
н
ние объекта как такового, а изображение «архетипа» или «эталона» объекта. Тщательный выбор модели, педантичность в раскраске, устранение любых аномалий или особенностей конкретного образца -все это считалось азбукой интеллектуальной добросовестности ученого. То, что получившийся, скажем, колокольчик не только не был похож на выбранный образец, но и отображал возможно никогда не существовавший колокольчик, совсем не считалось зазорным, а наоборот, высоко ценилось научным сообществом. Стремление к идеализации природы, с одной стороны, было ответом на популярную во второй половине XVII века культуру кунсткамер; с другой стороны, оно отвечало эстетическим идеалам эпохи классицизма: истинное отождествлялась с прекрасным.
Однако к середине XIX века достоинства «верности природе» как научного метода сильно потускнели в глазах ученых. Стало очевидным, что ученые и иллюстраторы зачастую существенно искажали рисунок, либо стараясь, умышленно или нет, склонить общественное мнение на сторону собственной гипотезы, либо просто руководствуясь своими эстетическими идеалами. Так, например, в атласе снежинок Джона Неттиса (1755)14, среди восьмидесяти различных «типов», можно найти только два асимметричных рисунка, хотя сам автор утверждает, что в природе наблюдается «бесконечное разнообразие» подобных «аномальных» форм. Осознание подобной практики привело к смещению эпистемологических ценностей: отныне главной добродетелью ученого начинает считаться «механическая объективность». Она заключалась, в первую очередь, в осознанном подавлении ученым собственного «я» и в попытке перенести природу на бумагу
в соответствии со строгим протоколом. «Механическая объективность, - пишут Дастон и Галисон, - поразительно отличается от более ранних попыток изобразить природу, прежде всего, своими методами (механицизм), своей этикой (сдержанность) и метафизикой (индивидуализм)»15. Важнейшим подспорьем новой эпистемологической добродетели стало изобретение фотографии, которая позволяла отображать мельчайшие детали научного объекта, воспроизводить изображение в любом количестве, но главное достоинство которой заключалось, конечно, в «беспристрастности».
Тем не менее, вскоре и у механической «объективности» появились серьезные конкуренты. Так, например, она подвергалась критике со стороны «структурных объективистов», утверждавших, что из-за индивидуальности и невыразимости наших ощущений, изображение как таковое вообще не может быть проводником «объективности». Объективность может содержаться только в структурных элементах, таких как логические символы или дифференциальные уравнения. Но даже и те, кто считал невозможным отбросить изображение, как ме-
тод, не всегда были довольны механической объективностью. Дело в том, что, во-первых, для достижения последней ученому часто приходилось жертвовать другими научными добродетелями - например,
14 Ibid.
15 Ibid.
педагогической эффективностью. Иными словами, научному сообществу стало ясно, что ценность объективности не абсолютна, а относительна. А во-вторых, в некоторых областях научного знания сама уместность объективности стала подвергаться сомнению. Как, например,
с помощью механического изображения научить антрополога отличать индейца от эскимоса? Ведь хороший антрополог судит об этом «с первого взгляда», не прибегая к измерению цвета глаз или ширины костей.
Результатом этой критики стало появление в первой половине XX века новой эпистемологической добродетели - «ученой оценки». Начиная с этого периода авторы атласов стали рассчитывать на базовую компетенцию читателя, в чьи обязанности вменялась способность опознать без посторонней помощи основные «паттерны» изображения. Так, атлас человеческого черепа Шварца и Гольхамера16 совмещал рентгеновские снимки черепа с наложенными на них рисунками (например, повреждений), в то время как «знакомство со стандартной черепной радиологией подразумевалось, как данное». Ключом к успешности атласа стала не «правдивость» его рисунков и не их механическая достоверность, а сам пользователь. Именно в увеличивающейся роли пользователя и в сокращении дистанции между «пользователем» и «автором» видят Дастон и Галисон будущее научных атласов.
Помимо истории коллективного эмпиризма, авторы «Objectivity» ведут несколько параллельных повествований - например, развития научного «я» (scientific self) или сотрудничества ученого и иллюстратора. В XVIII веке идеалом ученого был ньютоноподобный гений, способный, в отличие от обыкновенного ремесленника, на синтетическое восприятие природы. Его работа с иллюстратором заключалась, прежде всего, в том, чтобы научить последнего смотреть на природу глазами науки и изображать не конкретный образец, а задуманный ученым архетип. В XIX веке этот идеал сменился на образ волевого, трудолюбивого ученого, внимательно слушающего, что говорит природа, но никогда не отвечающего за нее. Он может быть дерзок в задумках, но никогда не в реализации своих экспериментов. А вместо чувствительного к природе иллюстратора, он предпочитает нанимать безграмотного дилетанта (зачастую, женщину), который уже своей необразованностью гарантирует собственную непредвзятость. Ученый XX века разительно отличается от своего предшест-
г
та
а о х
ги
н
(О
а о
X
ги
н
венника тем, что во многих, и порой решающих, вопросах он полагается на свою «субъективную» интуицию так же, как и на логику.
У «Objectivity» есть несколько бесспорных, хочется сказать «объективных», достоинств. Исследование Л. Дастон и П. Галисона позво-
16 Ibid.
ляет взглянуть на историю науки в новом, непривычном ракурсе, а именно с точки зрения развития эпистемологических ценностей научного сообщества. Само выделение категории «эпистемологической
добродетели» - уже достаточно интересный шаг, но еще более важным, на наш взгляд, является попытка показать, что не все добродетели одинаково совместимы в научной деятельности. Как в политике иногда приходится жертвовать равенством ради справедливости, так и в эпистемологии - точность, объективность, верность природе или педагогическая эффективность не всегда могут уместиться в одном научном атласе или даже исторической эпохе. Исследование Дастон и Галисон выглядит особенно убедительным в свете огромного количества материала, обработанного авторами. Количество библиографических примечаний - более шестисот - говорит само за себя, хотя сводная библиография, к сожалению, отсутствует, что несколько осложняет пользование книгой. Из других недостатков, присущих многим книгам, написанным в соавторстве, стоит отметить большое количество повторений и некоторую непластичность повествования, которая, впрочем, нисколько не умаляет общих достоинств книги.