Научная статья на тему 'ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА ЭМИГРАЦИИ О ПИСАТЕЛЯХ ХIХ ВЕКА (ПУШКИН, ЛЕРМОНТОВ, ЧЕХОВ)'

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА ЭМИГРАЦИИ О ПИСАТЕЛЯХ ХIХ ВЕКА (ПУШКИН, ЛЕРМОНТОВ, ЧЕХОВ) Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
231
20
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА ЭМИГРАЦИИ О ПИСАТЕЛЯХ ХIХ ВЕКА (ПУШКИН, ЛЕРМОНТОВ, ЧЕХОВ)»

Т. Г. Петрова

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА ЭМИГРАЦИИ О ПИСАТЕЛЯХ Х1Х ВЕКА (ПУШКИН, ЛЕРМОНТОВ, ЧЕХОВ)

«Скорбь за порушенную Россию - главная черта эмигрантской литературы старшего поколения»1. По мнению философов, критиков и публицистов русского зарубежья, Россия могла «выздороветь» только «коренным духовным преодолением революции», разорвавшей культурную традицию и ставшей «низвержением культурного слоя» (Н.А. Бердяев). Поэтому важная роль отводилась «возрождению национального духа», возможного лишь «через культ и идеализацию прошлого в его целом и в его непрерывности»2. Есть только две идеи, неразрывно связанные одна с другой, которые, как полагал П.Б. Струве, могут образовать духовный стержень отечественного национального возрождения - это идея религиозно-церковная и национальная, ибо «нужно понять, что не может быть национального духа без роду, без племени»3. Эмиграция, наследуя литературоцентризм отечественной культуры Х1Х в., связывала будущее духовное возрождение с традициями русской классической литературы, которая «для нас, потерявших родину, - писал Д.С. Мережковский, -родина последняя; все, чем Россия была и чем она будет» (Руль. Берлин, 1921. 19 нояб.).

1 Николюкин А.Н. О русской литературе: Теория и история. М., 2003. С. 239.

2 Струве П.Б. Прошлое, настоящее, будущее // Публицистика русского зарубежья (1920-1945). Сб. ст. М., 1999. С. 177.

3 Там же. С. 182.

В условиях кризиса культуры эмиграция искала и находила опору в отечественном классическом наследии, в русской литературе - в ее устремленности к «последним вопросам бытия», в ее поисках Бога.

В метрополии в этот период характерным становилось пренебрежение художественным опытом прошлого1. Уникальность отечественной социоисторической ситуации в 20-30-х годах ХХ в. заключалась в том, что «господство тоталитарной идеологии в России предполагало не эксплуатацию традиционных религиозных, нравственных, культурных ценностей, а их исключение из культурного кругозора»2. Гуманизм, сложные формы психологизма, онтологическая наполненность русской классики противоречили пафосу новой эпохи. Наряду с радикальным отрицанием, присущим теоретикам Пролеткульта, РАПП и ЛЕФа, в 20-е годы декларировалась и преемственность классического наследия (например, группой «Перевал»), однако его освоение должно было проходить в условиях «преодоления» и «освобождения» от «реакционных элементов». Хотя «теория нового искусства началась с резкого отмежевания от класси-ки»3, в 20-е годы еще была возможна некоторая свобода исследований; в 30-е годы единственно допустимым стал классовый подход к литературе (в советской критике 30-50-х годов уже не было идейно-художественных направлений).

Откликаясь на споры о классической литературе в Советской России, на усиление гнета цензуры, П. Пильский с явным сарказмом обобщал: между решениями «допустить» или «неукоснительно запретить» был найден компромисс - «пусть классики живут, но обязательно в урезанном виде...» (Сегодня. Рига, 1928. 16 июля). Статьи критиков и публицистов русского зарубежья были направлены против вульгарного социологизма и теории «двух культур», против признания в классическом наследии только того, что отвечает задачам советской власти, а также

1 См. об этом: Голубков М.М. Утраченные альтернативы: Формирование монистической концепции советской литературы. 20—30-е годы. М., 1992; Елина Е.Г. Литературная критика и общественное сознание в советской России 1920-х годов. Саратов, 1994; Добренко Е.А. Формовка советского читателя. СПб., 1997; Соцреалистический канон: Сб. ст. / Под ред. Гюнтера Х., Добренко Е. СПб., 2000.

2 Мартьянова С.А. Ценностные аспекты русской классики XIX в. в литературоведении XX в. // Наука о литературе в XX веке: (История, методология, литературный процесс). Сб. ст. / Отв. ред. Ревякина А.А. М., 2001. С. 61.

3 Там же. С.65.

против утраты самого понимания русской классики как целостного явле-ния1.

Истоки догматического сужения задач анализа искусства (эта тенденция возобладала в критике метрополии) деятели эмиграции порой усматривали в «реальной критике» XIX в. П. Пильский, например, отметил в качестве предтечи целенаправленную публицистичность Н.Г. Чернышевского: в его разборах «по поводу» литература «становилась лишь материалом» для выводов «общественного характера» - ведь интересовал критика «не сам Тургенев, не психология и художественный образ героя "Аси", а современный тип дворянско-помещичьего распада» (Сегодня. 1928. 25 июля).

В зарубежье политический ракурс тоже часто преобладал в оценках литературы - особенно советской. Однако наряду с этим существовала религиозно-философская, импрессионистическая, эстетическая критика, продолжавшая дореволюционные традиции и создававшая новые подходы, свойственные эпохе Серебряного века.

Голоса русских классиков были услышаны и соотнесены в эмиграции с трагическими отзвуками эпохи. Рассмотрим более подробно осмысление критиками-эмигрантами творчества Пушкина, Лермонтова и Чехова, следуя главным образом по страницам периодики 1920-1930-х годов.

Важнейшей чертой художественной культуры русского зарубежья стало ее самоопределение по отношению к личности и творчеству Пушкина. Эстетическое и духовное поклонение поэту в отечественной литературе стало традиционным после знаменитой речи Достоевского на пушкинских торжествах 1880 г., когда были сформулированы два основных мировоззренческих подхода «к явлению по имени "Пушкин"» в речах и Достоевского, и Тургенева2. Если Тургенев главный смысл существования поэта видел в «классическом чувстве меры и гармонии», в том, что он - «великолепный русский художник», но при этом отказал ему в звании национального или «национально-всемирного» поэта, то Достоевский, напротив, подчеркнул пророчес-кое явление Пушкина, отметив смирение как единственный путь к подлинной свободе, а также «всечеловечность», «всемирность»

1 Подробнее о целостности русской классики см.: Николюкин А.Н. О русской литературе: Теория и история. М., 2003. С.7-19; С.245-253.

2 О значении речей Достоевского и Тургенева см.: Филин М. От составителя // Тайна Пушкина: Из прозы и публицистики первой эмиграции. М., 1998. С.5-20.

Пушкина и русского человека вообще. Завершая свой земной путь обращением к Пушкину как русскому национальному поэту, писатель произнес знаменитые слова, ставшие пророческими: «Пушкин умер в полном развитии своих сил и, бесспорно, унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем»1. Последующая история пушкиноведения проходила в борьбе, развитии и взаимовлиянии «двух русских правд» о Пушкине, «непримиримых по сути». Однако увлечение аспектом эстетическим могло сочетаться с поклонением «тайне».

В эмиграции были не только сторонники Достоевского, но и сторонники Тургенева, которые «всячески отстаивали прагматические, либеральные и эстетические воззрения на Пушкина и его наследие», хотя и не могли опровергнуть Достоевского2. Например, П.Н. Милюков утверждал, что Пушкин «вопреки Достоевскому» никакой «тайны» с собой в могилу не унес: «Мистика великих "миссий" и "всечеловеческих проблем" была ему чужда. Он прост и ясен в своем величии - и потому он велик»3. В свою очередь и с других позиций мнение Ф. Достоевского опровергал Г. Адамович; он отмечал, что из того Пушкина, каким он был -из художника, «еще удерживавшего в мире восемнадцатый век, еще пытавшегося отвратить страшившее его неотвратимое, духовное и материальное "расползание" николаевской игрушечно-стройной России», -невозможно сделать того, кем он не был: «пророка», «провидца», «взрывателя будущего»4. Критик назвал Пушкина «прекрасной звездой», на которую глядишь с изумлением - именно в силу ее недоступности и непостижимости.

Ведущие теоретики символизма - Д. Мережковский, Вяч. Иванов, В. Брюсов, А. Белый - пытались разгадать «тайну» Пушкина, о которой говорил Достоевский. Вся литературная эмиграция также стремилась ее «разгадывать». Но ранее развили и продолжили эстетический культ поэта как объединяющего символа русской культуры именно символисты, сохранившие тезис об универсальности пушкинского гения. В контексте эстетизма конца XIX в. сложился культ Пушкина как «поэта формы». Символисты чувствовали в Пушкине не столько эпика, сколько

1 О значении речей Достоевского и Тургенева см.: Филин М. От составителя // Тайна Пушкина: Из прозы и публицистики первой эмиграции. М., 1998. С. 10.

2 Там же. С.14.

3 Милюков П. Живой Пушкин (1837-1937): Историко-биогр. очерк. Париж, 1937.

С. 136.

4 Адамович Г. Пушкин и Лермонтов // Последние новости. Париж, 1931. 1 окт.

трагика, ибо «символизм принес с собой принципиально новое понимание драмы как праосновы всего художественного творчества, вскрывая ее генетические связи с обрядом и мифом»1.

«Русский бунт», «бессмысленный и беспощадный», которого так опасался Пушкин, стал для писателей и критиков русского зарубежья страшной реальностью. История у деятелей русской эмиграции, как и у Пушкина, становится главной и роковой проверкой человека на его «самостоянье». Важнейшим для них оказалось и пушкинское приятие мира, связанное с верой в будущее, в творческие возможности истории и человека, и отношение к российской государственности. Писатели и критики зарубежья размышляли о свойственной поэту «высшей свободе» (Д. Мережковский), о его религиозности, о его жизни и смерти, о поэтике его произведений. Думается, что в эмиграции неявно присутствовали и мысли В.В. Розанова - о поэте мирового «лада», «ладности, гармонии, согласия и счастья», «главе мирового охранения» (статья «Пушкин и Лермонтов», 1914). Еще в 1912 г. он отмечал «вечность» и «общевоспи-тательность» его поэзии (статья «Возврат к Пушкину»).

Несмотря на ограниченность печатных источников, на отсутствие рукописного наследия поэта, пушкиниана начала складываться с первых лет возникновения эмиграции. Всего было издано около 100 книг и примерно 1500 произведений малой формы, появившихся в периодической печати2. В этом ряду книги: П.М. Бицилли «Этюды о русской поэзии»3 (1926), где содержится глава «Поэзия Пушкина», а в дополнениях приводятся работы «Сон и проч. в Пушкинском словаре» и «Художествен -ный замысел "Медного Всадника"»; М.Л. Гофман «Пушкин. Психология творчества»4 (1928); А. В. Тыркова -Вильямс «Жизнь Пушкина»5 (т. 1

1 Мусатов В.В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины ХХ в. М., 1998. С.62.

2 См.: Филин М.Д. Пушкин Александр Сергеевич (1799-1837) // Лит. энциклопедия рус. зарубежья (1918-1940) / Т.4: Рус. зарубежье и всемир. лит. Ч. 2. М., 2002. С.310-329; См. также: Филин М.Д. Пушкиниана русского зарубежья: Материалы для библиографии // Московский пушкинист. М., 1995-1998, 2000. Вып. 1-5, 8.

3 См.: Петрова Т.Г. П.М. Бицилли. Этюды о русской поэзии // Лит. энциклопед. рус. зарубежья. Т. 3: Книги. М., 2002. С.93-95.

4 См.: Петрова Т.Г. М.Л. Гофман. Пушкин: Психология творчества: Вторая глава науки о Пушкине // Там же. С.174-175.

5 См.: Казнина О.А. А.В. Тыркова-Вильямс. Жизнь Пушкина // Там же. С.547-

- 1929, т. 2 - 1948); В.Ф. Ходасевич «О Пушкине»1 (1937); П.Н. Милюков «Живой Пушкин»2 (1937); А.М. Ремизов «Огонь вещей: Сны и предсонье: Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский»3 (1954); С.Л. Франк «Этюды о Пушкине»4 (1957) и многие другие.

Таким образом, когда русская эмиграция первой волны решала вопрос о том, на какой духовной основе она могла быть объединена, имя Пушкина возникло органично. При всей полярности взглядов представителей русской эмиграции имя великого поэта оказалось той консолидирующей и примиряющей основой, которая заставила забыть жестокие разногласия. В творческом и личном феномене Пушкина изгнанники искали ответы на насущные вопросы времени, с его гением связывали надежду на будущее возрождение России и ее культуры. С именем Пушкина - с днем его рождения - было соотнесено ежегодное празднование Дня русской культуры5, в котором эмигранты стали видеть символ национального праздника, преследовавшего цель - напомнить русским, живущим за пределами отечества, о том, что больше всего связывало их воедино. В эмиграции широко праздновалось 125-летие со дня рождения Пушкина (1924) и особенно торжественно отмечалось 100-летие со дня его трагической гибели (1937), проходившее в 231 городе 42 государств Европы, Азии, Америки, Австралии и Африки6. Центром этих торжеств был Париж. В юбилейных номерах газет - «Иллюстрированная Россия» (28 янв. 1937), «Возрождение» (6 февр. вышло особое приложение к газете - «Пушкин. 1837-1937»), «Последние новости» (10 февр.), однодневная газета «Пушкин» (8 февр) - были опубликованы статьи И.А. Бунина, Д.С. Мережковского, Б.К. Зайцева, И.С. Шмелева, М.А. Алданова, В.Ф. Ходасевича, Г.В. Адамовича, С.Л. Франка, П.Б. Струве, П.Н. Милюкова, В.А. Маклакова, М.Л. Гофмана,

1 См.: Зверев А.М. В.Ф. Ходасевич. О Пушкине // Там же. С.374-375.

2 См.: Петрова Т.Г. П.Н. Милюков. Живой Пушкин (1837-1937): Историко-биогр. очерк // Там же. С.359-361.

3 См.: Чуйкова О.А. А.М. Ремизов. Огонь вещей: Сны и предсонье: Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Достоевский // Там же. С.492-493.

4 См.: Петрова Т.Г. С.Л. Франк. Этюды о Пушкине // Там же. С. 570-571.

5 См.: Петрова Т.Г. «Пушкин - все наше бытие»: Критика «первой волны» русской эмиграции о творчестве Пушкина // А.С. Пушкин: К 200-летию со дня рождения: Ст. Беседы. Библиогр. М., 1999. С.75-90.

6 См.: Филин М. От составителя // Центральный Пушкинский комитет в Париже 1935-1937: В 2-х т. М., 2000. Т. 1 . С.13.

Н.К. Кульмана, А.Л. Бема, М.О. Цетлина, В.В. Вейдле, А.В. Тырко-вой-Вильямс, М.А. Осоргина, Г.Л. Лозинского, С.С. Ольденбурга и др. Все памятные даты, связанные с именем поэта, проводились его соотечественниками под девизом «Пушкин и современность»1.

И. Шмелёв объяснял, что в зарубежье эти торжества становятся не тризной», а радостной встречей с Россией. Он произнес ставшие знаменитыми слова: «Пушкин - все наше бытие...» П.Н. Милюков размышлял о народности Пушкина и приходил к выводу, что историзм поэта не был понят современной ему публикой и критикой. Б. Зайцев провозгласил Пушкина знаменем свободы, духовной культуры, любви к родине в высшем ее виде, а Н. Кульман писал о том, что «восславление» поэтом свободы стало его «творческим подвигом», который особенно значим «в наш жестокий век».

К проблеме «Пушкин и новаторство» обратился А.Л. Бем. Он заметил, что, несмотря на декларирование в своих лирических манифестах романтического идеала «поэта-пророка» и поэтической независимости, пренебрежения к суду современников («Ты сам свой высший суд»), Пушкин тем не менее всегда осознавал, что всякое новшество должно «считаться с реальными условиями своего времени, с его «духом» и обязано «держаться в рамках реалистического учета возможных преобразований существующих норм и обычаев». Все это, по мнению А. Бема, определило «историзм» Пушкина, сказалось на его отношении к литературным новациям: поэт «удивительным образом сочетал в себе смелость и трезвость, прозрение в будущее и учет настоящего»2.

Размышляя над вопросами новаторства и творческого своеобразия поэта, П.М. Бицилли приходил к важному для себя выводу: Пушкин «иррационализировал историческое и политическое» в лирике и тем самым «углубил и возвысил» «национальное чувство» и «национальную идею»3. По мнению Е. Ляцкого4, поэт понимал современную ему самодержавную и крепостную Россию в одном нераздельном представлении с ее восточноевропейским прошлым, т.е. судил о ней слитно - как мысли-

1 Челышев Е.П. Российская эмиграция: 1920-30-е годы: История и современность. М., 2002. С. 70.

2 Все статьи, рассмотренные выше, см: Пушкин. Париж, 1937. 8 февр. (одноднев.

газ.).

3 Бицилли П.М. Этюды о русской поэзии. Прага, 1926.

4 Ляцкий Евг. Пушкин и его историческая мысль // Науч. труды Рус. народ. ун-та в Праге. Прага, 1928. № 1.

тель и как историк. Именно историзм, полагал критик, постепенно стал предпосылкой его политической мысли.

Два «главных силовых напряжения» пушкинского творчества -«империя и свобода» - выделил Г.П. Федотов. Критик считал, что, «отрекшись от революции», поэт «не отрекался от свободы», которая лишь «менялась в своем содержании», тогда как тема империи оставалась «константой его творчества»1. «Поэтом империи» назвал Пушкина и С.С. Ольденбург, настаивая, что русский гений «не принадлежал к числу бунтарей»: «Он больше утверждал, нежели отрицал, - и он был кровно связан со всем величавым строем Императорской России»2. Основным «фундаментом» политического мировоззрения Пушкина, согласно С. Франку, было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное самосознание. По общему своему характеру политическое мировоззрение поэта представляло собой «консерватизм», проникнутый определенными «либеральными началами». По мнению критика, своеобразие мировоззрения поэта слагалось из трех основных моментов: во-первых, из убеждения, что историю творят и поэтому государством должны править не «все», не средние люди или масса, а избранные, вожди, великие люди; во-вторых, из тонкого чувства «исторической традиции как основы политической жизни». И наконец, в-третьих, «из отвращения к насильственным переворотам» и забот о «мировой непрерывности политического развития»3.

Д.С. Мережковский в своих суждениях о Пушкине как продолжателе дела Петра, отмечал, что оба они «пророчески угадывают» назначение России - соединить «Восток и Запад в грядущей всемирности». По убеждению критика, поэт нужен «обеим Россиям», ибо «он - примиритель, соединитель, тот, кто делает из двух одно и разрушает стоящую посреди преграду», он - «огненный столп, ведущий нас в пустыне изгнанья на Родину»4.

Однако, согласно Мережковскому, Пушкин менее всего был рожден политическим бойцом и проповедником. Он «дорожил свободою как внутренней стихией», необходимой для развития его гения. Именно по-

1 Федотов Г.П. Певец Империи и Свободы // Совр. записки. Париж, 1937. № 63.

С. 358.

2 Ольденбург С.С. Поэт империи // Пушкин. 1837-1937. Париж, 1937. 6 февр.

3 Франк С. Пушкин как политический мыслитель. Белград, 1937. Цит. по: Франк С.Л. Этюды о Пушкине. М., 1999. С. 62.

4 См.: День рус. культуры. Париж, 1926. 8 июня.

требность в «высшей свободе», по мысли критика, и привела поэта к безысходному столкновению «с русским варварством», что и стало главной внутренней причиной его преждевременной гибели. А потому во всей русской истории «нет более горестной и знаменательной трагедии, чем жизнь и смерть Пушкина».

Эта статья1 вызвала полемику, в которой приняли участие С. Булгаков, В. Зеньковский, С. Франк, И. Ильин, П. Струве, Г. Адамович, К. Зайцев и др. Протоиерей С. Булгаков, например, утверждал, что именно смерть поэта, озаренная «потусторонним светом», является «ключом к пониманию» всей его жизни. В «духовной трагедии» Пушкина его кончина стала «катарсисом», «достойным завершением жизни» и в этом смысле как бы «апофеозом» поэта2. В.В. Зеньковский подчеркивал, что постоянная «глубокая и серьезная духовная работа» сообщила произведениям Пушкина ту «пламенеющую силу», действие которой навсегда осталось в русской культуре3.

С. Франк отметил, с одной стороны, несомненное и бесспорное художественно-литературное влияние поэта на всю позднейшую русскую словесность, а с другой - непонимание духовного мира Пушкина, равнодушие к нему или даже прямое его отвержение4. Против подобного отношения к духовному наследию поэта, напоминал С. Франк, протестовали и Достоевский в своей известной речи, и Д. Мережковский в «Вечных спутниках», и М.О. Гершензон, призывавший вникнуть в «мудрость Пушкина». Поэт никогда не проповедовал отвлеченного, самодовлеющего эстетизма, подчеркивал критик, ибо поэзия была для него «выражением религиозного восприятия мира», чуткого внимания к «божественному глаголу». «Прекрасное должно быть величавым», - утверждал С. Франк, возражая вместе с тем Гоголю, который, несмотря на все свое преклонение перед Пушкиным, обвинил его в том, что он якобы «ничего не хотел сказать своему времени, никакой пользы соотечественникам не замышлял ("сам поэт... на битву не вышел")».

Русское сознание тотчас же после Пушкина, продолжал С. Франк, пошло «по пути негодования на мировое зло, его обличения и борьбы с ним» (Гоголь, Лермонтов, Достоевский). Мучимое неразреши-

1 Мережковский Д. С. Мысли о Пушкине // Пушкин. 1837-1937. Париж, 1937.

6 февр.

2 Булгаков С. Жребий Пушкина // Новый град. Париж, 1937. № 12.

3 Зеньковский В.В. Памяти А. С. Пушкина // ВРСХД. Париж, 1937. № 1-2.

4 Франк С. Пушкин и духовный путь России // Пушкин. Париж, 1937. 8 февр.

мым противоречием между «несовершенством эмпирического мира» и «Божьим замыслом мира», оно проникнуто «мировой скорбью... и духом борьбы за правду». У Пушкина совсем иначе: его основная, определяющая религиозно-метафизическая установка - «сочувствие» всему живому на земле, или, пользуясь его собственным термином, «благоволение». Поэт действительно «на битву не вышел», потому что позиция «битвы» была не для него: его поэтический гений совпадал с раскрытостью духа к восприятию «божественного смысла мирового бытия», - утверждал С. Франк. Этот основной принцип мировоззрения Пушкина нашел выражение в заключительных его словах о Радищеве: «Нет убедительности в отношениях; нет истины, где нет любви». Весь трагизм последующего духовного пути России в конечном счете определен тем, что этот завет Пушкина был забыт и отвергнут. К такому выводу приходит С. Франк. В более ранней работе он доказывал, что «в безмерно богатом и глубоком содержании духовного мира» поэта «религиозное чувство и сознание играют первостепенную роль». Критик выделил тогда три основные тенденции, определившие, по его мнению, духовный склад Пушкина: «...склонность к трагическому жизнеощущению, религиозное восприятие красоты и художественного творчества и стремление к тайной, скрытой от людей духовной умудренности»1.

И.А. Ильин, подключаясь к дискуссии, главное «задание Пушкина» увидел в стремлении поэта «духовно наполнить» и оформить «русскую душевную свободу» и тем самым «оправдать ее религиозно и исторически», указать ей пути, «заложить основу ее воспитания», а в конечном итоге дать русскому народу жизненно важные ориентиры: жить «в глубочайшей цельности и искренности», т.е. жить «божественным содержанием», воплощенным «в совершенную форму»2. По мысли критика, такое задание Пушкин принял, «разрешил и совершил», став «солнечным центром нашей истории».

По-своему отвечал на вопрос о том, в чем величие Пушкина и разгадка неуклонного роста его значения для России и русской культуры, П.Б. Струве. Он усматривал особую религиозность зрелого Пушкина: поэт предполагал «не погружение в Божество и не Его утверждение мыслью, а "касание мирам иным"... стыдливое, сдержанное приближение»,

1 Франк С. Религиозность Пушкина // Путь. Париж, 1933. № 40. Цит. по: Франк С.Л. Этюды о Пушкине. М., 1999. С. 8-9, 14.

2 Ильин И.А. Пророческое призвание Пушкина. Рига, 1937.

когда дух только «смиренно склоняется перед неизъяснимым»1. Подлинное величие поэта протоиерею Иакову Ктитареву виделось в изображении красоты человеческого духа, в религиозном понимании жизни и в той «бодрости духовной», которая «излучается из его верующей души и горит в его бессмертных творениях». Свое «верую» Пушкин выразил в стихотворении «Поэт»2.

Совершенство пушкинской поэзии, согласно Г. Адамовичу, основано на «зрелой ясности духа». И хотя Пушкина принято считать родоначальником новой русской литературы, но своим духовным обликом и даже «столь дорогой ему, столь недоступной нам идеей творческого совершенства» поэт, по мысли критика, был обращен назад, к XVIII в., и «остался позднейшему русскому развитию чужд»3. Г. Адамович полагал, что гётевское или шекспировское начало в Пушкине было неизмеримо сильнее дантевского. «.В сущности, и Лермонтов, и Гоголь... были как бы безотчетной, но страстной репликой Пушкину, немедленным ему возражением. И Гоголь, и Лермонтов эстетически поплатились за измену утратой чистоты... но именно они по контрасту и оттенили облик Пушкина», - утверждал Г. Адамович.

В обсуждаемой здесь дискуссии, начатой Д. Мережковским (6 февр. 1937 г.), в полемическом аспекте рассматривались некоторые ранее публиковавшиеся работы В.Ф. Ходасевича4, а также известная статья «О пушкинизме»5 (Возрождение, 1932. 29 дек.). Критик отмечал здесь, что историческое значение речи Достоевского заключалось в открытии пророческого явления поэта. Именно в тот день, по его мнению, и было предрешено возникновение науки о Пушкине. Задачу пушкинизма

1 См.: Пушкин. Париж, 1937. 8 февр..

2 См.: Там же.

3 См.: Последние новости. Париж, 1937. 10 февр.

4В сложных отношениях притяжения-отталкивания к работе В. Ходасевича «Поэтическое хозяйство Пушкина» (Л., 1924), главами печатавшейся в 1923 г. в берлинском журнале «Беседа» и в переработанном виде вошедшей в его книгу «О Пушкине» (1937), находились и П.М. Бицилли («Поэзия Пушкина» - один из трех его «Этюдов о русской поэзии», 1926), и М.Л. Гофман («Пушкин: Психология творчества», 1928), и др. С работой В. Ходасевича книги двух названных критиков сближает тема, вынесенная М. Гофманом в название своего труда. А идея о «внушающе действенном» повторении слов и образов в поэзии Пушкина, по мнению М. Цетлина (Совр. записки. Париж, 1926. №3), особенно близка названным работам Бицилли и Ходасевича.

5 Г.П. Струве отмечал, что В. Ходасевичем о Пушкине и его эпохе в газетах и журналах было опубликовано более ста статей.

критик видел в стремлении обеспечить возможность «правильного чтения, необходимого для понимания и ему предшествующего». Само же понимание, толкование эстетическое и философское В. Ходасевич выводил за пределы собственно пушкинизма, призванного собрать все написанное Пушкиным, выверить и «дать полный и верный текст». Проникнуть внутрь творческого процесса поэта, понять его во всей полноте, возможно лишь имея подробный комментарий к его стихам и прозе, основанный на точном знании его жизни, ибо «нельзя понять эту поэзию во всем объеме и во всей глубине, не изучив и не поняв эту жизнь». А потому работа по изучению пушкинской биографии стала второй, столь же важной отраслью пушкинизма, как исследование его текста. И за последние тридцать лет, подчеркивал В. Ходасевич, сделано было очень много. Однако критик выступал против схоластических крайностей академического пушкиноведения, отметив и черты кризиса, поразившие эту дисциплину.

С позицией В.Ф. Ходасевича оказался солидарен К.И. Зайцев (статья «Борьба за Пушкина» // Харбинское время, Харбин, 1937. 11 февр.). Критик разграничивал два враждебных подлинному и «живому» Пушкину потока. Один, «аполитический», поток «пушкиноведческо-го крохоборства», уходящий корнями в далекое прошлое: в составе академической пушкинистики критик подметил опасность «наукообразной мертвечины». Другой поток - «неприкрытая пропаганда», где создавался новый миф о «пролетарском», «революционном» поэте.

О неудовлетворительном состоянии русского пушкиноведения писал также С. Франк1, подчеркивая настоятельную необходимость заняться исследованием многогранности «духовного содержания» творчества и личности поэта. Он полагал, что по образцу «поэтического хозяйства» Пушкина, «так интересно прослеженного Ходасевичем», необходимо исследовать то, что можно было бы назвать его «духовным хозяйством», т.е. те основные «духовные темы и идеи», которые проходят через все его творчество. По мнению С. Франка, к ним относятся: идея равнодушия природы к человеческой судьбе и ее трагизму; убеждение в невозможности счастья; мысль о привлекательности опасности, риска жизнью; идея «пенатов», культа домашнего очага, семьи, домашнего уединения как основ духовной жизни; идея просветления через страдания,

1 Франк С. О задачах познания Пушкина // Белградский пушкинский сборник. Белград, 1937.

тихой радости на дне скорби; воспоминания детства как основы жизни и отсюда неколебимая верность месту, где протекало детство, друзьям детства и отрочества; связь эротической любви с религиозным сознанием; особая значительность осени как космического состояния, близкого трагизму человеческой жизни; ничтожество славы и религиозное призвание поэта; мотив покаяния и нравственного очищения и многое другое.

О Лермонтове в рассматриваемый период было написано значительно меньше работ, чем о Пушкине1. Две памятные даты, связанные с его жизнью и смертью, пришлись на военные годы - 1939 и 1941, а потому о широком чествовании поэта не могло быть и речи.

Известный афоризм Д.С. Мережковского: «Пушкин - дневное, Лермонтов - ночное светило русской поэзии», - отразил устоявшееся в отечественной культуре сравнение Лермонтова и Пушкина с акцентом на преимуществах второго2. В зарубежье возникали и противоположные тенденции. Отталкиваясь от «имени Пушкина» (П.Б.Струве), критики пытались определить место Лермонтова в «хронотопе нашей истории» и «степень его близости всевозможным чаяниям первой эмиграции»3. При этом часто сопоставлялись нередко не сами поэты, но «идеологизированные мифы о гениях», где миф о Лермонтове подчас отождествлял его с Печориным, но такой «по духу» Лермонтов не мог быть близок подавляющему большинству эмигрантов, ибо «демонизм», «ницшеанство», «торжествующий эгоизм» (В. Соловьев) уже были пройдены Россией и ее творческой элитой на рубеже трагического ХХ в.4 Д. Мережковский 11 мая 1930 г. на вечере поэзии, посвященном Лермонтову, специально обратил внимание на то, что за «демоничностью» Лермонтова не разглядели его «ангеличность».

Символику личных судеб двух великих русских поэтов, гонимых и в конце концов погубленных «чернью», сравнивал В.Н. Ильин, обнаруживая при этом «принципиальное различие» их «жизненного рока»5. Ес-

1 См.: Захаров В.А. М.Ю.Лермонтов // ЛЭРЗ. Т. 4. Русское зарубежье и всемирная литература. Ч. 2. М., 2002. С.129-148.

2 Одно из самых ранних в эмиграции противопоставлений поэтов было предпринято в первых номерах журнала «Числа» (Париж, 1930).

3 Филин М.Д. От составителя // Фаталист: Зарубежная Россия и Лермонтов. М., 1999. С.11.

4 Там же. С. 12.

5 Ильин В.Н. Печаль души младой (М.Ю. Лермонтов) // Вестн. РСХД. Париж, 1932, № 1.

ли Пушкин «прежде всего и после всего - артист», находящийся «как бы весь во власти той стихии человеческого существа, которая именуется душой», то Лермонтов - «мыслитель и трагический духовидец», «дух и в то же время тяжелая, мрачная, непросветленная плоть», невидимые нити связывают его с Достоевским, полагал критик1. Он трактовал кончину Пушкина как несчастный случай, нечто для поэта внешнее, а в гибели Лермонтова видел плохо замаскированное самоубийство. Тема Достоевского: «Страдание - есть причина сознания», - имеет множество трансформаций и среди них, согласно В.Н. Ильину, личность и творчество Лермонтова- одна из важнейших.

В эмиграции суждения о поэте отличались не только полемичностью, но высокой степенью критичности по отношению к его наследию. Так, П.М. Бицилли в главе «Анализ поэтического творчества Лермонтова», вошедшей в его книгу «Этюды о русской поэзии» (Прага, 1926), отмечал, что поэтическое новаторство Лермонтова осталось незамеченным, а потому и его роль как «обновителя русского поэтического языка» была впоследствии забыта. Критик считал, что Лермонтов никакого литературного движения собой не продолжает, «ни от кого не исходит», ничего не завершает, а лишь начинает.

Г.В. Адамович, ведущий критик парижской газеты «Последние новости», на протяжении жизни многократно обращался к творчеству Лермонтова, о котором, по его признанию, ему было говорить легче, чем о Пушкине. По мнению Адамовича, в 30-е годы Пушкин «иссякал» и его «точил червь простоты», в «Медном всаднике» «нет уже внутренней уверенности», а «мировые бездны» у самого поэта «довольно скромные»2. В подобных высказываниях А. Бем увидел опасность культа Лермонтова и умаление роли Пушкина, тем более что Г. Адамовича он воспринимал как теоретика «антипушкинского движения», представителя новой «пи-саревщины», отмеченной «нигилистическим» отношением «к нашим культурным ценностям»3. Начав длительную полемику с Г. Адамовичем, А. Бем подчеркивал, что русская литература «в ее самых сложных проблемах укоренена в Пушкине».

Г. Адамович, со своей стороны, утверждал, что поэзия - «дело сложное, таинственное, и Лермонтов в ней явление слишком неповтори-

1 Цит. по: Фаталист: Зарубежная Россия и Лермонтов. С. 11.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

2 См.: Числа. Париж, 1930. Кн. 1. С. 138, 142, 143: Там же. Кн. 2/3. С.167, 168.

3 Бем А. Культ Пушкина и колеблющие треножник // Руль. Берлин, 1931. 18 июня.

мое, чтобы кто-нибудь мог его затмить, заслонить»1. Обращаясь к лермонтовской прозе, он акцентировал внимание на ее новизне по сравнению с прозой современников и на ее обращенности к будущему: «Лермонтов ищет правдивости, полноты и глубины человеческого образа. Внутреннее у него впервые противопоставлено внешнему».

Все это побуждало А. Бема и в последующих работах говорить об опасности культа Лермонтова, связывая с этим «глухоту к столь бесспорным культурным ценностям» и «некоторый отрыв от куль-турной традиции»2. С тревогой критик писал о том, что молодое литературное поколение эмиграции, на его взгляд, недооценивает значение утраты традиции, ибо без нее литература «может незаметно для себя перестать быть русской по своему существу», оставаясь русской лишь по языку3. Поэтому столь грустные чувства вызывал у критика тот факт, что в жизни литературной молодежи Пушкин «не играет сейчас роли "культурообра-зующего" фактора».

Г. Адамович, напротив, полагал, что в эмиграции и в советской России происходит некоторое разделение по признаку ориентации на одного или другого из двух поэтов. Таким образом, это явление показывает, что, во-первых, «у новых поколений есть чувство преемственности, сознание связи всего прошлого со всем будущим» и что, во-вторых, Пушкин и Лермонтов не стали еще «музейными ценностями», которые хранятся, оберегаются, изучаются, восхваляются, но ничему реальному уже не служат4. Если в суждениях о них высказываются смелые или даже недостаточно почтительные мысли, то это - не беда, ибо для памяти поэта «тяжелее и оскорбительнее было бы превратиться в реликвию, к которой воспрещается подходить на слишком близкое расстояние»5. А это, по мысли Адамовича, едва не случилось с Пушкиным, тогда как Лермонтову, наоборот, пришлось выдерживать охлаждение многих литературных «мэтров».

1 Адамович Г. Лермонтов (15/28 июля 1841) // Последние новости. Париж, 1931. 1

авг.

2 Бем А. Письма о литературе: Свое и чужое // Меч. Варшава, 1934. № 17-18.

С. 6.

3 Бем А. Письма о литературе: Свое и чужое // Меч. Варшава, 1934. № 17-18.

С. 7.

4 Адамович Г. Пушкин и Лермонтов // Последние новости. Париж, 1931. 1 окт.

5 Там же.

Объясняя, чем Лермонтов близок молодому поколению, формировавшемуся в условиях кризиса эпохи, Г. Адамович утверждал, что поэт «пленяет тоном» своей «непоправимо трагической», «безутешной» и потому «бескомпромиссной» поэзии. Он привлекает к себе сердца и сознание людей тем, что у него «представление о человеке и мире не закончено, не завершено, не приведено в равновесие и порядок - и потому во всех обращенных к будущему мечтах и помыслах он является спутником, сотрудником, а не укоряющим идеалом»1.

В статьях юбилейного 1939 г. Адамович вновь выступал «адвокатом» поэта. Назвав его самым ранним литературным увлечением символистов («русских мальчиков»), критик в статье «Лермонтов» (Последние новости, 1939. 28 июля) еще раз отмечал, что Брюсов и его окружение, включая Гумилёва, стали называть Лермонтова «третьестепенным» стихотворцем, тогда как Блок «любил Лермонтова страстно», и сейчас, с концом «брюсовского периода русской поэзии», снова восходит «звезда» Лермонтова.

Поэт что-то добавляет к Пушкину, «отвечает ему и разделяет с ним, как равный, власть над душами», - подчеркивал Г. Адамович в другой статье (Последние новости, 1939. 19 дек.). Лермонтов ворвался в пушкинскую эпоху «как варвар и как наследник», «как разрушитель и как продолжатель»; «ему в ней тесно, и, может быть, не только в ней.» В его стихах критик прежде всего акцентировал внимание на порази-тельности интонации и звука, в отличие от тончайшего подбора слов, которыми пленяют Пушкин и Тютчев. Обращаясь к роману «Герой нашего времени», Г. Адамович утверждал, что «до Льва Толстого никому у нас и не снилось писать на такой высоте (конечно, Гоголь не в счет. Но Го -голь писатель фантастический, и насколько его реализм призрачен -именно при сопоставлении с истинным реализмом, Лермонтовым, и становится ясно)». Критик завершал статью риторическими вопросами: что внесли бы Пушкин и Лермонтов в русскую литературу, проживи они долгую жизнь, и почему ни того ни другого в России не уберегли2.

В юбилейный год внимание критиков концентрировалось преимущественно на «светлых сторонах» творчества поэта. Прежде всего кри-

1 Там же.

2 Позднее, в статье «Поэзия в эмиграции» (Опыты. Нью-Йорк, 1955. №4), Г. Адамович вновь подчеркивал, что имя Лермонтова, «подлинно религиозного поэта», «метафизика христианства», было выдвинуто в эмиграции в противовес Пушкину.

тики стремились «защитить» поэта от давних обвинений, предъявленных ему в речи-статье В. Соловьева «Лермонтов» (Вестник Европы. СПб., 1901. № 2), оказавшей большое влияние на творческую интеллигенцию дореволюционной России. Напомним здесь, что молодой Д. Мережковский, отталкиваясь от идей В. Соловьева в своей брошюре «М.Ю. Лермонтов: Поэт сверхчеловечества» (СПб., 1909), писал о поэте-богоборце, отмечал его бытийный метафизический бунт и говорил о том, что где-то в глубине души поэта «остался уголок, неутоленный Пушкиным».

Спустя полвека чтение книги Д. Мережковского «Вечные спутники: Портреты из всемирной литературы» (СПб., 1897; 2-е изд. СПб., 1899) заставило П.С. Ставрова1 вновь вспомнить В. Соловьева. Тот «осудил» Лермонтова «на вечные муки» за его «бунтарство, богоборчество, за отсутствие христианского смирения», написав страшные, «ужасающе несправедливые слова» о поэте, который, как считал философ, «Божью волю» принимал «как личную обиду». Критик вспомнил и слова Д. Мережковского в защиту поэта: «Кто знает, не скажет ли Бог осудителям Лермонтова того, что сказал Он друзьям Иова: "Гнев Мой на вас, ибо вы не так праведно говорите обо Мне, как восставший на Меня Иов"».

В полемику с В. Соловьевым вступил и Г. Мейер, написавший о поэте не одну статью. В работе «Недруги Лермонтова» (Возрождение, 1939. 28 июля) критик заявил, что у поэзии Лермонтова «больше интимных друзей и поклонников, чем у поэзии Пушкина», и ополчился на «жуткое утверждение» философа о Мартынове как «роковом орудии кары», якобы заслуженной Лермонтовым за «полную соблазна и демонизма поэзию».

В газете «Возрождение» 24 ноября 1939 г. было опубликовано несколько выступлений, посвященных поэту. И. Тхоржевский в статье «Огненной тени: (Лермонтовская годовщина в эмиграции)» видел долг русского зарубежья в том, чтобы «отстоять в русской памяти неискаженный героический облик настоящего Лермонтова: в его военном мундире, в его российском сиянии, с его безмерной личной свободой, с его неотступной мыслью о Боге». И. Лукаш в статье «По небу полуночи.» обратился к таким стихотворениям, как «Выхожу один я на дорогу» и «Молитва», и отметил, что народ «услышал в Лермонтове» «молитву», кото-

1 Ставров П. С. Вечный спутник // Новое рус. слово. Нью-Йорк, 1949. 12 июня.

рая «была откровением, завершением всего его гения». Б. Зайцев в статье «О Лермонтове» писал, что поэт «навсегда сказал нечто русскому сердцу не только ямбами и тканью фраз "Героя нашего времени", но всем своим обликом, огромными бессветными глазами, горечью, томлением по Божеству и восстанием на жалкую человеческую жизнь, скорбным одиночеством, отблеском трагедии, сразу легшим на его судьбу. Полюбили подземную его стихию, сжатую многими атмосферами давления, как в вулканической горе. Никак не байронизм вызывал поклонение, а почуянный в глубине "ангел", зароненный небесный звук». Критик полагал, что «не Гоголь развивал и укреплял линию пушкинской прозы», а именно Лермонтов сделал это своим «Героем нашего времени», подготавливая переход к Тургеневу и даже к Л. Толстому. Б. Зайцев увидел здесь «начало спокойной реки» русского романа, с описаниями, «красками - тем, без чего роман обойтись не может», и приходил к выводу, что «байронически-романтический Лермонтов дальше, чем Пушкин, двинул изобразительную возможность прозы».

В юбилейный год вышла книга К. Мочульского «Великие русские писатели XIX в.» (Париж, 1939). Здесь, в статье «Лермонтов», он обратил внимание на то, что лермонтовский Демон не похож на библейского сатану: «... не любит зла, ибо нигде не встречает сопротивления», тоскует по тем дням, когда он был «в жилище света», тяготится своим могуществом, одиночеством и своей свободой1. По мнению критика, образ Демона остался не ясным до конца и самому Лермонтову, который подчеркивал искренность его любви, раскаяние, обращение к «добру», а вместе с тем и давал понять, что «его вдохновенные и пламенные речи были только соблазном и обманом. образ падшего духа дробится и расплывается. Мы так и не знаем, к чему стремится Демон: спасти себя любовью чистой девушки или погубить ее своими коварными соблазнами. И эта двойственность знаменательна: в самом поэте была борьба добра со злом, нераскаянной гордыни и жажды искупления»2.

В Печорине, по мысли К. Мочульского, «болезнь века» углубилась и странный недуг неверия, сомнения, бессердечия поразил уже «самые источники жизни», и потому Онегин еще просто «чудак», а Печорин уже «нравственный калека». В его образе «русская болезнь века» была раскрыта Лермонтовым во всей ее зловещей глубине. «Сильная личность,

1 Цит по: Фаталист: Из наследия первой эмиграции. С. 101.

2 Там же. С. 103.

властолюбивая и ледяная, волевая и бездеятельная, дошла до саморазложения. Весь путь был пройден. Романтический прекрасный демон был развенчан»1, - заключал критик.

Размышляя о Печорине и его создателе, К.И. Зайцев подчеркивал, что он является «героем», но лишь «своего времени», и автор правдиво «объективирует ... болезненные веяния века, отложившиеся в нем самом»2. Однако Печорин не укладывается в заданную «тезу»: нечто «нечеловеческое» и одновременно «мертвящее» отличает его от Онегина и выделяет вообще из всех многочисленных «героев своего времени». «В Печорине обитает Демон», «Печорин - Дух Зла», который «обладал таинственной властью» и над самим Лермонтовым, и «борьбой с ним является в значительной мере все творчество поэта»3.

Вяч. Иванов в статье «Лермонтов» (1947-1948), на новом этапе возвращаясь к символистскому кругу идей, стремился показать, что миф «Демона» «основан на внутреннем созерцании архетипа Небесной Девы», рожденной «прежде всех век», ибо поэт обладал врожденным даром «видеть вокруг всех вещей как бы излучение вечной идеи»4. Лермонтов хотел отобразить идею Вечной Женственности, «предсуществовавшую вселенной». Демон не мог удовлетвориться радостью рая, потому что «не находил это женское существо. но он ощущал его присутствие, сокрытое в лоне Бога»; Демон владеет знанием вещей и «предугадывает Премудрость, еще не явленную»5.

Истолкованный таким образом миф, как полагал Вяч. Иванов, перестает быть бессвязным, «и воистину сатанинским оказывается страстное стремление Демона вырвать палладиум всемогущества - Премудрость Божию - из рук Творца »6. Критик писал и о том, что Лермонтову был присущ особый дар видеть вокруг вещей как бы «излучение вечной идеи», т.е. «угадывать предсуществование». Вяч. Иванов продолжил мысль В. Соловьева о том, что Лермонтов и один из его предков - Томас Лермонт, ставший героем поэмы В. Скотта «Томас Рифмач», - обладали

1 Там же. С. 108.

2 Зайцев К.И. О «Герое нашего времени» // Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени. Харбин, 1941. С.1-8.

3 Зайцев К.И. О «Герое нашего времени» // Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени. Харбин, 1941. С.1-8.

4 Цит. по: Фаталист: Из наследия первой эмиграции. С. 164.

5 Там же. С. 162.

6 Там же. С. 163.

схожим поэтически-мистическим даром, и оба вели «двойную таинственную жизнь».

В жанре повести выступил Ю. Фельзен. В своих «Письмах о Лермонтове» (Париж, 1935) он утверждал, что главной лермонтовской любовью был Пушкин, а не Байрон; он говорил о пристальном внимании Лермонтова к человеку, проводил параллель между поэтом и своим поколением. «Герой нашего времени» и последние стихотворения Лермонтова (их тон и смысл) служили основанием для утверж-дения Фельзена, что поэту «предстояло сделаться именно писателем-психологом»; написанное им положило «начало русского психологического романа», того, чем русское искусство прославилось и утвердилось. Все отчетливее понимая свое место и свою роль в литературе, Лермонтов перед смертью стремился к отставке, к «толстому журналу» и упорядоченной писательской деятельности, «ко всей той внешней перемене, которая единственно могла его сохранить»1. В. Ходасевич, высказав ряд критических замечаний, отметил у Фельзена страницы, проникнутые «большой, но сдержанной силой», раскрывающие поразительную «внутреннюю честность Лермонтова», его «сосредоточенное вниманию к человеку», «трагическое в нем чувство ответственности, непоколебимую готовность расплачиваться за свои слова и поступки»2.

В литературно-критическом наследии эмиграции отразилось бесконечное уважение к личности и творчеству А.П. Чехова, олицетворявшего для «России в изгнании» высшие этические ценности русской литературной классики3. Вместе с тем была очевидна важная тенденция -выявить и определить своеобразие его дарования в сопоставлении с корифеями отечественной литературы. Критики находили в произведениях писателя «отзвуки» Г.Р. Державина (В. Ходасевич), А.С. Пушкина (Г. Адамович), Н.В. Гоголя (П.М. Бицилли), И.С. Тургенева (М. Цетлин, П.М. Бицилли), Ф.М. Достоевского (П.М. Бицилли, М. Цетлин, М. Курдюмов), Л. Толстого (М. Цетлин).

В эмиграции в 1920 г. одним из первых о Чехове высказался Д.П. Святополк-Мирский, назвавший его писателем, который отличается «полной свободой от проповедничества и поучения» и принадлежит но-

1 Цит. по: Фаталист: Из наследия первой эмиграции. С. 69.

2 Ходасевич В. Книги и люди // Возрождение. Париж, 1935. 26 дек.

3 См.: Петрова Т.Г. Чехов в литературной критике русского зарубежья // А.Н. Островский, А.П. Чехов и литературный процесс XIX-ХХ вв. М., 2003. С.421-433.

вым временам (Русское письмо. Вводное // The London Mercury. 1920. Дек. Т. 3. № 14). М. Цетлин полагал, что для писателя более всего важен грустный вечерний «тон», он определил Чехова как первого русского импрессиониста, открывшего «сумерки» и «полутона». В отличие от Тур -генева, который описывает наружность своих героев, подробно рассказывает об их прошлом, Чехов какой-то легкой светотенью «изнутри моделирует фигуры людей, освещает лица», - писал М. Цетлин в статье к 25-летию со дня смерти писателя1. Смену настроений критик выделил как излюбленный чеховский прием. Изображая тончайшие оттенки «неподвижного» чувства, Чехов дает одно настроение, которое сразу же, без переходов сменяется другим. Таковы его «Учитель словесности», «Три года», «Соседи». Однако чеховский импрессионизм, уточнял Г. Адамович, был «всего лишь приемом», в то время как сердце писателя «разрывалось от сочувствия, ужаса, печали, жалости, любви» (Последние новости. Париж, 1929. 14 июля). Критик считал, что главное очарование писателя - именно любовное.

Великая доброта, ставшая «естественной окраской его таланта», пронизывает книги Чехова, полагал В.В. Набоков. В своих статьях он поставил Чехова третьим вслед за Л. Толстым и Гоголем, оставляя в стороне предшественников - Пушкина и Лермонтова. Однако критик акцентировал внимание на том, что Чехов не моралист, но истинный художник, которому прежде всего необходимо изобразить «живого человека», не заботясь о политической назидательности и литературной традиции. Мир для писателя смешон и печален одновременно, но, «не заметив его забавности, вы не поймете его печали, потому что они нераздельны»2, - утверждал В. Набоков. Чехов первым из писателей отвел подтексту важную роль в передаче конкретного смысла. Русского читателя по-настоящему привлекало то, что в чеховских героях он узнавал тип русского интеллигента, идеалиста. Его герои милы именно потому, что беспомощны, утверждал В. Набоков.

Если Г. Адамович писал о человечности, как важнейшей черте Чехова, то П. Бицилли специфику этой черты увидел в «снисходительно-сострадательном отношении ко всему живому с необходимо-присущим

1 Совр. записки. Париж, 1930. № 41. С. 486.

2 Цит. по: Набоков В.В. Лекции по русской литературе: Чехов, Достоевский, Гоголь, Толстой, Тургенев. М., 1996. С. 327.

такому отношению оттенком юмора»1. Жалость к человеку, каков бы он ни был, более того - ко всему существующему на свете, доминанта чеховского восприятия жизни, убежден П. Бицилли, отметивший «родственность» «хмурых людей» 80-х годов у Чехова и «лишних людей», «уездных Гамлетов» 40-х годов у Тургенева. Однако чеховские «лишние люди», по мысли Ю. Айхенвальда, не расчищают себе дороги «в сутолоке человеческого действа», а тоскуют «по высшей красоте и правде», тяготеют к идеалу, «к своей нравственной "Москве"», они - «люди с одухотворенными лицами и больными сердцами»2. Самую характерную и прекрасную черту литературной манеры Чехова критик видел в удивительном сочетании объективности и тонко-интимного настроения -«элегического одухотворения действительности». Воспоминания с их чарами и муками важной гранью входят во все творчество писателя и нередко образуют колорит и настроение его рассказов.

Е.В. Спекторский как доминанту творчества Чехова выделил «сочувствие к страданию»3. По мысли В. Ходасевича, славу Чехову создал его лиризм. Но будущий читатель под лирикой писателя найдет «подлинный, первоначальный двигатель чеховского творчества - эпос» (Возрождение. 1929. 15 июля). О духовной свободе писателя говорили М. Цет-лин (Современные записки. 1930. № 41) и П. Пильский (Сегодня. 1929. 14 июля).

Вопрос о религиозности Чехова был поставлен сразу же после смерти писателя. В эмиграции, как и прежде на родине, на него отвечали по-разному. Задаваясь вопросом, лишен ли Чехов ощущения Бога и совершилось ли с ним исчезновение божества из русской литературы, Г. Адамович склонялся к тому, чтобы дать положительный ответ. Противоположное мнение высказали М. Курдюмов, В.Н. Ильин, Б. Зайцев, К.В. Мочульский и др.

Так, М. Курдюмов (под этим псевдонимом скрывалась М.А. Каллаш) сделал попытку пересмотреть традиционное представление о писателе как позитивисте и атеисте, склонялся видеть подсознательную религиозность Чехова. Писатель, по мысли критика, не интересовался «течениями прогрессивной мысли» именно потому, что все его творчество зрелого периода «стоит основами своими как раз в центре так

1 Цит. по: Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. М., 1996. С. 588.

2 Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М., 1994. С. 323.

3 Спекторский Е.В. Чехов. Белград, 1930. С.43.

называемых "вечных" русских вопросов», над разрешением которых постоянно билась мысль Ф. Достоевского, а человеческая скорбь была несравнимо дороже Чехову и важнее всякой «гражданской скорби»1. Сквозь его рассказы проходит жалость к человеку, к его беспомощности и ничем не оправданным страданиям.

В отличие от М. Горького, писатель всем своим творчеством как бы говорил: «Человек - это звучит трагически. Это звучит страшно и жалостно до слез»2. Поэтому М. Курдюмов назвал главной темой писателя трагическую судьбу человека в мире. Все персонажи писателя, которые не запаковали себя в «футляры» ежедневных забот, мелкого тщеславия и узкоматериальных интересов, - все они, по словам критика, страдают от неразрешимости самого важного и основного для человека вопроса - о смысле человеческого бытия. О смысле жизни вообще. И потому на первом плане у Чехова стоит проблема личности и ее судьбы; личности в существе своем абсолютно одинокой. По мысли М. Курдю -мова, незнание высших целей бытия мучает и опустошает душу героев. Поэтому «лишним» сознает себя и дядя Ваня, более чем добросовестно исполняющий принятые на себя обязательства. Писатель почувствовал, подчеркивал критик, что в какой-то мере «все наиболее духовно требовательные люди его эпохи» хотя бы в отдельные моменты своего бытия ощущают себя «лишними»3. При этом Чехов никогда не забывал, что «человек есть образ Божий, хотя бы и изувеченный и искаженный до неузнаваемости». Отсутствие высшего оправдания и высших целей бытия выступает одной из главных причин неудовлетворенности и тоски у всех «лишних людей» Чехова, а их некоторый эгоцентризм вытекает из «подсознательно-религиозной тревоги их душ»4.

«Чеховская тоска» - как томление человеческой души, неутолимое ничем земным, - в глубине своей религиозна, утверждал критик К. Мочульский, настаивая, что неверующий Чехов в «лирическом волнении» прикасался к «неведомой ему истине» (Россия и славянство. Париж, 1929. 13 июля). Б.К. Зайцев, изначально воспринимавшийся критикой как писатель «чеховской школы», неизменно писал о нем «с трепетом обожания», по словам Г. Адамовича. В литературной биографии Че-

1 Курдюмов М. Сердце смятенное: О творчестве А.П. Чехова. Париж, 1934. С. 11,

2 Курдюмов М. Сердце смятенное: О творчестве А.П. Чехова. Париж, 1934. С. 19.

3 Там же. С. 36.

4 Там же. С. 48.

хова, вышедшей в Нью-Йорке к 50-летию со дня его смерти, Б. Зайцев подчеркивал неосознанное религиозное чувство писателя, искал в нем иррациональное начало, «глубинные религиозные эмоции», доказывая, что душа Чехова по-своему устремлялась к Богу.

Воспоминания о Чехове оставили также З.Н. Гиппиус, И.С. Шмелёв, К.А. Коровин, И.А. Бунин и многие другие. Эти мемуарные материалы вызывают непреходящий интерес.

Неоднозначно в литературной критике русского зарубежья было воспринято и творчество Чехова-драматурга. Так, И.А. Бунин, всегда говоривший о рассказах писателя в превосходных тонах, делал оговорку - «насчет пьес». В частности, вслед за Л. Толстым он утверждал, что чеховские пьесы уступают его рассказам. Не столь категорично это мнение разделяли Г. Адамович, М. Цетлин, М. Алданов, Г. Газданов. И даже В.В. Набоков при всей его любви к Чехову полагал, что писатель не создал «истинного шедевра драматургии». Вместе с тем, по его же словам, Чехов сумел выйти к созданию «нового и лучшего» вида драмы. Он назвал драматурга «непревзойденным мастером паузы» и выделил найденный им новый прием - «оживить своих персонажей» с помощью воспроизведенной ими какой-нибудь глупой шутки или неуместного воспоминания.

М. Курдюмов и К. Мочульский относились к тем, кто чрезвычайно высоко оценил «новую драму» Чехова. Пьесы драматурга «пытаются выразить трагедию обреченности», «трагедию бездейственности»; и главное в них, невидимо действующее лицо (как и в других произведениях писателя), - это «беспощадно уходящее время», которое уносит с собой несбывшиеся мечты и неосуществимые надежды, подчеркивал М. Курдюмов \

Оставаясь в своей беллетристике объективнейшим рассказчиком, Чехов захотел в пьесе «показать себя лирическим поэтом» и создал личный и своеобразный жанр - «лирическую драму», - писал К. Мочульский (Россия и славянство. Париж, 1929. 13 июля). Его персонажи, продолжал критик, лишь переживают «пафос свершения», но остаются неподвижными; их судьба - тосковать по действию, томиться, но не выходить из мира своих чувств, оставаясь в плену лирической стихии. Драматурга волновало «не случайное и временное», настаивал критик, а бессмертная человеческая душа, о судьбе которой он только и го-

1 Курдюмов М. Сердце смятенное: О творчестве А.П. Чехова. Париж, 1934. С.29.

ворил: «о неразрешимой загадке существования, об обреченности и гибели». И это «его великая лирическая тема», которая роднит его с поэтами всех стран и времен.

Смысл эмиграции, высказанный словами Ю. Терапиано, - в «духе» «беспокойства», «в тревоге по Богу», «в тоске по человеку». Многие деятели русской культуры в эмиграции осознавали бесплодность политизации литературы и потому пытались найти объединяющую, спасительную гуманистическую основу. В поисках духовных ориентиров литературные критики и писатели зарубежья прежде всего обращались к ценно -стному миру русской классики, испытывали огромный интерес к ее религиозной сфере. Одной из важнейших становилась задача обоснования нового взгляда на русскую культуру - взгляда из эмиграции. И хотя, по мысли П.М. Бицилли1, русская культура испытала трагический апокалипсис, но именно в этом критик видел залог будущего мирового культурного возрождения, «немыслимого без великих потрясений», без мучительного познания «трагедии становящегося Духа».

1 См.: Бицилли П.М. Трагедия русской культуры // Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. М., 1996.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.